A wondrous necessary man, my lord.[1]Необыкновенно полезный человек, милорд (англ.).
Поместье Польская Мельница, столь славное в былые дни, попало в руки одного человека, которого все называли г-ном Жозефом.
Это был рослый энергичный мужчина лет сорока, с короткой черной бородкой, широко поставленными глазами очень красивого карего цвета с небольшой прозеленью и с носом совершенной формы, какой увидишь только на породистых лицах.
Он прибыл сюда в один из тех зимних дней, что пробуждают милосердие в чувствительных душах. С нами он не слишком церемонился. Из дома выходил редко и шел прямиком в кафе, чтобы перекинуться в безик,[3]Карточная игра. почти не открывая рта. Если бы он сам выбирал партнеров, то можно было бы сказать, что он пройдоха. Он всегда играл с важными особами. Но не он их выбирал: это его выбирали. Он ни перед кем не заискивал. По прошествии трех месяцев стало ясно, что ничего ему не надо, лишь бы оставили его в покое.
Все задавались вопросом, на какие средства он живет. Он всегда был хорошо одет, без всякой роскоши, но с определенной изысканностью. Его куртки, зимой — бархатные, летом из альпака, были, судя по всему, изрядно поношены, но очень искусно зачинены и всегда в полном порядке. Они на нем смотрелись как вещи высочайшего качества. Он носил небольшие скрипучие туфли, каждый его шаг, когда он шел по тротуару, сопровождался поскрипыванием.
Жил он у сапожников, в Барахольном тупике. Семья, которая давала ему кров и стол, была не в почете: муж пил, да и жена тоже. Когда они напивались, то не колотили друг друга, все было гораздо серьезнее: они пели. Голоса их были ужасны, и они могли горланить дни и ночи напролет без всякого отдыха. Не настолько уж мы бережливы, чтобы оберегать свою скуку, и нужно сильно постараться, чтобы довести нас до белого каления. Сапожникам это удавалось.
Барахольный тупик одной своей стороной примыкает к саду старинного монастыря. Огромные платаны возвышаются на тридцать метров и даже выше над монастырской оградой и образуют, вместе со своей обильной листвой, грандиозный свод, под которым голоса пьянчуг звучали, как в церкви. Была тысяча жалоб по этому поводу, и наш жандарм не одну сотню раз приходил стучать в их двери или ставни рукоятью своей сабли. В ответ они всего-то и делали, что меняли свою вакханалию на нестихающие заунывные песнопения, возмутительные своей грубостью. Эти люди обладали даром провоцировать громкий скандал.
С того времени, как г-н Жозеф поселился у них, они стали кроткими, как овечки.
Было непонятно, почему он пошел жить к Кабро (так звали сапожника). Барахольный тупик не пользовался славой места, удобного для жилья, и, как бы беден ни был г-н Жозеф, хватало таких домов, где, как говорили, он мог бы поселиться с большим комфортом и в лучшей компании. Его даже поощряли к этому, особенно две сестры мелкого служащего нотариальной конторы — пеньки родословного дерева старинной почтенной семьи, девицы из гостиной с зачехленной мебелью, из большого источенного жучком дома, выходящего на Церковную площадь. Долгое время они расточали ему улыбки и выражали глубокую почтительность, всякий раз попадаясь на приманку ответного торжественного приветствия черной фетровой шляпы. Но никогда он не заводил речи о том, чтобы съехать от Кабро.
Мало того, доподлинно было известно, что он питался за их столом. И не кто иной, как он, каждый вечер невозмутимо играл в карты с теми, кого мы считали сливками общества; здесь было о чем подумать. Пришлось все-таки к этому привыкнуть, как мы привыкли каждую неделю видеть мамашу Кабро стирающей в общественной прачечной большую скатерть и три салфетки, камчатные, с узором, напоминающим корону. В конце концов принято было решение признать, что сад старинного монастыря очень красив и, должно быть, очень приятно иметь его под окнами.
В первые месяцы после водворения у нас г-на Жозефа хозяйство его вела мамаша Кабро. Она от этого заважничала, и, конечно, ни у кого и мысли не возникло расспросить ее о том, что всех интересовало, а именно: было ли хорошо в доме у этого человека? Имел ли он, кроме красивого столового белья, еще и красивую мебель? Был ли он прежде женат? В общем то, о чем легко догадаться, посчитав количество простыней и их размеры. Но не могло быть и мысли расспросить об этом мамашу Кабро, про которую было известно, что она не стесняется в выражениях, когда не хочет отвечать на вопросы.
Мамаша Кабро была не проста. Она всегда понимала то, о чем не говорилось вслух. И она рассказала о нашем любопытстве своему жильцу таким заговорщицким, страстным тоном, каким люди, долгое время отверженные, признаются в любви предмету своей страсти. То была самая прекрасная пора ее жизни: долгие, многочасовые беседы с любезным мужчиной. «Он доставил ко мне вещи очень издалека», — говорила она. Потому что не в силах была удержаться, чтобы не поболтать на эту тему, не сообщая, впрочем, ничего действительно нового; она особенно упирала на то, какая честь ей была оказана (у нес имелся длинный список обид, за которые следовало рассчитаться). И на другой день после этого знаменательного разговора она сама пошла искать приходящую прислугу, чтобы та взяла на себя заботы о г-не Жозефе. Она выбрала из всех одну — и та не была даже ее приятельницей, совсем нет, — самую болтливую и невоздержанную на язык. В этом случае нас удивило еще и поведение мамаши Кабро; у нес был такой вид, словно она сохраняет какую-то тайну и посмеивается над нами.
Новая приходящая прислуга описала все вещи точно и в подробностях. Г-н Жозеф имеет стол из светлого дерева, стул и железную кровать. У него две простыни, три рубашки, одну из которых можно, при необходимости, накрахмалить, шесть носовых платков, два полотенца, три трубки, притом глиняные, и одна книга, так и не узнали какая: она не умела читать.
Ясно было, что он что-то скрывает. Никогда злобность, которая нам здесь свойственна — нам, живущим в скучном захолустье, — его, однако, не преследовала; мы умеем быть такими ловкачами, мы приходим к столь поразительным результатам, когда берем на себя труд быть злыми, что по отношению к нему можно сказать: его не преследовали. Мальчишки, которых посылали играть в сад старого монастыря и которым поручали забираться на те ветки платанов, откуда можно было видеть комнату г-на Жозефа, доносили, что он мирно расхаживает взад и вперед или же, сидя на своем стуле, весь день читает ту знаменитую книгу, названия которой никто не знал.
Несмотря на всю свою загадочность, тревоги он не вызывал. Это довольно трудно объяснить. По правде сказать, тревогу-то он вызывал. Но не внушал страха. Когда я это заметил, я еще больше удивился тому, что его не преследовала злоба. Во всяком случае, не преследовала по-настоящему.
У нас здесь два музыкальных общества — разумеется, соперничающих между собой. Когда встал вопрос о возобновлении билетов почетных членов, один такой билет принесли г-ну Жозефу. Он принял его с благодарностью и уплатил три франка. Другое общество также прислало ему билет, он принял и его тоже и внес три франка. На этот раз все были весьма раздосадованы его безразличием. Обычно мы такого не прощаем. Нельзя сказать, чтобы мы на этот раз простили. И неизвестно, каким чудом он вынудил нас оставить это без последствий. Если бы все пушки, нацеленные на него, выстрелили, он был бы стерт в порошок. Но что-то подмочило порох.
Нас сдерживала в наших естественных порывах главным образом, надо прямо сказать, некоторая доля опасений. Иначе, несмотря на его обаяние, с ним разделались бы, как и со всеми. Скатерти и камчатные салфетки, которые мамаша Кабро каждую неделю стирала в прачечной, наводили нас на размышления. Это было великолепное столовое белье. Ни у кого и никогда не было здесь ничего красивее. Это говорило о невообразимом образе жизни и о соответствующем ему могуществе. Мы были слишком осторожны, чтобы без получения более подробных сведений вступить в трения с кем-либо, наделенным подобным могуществом. Его посчитали скрытным и лицемерным, а это было то, что нужно, чтобы ему оказывали уважение. Особенно при личных встречах. И казалось, это все, к чему он стремился.
Нас привела в ужас непринужденность, с какой он пожертвовал на стол сапожника эти королевские камчатные ткани. Не надо думать, что мы — провинциалы, которые никогда не покидали своих домов, ничего не видели, удивляются всякой малости или легко поддаются на испуг. Вся верхушка нашего общества ездила добывать себе состояние в Мексику. Нужно ведь пересечь океан, где случаются штормы; нужно жить в городах, где есть горная болезнь; надо путешествовать с оружием и даже спать при оружии в подобной стране, где больше бандитов и змей, чем во всех других местах. Но мы меньше боимся ножей и диких зверей, чем поведения, не соответствующего понятию, которое мы имеем о жизни. Это разрушает все, чем мы владеем, с большей несомненностью, чем революция Панчо Вилья.[4]Вилья Франсиско, прозванный Панчо (1878–1923) — знаменитый мексиканский герильеро. Возглавив в 1910 г. вооруженный отряд, он упорно сражался со всеми сменявшими друг друга диктатурами и правительствами. А значит, с г-ном Жозефом следовало быть очень дипломатичными.
Похоже на то, что он более двух лет был для нашего городка источником беспокойства. У нас свои привычки, мы здесь от них не отступаем. Было очень неприятно иметь перед глазами кого-то, кто живет по-иному, и довольно неплохо живет. У него был такой вид, будто он нас уму-разуму учит. Мы этого не любим. Если бы не камчатное столовое белье и не опыт, который дала нам жизнь, он подвергся бы величайшим опасностям. Он и так им подвергался, но без серьезных последствий для себя, что было еще более неприятно.
Конечно, у нас есть свои козыри, чтобы выиграть; самый верный из них тот, что зовется «силой вещей». И применительно к г-ну Жозефу как раз этот козырь был особенно хорош. Бородка, обрамляющая лицо, глаза, в которых малейшее волнение зажигало зеленые искорки, походка, мужественная и мягкая, наводившая на мысли о море, — все это, в соединении с романтической таинственностью, камчатным бельем и столом светлого дерева, вскружило голову женщинам. Он был достаточно молод и имел завидное здоровье. Я не говорю о наших прелестницах. Те, понятное дело, сразу же очертя голову кинулись в эту авантюру. Само собой разумеется, что скандал такого рода сослужил бы нам добрую службу. Среди этих дам были у нас и весьма элегантные, такие, что пользовались успехом в Париже и даже в других столицах мира; они были ловкими и очень вкрадчивыми. Но скоро пришлось расстаться со всякой надеждой. Улыбка г-на Жозефа говорила об этом вполне определенно. Мы по-настоящему и не рассчитывали открыть счет в свою пользу таким образом. Напротив, особые надежды мы возлагали на наших малышек. Конечно, за богатыми наследницами уже давно ухаживали или же их старательно держали взаперти, но оставалось немало других, и, как говорится, подходящего возраста. Большинство из них хорошо сложены: чуть-чуть раздобревшие или немного тощие, но с красивыми глазами, или, уж во всяком случае, с очень живыми глазами. Партии солидные, сулящие наличность, куда большую, например, чем та, которую могла дать Польская Мельница, где воцарилась чума. И наконец, девушки хорошо воспитанные, с чувством долга.
Это чувство долга у женщин — относительно него мы в высшей степени строги, и наши малышки являются самым совершенным его воплощением — было, скажу без стеснения, тем, на что мы больше всего рассчитывали в деле превращения г-на Жозефа в одного из наших. Нужно обладать смелостью, чтобы заставить мужчин определенного возраста без прикрас провидеть в будущем домашние туфли, целебные настои и освященные веточки самшита.
Г-н Жозеф, должно быть, почувствовал всю серьезность атаки; он ответил на нее с ловкостью, против которой у нас не нашлось оружия. Ни один из нас не дерзнул бы отказаться от малышек, от которых отказался он. При одной мысли об этом у меня холод пробегал по спине. Отцы были владельцами предприятий, домов или членами правлений, и если бы вы попытались представить себе подвластные им территории, то увидели бы все улицы, площади и перекрестки перегороженными цепями, как в средние века.
Он ухитрялся действовать так, что для него не было ни цепей, ни перегороженных улиц: совсем напротив.
Не могу похвастать, что я очень уж светский человек, но неукоснительное следование истине вынуждает меня сказать, что приличное общество нашего городка никогда не гнушалось моей скромной персоны. И в это приличное общество кого попало не допускают. У нас есть салоны, которые, скажу без бахвальства, могут соперничать с салонами столицы и в мудрости суждений, и в изысканности, и в политическом весе. У нас есть умники, которые наравне с верхами в курсе государственных секретов и играют ведущую роль в закулисной борьбе.
Однажды вечером один из таких умников, г-н де К., отвел меня в сторонку и сказал: «Обыватели делают ужасную глупость. Знаете, кто он на самом деле? Это иезуит без сутаны. Он даже имеет высокий чин». Это меня совершенно изумило и по-настоящему испугало. Токи легкой иронии, которые постоянно излучали глаза г-на Жозефа, обрели смысл, и смысл весьма тревожный. «Я не утверждаю, что это генерал ордена, — продолжил г-н де К., от которого не укрылось мое волнение, — но никто не может себе позволить оплошать перед человеком такого ранга. Так вот, мне кажется, эти жалкие людишки, не видящие дальше своего носа, заняты тем, что вертят юбками у него перед глазами». Я сумел лишь промямлить: «Откуда вы знаете?» «Про что? Про юбки?» — спросил он. «Да нет, — ответил я, — про юбки я и сам знаю, это видно, а про остальное?» Я был донельзя встревожен. Иезуит без сутаны — это судья, а у нас столько причин подвергнуться осуждению.
Г-н де К. был человеком хладнокровным. Я часто наблюдал во время торгов, например, как он шел навстречу опасности самыми надежными окольными путями, мгновенно обдумывая решение. У него не было обыкновения попадать пальцем в небо. Это был самый сведущий человек из всех, кто у нас есть. Он напустил на себя таинственность. Это был явный признак опасности, которой мы подвергались. Г-н Жозеф, похоже, выдал себя — и вне всякого сомнения, выдал умышленно, поскольку люди его склада ничего не делают по слабости, — он позволил себе какие-то туманные намеки во время партии в безик с г-ном Нестором Б. Туманные намеки, к которым вновь и вновь с особенным упорством г-н Жозеф возвращался из вечера в вечер. «И потом, — сказал г-н де К., - вы когда — нибудь видели его на мессе?»
Это давало слишком много доказательств, чтобы оставить место для сомнений.
Малышек, как по команде, снова задвинули подальше. И вокруг г-на Жозефа произошло в буквальном смысле извержение реверансов и поклонов.
Все объяснилось: стол из светлого дерева, железная кровать, камчатное столовое белье, бедность, которой он не стыдился. (Ему надо было обладать могуществом, чтобы совсем не стыдиться бедности!) Его бедность, поняли мы наконец, — добровольная, искомая, подстроенная бедность. Он был выведен на чистую воду г-ном де К., одним из наших умников, но мы горько сетовали, что сами не увидели того, что бросалось в глаза.
Во время охоты на мужа на передний край неосторожно выдвинули двух наших малышек: Элеонору Г. и Софи Т. Пусть их и убрали с большей поспешностью, чем других, они уже заняли настолько важные места на шахматной доске, что тень от них оставалась заметной. Это вызвало много язвительных насмешек в их адрес. Ибо нужда свой закон пишет, и мы все, в мгновение ока, приняли сторону г-на Жозефа. Слишком крепкая дубинка была у него в руках.
Элеонора и Софи были девицами хоть и перезрелыми, но очень нежными по натуре. Им было весьма трудно появляться в свете и улыбаться как ни в чем не бывало. Их семьи, парализованные страхом — да таким страхом, против которого эти бедные малышки значили не больше, чем пятое колесо в телеге, — так вот, обе семьи: отцы, матери, братья, тетки и даже их седьмая вода на киселе — заставляли Элеонору и Софи выходить из дома, бывать в гостях, на людях, на прогулках, везде. Их непрерывно муштровали дома, и, стоило им появиться на городском бульваре или в гостиных, на них без зазрения совести пялили глаза. Они слишком хорошо знали, что было в этих взглядах; прежде они сами часто так смотрели на людей. Краска стыда не сходила больше с их лиц. Нетрудно было догадаться, что в конце концов они от этого заболеют. Все очень веселились.
Если бы я отнесся легкомысленно к доверительному сообщению одного из наших умников и не уверовал бы в него крепко — чего никогда не случалось прежде и уж тем более не случилось теперь, — поведения г-на Жозефа с Элеонорой и Софи было бы достаточно, чтобы меня просветить. Я, конечно, не сумел бы копнуть так глубоко, как г-н де К., и точно определить социальное положение этого странного человека, но инстинктом был бы предупрежден о его необычайной значимости. В самом деле, нам не оставалось ничего другого, кроме как ожидать нервного расстройства у наших двух малышек, когда прежнее положение вещей было полностью восстановлено с таким блеском, от которого у нас пораскрывались рты и расходились нервы, ибо мы не знали больше, каким богам молиться.
Каждое воскресенье, в два часа пополудни, все, с кем стоило здесь считаться, тянулись вереницей, чтобы прогуляться по террасе, окруженной вязами, которая возвышалась над равниной метров на пятьдесят. Эта великолепная эспланада, простиравшаяся на развалинах наших древних крепостных стен, — творение одного из членов нашего муниципалитета, г-на Бонбона, который шестьдесят лет тому назад успешно довел до конца как повышение плодородия наших земель за счет оросительного канала, так и украшение места нашего проживания этой эспланадой, достойной большого города. Ее называют Бельвю, что значит «прекрасный вид» и отвечает элегантности, которая себя там являет.
Стоял май. То были дни теплые и серенькие, очень расслабляющие, когда так приятно быть жестоким без опасности для себя. Все наслаждались своей жестокостью к Элеоноре и Софи с легким сердцем. Семьи усердно выставляли их напоказ в Бельвю. Это был способ заявить, что все к лучшему в этом лучшем из миров. Никто им нисколько не верил, и все открыто это показывали. Мы знали, что перед нами ломают комедию. Мы от всего сердца освистывали актеров.
Г-н Жозеф никогда раньше не приходил на прогулку. И вот он пришел. Мы поспешно его приветствовали. Его присутствие под нашими вязами, по моему разумению, значило, что он доволен нами, даже если его поклоны были слегка суховаты. Ведь имел же он право, не отступая от хороших манер, подчеркнуть свое превосходство над нами.
Даже по прошествии времени я не могу в точности представить себе, что он сделал. Это было слишком отлично от того, что мы в силах понять. Я рассказал уже о его суховатых поклонах. Одно ясно: он едва ответил на наши приветствия и, если придерживаться фактов, он прошел, непреклонный, как воплощенное правосудие, перед г-ном де К., госпожой Т., перед семейством М. и перед всеми нашими заправилами, как перед ничтожным сбродом. Он очень низко поклонился Элеоноре, стоявшей в окружении родни, потом, сделав полный поворот, который всех заворожил, очень низко склонился перед несчастной Софи, которая ковыляла между отцом и матерью. Спустя мгновение, невозможно даже описать, как это произошло, по правую руку от него уже была Элеонора, по левую — Софи, и все трое прогуливались под нашими вязами, словно так и надо.
Мы остолбенели. Если бы мы увидели Содом и Гоморру, то и при этом не остолбенели бы больше. У меня перед глазами до сих пор стоит г-н Б., и под усами у него вместо рта — дырка, и еще госпожа Р., которую событие застигло в момент, когда она открывала свой зонтик, и которая замерла в этой позе, как на картинке. Только он и две злополучные девицы жили полной жизнью. Он — глаза на этот раз совершенно зеленые и блестят, брови насуплены, а в бороде, откуда, похоже, лилась его речь, — белозубые улыбки; они — обе распрямившиеся, приосанившиеся, шагали с мыслью, что идут красивой походкой. Сразу видно, когда кто-нибудь живет в свое удовольствие: мы носим в самих себе чувство, похожее на тревогу, которое нас об этом предупреждает. Это было как раз то, что происходило и с девицами, и с нами.
Г-н де К. встретил меня вечером того же дня. Он никогда не заговаривал со мной на улице. А тут он мне сказал: «Вы все видели?» Я осыпал похвалами его проницательность, но ведь нас выхлестали розгами. «Смириться, — сказал он мне, — смириться, униженно терпеть — вот совет, который я даю. Сила не на нашей стороне. За ним стоит целое братство». Я признал, что действительно, чтобы осмелиться сделать подобную вещь, чтобы так бросить нам вызов, он должен был чувствовать поддержку в высших сферах. «Больше, чем поддержку, — сказал г-н де К. и поднял указательный палец. — Больше, чем поддержку: повиновение. Запомните, что я вам говорю: в высших сферах его не поддерживают, ему повинуются».
Мы остановились на тротуаре перед галантерейной лавкой сестер Атанас, и на нас смотрели сквозь оконные стекла; даже немного приоткрыли дверь, чтобы подслушать нашу беседу. «Пойдемте, — сказал г-н де К., и мы сделали несколько шагов по направлению к почте. — Нужно быть предельно осторожными». Я ответил смущенно, что мы всегда были осторожны. Не знаю, что потрясло меня больше: тот факт, что г-н де К. обращался со мной как с равным прямо на улице, или же опасное приключение, которое выпало на нашу долю. «Верно, мы никогда не были неосторожны, — сказал он мне, — разве что среди своих. А среди своих это не в счет. Мы достаточно знаем друг друга, чтобы позволить себе только неосторожность, не влекущую риска». Мы переживали столь исключительные времена, что я осмелился задать вопрос г-ну де К.: «Что он здесь делает?» Тот воздел руки к небу. «Что обычно делают подобные люди, где бы они ни были? — ответил он. Потом наклонился к моему уху и добавил: — Унижают нас — вот что они делают». Мы прошли дальше, но в молчании. Это был чудесный вечер, жемчужно-серый, похожий на те, что волновали мне сердце, когда я был ребенком. Ход жизни не позволяет больше наслаждаться этой невинной романтикой.
Я не обладаю, подобно г-ну де К., умом прозорливым и разносторонним, но, когда на кон поставлена моя собственная безопасность, я проявляю здравый смысл, который в мелочах мне очень помогает. Я говорю себе: «Самое простое, как и всегда, все делать так же, как другие. Ты будешь рисковать не больше, чем они. Если небесный свод рухнет, то ты будешь предупрежден; может, ты и сумеешь в последний миг отскочить в сторону, чтобы спастись. Слушай, наблюдай и извлеки из этого пользу».
Говорили, что в минуту расставания Софи целовала руки г-ну Жозефу. Если она так поступила, да еще перед всеми, на Бельвю, значит, существовала странная восторженность в этой малышке, которая всегда была очень неприметной. Кажется даже, что она «сама устремилась к его рукам».
В таких случаях всегда болтают больше, чем было на самом деле, но я не мог подвергнуть события критическому разбору: сцена произошла далеко от меня, далеко от всех, с кем стоит считаться. Пока длилась прогулка этой троицы, мы нашли себе пристанище и жались друг к другу на самом конце эспланады, возле бюста г-на Бонбона. Обо всем сообщили те ничтожные людишки, которых ничто и никогда не может пронять.
Увидев это «устремление», Элеонора, похоже, резко отшатнулась и сделала шаг назад. Но спустя мгновение — если все-таки поверить этим обывателям, лишенным воображения, — и она тоже «устремилась», но — к Софи, которую и обняла с проявлениями самой пылкой нежности. Здесь было над чем призадуматься. Нужно хорошо знать среду, в которой мы живем, чтобы понять, что же было в этих событиях страшным и удивительным.
Софи была единственной дочерью торговца железом, который никогда по-настоящему не числился среди за правил. Просто ему повезло на четырех-пяти торгах, следовавших один за другим в те годы, когда сооружали мосты из металла. Цепь случайностей привела к его обогащению. Долгое время его считали обладателем одного из самых крупных состояний в наших местах. В ту пору Софи, не блиставшая красотой, но не лишенная свежести своих двадцати лет, примыкала к золотой молодежи. Она не входила в их круг: она касалась его черты. Когда молодые красавцы и прелестные барышни отправлялись в шарабане, со скрипачами, закусить и потанцевать под сенью грабов, вся компания любезно приветствовала Софи, если встречала ее по дороге, гуляющей на свежем воздухе. Что же до приглашения прокатиться с ними, то это дело другого рода, об этом никто и не помышлял. Возможно, Софи просчиталась, надеясь на деньги торговца железом? Рот, который был у нее большим и толстым, теперь выражал горечь; она втягивала голову в плечи и глядела только на носки своих туфель. И еще она начала полнеть с тех пор, как у нее была короткая интрижка с одним из коммивояжеров ее отца. Затем последовали как минимум десять лет опущенных глаз, и вторично она стала объектом насмешек из-за священника, явившегося в нашу приходскую церковь Святого Спасителя с проповедями о кресте, который впоследствии и воздвигли на вершине самого высокого нашего холма: на высоте более трехсот метров над уровнем моря.
Я только что упомянул о том, что Софи была неприметной. В действительности, оба раза, когда о ней судачили, по существу, и сказать-то особенно было не о чем. Коммивояжера скоропалительно выставили за дверь с довольно крепким словцом вдогонку. Это уж мы домыслили остальное. Со священником все было чуть более определенно. Никто не мог отрицать ни постоянного присутствия Софи на проповедях, ни усилий, которые она всякий раз прилагала, чтобы занять место у самой кафедры, и, наконец, стало доподлинно известно, что именно по ее настоянию папаша Т. решился бесплатно дать железо на крест.
Во всяком случае, теперь дела ее отца пребывали в бесславном затишье. Софи растолстела и стала иногда переваливаться при ходьбе, как гусыня. Для нас это была лягушка, которая хочет стать больше вола. Те, кто был к ней особенно расположен, говорили: «У нее есть голова на плечах». Мы неизменно отвечали: «Уж лучше бы ее совсем не было». Это был тонкий намек на ее некрасивое лицо. Кроме того, мы знали, что она чувствительна, и две-три черты ее характера пошли бы ей на пользу, если бы они не побуждали ее к совершенно неуместным проявлениям сентиментальности. Мы должны оставить занятие милосердием тем, кто предназначен для этого по рождению.
Элеонора была совершенно иной. С ней следовало по — прежнему вести себя деликатно. Прежде всего, семейство Г. состояло в родстве с древними уважаемыми родами, богатство которых не наживалось ни торговлей, ни трудом. Она была дальней родственницей — по женской линии — г-на де К. и племянницей Филиппа де Бовуара, который всегда заправлял всеми делами в субпрефектуре. К тому же ей было на кого равняться. Ее мать всегда заставляла плясать под свою дудку всех, кроме своего мужа, который сам вынуждал ее вытанцовывать под его особую, персональную музыку. Он пил и бегал за юбками. Это был рослый, грузный мужчина, всегда одетый в полупальто песочного цвета и всегда в штанах для верховой езды. В любую погоду он носил сапоги. У него была голова, похожая на шар, с лиловой кожей на лице и с глазами, как плошки; он завлекал податливые сердца своими закрученными кверху усами. Элеоноре досталась от него грубая манера слепо поддаваться своим прихотям, а от матери она унаследовала вкус к позерству. Мадам, высокая и тучная, с широкими ступнями ног, каждый день с шести утра затянута бывала в корсет, и затянута туго. Она отдыхала только стоя. Ее огромные груди нависали над пустотой, и в силу постоянного сжатия и удержания она заставила свой живот переместиться в ягодицы. Она носила лорнет, но не из-за близорукости, а в интересах дела; и я даже подозреваю, что довольно заметные черные усики, которые украшали ее верхнюю губу, появились у нее от усилий воли. И она и Элеонора были способны пройти среди белого дня возле г-на Г., валяющегося в канаве и покрытого блевотиной, не ускорив шага и не отводя глаз в сторону. Они перенесли все выпавшие на их долю унижения с такой бесчувственностью, что мы устали первыми.
Если бы сам г-н де К. поведал мне об «устремлении» Софи и о «пылком» объятии Элеоноры (утверждали даже, что она пробормотала: «Дорогая моя, о! Моя дорогая!» — и что на глазах у нее были слезы), то, несмотря на все законное уважение, которое я должен иметь (и имею) к нему и к его уму, я подумал бы, что он все это выдумал. Но факт был сообщен так, как я об этом рассказал, совершенно ничтожными лавочниками. Ну как поверить, что подобные люди могли фантазировать? На мой взгляд, все именно так и произошло. И последствия были чрезвычайно серьезными. Это было никак не меньше, чем крушение привычного нам мира. Все, что мы обдумали и выстроили на основе наших размышлений, разваливалось. Революции, о которых столько говорят, и есть не что иное, как именно это.
Тревоги, которые я описываю, одолевали не всех. То была горькая и исключительная привилегия лучших из нас. Я делил их только с нашими «умниками»: с г-ном де К. и с другими. Одному Богу известно, как они нас огорчили!
Что касается Элеоноры и Софи, то после пресловутой прогулки они стали неразлучны. Их встречали повсюду — в упоении дружбой. При иных обстоятельствах мы не упустили бы случая поднять на смех двух дряхлых горлиц, но я вынужден признать, что все это — с полным основанием — нас страшило и что мы, в своем кругу, довольствовались тем, что поглядывали друг на друга без желания позубоскалить и с очень вытянутыми лицами. Чем больше мы над этим размышляли, тем острее чувствовали, что как раз теперь происходит всеобъемлющее потрясение, от которого мы ничего не выигрываем и можем все потерять. И еще простой люд стал всячески расхваливать г-на Жозефа, а простой люд хоть и неразумен, да велик числом.
Их привели в восторг весьма далекие от утонченности манеры г-на Жозефа и особенно презрение, которым он поверг нас в уныние. Они говорили, что он — «рыцарь» (таким образом, даже те, кто отрицает значение аристократической иерархии, приходят к тому, что ссылаются на нее).
«Рыцарь», как мы его звали (строго между собой и шепотом), продолжал вести свой обычный образ жизни. Он получал много приветствий, в том числе и наших, которых мы для него не жалели. Очень обходительно он отвечал на все. И не пропустил ни единой партии в безик.
У меня состоялся еще один разговор на улице с г-ном де К. Я призвал его говорить как можно короче и заметил ему, что эти перешептывания могут нас скомпрометировать. Он с этим согласился. «Тем более, — сказал он мне, — что я попытался уточнить, нельзя ли двинуть вперед духовенство: попытался больше с целью выяснить для себя ценность моих умозаключений, чем ради самой акции. И обнаружил, что этим господам все как об стену горох; они ни о чем и слышать не желают. Я безуспешно старался показать им вес, который этот человек набирает в глазах черни. Они обо всем знают, но в ответ процитировали мне Евангелие. Мне — Евангелие! Теперь сами судите, действительно ли ситуация так серьезна».
Мы быстро расстались.
Для поверхностных умов, однако, все выглядело так, словно порядок был восстановлен. Они могли в это верить до ночи большого скандала.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления