Гарнитура: Тип 1 Тип 2 Тип 3 Тип 4 Тип 5 Тип 6 Тип 7 Тип 8
Размер: A A A A A A

Онлайн чтение книги Жажда жизни Lust for Life
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. БОРИНАЖ

1

Морской офицер высшего ранга, вице—адмирал голландского флота Иоганнес Ван Гог стоял в глубине адмиралтейского двора на крыльце своей обширной резиденции, предоставленной ему безвозмездно. В честь приезда племянника он надел парадную форму – на плечах красовались золотые эполеты. Над массивным ван—гоговским подбородком выдавался крупный, с резко очерченной острой спинкой нос, над которым сходились крутые бугристые надбровья.

– Рад видеть тебя, – приветствовал Винсента дядя. – С тех пор как мои дети переженились и уехали, дом совсем опустел.

Они поднялись по широкой внушительной лестнице, дядя Ян распахнул двери. Винсент шагнул в комнату и поставил там свои чемодан. Большое окно выходило прямо на Адмиралтейство. Дядя Ян присел на край кровати, стараясь держаться как можно проще, насколько ему позволял расшитый золотом мундир.

– Мне было приятно услышать, что ты решил учиться и стать священником, – сказал он. – Из семейства Ван Готов кто—нибудь всегда служил богу.

Винсент вытащил трубку и старательно набил ее табаком – он делал это всякий раз, когда хотел выиграть минутку, чтобы поразмыслить.

– Видите ли, я хотел бы стать проповедником в сразу приняться за дело.

– Прошу тебя, Винсент, не вздумай идти в проповедники. Это невежественные люди, и бог знает какую чепуху они проповедуют. Нет, мой мальчик, Ван Гоги всегда учились в университете и были священниками. А теперь тебе надо разобрать свои вещи. Обед в восемь.

Как только широкая спина вице—адмирала скрылась за дверью, Винсент почувствовал легкую грусть. Он оглядел комнату. Кровать была широкая и удобная, шкаф вместительный, а низкий и гладкий письменный стол словно манил к себе. Но Винсент испытывал какую—то неловкость, – такое чувство всегда бывало у него в присутствии незнакомых людей. Он схватил свою кепку и выбежал на площадь Дам. Перейдя ее, он наткнулся на еврея—букиниста, который выставил на продажу чудесные гравюры. Винсент долго рылся в них, купил тринадцать листов, зажал их под мышкой и, не торопясь, берегом канала пошел домой, вдыхая крепкий запах дегтя.

Когда Винсент осторожно, чтобы не испортить стены, пришпиливал офорты, в дверь постучали. Вошел преподобный Стриккер. Он, хотя и не был Ван Гогом, тоже доводился Винсенту дядей: он был женат на сестре его матери. Стриккера как духовного пастыря хорошо знали в Амстердаме и считали умным человеком. Одет он был в добротный черный костюм изящного покроя.

После первых приветствий священник сказал:

– Я договорился с Мендесом да Коста, это известный знаток классических языков, он будет учить тебя латыни и греческому. Живет он в еврейском квартале, в понедельник в три часа ты пойдешь туда на первый урок. Но зашел я не из—за этого, а чтобы пригласить тебя на завтрашний воскресный обед. Твоя тетка Виллемина и кузина Кэй непременно хотят тебя видеть.

– Я очень рад. К какому часу мне прийти?

– В полдень, после поздней заутрени.

– Пожалуйста, передайте от меня привет всему вашему семейству, – попросил Винсент, когда преподобный Стриккер взял свою черную шляпу и увесистый требник.

– До завтра, – сказал дядя и вышел.

2

Бульвар Кейзерсграхт, где жили Стриккеры, принадлежал к числу самых аристократических в Амстердаме. Это был один из тех бульваров, что идут вдоль четырех главных амстердамских каналов, которые начинаются в южной части гавани и, подковой обогнув центр города, вновь упираются в нее с севера.

Все здесь было аккуратно, все сияло чистотой, нигде не увидишь и следа «кроса» – таинственного зеленого мха, уже столетия покрывающего воду каналов в других, более скромных районах.

Дома на бульваре были чисто фламандского стиля: узкие, крепкие, плотно прижатые друг к другу, словно строгие шеренги пуританского войска, вытянувшиеся по команде «смирно».

На следующий день, прослушав проповедь дяди Стриккера, Винсент направился к его дому. Яркое солнышко разогнало пепельно—серые облака, вечно плывущие по голландскому небу, воздух в эти редкостные минуты сверкал и лучился. Винсент шел не торопясь, у него было много времени. Он задумчиво смотрел, как борются с течением поднимающиеся по каналу лодки.

Это были почерневшие от воды, длинные плоскодонные лодки, с острым носом и такой же острой кормой, с небольшими трюмами для груза. От носа к корме были протянуты веревки, на которых сушилось белье. Отец семейства упирал шест в дно, изогнувшись в мучительном напряжении, налегал на него плечом и делал несколько шагов, а лодка скользила вперед из—под его ног. Жена, полная, коренастая, краснощекая, неизменно сидела на корме и правила неуклюжим деревянным рулем. Дети играли с собакой и через каждые пять минут заползали в дощатую будку, служившую им жилищем.

Дом преподобного Стриккера был построен как все дома фламандской архитектуры, – узкий, трехэтажный, с продолговатой башенкой, украшенной пышными арабесками; в башенке было прорезано окно. Над окном торчал брус с железным крюком на конце.

Тетя Виллемина поздоровалась с Винсентом и провела его в столовую. Здесь висел портрет Кальвина работы Ари Шеффера, на буфете сиял серебряный сервиз. Стены были отделаны темными деревянными панелями.

Глаза Винсента не успели еще приноровиться к сумраку комнаты, как откуда—то из тени выступила высокая, стройная молодая женщина и сердечно поздоровалась с ним.

– Вы, конечно, меня не знаете, – голос ее звучал очень мягко, – я ваша двоюродная сестра Кэй.

Пожимая ей руку, Винсент впервые за много месяцев ощутил нежность и теплоту женского тела.

– Мы никогда не встречались, – говорила Кэй тем же сердечным тоном. – Как это странно, ведь мне уже двадцать шесть лет, а вам... сколько же вам? ..

Винсент молчал, разглядывая ее. Прошло несколько секунд, прежде чем он сообразил, что необходимо ответить. Чтобы как—нибудь выйти из глупого положения, он громко выпалил:

– Двадцать четыре. Меньше, чем вам.

– О да. И, говоря по правде, все это не так уж удивительно. Вы никогда не бывали в Амстердаме, а я не бывала в Брабанте. Но боюсь, что я плохая хозяйка. Садитесь, прошу вас.

Он присел на краешек стула. И тут с ним произошло что—то странное – из неотесанного мужлана он превратился в учтивого светского человека. Он сказал:

– Мама не раз выражала желание, чтобы вы к нам приехали. Брабант, надо думать, вам бы понравился. Там очень красиво.

– Я знаю. Тетя Анна писала и приглашала меня несколько раз. Я собираюсь туда в самое ближайшее время.

– Да, непременно приезжайте, – сказал Винсент.

Он почти не слушал Кэй и машинально отвечал на ее вопросы. Всем своим существом он впивал ее красоту с неутолимой жаждой мужчины, слишком долго томившегося у студеного родника одиночества. Черты лица у Кэй были, как у большинства голландок, крупные, но отточенные и отшлифованные до изящества. Волосы ее не были ни пшенично—желтые, ни красно—рыжие, как у других ее соотечественниц, нежно—золотистый цвет причудливо сочетался в них с ярко—огненным блеском, рождая теплое, мягкое сияние. Она оберегала свое лицо от солнца и ветра; белизна ее подбородка незаметно переходила в румянец щек, как на полотнах старых голландских мастеров. Глаза у нее были темно—синие, радость жизни так и искрилась в них, а полные губы были чуть– чуть приоткрыты, словно для поцелуя.

Видя, что Винсент молчит, она спросила:

– О чем вы думаете, кузен? Вы чем—то озабочены?

– Я думаю, что Рембрандт, наверное, захотел бы писать вас.

Кэй негромко рассмеялась, смех у нее был грудной и сочный.

– Рембрандт, кажется, любил писать только безобразных старух?

– Нет, – возразил Винсент, – он писал красивых старух, бедных и несчастных, тех, которые в печали и горе обрели свою истинную душу.

Кэй в первый раз внимательно всмотрелась в Винсента. Когда он вошел в комнату, она лишь бегло скользнула по нему взглядом, отметив копну ярко– рыжих волос и крупное, грубоватое лицо. Теперь она разглядела полные губы, глубоко посаженные горящие глаза, высокий ван—гоговский лоб и могучий подбородок, направленный прямо на нее.

– Простите меня, я сказала глупость, – тихо, почти шепотом извинилась она. – Я понимаю, что вы хотели сказать о Рембрандте. Рисуя этих согбенных старцев, чьи лица избороздили безнадежность и страдания, он проникает в самую сущность красоты.

– О чем это вы так серьезно толкуете, дети? – спросил досточтимый Стриккер, появляясь в дверях.

– Мы знакомились, – ответила Кэй. – Почему ты не сказал мне, что у меня есть такой милый кузен?

В столовую вошел еще один мужчина, высокий и стройный, с открытой, обаятельной улыбкой. Кэй встала и нежно поцеловала его.

– Кузен Винсент, – сказала она, – это мой муж, минхер Вос.

Она вышла и через несколько минут возвратилась с двухлетним кудрявым мальчиком; у него было задумчивое лицо и синие материнские глаза. Кэй взяла его на руки. Вос обнял и ее и ребенка.

– Садись вот здесь, возле меня, Винсент, – сказала тетя Виллемина.

Кэй сидела напротив Винсента, а по обе стороны от нее – Вос и дядя Ян. Теперь, когда ее муж был рядом, она забыла о Винсенте. Румянец на ее щеках заиграл ярче. Однажды, когда ее муж тихо, сдержанным тоном сказал что—то остроумное, она быстро наклонилась в поцеловала его.

Трепетные волны их любви захлестывали Винсента. Впервые после того рокового воскресенья прежняя боль, причиненная Урсулой, поднялась в нем из каких—то таинственных глубин и властно охватила его душу и тело. Когда он увидел это маленькое семейство, где царили радостное единение и привязанность, ему стало ясно, что все эти тоскливые месяцы он жаждал, отчаянно жаждал любви и что совладать с этой жаждой не так—то просто.

3

Каждое утро Винсент вставал до рассвета и садился читать Библию. Около пяти часов он выглядывал в окно, выходившее на двор Адмиралтейства, и смотрел на рабочих, – длинной, неровной вереницей их черные фигуры вливались в ворота. По Зейдер—Зее сновали пароходики, а вдали, у деревушки, на другом берегу залива Эй, он различал плывущие мимо бурые паруса.

Когда солнце поднималось высоко и под его лучами таял туман, стоявший над штабелями леса, Винсент отходил от окна, завтракал куском сухого хлеба, выпивал стакан пива и садился на семь часов штурмовать латынь и греческий.

После четырех или пяти часов сосредоточенной работы голова становилась тяжелой; нередко Винсента бросало в жар, мысли у него путались. Он не знал, как после всех этих лет, полных душевной смуты, заставить себя регулярно и упорно заниматься. Он зубрил грамматику до тех пор, пока солнце не начинало клониться к закату – тогда наступал час урока у Мендеса да Коста. Винсент обычно ходил к нему по Бейтенкант, огибал часовню Аудезейдс, Старую и Южную церкви и выходил на извилистые улочки, где были разбросаны кузницы, бондарные и литографские мастерские.

Глядя на Мендеса, Винсент всякий раз вспоминал «Подражание Иисусу Христу» Рейпереса. Это был классический тип еврея с мудрыми, глубоко запавшими глазами, сухим, тонким, одухотворенным лицом и мягкой остроконечной бородкой стародавних раввинов. В еврейском квартале в этот поздний час было душно. Винсенту, просидевшему семь часов над греческим и латынью и еще несколько часов убившему на голландскую историю и грамматику, хотелось поболтать с Мендесом о картинах. Однажды он принес своему учителю «Крещение» Мариса.

Подставляя лист под пыльный сноп солнечных лучей, падавших из высокого окна, Мендес держал «Крещение» в своих тонких, костлявых пальцах.

– Это хорошо, – сказал он с гортанным еврейским акцентом. – Тут схвачен всеобщий дух религий.

Усталость Винсента как рукой сняло. Он начал с воодушевлением рассказывать о творчестве Мариса. Мендес тихонько покачивал головой. Ведь преподобный Стриккер платил ему большие деньги за то, чтобы он учил Винсента латыни и греческому.

– Винсент, – сказал он спокойно, – Марис чудесный художник, но время идет, не лучше ли нам приняться за дело? Как вы считаете?

Винсент вынужден был согласиться. По пути домой, после двухчасового урока, он часто останавливался и заглядывал в окна домов, где работали столяры, плотники и корабельные поставщики. Двери винного погреба были распахнуты настежь, и люди с фонарями то и дело входили и выходили оттуда, исчезая в темноте.

Дядя Ян уехал на неделю в Хелвойрт. Как—то вечером, зная, что Винсент остался один в большом доме на адмиралтейском дворе, к нему пришли Кэй и Вос и пригласили его обедать.

– Заходите к нам каждый вечер, пока не вернется дядя Ян, – сказала Кэй. – Мама просит вас обедать с нами каждое воскресенье после церковной службы.

После обеда все садились играть в карты, но так как Винсент играть не умел, он устраивался в тихом уголке и читал книгу Огюста Грюзона « История крестовых походов». Отсюда он мог видеть Кэй, смотреть, как она улыбается своей быстрой, многозначительной улыбкой. Она встала из—за стола и подошла к нему.

– Что вы читаете, кузен Винсент?

Он назвал книгу и добавил:

– Это чудная книжка, я сказал бы, что она написана в духе Тейса Мариса.

Кэй улыбнулась. Он всегда приплетает эти странные литературные аналогии.

– Почему же Тейса Мариса? – спросила она.

– Прочтите – и вы увидите, как это похоже на полотна Мариса, когда автор описывает древний замок на скале, сумерки осенних лесов, а вдали – темные поля и пахаря, идущего за белой лошадью.

Пока Кэй читала страницу, Винсент принес ей кресло. Она взглянула на Винсента, ее синие глаза потемнели в задумчивости.

– Да, – сказала она, – это похоже на Мариса. Писатель и художник пользуются разными средствами, но выражают одну и ту же мысль.

Винсент взял книгу и быстро провел пальцами по странице.

– А вот эту строчку можно найти у Мишле или Карлейля!

– Знаете, кузен Винсент, для человека, который так мало учился, вы удивительно образованны. Вы и сейчас много читаете?

– Нет, и хотел бы, да не могу. По правде сказать, это теперь мне уже не нужно, все можно найти в Писании, которое совершеннее и прекраснее любой книги.

– Ох, Винсент, – воскликнула Кэй, быстро вставая, – это так не похоже на вас!

Винсент удивленно уставился на нее.

– Вы мне гораздо больше нравитесь, когда ищете Тейса Мариса в « Истории крестовых походов», хотя отец и говорит, что вам надо быть сосредоточенней и не думать о подобных вещах. А сейчас вы толкуете, как заплесневелый деревенский священник.

Вос подошел к ним и сказал:

– Карты сданы, Кэй.

Кэй посмотрела секунду в глаза Винсента, сверкавшие под низко нависшими бровями, как раскаленные угли, потом взяла мужа за руку, и они снова сели за карты.

4

Мендес да Коста, видя, что Винсенту нравится говорить с ним на общие темы, несколько раз в неделю находил предлог проводить своего ученика после урока.

Однажды он завел Винсента в самую интересную часть города – это была окраина, тянувшаяся от Лейденской гавани близ парка Вондела и до вокзала. Тут было множество лесопилен и домиков рабочих с крохотными садиками – люди здесь жили очень тесно. Узенькие каналы то и дело пересекали улицы.

– Как это, должно быть, замечательно – служить священником в таком месте, – произнес Винсент.

– Да, – отозвался Мендес, набивая трубку и протягивая треугольный кисет Винсенту, – этим людям бог и религия гораздо нужнее, чем нашим друзьям из богатых кварталов.

Они шли по легкому деревянному мостику, до странности похожему на мостики в Японии. Винсент остановился и спросил:

– Что вы хотите сказать этим, минхер?

– У этих рабочих, – ответил Мендес, плавно проведя рукой в воздухе, – трудная жизнь. Если они болеют, у них нет денег на доктора. Если сегодня они не работают, завтра у них не будет хлеба, а работа их тяжела. Жилища у них, как вы сами видите, тесные и убогие. Нужда и несчастье всегда на пороге. Жизнь обделила их своими благами – им нужен бог для утешения.

Винсент зажег трубку и бросил спичку в канал.

– Ну, а люди в других кварталах? – спросил он.

– Они хорошо одеваются, живут в достатке, у них всегда есть деньги на черный день. Бог, по их представлениям, – богатый старик, весьма довольный тем, как он устроил дела на земле.

– Одним словом, – заметил Винсент, – они малость заплесневели.

– Что вы! – воскликнул Мендес. – Я этого не говорю.

– Но это говорю я.

В тот вечер Винсент разложил перед собой свои греческие книги и долго сидел, уставившись в стену. В памяти его всплывали лондонские трущобы, грязь и нищета, он вспомнил о своем желании стать проповедником и помогать беднякам. Затем он представил себе прихожан в церкви дяди Стриккера. Это были состоятельные, образованные люди, они знали толк в благах жизни и умели ими пользоваться. Проповеди дяди Стриккера были прекрасны, они воистину утешали, но кто из его прихожан нуждался в утешении?

С тех пор как Винсент поселился в Амстердаме, прошло полгода. Он уже начал осознавать, что прилежный труд едва ли заменит ему природные способности. Отодвинув словари и грамматику, он взялся за алгебру. В полночь приехал дядя Ян.

– Я увидел, что в твоей комнате свет, – сказал вице—адмирал. – А сторож говорит, что ты утром в четыре часа уже разгуливал по Адмиралтейству. Сколько же часов в день ты работаешь?

– Как когда. От одиннадцати до двенадцати.

– До двенадцати! – Дядя Ян покачал головой. Лицо у него становилось все огорченней. Вице—адмиралу было трудно примириться с мыслью, что в роду Ван Гогов есть тупица и неудачник. – Почему же так много?

– Надо сделать все, что положено, дядя Ян.

Мохнатые брови дяди Яна поползли вверх.

– Ну, как бы то ни было, – сказал он, – а я обещал твоим родителям позаботиться о тебе. Поэтому будь любезен лечь спать и никогда не засиживайся так поздно.

Винсент отодвинул тетради. Ему не нужен был сон, не нужны были ни любовь, ни сочувствие, ни развлечения. Ему нужно было одно – вызубрить эту латынь и греческий, алгебру и грамматику, чтобы выдержать экзамен, поступить в университет, получить сан священника и начать на деле служить богу.

5

К началу мая, прожив в Амстердаме ровно год, Винсент почувствовал, что ему не суждено одолеть науки. Пока это было не признание факта, а лишь мысль о возможности неудачи, и всякий раз, как ему приходила такая мысль, он, стараясь отделаться от нее, задавал своему мозгу как можно более тяжкую работу.

Он ничуть бы не беспокоился, если бы речь шла только о трудностях и о его явной неспособности справиться с ними. Но его днем и ночью мучил другой вопрос: хочет ли он быть таким же умным, благовоспитанным духовным пастырем, как дядя Стриккер? Что будет с его мечтой о служении нищим, страждущим и угнетенным, если ему еще целых пять лет придется думать об одних склонениях и алгебраических формулах?

Как—то, в последних числах мая, под вечер, когда урок уже кончился, Винсент сказал Мендесу:

– Минхер да Коста, у вас не найдется времени погулять со мной?

Мендес догадывался, какое смятение переживает Винсент, он знал, что юноша вот—вот должен на что—то решиться.

– Ну, конечно. Я все равно хотел прогуляться. Воздух после дождя такой чистый. С удовольствием пройдусь с вами.

Мендес обмотал шею шерстяным шарфом и надел черное пальто с высоким воротником. Они шли, минуя синагогу, в которой три с лишним столетия назад был отлучен Барух Спиноза, а через несколько кварталов увидели старый дом Рембрандта на Зеестраат.

– Он умер нищим и отверженным, – сказал, не повышая голоса, Мендес, когда старый дом остался позади.

Винсент быстро взглянул на него. Мендес умел проникать в сущность дела раньше, чем о нем заходила речь. У этого человека был необыкновенно гибкий ум: все, что он слышал, видимо, проникало в самые сокровенные глубины его сознания. Дядя Ян и дядя Стриккер – те совсем другие, от них, что им ни скажи, все отскакивает, как от стенки, – или «да», или «нет». А вот Мендес непременно прежде окунет твою мысль в глубокий колодец своей древней мудрости, а потом уже отзовется на нее.

– Но все же он умер счастливым, – сказал Винсент.

– О да, – согласился Мендес, – он выразил себя во всей полноте и знал цену тому, что создал. Он – единственный из всех людей своего времени, кому это удалось.

– Что с того, если он знал себе цену? А вдруг он заблуждался? Вдруг мир был прав, отвергая его?

– Это не—имело значения. Не писать Рембрандт не рог. Хорошо он писал или плохо – не важно, но только Живопись делала его человеком. Искусство тем и дорого, Винсент, что оно дает художнику возможность выразить себя. Рембрандт сделал то, что считал целью своей жизни, и в этом его оправдание. Даже если бы его искусство ничего не стоило, то и тогда он прожил бы свою жизнь в тысячу раз плодотворнее, чем если бы подавил свой порыв и стал богатейшим купцом Амстердама.

– Да, конечно.

– И если произведения Рембрандта сегодня дают радость всему миру, – продолжал Мендес развивать свою мысль, – то это уже не имеет никакого отношения к Рембрандту. Он прожил свою жизнь сполна, он сделал свое дело, хотя его продолжали травить, даже когда он был уже в могиле. Книга его жизни закрылась, и какая чудесная это была книга! Его упорство, его приверженность идее – вот что важно, а отнюдь не достоинства его картин.

У залива Эй они остановились, глядя, как рабочие грузят песком телеги, а потом долго шли по узеньким улицам, мимо увитых плющом садовых решеток.

– Ну, а как молодому человеку узнать, правильную ли он избрал дорогу? Предположим, он считает какое—то дело делом своей жизни, а потом убеждается, что он совсем не подходит для этого?

Мендес высвободил подбородок из воротника пальто, его черные глаза заблестели.

– Глядите, Винсент, какой красный отсвет падает от солнца вон на те серые облака! – воскликнул он.

Они вышли к гавани. В Зейдер—Зее, на фоне заката, отражались и мачты кораблей, и дома на набережной, и деревья. Мендес набил трубку и протянул, кисет Винсенту.

– Я уже курю, минхер, – заметил Винсент.

– Ах да, в самом деле. А не пройти ли нам вдоль дамбы до Зеебурга? Там еврейское кладбище, и мы посидим немного у могил моих родных.

Они молча шагали вперед, и ветер относил в сторону дым их трубок.

– Ни в чем нельзя быть уверенным твердо, Винсент, – сказал Мендес. – Можно лишь найти в себе мужество и силы делать то, что вы считаете правильным. Может статься, что вы и ошибались, но по крайней мере вы сделали, что хотели, а это самое главное. Вы должны поступать так, как велит вам разум, и пусть судит бог, что из этого выйдет. Если вы сейчас уверены в том, что призваны так или иначе служить создателю, то эта ваша уверенность должна стать для вас единственной путеводной нитью. Верьте себе и не робейте.

– А если я недостаточно подготовлен?

– Недостаточно подготовлены служить господу? – переспросил Мендес, еле заметно улыбаясь.

– Нет, недостаточно подготовлен, чтобы стать таким ученым служителем церкви, какие выходят из университета.

Мендес отнюдь не собирался давать Винсенту советы, он хотел лишь побеседовать с ним в самой общей форме, а потом пусть юноша сам решает свою судьбу. Вот они и дошли до еврейского кладбища. Тут все было просто, кругом стояли каменные надгробья с древнееврейскими надписями, росли кусты бузины, кое—где пятнами темнела высокая, густая трава. Мендес и Винсент подошли к каменной скамье на участке, отведенном для семьи да Коста, и присели на нее. Винсент спрятал трубку в карман. На кладбище в этот вечерний час было безлюдно, ни один звук не нарушал тишины.

– У каждого есть нечто свое, свой неповторимый характер, Винсент, – промолвил Мендес, глядя на могилы, в которых покоились его родители. – И если человек считается с этим, то, что бы он ни делал, в конце концов все бывает хорошо. Если бы вы продолжали служить продавцом картин, целостность вашего характера сделала бы вас хорошим продавцом. Так и с вашим служением богу. Настанет срок, и вы выразите себя во всей полноте, какой бы путь вы для себя ни избрали.

– А что, если я брошу Амстердам и не стану профессиональным священником?

– Это не имеет значения. Вы можете уехать в Лондон и стать там проповедником, или служить в магазине, или крестьянствовать в Брабанте. Чем бы вы ни занялись, вы все будете делать на совесть. Я чувствую в вашей натуре что—то очень хорошее, вы станете настоящим человеком. Вероятно, вы не раз будете считать себя неудачником, но в конце концов выразите себя, и это будет оправданием вашей жизни.

– Спасибо вам, минхер да Коста. Как помог мне этот разговор.

Мендес зябко поежился. Каменная скамья, на которой они сидели, была холодна, и солнце уже скрылось за морем. Они встали.

– Пойдемте, Винсент, – сказал Мендес.

6

На другой день, когда город уже окутывали вечерние сумерки, Винсент стоял у окна, глядя на Адмиралтейство. На фоне бледного неба нежно рисовалась вереница тополей, высоких и стройных. «Раз я не в ладах со школьной наукой, – рассуждал Винсент сам с собой, – значит ли это, что я совсем бесполезный человек? В конце концов разве латынь и греческий непосредственно связаны с любовью к ближнему?»

Внизу по двору Адмиралтейства прогуливался дядя Ян. Вдали можно было различить мачты судов, стоявших в доках, а рядом совершенно черного «Атье» в окружении красных и серых мониторов.

«Я хочу всегда, всю жизнь служить богу, а не чертить треугольники и окружности. Я никогда не мечтал о большом приходе и о блестящих проповедях. Я хочу быть с униженными и страждущими – и хочу быть сейчас, сейчас, а не через пять лет!»

Зазвонил колокол, и со двора Адмиралтейства через ворота хлынула толпа рабочих. Фонарщик начал зажигать фонари. Винсент отошел от окна.

Он прекрасно понимал, что за этот год и отец, и дядя Ян, и дядя Стриккер потратили на него много времени и средств. Если он бросит ученье, они будут считать свои деньги пропавшими даром.

Что ж, он старался на совесть, изо всех сил. Работать больше двенадцати часов в сутки он не в силах. Очевидно, ученые занятия не для него. Он начал слишком поздно. Если он, неся людям слово божье, завтра же станет проповедником, будет ли это означать, что он потерпел неудачу? Если он исцелит болящего, ободрит уставшего, утешит грешника, обратит неверующего – неужели и тогда он будет неудачником?

Родные, конечно, так и скажут. Они скажут, что он вечный неудачник, пустой и неблагодарный человек, паршивая овца в роду Ван Гогов.

«Чем бы вы ни занялись, – сказал Мендес, – вы все будете делать на совесть. В конце концов вы выразите себя, и это будет оправданием вашей жизни».

Проницательная Кэй с удивлением уже разглядела в нем задатки узколобого захолустного священника. Да, таким он и будет, если останется в Амстердаме, где его истинные порывы глохнут с каждым днем. Он знает, где его место, а Мендес вселил в него мужество занять это место. Пусть близкие проклянут его, теперь ему уже все равно. Разве можно думать о самом себе, когда речь идет о боге?

Он быстро уложил свой чемодан и вышел из дома, ни с кем не простившись.

7

Бельгийский евангелический комитет, куда входили преподобный ван ден Бринк, де Йонг и Питерсен, предполагал открыть в Брюсселе новую бесплатную школу, где ученики должны будут вносить лишь небольшую сумму за питание и квартиру. Винсент обратился в комитет, и его приняли в школу.

– Через три месяца, – заявил преподобный Питерсен, – вы получите назначение где—нибудь в Бельгии.

– Если он будет достаточно подготовлен, – угрюмо бросил преподобный де Йонг, обернувшись к Питерсену.

Де Йонг в молодости, работая мельником, потерял большой палец, и это толкнуло его на путь богословия.

– От проповедника, господин Ван Гог, прежде всего требуется умение говорить с людьми и доступно и красиво, – предупредил преподобный ван ден Бринк.

Из церкви, где происходила эта беседа, преподобный Питерсен вышел вместе с Винсентом; когда они оказались под ослепительным брюссельским солнцем, Питерсен взял его под руку.

– Я очень рад, что вы поступаете к нам, мой мальчик, – сказал он. – В Бельгии столь многое предстоит сделать, и вы с вашим молодым пылом, думается мне, очень здесь пригодитесь.

Винсент не знал, что греет его сильнее, теплое ли солнышко или неожиданная благосклонность священника. Они шагали по узенькой улице, которую с обеих сторон, словно утесы, обступали шестиэтажные каменные здания. Винсент не находил слов, чтобы ответить Питерсену. Наконец Питерсен остановился.

– Ну, мне в эту сторону, – сказал он. – Вот моя визитная карточка, и когда у вас выдастся свободный вечер, загляните ко мне. Буду рад потолковать с вами.

В евангелической школе оказалось всего три ученика, включая Винсента. Их препоручили учителю Бокме – низенькому жилистому человечку, с лицом, которое было словно вогнуто внутрь: если бы от его бровей к подбородку провести отвесную линию, она не коснулась бы ни носа, ни губ.

Товарищи Винсента были девятнадцатилетние деревенские парни. Быстро подружившись между собой, они принялись издеваться над Винсентом.

– Я хотел бы стать в душе как можно смиреннее, mourir a moi—meme [умереть в себе (фр.)], – сказал как—то Винсент, еще не подозревая ничего дурного, одному из них. И вот, видя, как он зубрит лекцию на французском или потеет над каким—нибудь ученым фолиантом, они всякий раз допытывались:

– Ты что, Ван Гог, снова умираешь в себе?

Но самые жестокие стычки разгорались у Винсента с учителем Бокмой. Бокма хотел сделать из своих учеников хороших ораторов – вечером на дому каждый должен был подготовить проповедь и прочесть ее на другой день на уроке. Одноклассники Винсента сочиняли бойкие, примитивные речи и уверенно произносили их наизусть. Винсент же писал свои проповеди с трудом, вкладывая душу в каждую строчку. То, что ему хотелось сказать, он чувствовал всем своим существом, но когда он отвечал в классе, язык у него будто отнимался.

– Ну какой из вас проповедник, Ван Гог, – распекал его Бокма, – если вы даже двух слов связать не можете? Кто вас будет слушать?

Бокма просто рассвирепел, когда Винсент наотрез отказался говорить экспромтом. Винсент сидел над своей проповедью до глубокой ночи, стараясь сделать ее как можно содержательней, тщательно выискивая в французском языке слово поточнее. А назавтра в классе оба его соученика без малейшего затруднения рассказали о спасении и об Иисусе Христе, заглянув в свои тетрадки всего раз или два, и Бокма одобрительно кивал головой. Затем наступила очередь Винсента. Он развернул свою рукопись и начал читать ее. Бокма не стал даже слушать.

– Так вот чему научили тебя в Амстердаме? Знай же, Ван Гог, что я еще не выпустил ни одного ученика, который бы не умел говорить экспромтом в любую минуту, да так, чтобы люди плакали.

Винсент попробовал говорить экспромтом, но тут же сбился, потеряв последовательность мыслей. Ученики без всякого стеснения хохотали над его потугами, Бокма им вторил. После мучительного года в Амстердаме нервы у Винсента сильно сдали.

– Послушайте, господин учитель, – заявил он, – я буду произносить проповеди так, как считаю нужным. Я пишу их хорошо и издеваться над собой не позволю.

Бокма пришел в бешенство.

– Ты будешь делать так, как я приказываю, – заорал он, – или я выставлю тебя вон отсюда!

С тех пор между ними началась открытая война. Винсент сочинял проповедь за проповедью, вчетверо больше, чем требовалось, – он совсем потерял сон, и ложиться вечерами в постель все равно не имело смысла. Он лишился аппетита, похудел, стал раздражителен.

В ноябре его вызвали в церковь, где собрался комитет, чтобы дать выпускникам назначение. Все трудности были наконец позади, и, несмотря на усталость, он испытывал чувство удовлетворения. Когда он вошел в церковь, два его соученика были уже там. Досточтимый Питерсен даже не взглянул на него, зато в глазах Бокмы светилось злорадство.

Преподобный де Йонг поздравил соучеников Винсента с успешным окончанием школы и вручил им назначения – одному в Хохстраатен, другому в Этьехове. Они вышли, взявшись под руку.

– Господин Ван Гог, – сказал де Йонг, – комитет не уверен в том, что вы подготовлены для проповедования слова божья. Мне очень жаль, но мы не можем дать вам назначения.

После паузы, которая казалась бесконечной, Винсент спросил:

– Разве я плохо учился?

– Вы отказывались подчиняться старшему. Первая заповедь нашей церкви – это беспрекословное повиновение. Далее, вы не научились говорить экспромтом. Ваш учитель считает, что вы не подготовлены для миссии проповедника.

Винсент посмотрел на преподобного Питерсена, но тот уставился куда– то в окно.

– Что же мне теперь делать? – спросил Винсент, не обращаясь ни к кому в отдельности.

– Вы можете остаться в школе еще на полгода, – ответил ван ден Бринк. – Может быть, после этого...

Винсент, опустив глаза, поглядел на свои грубые тупоносые башмаки и увидел, что они порваны во многих местах. Затем, не найдя, что сказать, он повернулся и вышел при общем молчании.

Быстрым шагом он прошел через весь город и очутился в Лакене. Не думая о том, куда он идет, Винсент вышел на берег, – сюда долетал шум многочисленных мастерских. Вот уже дома и постройки остались позади, Винсент был в открытом поле. Тут бродила старая белая лошадь, худая, изнуренная, едва живая. Вокруг было тихо в пустынно. На земле валялся конский череп, а чуть подальше, рядом с хижиной живодера, белел целый скелет.

Оцепенение, владевшее Винсентом, стало понемногу проходить, и он неторопливо потянулся за трубкой. Дым табака показался ему непривычно горьким. Он присел на валявшееся поблизости бревно. Старая белая лошадь подошла и потерлась мордой о его плечо. Он обернулся и погладил ее по тощей шее.

Скоро он вспомнил о боге, и эта мысль его утешила. «Иисус сохранял спокойствие и в бурю, – сказал он себе. – Я не одинок, ибо бог не покинул меня. Когда—нибудь так или иначе я найду свой путь к служению господу».

Когда он вернулся в свою комнату, там ждал его преподобный Питерсен.

– Я зашел пригласить вас к обеду, Винсент, – сказал он.

Они шли по улицам, запруженным рабочим людом, который спешил по домам. Питерсен говорил о том о сем, как будто бы ничего не случилось. Винсент слушал его, воспринимая каждое слово с необыкновенной ясностью. Питерсен повел Винсента в переднюю, превращенную в художественную студию. На стене висело несколько акварелей, в углу стоял мольберт.

– Вот как, значит, вы рисуете! – воскликнул Винсент. – А я не знал.

Питерсен смутился.

– Я всего—навсего любитель, – сказал он. – Немного рисую в свободное время ради развлечения. Только, пожалуйста, не говорите об этом моим коллегам.

Они сели обедать. У Питерсена была дочка, робкая пятнадцатилетняя девочка – во время обеда она ни разу не подняла глаз от тарелки. Питерсен говорил о посторонних делах, Винсент из вежливости принуждал себя хоть немного есть. И вдруг он с интересом стал слушать Питерсена; он даже не заметил, когда и как тот заговорил на эту тему.

– Боринаж, – говорил хозяин, – это район каменноугольных шахт. Там буквально все добывают уголь. Углекопы работают, рискуя жизнью каждую минуту, а заработка им едва хватает на то, чтобы свести концы с концами. Живут они в полуразвалившихся лачугах, их жены и ребятишки страдают от холода и голода.

Винсент недоумевал, зачем Питерсен говорит все это.

– Где это – Боринаж? – спросил он.

– На юге Бельгии, близ Монса. Я недавно побывал там и скажу вам, Винсент, – если где—нибудь люди нуждаются в человеке, который бы нес им слово божье и утешал их, так это в Боринаже.

У Винсента перехватило дыхание, кусок застрял у него в горле. Он положил вилку. Зачем Питерсен мучит его?

– Винсент, – сказал священник, – почему бы вам не поехать в Боринаж? С вашей молодостью и пылом вы сделали бы там много добра.

– Но как же мне быть? Комитет...

– Да, я знаю. Я написал недавно вашему отцу и объяснил положение вещей. Сегодня я получил ответ. Он пишет, что на первых порах готов помогать вам, а потом я добьюсь для вас формального назначения в Боринаж.

Винсент вскочил.

– Вы добьетесь для меня назначения!

– Да, но на это потребуется время. Когда комитет увидит, как хорошо вы работаете, он, без сомнения, смягчится. А если даже и нет... Де Йонг и ван ден Бринк скоро будут вынуждены обратиться ко мне за содействием, и взамен... Беднякам в тех местах нужен такой человек, как вы, Винсент, и, бог свидетель, все пути хороши, только бы вы туда попали!

8

Когда поезд уже приближался к южной границе, на горизонте показались горы. Винсент всматривался в них, испытывая чувство облегчения и радости, – однообразная равнина Фландрии его утомила. Скоро он понял, что в этих горах есть что—то необыкновенное. Каждая из них стояла отдельно от другой, вырастая словно из—под земли на совершенно ровном месте.

– Черный Египет, – шептал Винсент, приникая к окну и разглядывая вереницу фантастических пирамид. Он повернулся к соседу и спросил:

– Вы не знаете, откуда взялись здесь эти горы?

– Как не знать, – отозвался пассажир. – Они состоят из терриля, – так тут называется порода, которую добывают вместе с углем. Видите, вон там, на вершине, маленькую вагонетку? Поглядите, что она будет делать.

Не успел он договорить, как вагонетка опрокинулась набок, и по склону, застилая пирамидальную гору, поползло черное облако.

– Так эти горы и растут, – продолжал собеседник Винсента. – Вот уже пятьдесят лет я каждый день смотрю, как они помаленьку поднимаются все выше и выше.

В Ваме поезд остановился, и Винсент спрыгнул с подножки. Город раскинулся в унылой долине, и при бледном свете солнца, бросавшем на него свои косые лучи, Винсент увидел, что в воздухе висит густая пелена угольной пыли. Два ряда закопченных кирпичных строений тянулись вверх по склону холма. Там, у вершины, кирпичные дома кончались, – это был уже Малый Вам.

Шагая вверх по холму, Винсент удивлялся, почему вокруг так малолюдно и тихо. Мужчин он не встретил ни одного, кое—где у порога стояли женщины, лица у них были бледные, застывшие.

Малый Вам был шахтерским поселком. В нем оказался один—единственный каменный дом, стоявший на самом гребне холма, – он принадлежал булочнику Жану—Батисту Дени. К этому—то каменному дому и шел Винсент: преподобный Питерсен получил в свое время от Дени письмо, в котором булочник предлагал пустить к себе нового проповедника, которого пришлют в Боринаж.

Мадам Дени встретила Винсента очень приветливо, провела его через пекарню, где пахло опарой, и показала отведенную ему комнату, наверху, под самой крышей; из окна открывался вид на единственную в Малом Ваме улицу, а по задней стене круто шли вниз стропила. Все тут было вымыто до блеска большими умелыми руками мадам Дени. Эта женщина понравилась Винсенту с первого взгляда. Он был так взволнован, что даже не распаковал свои вещи, а сбежал по грубым деревянным ступенькам вниз, в кухню, и сказал мадам Дени, что выйдет прогуляться.

– Только не опаздывайте к ужину, – предупредила она. – Мы садимся за стол в пять.

Мадам Дени нравилась Винсенту все больше. Он чувствовал, что она принадлежит к тем людям, которые понимают все, не вдаваясь в рассуждения.

– Я скоро вернусь, мадам, – ответил он. – Только погляжу, что тут за место.

– Сегодня к нам придет один приятель, с которым вам не мешает познакомиться. Он работает мастером в Маркассе и может рассказать многое такое, что будет полезно для вашего дела.

Поселок был весь засыпан снегом. Винсент шагал по дороге, глядя на изгороди, окружавшие сады и поля, черные от дыма, которым постоянно чадили шахты. К востоку от дома Дени был глубокий овраг, по склону которого лепилось большинство шахтерских хижин; по другую сторону тянулось широкое поле, а посреди него виднелась гора из терриля и чернели трубы Маркасской шахты, там работали жители Малого Вама. Узкой ложбинкой по полю шла дорога, вся прошитая корнями узловатых деревьев и окаймленная колючим кустарником.

Маркасская шахта вместе с другими семью шахтами принадлежала компании «Шарбонаж бельжик», – она была самой старой и самой опасной во всем Боринаже. Про нее шла дурная слава – немало углекопов погибло в ней то при спуске клети, то при подъеме, то отравившись газом, то захлебнувшись в воде, случались там и взрывы и обвалы. В двух низких кирпичных строениях работали подъемники, на поверхности уголь сортировали и грузили в вагоны. Высокие трубы, кирпичная кладка которых когда—то была желтоватой, все двадцать четыре часа в сутки изрыгали тяжелый черный дым, оседавший далеко окрест. Вокруг Маркасса были разбросаны жалкие жилища углекопов, тут же росли реденькие, чахлые деревья, темные от копоти, тянулись изгороди, высились кучи золы, мусора, бросового угля, и над всей местностью торжествующе вздымалась черная пирамидальная гора терриля. Это было унылое место, и все тут с первого взгляда показалось Винсенту мрачным и заброшенным.

– Не удивительно, что этот край прозвали черной страной, – пробормотал он.

Не успел Винсент повернуть обратно, как из ворот шахты начали выходить углекопы. На них была грубая, рваная одежда, на головах кожаные фуражки; женщины были одеты точно так же, как и мужчины. Все они были черны, как трубочисты, на закопченных лицах резко выделялись сверкающие белки глаз. Чернорожие – так называли их, и называли не без основания. Этим людям, спускавшимся во мрак подземелья еще до рассвета, бледные лучи вечернего солнца резали глаза. Полуослепшие, они ковыляли по дороге и переговаривались между собой на быстром, грубом наречии. Это был все узкогрудый, сутулый народ с костлявыми руками и ногами.

Винсент понял теперь, почему поселок показался ему таким пустынным и заброшенным: Малый Вам – это отнюдь не та горстка лачуг, которые лепятся по оврагу, а город—лабиринт, раскинувшийся под землей на глубине семисот метров; в этом лабиринте и проводит большую Часть суток почти все здешнее население.

9

– Жак Верней вышел в люди собственным умом, – говорила мадам Дени Винсенту за ужином, – и как был, так и остался другом углекопов.

– А разве не все, кто выходит в люди, остаются друзьями рабочих?

– Нет, господин Ван Гог, не все. Как только кто—нибудь выберется из Малого Вама в Вам, он уже на все смотрит по—иному. Ради денег он держится хозяев и забывает, что когда—то сам надрывался в шахте, как каторжный. Но Жак правдивый и честный человек. Когда у нас бывает стачка, рабочие его одного только и слушают. Ничьих советов не признают, кроме его. Вот только жить ему, бедняге, осталось недолго.

– Что же с ним такое? – спросил Винсент.

– Обыкновенное дело – чахотка. Ни одному шахтеру не миновать этого. Уж не знаю, протянет ли он до весны.

Скоро пришел и сам Жак Верней. Это был низкорослый, сгорбленный мужчина с ввалившимися и печальными, как у всех боринажцев, глазами. Из ноздрей и ушей у него торчали волосы, брови были лохматые, голова давно облысела. Услышав, что Винсент – проповедник, присланный облегчить долю углекопов, он горестно вздохнул.

– Ах, господи, – сказал он Винсенту, – столько людей уже старались нам помочь. Но все идет по—прежнему. Ничуть не лучше, чем было.

– Значит, в Боринаже живется тяжко? – спросил Винсент.

Жак помолчал, потом ответил:

– Мне—то самому живется неплохо. Мать выучила меня читать, и поэтому я стал мастером. У меня маленький кирпичный домик у дороги в Вам, да и на еду нам всегда хватает. Мне жаловаться не на что...

Жак оборвал разговор – его начал душить приступ сильнейшего кашля; Винсенту казалось, что его плоская грудь вот—вот лопнет от натуги. Несколько раз Жак выходил за дверь и отхаркивался, потом снова уселся на свое место в теплой кухне и стал тихонько теребить вылезавшие из ушей и носа волосы и пощипывать брови.

– Видите ли, господин, мастером я стал только в двадцать девять лет. Легкие у меня к тому времени были уже попорчены. Но все—таки последние годы я жил не так уж плохо. А вот углекопы... – Он покосился на мадам Дени и спросил: – Как вы думаете, не свести ли мне его к Анри Декруку?

– Конечно, сведи. Ему не вредно будет узнать всю правду, как есть.

Жак Верней повернулся к Винсенту и сказал, словно бы извиняясь:

– Как—никак, господин, я все же мастер и должен оказывать им уважение. Ну, а Анри, он вам порасскажет!

Винсент и Жак вышли на улицу и, вдыхая холодный ночной воздух, направились к оврагу. Домишки были тут совсем жалкие, все деревянные, в одну комнату. Их понастроили безо всякого плана, они беспорядочно лепились по склону оврага, образуя самые причудливые закоулки; в, этой грязи и путанице мог найти дорогу только свой человек. Шагая вслед за Жаком, Винсент то и дело натыкался на какие—то камни, бревна и кучи мусора. Не доходя до дна оврага, они остановились у жилища Декрука. В заднем оконце лачуги был свет. Они постучали, на стук выглянула жена Декрука.

Хижина Декруков ничем не отличалась от всех остальных. Пол в ней был земляной, крыша из мха, щели между стенными плахами законопачены от ветра рогожей. По углам разместились кровати, на одной из них спали трое ребятишек. Вся обстановка состояла из круглой печки, деревянного стола, скамеек, стула и прибитого к стене ящика с несколькими горшками и мисками. Декруки, чтобы хоть изредка есть мясо, держали, как и все жители Боринажа, козу и кроликов. Коза спала под детской кроватью, а кролики примостились на охапке соломы за печкой.

Жена Декрука откинула верхнюю створку двери и посмотрела, кто пришел, затем впустила Жака и Винсента в дом. Она работала в тех же забоях, что и ее муж, еще задолго до того, как они поженились, – откатывала вагонетки с углем к контрольному посту. Это была уже надорванная женщина, бледная и состарившаяся, хотя ей не исполнилось еще и двадцати шести лет.

Когда Жак и Винсент вошли, Декрук, сидевший у холодной печки, вскочил со стула.

– Вот хорошо—то, – сказал он Жаку, распрямляя спину. – Давненько ты ко мне не заглядывал. Рад тебя видеть, Добро пожаловать вместе с твоим другом.

Декрук хвастался тем, что из всех жителей Боринажа он один никогда и ни за что не погибнет в шахте. «Я умру стариком на своей кровати, – говаривал он нередко, – шахте меня не прихлопнуть, я ей не поддамся». На голове у него, с правой стороны, меж густых волос краснела большая квадратная проплешина. Это была память о том дне, когда клеть, в которой он спускался в шахту, сорвавшись, камнем пролетела добрую сотню метров, и в ней погибло двадцать девять его товарищей. Одну ногу Декрук заметно волочил, она была сломана в четырех местах: как—то в забое рухнули крепления и замуровали Декрука на пять суток. На правом боку, под черной, заскорузлой рубахой, бугрился заметный нарост: это выступали три сломанных и не вправленных толком ребра, – однажды, при взрыве рудничного газа, его швырнуло о вагонетку. Но Декрук был боевым, задиристым человеком, он был неукротим, несмотря ни на что. Он, не сдерживаясь, постоянно говорил о шахтовладельцах что—нибудь резкое, и за это его посылали в самые гиблые забои, где уголь доставался ценой неимоверных усилий. Чем тяжелее приходилось Декруку, тем яростнее он воспламенялся против них – против неведомых, невидимых и все же вездесущих врагов. Из—за ямочки, сидевшей на круглом подбородке чуть—чуть сбоку, его небольшое, плотное лицо казалось кривоватым.

– Да, господин Ван Гог, – заявил он, – приехав сюда, вы не ошиблись. Здесь, в Боринаже, мы даже не рабы, мы животные. Мы спускаемся в Маркасскую шахту в три утра, отдыхаем мы за смену пятнадцать минут, когда обедаем, а потом снова работаем до четырех часов дня. Там темно и жарко, как в пекле. Мы работаем нагишом, воздух полон угольной пыли и ядовитого газа, – не продохнешь! Рубишь уголь в забое, а самому нельзя и выпрямиться, все на коленях или согнувшись в три погибели. А ребятишки наши, мальчики и девочки, идут в шахту с восьми или девяти лет. К двенадцати у всех у них лихорадка и чахотка. Если нас не удушит рудничный газ или не прихлопнет клеть, – он дотронулся пальцами до своей красной проплешины, – мы доживаем до сорока, а потом околеваем от чахотки. Скажи—ка, Верней, правда это или нет?

Говорил он на местном наречии и с такой горячностью, что Винсент с трудом понимал его. Ямка, сидевшая сбоку на подбородке, придавала его лицу забавное выражение, хотя глаза у пего потемнели от гнева.

– Истинная правда, – подтвердил Жак.

Жена Декрука отошла в дальний угол и села на кровать. Тусклый свет керосиновой лампы еле освещал ее лицо. Она внимательно слушала мужа, хотя слышала все это уже тысячу раз. Бесконечные вагонетки с углем, которые она откатывала из года в год, трое детей, холодные зимы в проконопаченной рогожей хижине – все это сделало ее покорной и равнодушной.

Волоча свою искалеченную ногу, Декрук подошел вплотную к Винсенту.

– А что мы за это получаем? Лачугу в одну комнату и еду – ровно столько, чтобы хватило сил держать в руках кирку. А какая наша еда? Хлеб, тощий творог да черный кофе. Мясо видим раз или два в год! Если они срежут нам пятьдесят сантимов в день, мы начнем дохнуть с голоду. У нас уже не будет сил добывать им уголь – только поэтому они и не снижают нам заработки. Мы все время смотрим в глаза смерти, каждый божий день! Стоит нам заболеть, и нас гонят в шею без единого франка в кармане, и мы подыхаем, как собаки, а наших вдов и сирот приходится кормить соседям. С восьми лет и до сорока, – тридцать два года под землей, не видя белого света, а потом могила, где—нибудь здесь же рядом, и тогда уж все кончено, никаких страдании.

10

Винсент убедился, что углекопы невежественны, – большинство их не умело читать, – но смелы, прямодушны, отзывчивы и в своей работе проявляют немало сообразительности и ума. Это были худые, бледные от лихорадки, усталые, изнуренные люди. Их серые, болезненные лица (солнце углекопы видели только по воскресеньям) были усеяны крошечными черными крапинками. Запавшие печальные глаза – глаза угнетенных – смотрели с безнадежной покорностью. У Винсента эти люди вызывали теплое чувство. Он находил в них большое сходство с брабантцами, с жителями Зюндерта и Эттена – такими же простыми и добродушными. Даже здешние места уже не казались ему тоскливыми, он понял, что у Боринажа есть свое лицо, свой характер, – он это чувствовал теперь всей душой.

Прошло несколько дней, и в ветхом сарае, позади булочной Дени, состоялось первое молитвенное собрание. Винсент старательно подмел пол и расставил скамейки. Углекопы собрались к пяти часам, они привели с собой жен и детей, на шеях у всех были шарфы, на головах – кепки. При тусклом свете керосиновой лампы, которую Винсент взял на время у своих хозяев, они рассаживались по местам, смотрели, как Винсент листает свою Библию, и сосредоточенно слушали его, скрестив руки на груди и засунув ладони под мышки, чтобы было теплее.

Винсент долго раздумывал, какой текст взять для первой проповеди. В конце концов он остановился на «Деяниях апостолов», – глава шестнадцатая, стих девятый: «И было ночью видение Павлу: предстал некий муж, македонянин, прося его и говоря: приди в Македонию и помоги нам».

– Под македонянином, друзья мои, мы должны понимать труженика, лицо которого избороздили и печаль, и страдания, и усталость. Но и в нем есть красота и благородство, ибо у него бессмертная душа и он нуждается в пище, которая нетленна вовеки, – в слове божьем. Господь хочет, чтобы по примеру Иисуса Христа человек жил смиренно и не стремился к возвышенным целям, довольствуясь малым и укрощая, как того требует Писание, сердце свое, чтобы в назначенный день войти в царство небесное и обрести мир.

В поселке было множество больных, и каждый день Винсент обходил их, словно доктор; он приносил им, когда мог, молоко или хлеб, теплые носки или одеяло. Брюшняк и злокачественная лихорадка, которую углекопы называли la sotte fievre [дурацкая лихорадка (фр.)], властвовали в каждой хижине, больные бредили и метались во сне. Людей, прикованных к постели, вконец истощенных и изнуренных, становилось с каждым днем все больше.

Весь Малый Вам называл проповедника «господин Винсент», в этих словах была и любовь к нему, и вместе с тем некая сдержанность. Не было лачуги, куда не заходил бы Винсент, принося хлеб и слово утешения, где он не ухаживал бы за больными, не молился вместе с несчастными, не склонял к раскаянию грешников. Незадолго перед рождеством он набрел на заброшенную конюшню близ Маркасса, – здесь могла поместиться добрая сотня верующих. В конюшне было холодно и неуютно, но углекопы Малого Вама заполнили ее всю, до самых дверей. Винсент говорил им о Вифлееме и о мире на земле. Он прожил в Боринаже уже шесть недель и видел, что условия жизни углекопов становятся день ото дня все более тяжкими, но здесь, в этой холодной конюшне, при свете дымных ламп, он чувствовал, что ему удалось запечатлеть образ Христа в сердцах этих чернолицых, дрожащих от непогоды людей, что надеждой на грядущее царство божье он согрел им души.

Теперь только одно омрачало жизнь Винсента и постоянно тревожило его – он все еще жил на средства отца. Каждый вечер он молился, чтобы скорей наступило время, когда он сможет зарабатывать несколько франков на свои скромные нужды.

Погода портилась. Небо заволокли черные тучи. Хлынули неистовые дожди, дороги покрылись грязью, грязь хлюпала и на земляном полу шахтерских хижин. В первый день Нового года Жан—Батист сходил в Вам и принес оттуда Винсенту письмо. На конверте в левом верхнем углу значилось имя преподобного Питерсена. Дрожа от волнения, Винсент побежал наверх в свою комнатку. Дождь громко барабанил по крыше, но он не слышал этого. Негнущимися пальцами он разорвал конверт и прочитал письмо.

"Дорогой Винсент!

Евангелическому комитету стало известно о вашей самоотверженной работе, и он с первого января временно, на шесть месяцев, назначает вас проповедником в Малом Ваме.

Если к концу июня все будет благополучно, вы получите постоянное назначение. До того времени вам решено выплачивать пятьдесят франков в месяц.

Пишите мне почаще и не теряйте веры в будущее.

Преданный вам Питерсен".

Винсент, стиснув письмо в руке, бросился на кровать. Он ликовал. Наконец—то он достиг успеха! Нашел свой путь в жизни, нашел свое дело! Он стремился к этому давным—давно, у него только не хватало сил и отваги идти без оглядки, напролом. Он будет получать пятьдесят франков в месяц, этого более чем достаточно, чтобы прокормиться и оплатить квартиру. Теперь ему уже никогда не придется жить на чужой счет, теперь он независим.

Он уселся за стол и написал взволнованное, торжествующее письмо отцу, в котором сообщал, что больше не нуждается в его помощи и надеется, что сам сможет Помогать родным. Когда он закончил письмо, свет в окнах померк, над Маркассом гремел гром и сверкала молния. Винсент ринулся вниз по лестнице и, вне себя от радости, через кухню выбежал под дождь. Вслед за ним на пороге показалась мадам Дени.

– Господин Винсент, куда вы? Вы позабыли надеть пальто и шляпу!

Винсент даже не ответил. Он добежал до ближайшего пригорка, взобрался на него и увидел перед собой почти весь Боринаж, его трубы и терриконы, его шахтерские хибарки. Всюду, как муравьи, сновали черные фигурки людей, только что выбравшихся из шахт. Вдали темнел сосновый лес, на фоне его вырисовывались маленькие белые домики, а еще дальше виднелся шпиль церкви и старая ветряная мельница. Все вокруг было окутано легкой дымкой. Бегущие по небу облака рождали на земле причудливую игру света и тени. Впервые за все свое пребывание в Боринаже Винсент увидел, что раскинувшийся перед ним ландшафт напоминает картины Мишеля и Рейсдаля.

11

Теперь, когда Винсент получил официальное назначение, ему было нужно какое—нибудь постоянное место для молитвенных собраний. После долгих поисков он наткнулся на довольно большой дом, стоявший на самом дне оврага, у тропинки, шедшей через сосновый лес; дом этот назывался Детским Залом, потому что когда—то тут учили детей танцам. Винсент украсил дом всеми репродукциями и гравюрами, какие у него были, и там стало очень уютно. По вечерам Винсент собирал здесь маленьких – от четырех до восьми лет – ребятишек, учил их читать, рассказывал им как можно проще и понятнее что– нибудь из Библии. Больше они никогда и ничему уже не учились.

– Где бы нам достать угля? – спрашивал Винсент у Жака Вернея, который помог ему получить Детский Зал. – Дети не должны мерзнуть, да и верующие могут посидеть здесь по вечерам подольше, если топится печка.

Жак подумал минутку и сказал:

– Приходите сюда завтра в полдень, и я научу вас доставать уголь.

Назавтра в Детском Зале Винсента ждала целая толпа шахтерских жен и дочерей. На всех были черные кофты и юбки, на головах синие платки, и каждая принесла с собой по пустому мешку.

– Господин Винсент, вот мешок и для вас, – громко сказала молоденькая дочка Вернея. – Вы тоже должны набить его дополна.

Оли поднялись вверх по склону, пробираясь по лабиринту тропинок меж лачуг, миновали булочную Дени на гребне холма, пересекли поле, посреди которого находилась Маркасская шахта, обогнули ее и добрались до черного террикона. Тут все разбежались в разные стороны и полезли на гору, усеяв ее, как усеивают гнилую колоду муравьи.

– Лезьте наверх, господин Винсент, уголь там, – сказала дочка Вернея. – Внизу за много лет мы уже выбрали все начисто. Идемте, я покажу вам, как искать уголь.

Сама она взбиралась на гору легко, словно козочка, а Винсент почти все время карабкался на четвереньках – терриль то и дело осыпался под ним. Дочка Вернея, обогнав Винсента, садилась и шаловливо кидала в него сверху комочками спекшейся глины. Это была хорошенькая, розовощекая, живая девушка; ее отец стал мастером, когда ей было семь лет, и спускаться в шахту ей не пришлось ни разу.

– Живее, господин Винсент, живее, – кричала она, – а то ваш мешок так и останется пустым!

Для нее это была лишь веселая прогулка: компания шахтовладельцев отпускала Вернею уголь по сниженной цене.

Но ни девушка, ни Винсент не добрались до верхушки пирамиды, так как то с одной, те с другой стороны через одинаковые промежутки времени подходили вагонетки и сваливали пустую породу. Собирать уголь было не так– то просто. Дочка Вернея показала Винсенту, как это делается: надо было набирать в руки терриль и отсеивать сквозь пальцы все ненужное – песок, камни, глину. Угля было мало: компания на ветер ничего не выбрасывала. Жены шахтеров могли собирать лишь такой уголь, который нельзя было продать. От снега и дождя терриль был мокрый, руки Винсента скоро покрылись царапинами и ссадинами, но он все же наполнил на четверть свой мешок, полагая, что там у него один уголь, – у женщин к тому времени мешки были набиты почти доверху.

Мешки женщины оставили в Детском Зале, а сами спешно разошлись по домам – готовить ужин. Но все они обещали прийти вечером на проповедь и привести своих мужей. Дочка Вернея позвала Винсента к ужину, и он охотно согласился. Жилище Вернея делилось на две половины: в одной была печь, кухонная утварь и столовая посуда, в другой стояли кровати. Хотя Жак далеко не бедствовал, в доме не было мыла: Винсент уже знал, что для жителей Боринажа мыло – немыслимая роскошь. С того дня, когда мальчики отправлялись в шахту, а девочки шли копаться в терриле, и до самой смерти боринажцы никогда дочиста не отмывали свои лица от угольной пыли.

Дочь Вернея вынесла для Винсента на улицу таз холодной воды. Он старательно вымыл лицо и руки. Он, конечно, не знал, удалось ли ему отмыться как следует, но, сев за стол напротив девушки и увидев на ее лице черные полосы от угольной пыли и копоти, понял, что и сам он ничуть не чище ее. Девушка весело болтала весь вечер.

– Видите ли, господин Винсент, – сказал Жак, – вы живете в Малом Ваме уже почты два месяца, а что такое Боринаж – по—настоящему не знаете.

– Это правда, – покорно согласился Винсент, – во мне кажется, я начинаю понимать здешних людей все лучше и лучше.

– Я говорю о другом, – возразил Жак, вырывая из ноздри длинную волосину и с интересом ее разглядывая. – Я хочу сказать, что вы знаете нашу жизнь только на поверхности. А это далеко не самое главное. Ведь мы только спим на земле. Если хотите понять нашу жизнь, вы должны спуститься в шахту и поглядеть, как мы работаем – работаем с трех утра до четырех вечера.

– Мне очень хочется попасть в шахту, – сказал Винсент, – но разрешит ли компания?

– Я уже справлялся об этом, – ответил Жак, прихлебывая тепловатый черный, как смола, кофе и держа во рту кусок сахара. – Завтра я спускаюсь в Маркасскую шахту проверить, как поставлена там охрана труда. Ждите меня около дома Дени без четверти три утром, я возьму вас с собой.

Вместе с Винсентом в Детский Зал отправилось все семейство Вернея; очутившись там, Жак, казавшийся дома, в тепле, здоровым и оживленным, стал страшно кашлять и вынужден был уйти. Анри Декрук уже ждал Винсента; волоча искалеченную ногу, он возился около печки.

– А, господин Винсент, добрый вечер! – встретил он Винсента, и улыбка оживила все его маленькое морщинистое лицо. – Эту печку, кроме меня, никому не растопить во всем Малом Ваме. Я ее знаю давно, с тех самых пор, как здесь устраивались танцы. Эта печка коварная, но мне—то известны ее фокусы.

Уголь в мешках оказался сырым, к тому же большей частью это был совсем не уголь, но Декрук умудрился разжечь в печке огонь, и от нее пошло приятное тепло. Декрук не переставал хлопотать и суетиться, проплешина на его голове налилась кровью и стала багровой.

Послушать первую проповедь Винсента в Детском Зале пришли почти все углекопы Малого Вама. Когда свободных мест на скамьях уже не осталось, из соседних домом притащили ящики и стулья. Собралось больше трехсот человек. Винсент, чувствуя горячую благодарность к женщинам, ходившим за углем, и радуясь, что наконец проповедует в собственном храме, говорил с такой силой и убежденностью, что угрюмые лица боринажцев просветлели.

– Давно, очень давно сказано, – говорил Винсент своим чернолицым прихожанам, – что мы на земле только гости. И это воистину так. Но мы не одиноки, ибо с нами господь, наш отец. Мы странники, жизнь наша – это долгий путь в царство небесное.

Лучше печаль, чем радость, ибо сердце печально даже в радости. Лучше идти в дом, где скорбь и слезы, чем в дом, где пир и веселье, ибо сердце смягчается только от горя.

Того, кто верует в Иисуса Христа, печаль не посещает одна, она приходит вместе с надеждой. Каждый миг мы рождаемся вновь, каждый миг шествуем от тьмы к свету.

Отврати нас от зла, создатель! Не бедность и не богатство дай нам, а лишь хлеб наш насущный.

Аминь.

Первой к Винсенту подошла жена Декрука. Глаза ее затуманились, губы дрожали.

– Господин Винсент, – сказала она, – у меня была такая тяжкая жизнь, что я потеряла бога. Но вы вновь вернули его мне. Спасибо вам за это.

Когда все разошлись, Винсент запер дверь и задумчиво побрел к дому Дени. По тому, как его приняли сегодня вечером, он чувствовал, что углекопы ему верят и что прежний холодок в их отношении к нему исчез. « Чернорожие» окончательно признали его теперь своим духовным наставником! Чем же вызвана эта перемена? Дело, конечно, не в том, что он нашел помещение для проповедей, этому углекопы не придавали значения. Они не знали и того, что Винсент теперь официально утвержден в должности – ведь он, когда приехал, никому не рассказывал о своих делах. Правда, сегодня он говорил очень горячо и вдохновенно, но прежние его проповеди в хижинах или заброшенной конюшне были ничуть не хуже.

В доме Дени вся семья улеглась спать в своей уютной комнатке, но в булочной, как днем, аппетитно пахло свежим хлебом. Винсент достал воды из глубокого колодца, вырытого прямо под кухней, вылил ее в таз и сходил наверх за мылом и зеркалом. Он приставил зеркало к стенке и стал разглядывать в нем свое отражение. Да, он не ошибся: отмыться как следует у Вернея ему не удалось. На веках и на скулах осталась угольная пыль. Он улыбнулся, представив себе, как он освящал свой новый храм с перепачканным углем лицом и как ужаснулись бы его отец и дядя Стриккер, если бы они могли его видеть.

Он погрузил руки в холодную воду, взбил пену – мыло он привез еще из Брюсселя – и хотел хорошенько намылить лицо, как вдруг ему пришла в голову неожиданная мысль. Держа на весу мокрые руки, он еще раз пристально вгляделся в зеркало: угольная пыль чернела у него в морщинах лба, на веках, на скулах, на крупном, выпуклом подбородке.

– Ну, конечно, – сказал он вслух. – Вот почему они хорошо меня приняли. Я стал наконец таким же, как они.

Так и не умыв лица, он сполоснул руки и пошел спать. С тех пор, живя в Боринаже, он нарочно натирал лицо угольной пылью, чтобы не отличаться от шахтеров.

12

Винсент проснулся в половине третьего утра, съел на кухне всухомятку кусок хлеба и без четверти три вышел на улицу, где встретился с Жаком.

За ночь выпало много снега. Снег толстым слоем покрывал дорогу, ведущую к шахте. Идя с Жаком через поле к черным трубам и терриконам, Винсент видел, как отовсюду по снегу спешили черные фигурки углекопов – издали казалось, будто это бегут к своей норе какие—то маленькие черные зверьки. Было очень морозно, рабочие ежились и прятали подбородки в воротники своих легких пальто.

Сначала Жак привел Винсента в помещение, где на крюках висело множество керосиновых ламп, каждая под особым номером.

– Когда под землей что—нибудь случается, – объяснил Жак, – по номеру узнают, кто попал в беду: если лампы на месте нет, значит, человек в шахте.

Углекопы торопливо брали свои лампы и через заснеженный двор бежали к кирпичному зданию, где работал подъемник. Винсент и Жак присоединились к ним. Клеть состояла из шести отделений, расположенных одно над другим, в каждом таком отделении можно было поднять вагонетку с углем. В нем едва хватало места для двоих, но туда втискивали пятерых шахтеров.

Поскольку Жак был мастером, в верхнем отделении клети спускался только он с одним из своих помощников и Винсент. Упершись в стенку носками башмаков, они низко присели на корточки, и все же головы их касались проволокшего потолка.

– Прижмите руки к груди, господин Винсент, – сказал Жак. – Если коснетесь стены – останетесь без руки.

Раздался звонок, и клеть, висевшая на двух стальных тросах, полетела вниз. Она заполняла почти весь шахтный ствол, между ней и стеной оставалась лишь ничтожная доля дюйма. Когда Винсент представил себе, что под ним разверзлась черная пропасть в полмили глубиной и при малейшей неисправности механизма он разобьется насмерть, его охватила невольная дрожь. То было жуткое ощущение, какого он прежде никогда не знал, – этот стремительный полет вниз, во мрак преисподней. Он успокаивал себя мыслью, что опасности нет, что за последние два месяца подъемник не отказывал ни разу, но жуткая темень, в которой тускло мерцали керосиновые лампы, парализовала все доводы рассудка.

Он признался в своем страхе Жаку, тот сочувственно улыбнулся.

– Всякий шахтер испытывает то же, что и вы, – сказал он.

– Но углекопы, конечно, привыкают к спуску?

– Нет, никогда! Страх перед клетью не проходит. Они боятся ее до своего последнего дня.

– Ну, а вы сами?

– И я боюсь точно так же, как вы, хотя и спускаюсь в шахту вот уже тридцать три года!

На полпути, на глубине трехсот пятидесяти метров, клеть на мгновение остановилась, затем снова полетела вниз. Винсент заметил, что из стен шахты сочится вода, и опять содрогнулся. Он посмотрел вверх и увидел там маленькое, словно звездочка, пятно дневного света. Спустившись на шестьсот пятьдесят метров, Жак и Винсент вышли из клети, а углекопы продолжали спуск. Винсент увидел широкую выработку с рельсовыми путями. Он ожидал адской жары, но, к его удивлению, тут было довольно прохладно.

– Господин Верней, а ведь здесь совсем не так плохо! – воскликнул он.

– Но тут никто не работает. Угольные пласты на этом горизонте давно истощены. Мы устроили здесь вентиляцию, но шахтерам внизу от этого ничуть не легче.

Они прошли по выработке, может быть, с четверть мили, и тут Жак свернул в сторону.

– Не отставайте от меня, господин Винсент. Только осторожней, как можно осторожней. Если вы поскользнетесь, – не миновать беды.

Он тут же нырнул куда—то, словно провалился. Винсент шагнул вперед и, обнаружив под ногами колодец, нащупал лестницу. Колодец был узкий – едва впору пролезть худощавому человеку. Первые пять метров Винсент спускался легко, но потом ему пришлось повернуться лицом к лестнице. Всюду сочилась вода, и ступени покрывала склизкая грязь. Винсент чувствовал, как на него падают холодные капли.

Когда Винсент и Жак наконец достигли дна, им пришлось ползти на четвереньках по длинному штреку, ведущему к дальним забоям. Перед ними, словно отсеки в трюме, рядами тянулись выемки, укрепленные нетесаными деревянными стойками. В каждом забое трудилось пятеро шахтеров – двое рубили кирками уголь, третий отгребал его, четвертый грузил в маленькие вагонетки, пятый откатывал их по узкому рельсовому пути.

На рабочих была полотняная одежда, вся пропитанная пылью и грязью. Грузил уголь обыкновенно мальчишка, весь черный и совершенно голый, если не считать холщовой повязки на бедрах, а откатывали вагонетки, как правило, девушки, в грубых рубахах, такие же черные, как и все углекопы. С кровли постоянно сочилась вода, образуя сталактитовые наросты. Забои освещались маленькими лампами; чтобы сберечь керосин, углекопы прикручивали фитили до предела. Вентиляции не было никакой. В воздухе столбом стояла угольная пыль. От глубинного жара с людей черными струйками стекал пот. В первых забоях углекопы работали стоя, но по мере того как Винсент шел дальше, кровля нависала все ниже, и люди уже работали лежа, орудуя киркой с локтя. От разогретых тел углекопов в забоях становилось все жарче, а горячая угольная пыль сгущалась в воздухе и набивалась в рот.

– Эти люди зарабатывают два с половиной франка в день, – сказал Жак Винсенту, – да и то лишь в случае, если инспектор на контрольном пункте одобрит качество угля. Пять лет назад они получали три франка, но с тех пор плату снижали каждый год.

Жак осмотрел крепление в забое – единственную преграду, стоящую между шахтером и смертью, – и сказал рабочим:

– Крепление у рас скверное. Стойки забиты слабо. Спохватитесь, когда рухнет кровля, – да будет поздно.

Один из углекопов, старший в артели, в ответ разразился ругательствами, которые сыпались так быстро, что Винсент разобрал лишь несколько слов.

– Вот когда нам будут платить за то, что мы крепим, – шумел он, – начнем крепить как следует. А если мы станем тратить на это время, то когда же рубить уголь? Что погибнуть под землей, что сдохнуть дома от Голода – все едино!

В конце штрека оказался новый колодец. Здесь даже не было лестницы. Чтобы порода не обрушилась и не засыпала углекопов, поперек колодца на некотором расстоянии друг от друга были укреплены бревна. Жак взял лампу Винсента и повесил ее на пояс.

– Осторожнее, господин Винсент, – сказал он. – Не наступите мне на голову, иначе я полечу вниз!

С трудом нащупывая ногами бревна и цепляясь руками за грязные стены, они спустились по темному колодцу метров на пять.

Внизу был еще один угольный пласт, но здесь шахтеры не могли сделать даже обычной выемки. Людям приходилось рубить тут уголь непосредственно в узком, тесном штреке, стоя на коленях и упираясь согнутой спиной в кровлю. Только теперь Винсент понял, что в верхних забоях было сравнительно просторно и прохладно; здесь же стояла жара, как в раскаленной печи, а воздух был такой спертый, что казалось, его можно резать ножом. Люди дышали с трудом, словно загнанные звери, они работали с открытыми ртами, высунув сухие распухшие языки, тела их были покрыты сплошным слоем сажи и грязи. Попав в эту страшную жару, Винсент подумал, что, даже оставаясь праздным зрителем, он не выдержит здесь и минуты. Углекопы же занимались тяжкой физической работой и страдали в тысячу раз сильнее Винсента, но им нельзя было передохнуть ни секунды. Если остановить работу, они не выдадут положенное количество вагонеток с углем и не получат свои два с половиной франка.

Винсент и Жак на четвереньках поползли по узкому штреку, то и дело прижимаясь, к стене, чтобы пропустить вагонетку. Штрек этот был еще теснее, чем наверху. Девочки, откатывавшие вагонетки, были здесь совсем маленькие, не старше десяти лет. Чтобы толкать тяжелые вагонетки, им приходилось напрягать все свои слабые силы.

В конце штрека находился скат с металлическим настилом, по которому вагонетки спускали на тросах.

– Пошли, господин Винсент, – сказал Жак. – Спустимся в самый низ, на семьсот метров, и вы увидите такое, чего не найти больше нигде в целом свете.

Они съехали по скату метров на тридцать и оказались в широкой выработке с двумя рельсовыми колеями. С полмили они шли по ней, а потом, когда выработка кончилась, протиснулись через узкий лаз и очутились у недавно вырубленного колодца.

– Это вот и есть новый пласт, – объяснил Жак. – Самая жуткая дыра, такого ада не сыскать ни на одной шахте в мире.

От того места, где стояли Жак и Винсент, расходились двенадцать узких выработок. Жак нырнул в одну из них и крикнул Винсенту: «Лезьте за мной!» Винсент еле протиснул в эту нору плечи и, как змея, пополз на животе, отталкиваясь руками и ногами. Ног Жака он не видел, хотя полз всего лишь дюймах в трех позади него. Выработка имела всего—навсего около полуметра в высоту и три четверти метра в ширину. Воздуха не хватало уже и там, где начиналась эта выработка, а здесь было настоящее пекло.

Наконец они очутились в сводчатой пещере, в которой человек мог стоять почти во весь рост. Тут было совсем темно, лишь через некоторое время Винсент разглядел у стены четыре голубоватых пятна. Он был весь мокрый, едкий пот, смешанный с угольной пылью, стекая со лба, заливал ему глаза. С чувством огромного облегчения Винсент встал на ноги и выпрямился. Он едва не задохнулся, пока полз, и теперь жадно хватал ртом воздух, но в его легкие, мучительно обжигая их, врывался не воздух, а огонь, жидкий огонь. Винсент был теперь в самом страшном подземелье Маркасса, в чудовищной камере пыток, достойной средневековья.

– Tiens, tiens! – услышал Винсент знакомый голос. – C'est monsieur Vincent [Ну и ну! Да ведь это господин Винсент (фр.)]. Пришли поглядеть, как нам достаются наши два с половиной франка?

Жак тут же принялся осматривать шахтерские лампы. Язычки пламени в них окружала голубая кайма.

– Ему нельзя спускаться сюда, – говорил о Жаке Декрук на ухо Винсенту, сверкая белками глаз. – У пего может пойти кровь горлом, и тогда тащи его наверх на блоках.

– Декрук! – сказал Жак. – У вас лампы горят вот так с самого утра?

– Да, именно так, – беззаботно отозвался Декрук. – Рудничного газа накапливается все больше день ото дня. Когда—нибудь будет взрыв, и всем нашим несчастьям разом придет конец.

– Но в этих забоях газ выкачивали в прошлое воскресенье, – заметил Жак.

– А он, видишь ли, опять накопился, – сказал Декрук, с видимым удовольствием почесывая свою проплешину.

– Раз так, нужно на один день остановить работу и снова откачать газ.

Углекопы возмущенно зашумели.

– У нас и так не хватает на хлеб, чтобы прокормить ребятишек!

– Заработок и без того маленький, а тут еще пропадет целый день!

– Пусть откачивают газ, когда нас нет в шахте; мы тоже люди, нам надо кормиться!

– Ладно, ладно, Верней! – рассмеялся Декрук. – Не бойся, шахта меня не прихлопнет. Пробовала, но ничего не вышло. Я умру в своей постели на старости лет. А кстати, раз уж заговорили о еде, скажи—ка, который теперь час?

Жак поднес свои часы к голубому пламени лампы.

– Девять.

– Отлично. Самое время пообедать.

Черные, залитые потом люди, со сверкающими белками глаз, побросали инструмент, сели, привалившись спинами к стене, и стали развязывать свои сумки. Они не решались отползти туда, где прохладнее, потому что на это ушло бы минут пятнадцать, а больше пятнадцати минут на отдых шахтеры не могли себе позволить. В невыносимой жаре они стали с жадностью есть ломти хлеба с творогом, и угольная пыль, покрывавшая их руки, оставляла на хлебе жирные черные полосы. Свой обед углекопы запивали тепловатым кофе, который принесли с собой в пивных бутылках. Кофе, хлеб и творог – вот все, ради чего они работали по тринадцати часов в сутки.

Винсент пробыл под землей уже шесть часов. Он задыхался от недостатка воздуха, изнемогал от жары и пыли. Он чувствовал, что больше не выдержит и десяти минут, и очень обрадовался, когда Жак сказал, что пора идти.

– Следи за газом, Декрук, – предупредил Жак на прощание. – Если станет плохо, лучше вывести артель наверх.

Декрук хрипло захохотал.

– А они заплатят нам по два с половиной франка, если мы не выдадим на—гора уголь?

На этот вопрос нечего было ответить, Декрук знал это не хуже самого Вернея. Жак пожал плечами и на животе пополз по штреку. Винсент, почти ослепший от едкого пота, который заливал ему глаза, последовал за ним.

Через полчаса они были уже на рудничном дворе, откуда клеть поднимала на поверхность людей и уголь. Жак завернул в загон, где держали лошадей, и долго кашлял, выплевывая черную мокроту.

В клети, которая поднималась из шахты, словно ведро из колодца, Винсент сказал:

– Не понимаю, Верней, почему эти люди не бросят шахту? Почему не переберутся куда—нибудь еще, не поищут другой работы?

– Ах, дорогой Винсент, другой работы нигде нет. И перебраться в другое место мы не можем, потому что у нас нет денег. Во всем Боринаже не найти такой семьи, у которой было бы отложено хоть десять франков. Да если бы мы и могли уехать куда—нибудь, все равно мы бы этого не сделали. Вот моряк, к примеру, знает, что на корабле ему грозят всяческие опасности, а как попадет на сушу, – начинает скучать по морю. Так и мы, господин Винсент. Мы любим свои шахты, под землей нам лучше, чем наверху. Все, что нам нужно, – это такая плата, чтобы хватало на жизнь, рабочий день покороче и хорошая охрана труда.

Клеть дошла доверху и остановилась. Винсент, ослепленный тусклым светом зимнего дня, пересек заснеженный двор. В умывальной, взглянув в зеркало, он увидел, что он черен, как печная заслонка. Но умываться Винсент не стал. Он быстро вышел в поле, почти не сознавая, что с ним происходит, полной грудью вдыхая холодный воздух. Уж не болен ли он лихорадкой, не пригрезилось ли ему все это в кошмарном сне? Ведь не может же господь бог допустить, чтобы его чада несли это рабское иго! Нет, все, что он только что видел, – это лишь чудовищный сон!

Он прошел мимо дома Дени и, сам того не замечая, углубился в грязный лабиринт шахтерского поселка, направляясь к хижине Декрука. Сначала на его стук никто не откликнулся. Потом на пороге показался шестилетний, не по годам малорослый мальчик. Но в этом бледном, слабеньком заморыше странным образом чувствовался знакомый боевой задор Декрука. Через два года этот малыш будет каждое утро в три часа спускаться в Маркасскую шахту и нагружать углем вагонетки.

– Мама ушла на террилевую гору, – сказал мальчик тоненьким голоском. – А я присматриваю за малышами. Вам придется подождать, господин Винсент.

Два малыша, сидя на полу, играли какими—то деревяшками и веревками; на детях были одни рубашонки, и они посинели от холода. Старший мальчик подбросил в топку угля, но печь грела плохо. Глядя на детей, Винсент содрогнулся. Он уложил малышей в кровать и укрыл их до подбородка. Винсент и сам не знал, зачем он пришел в это жалкое жилище. У него было только одно чувство: он должен что—то сделать, что—то сказать этим людям, как—то помочь им. Он должен дать им почувствовать, что по крайней мере понимает весь ужас их нищеты.

Жена Декрука вернулась домой, руки и лицо ее были черны. Она не сразу узнала Винсента – так он был перепачкан. Из маленького ящика, в котором хранилась еда, она достала кофе и поставила его подогреть на печку. Чтобы сделать приятное доброй женщине, Винсент пил этот тепловатый, жидкий, отдававший горечью кофе.

– Терриль нынче никуда не годится, господин Винсент, – пожаловалась жена Декрука. – Компания ничего нам не оставляет, ни крошки угля. Ну чем я согрею своих ребят? Одежонки у них никакой, только эти рубашки да вот кое– что сшили из мешковины. Эта дерюга натирает им тело до красноты. А если их держать все время в кровати, как же они будут расти?

Винсент проглотил подступившие к горлу слезы и не мог сказать ни слова. Такой страшной нищеты он еще не видал. Что могут дать этой женщине молитвы и Священное писание, когда ее дети замерзают? И куда смотрит господь бог? Эта мысль пришла Винсенту впервые. В кармане у него было несколько франков, он протянул их жене Декрука.

– Купите, пожалуйста, детям шерстяные штанишки, – сказал он.

Винсент сознавал, что это ничего не изменит: в Боринаже коченели от холода сотни малышей. И дети Декрука будут снова жестоко мерзнуть, как только износят эти штанишки.

Он медленно поднялся на холм, к дому Дени. На кухне было тепло и уютно. Мадам Дени согрела ему воды, чтобы он вымылся, и подала на завтрак чудесного тушеного кролика, оставшегося со вчерашнего дня. Видя, что Винсент устал и расстроен, она намазала ему на хлеб немного масла.

Винсент поднялся к себе наверх. После еды по его телу разлилась приятная теплота. Кровать у него была широкая и удобная, наволочка на подушке белоснежная. На стенах висели гравюры с картин великих мастеров. Он открыл шифоньерку и оглядел сложенные в ней рубашки, белье, носки, жилеты. Подошел к платяному шкафу и посмотрел на две пары башмаков, теплое пальто и костюмы. Теперь он понял, что он обманщик и трус. Он внушал углекопам, что бедность – это добродетель, а сам жил в комфорте и достатке. Да, он лишь лицемерный пустослов. Его вера, его убеждения не меняют дела, от них нет никакого прока. Углекопы должны презирать его, они должны бы выгнать его из Боринажа. Он делал вид, будто разделяет их участь, а у самого красивая, теплая одежда, удобная, покойная постель, и съедает он зараз столько, сколько шахтер не видит и за неделю. И за всю эту роскошь, все эти удобства он даже не платит работой. Он только болтает—языком и разыгрывает из себя хорошего человека. Боринажцы не должны верить ни единому его слову, не должны ходить на его проповеди и считать его своим духовным пастырем. Вся эта беззаботная, легкая жизнь делает его слова лживыми. И, значит, он вновь потерпел крах, еще более страшный, чем раньше!

Теперь ему оставалось одно из двух: либо бежать из Боринажа, бежать тайком, ночью, и как можно скорей, пока углекопы еще не поняли, какой он лживый, трусливый пес, либо сделать вывод из всего того, что сегодня открылось его глазам, и стать воистину божьим человеком.

Он вынул все свои вещи из шифоньерки и торопливо уложил их в чемодан. Туда же он сунул свои костюмы, башмаки, книги и гравюры. Бросив чемодан на стул, он опрометью выбежал на улицу.

По дну оврага протекал ручей. За ручьем, на другом склоне, зеленел сосновый лесок. В этом сосняке было разбросано несколько шахтерских лачуг. Побродив с полчаса, Винсент нашел там пустующую дощатую хибарку без окон. Она стояла над оврагом, на самой круче. Пол в ней был земляной, плотно утрамбованный ногами прежних обитателей, под ветхую крышу, державшуюся на грубых брусьях, проникал талый снег. Зимой в хибарке никто не жил, поэтому в дыры и щели между досками свободно задувал ледяной ветер.

– Чья это хижина? – спросил Винсент у женщины, которую встретил по дороге.

– Одного торговца из Вама.

– Не знаете, какая за нее плата?

– Пять франков в месяц.

– Прекрасно. Я снимаю ее.

– Но, господин Винсент, вы не сможете здесь жить!

– Это почему же?

– Да ведь... ведь она совсем развалилась. Она даже хуже моей. Хуже ее не найти во всем Малом Ваме.

– Именно такую мне и надо.

Винсент вернулся в дом Дени. На душе у него было теперь спокойно и ясно. Пока он ходил в овраг, мадам Дени заглянула случайно в его комнату и увидела уложенный чемодан.

– Господин Винсент! – воскликнула она, бросаясь ему навстречу. – Что случилось? Почему вы так спешно собрались ехать в Голландию?

– Я не еду в Голландию, мадам Дени. Я остаюсь в Боринаже.

– Тогда в чем же дело?.. – И лицо ее вытянулось от удивления.

Когда Винсент все объяснил ей, она сказала мягко:

– Поверьте, Винсент, вы не сможете там жить, вы не привыкли к этому. Со времени Иисуса Христа многое переменилось, нынче всякий стремится жить получше. А люди по вашим делам знают, что вы хороший человек.

Но Винсент был непоколебим. Он разыскал торговца в Ваме, снял хижину и перебрался в нее. Когда через несколько дней ему прислали чек на пятьдесят франков – его первое жалованье, – он купил узенькую деревянную кровать и подержанную печку. После этого у него еще хватило денег, чтобы обеспечить себя до конца месяца хлебом, творогом и кофе. Он натаскал земли на чердак, чтобы уберечься от сырости, а щели законопатил дерюгой. Теперь он жил в такой же лачуге, как все углекопы, ел ту же пищу, что и они, спал на такой же, как у них, кровати. Он ничем от них не отличался. Теперь он имел право проповедовать им слово божье.

13

Директор компании «Шарбонаж бельжик», которой принадлежали четыре шахты в окрестностях Вама, оказался совсем не такой жадной скотиной, как представлял его себе Винсент. Правда, он был немного толстоват, но у него были добрые, ласковые глаза и несколько виноватые манеры.

Внимательно выслушав горячую речь Винсента о тяжкой жизни углекопов, он сказал:

– Я знаю, господин Ван Гог. Это старая история. Люди думают, что мы нарочно морим их голодом, чтобы загрести побольше барышей. Но поверьте мне, все это далеко не так. Позвольте, я покажу вам диаграммы, выпущенные международным горнопромышленным бюро в Париже.

Он развернул на столе большой лист бумаги и указал пальцем на синюю линию внизу.

– Глядите, господин Ван Гог, бельгийские угольные копи – самые бедные в мире. Добыча угля у нас настолько затруднена, что продать его при нынешней конкуренции с выгодой почти немыслимо. Производственные расходы у нас самые высокие во всей Европе, а прибыли – самые низкие! Вы понимаете, мы вынуждены продавать уголь по той же цене, что и те шахты, которым тонна угля обходится гораздо дешевле. Мы все время стоим на грани банкротства. Вы меня понимаете?

– Кажется, да.

– Если мы увеличим плату шахтерам на один франк в сутки, наши расходы будут выше рыночной цены на уголь. Тогда нам придется закрыть копи. И тут уж рабочие в самом деле будут умирать с голоду.

– А не могут ли владельцы получать чуть поменьше дохода? Тогда бы больше оставалось для рабочих.

Директор печально покачал головой.

– Нет, господин Ван Гог. Вы знаете, благодаря чему существует шахта? Благодаря капиталу, как и всякое другое дело. А капитал должен давать прибыль, иначе он утечет в другое место. В настоящее время акции «Шарбонаж бельжик» приносят всего—навсего три процента дохода. Если дивиденды снизятся хотя бы на полпроцента, владельцы акций изымут свои капиталы и наши шахты закроются, потому что без денег работать нельзя. И опять—таки углекопы окажутся без куска хлеба. Как видите, господин Ван Гог, не акционеры и не директора компании несут ответственность за ужасные условия труда в Боринаже. Все дело в неблагоприятном залегании пластов. А за это, мне кажется, надо винить только господа бога!

В другое время Винсент содрогнулся бы от такого богохульства, но теперь он пропустил это мимо ушей. Он раздумывал над тем, что сказал ему директор.

– Сократите по крайней мере рабочий день. Тринадцать часов работы – ведь это убийство. Скоро у вас не останется ни одного рабочего.

– Господин Ван Гог, мы не можем сократить рабочий день, это равносильно повышению платы. Ведь рабочий за два с половиной франка в день будет выдавать гораздо меньше угля и расходы на тонну угля возрастут.

– Но все же у вас есть одна возможность облегчить участь шахтеров.

– Вы говорите об охране труда?

– Вот именно. Уменьшить количество несчастных случаев вы, конечно, можете.

Директор снова без всякого раздражения покачал головой.

– Нет, господин Ван Гог, не можем. Мы не можем выпустить новые акции, потому что дивиденды у нас низкие. Откуда же взять дополнительную прибыль на всякие усовершенствования? Ах, господин Ван Гог, получается воистину порочный круг. Это безнадежное дело. Я думал о нем тысячу раз. В результате из убежденного католика я превратился в отъявленного атеиста. Я не могу понять, как это всемогущий бог намеренно создал такие условия жизни и обрек целые поколения людей на вечное рабство и нищету, без единого проблеска надежды.

Винсенту больше нечего было сказать. Глубоко потрясенный, он поплелся в свою хижину.

14

Февраль в эту зиму выдался необыкновенно холодный. В долину врывался свирепый ветер, валивший людей с ног. Чтобы отапливать хижины, шахтерам теперь нужно было гораздо больше терриля, но стужа и ветры так лютовали, что женщины не могли ходить на терриконы. Им не во что было одеться – у них были лишь грубые юбки, кофты, бумажные чулки и платки.

Чтобы не окоченеть от холода, дети по целым суткам не вылезали из постелей. Горячей пищи они и не видели: нечем было топить печки. Когда рабочие выбирались из своих пышущих жаром подземных нор, их сразу охватывала пронизывающая стужа, а в открытом заснеженном поле ветер резал лицо, как нож. Каждый день кто—нибудь умирал от чахотки или воспаления легких. Много раз пришлось Винсенту читать заупокойную в этот месяц.

Учить грамоте посиневших от холода ребятишек Винсент не мог, он целыми днями собирал на Маркасской горе уголь и делил свою жалкую добычу между теми семьями, которые бедствовали больше других. Теперь у него не было нужды натирать себе лицо угольной пылью, и это клеймо углекопа уже не сходило с него. Какой—нибудь путешественник, заехав в Малый Вам и встретив здесь Винсента, не отличил бы его от остальных «чернорожих».

Винсент трудился на террилевой горе уже в течение многих часов, набрав лишь полмешка топлива. Руки у него посинели и были исцарапаны обледеневшими кусками породы. Около четырех часов он решил отнести в поселок то, что собрал: пусть хоть несколько женщин к приходу мужей вскипятят кофе. К воротам Маркасской шахты он подошел в тот самый момент, когда оттуда выходили рабочие. Кое—кто узнавал его и бормотал «bojou» [добрый день (искаж. фр. bonjour)], остальные шли, тупо опустив глаза в землю, ссутулив плечи и засунув руки в карманы.

Последним из ворот вышел невысокий старик. Он так тяжело закашлялся, что все его тело ходило ходуном, а когда с поля налетел порыв ветра, он пошатнулся, как от удара. Он чуть было не упал лицом на обледенелую землю. Отдышавшись, он собрался с силами и пошел через поле, все время отворачиваясь от ветра. На плечи у него был накинут кусок мешковины, видимо, добытой в какой—нибудь лавке в Ваме. Винсент заметил, что на мешковине что—то написано крупными буквами. Приглядевшись, он разобрал надпись: «Стекло. Не бросать».

Разнеся уголь по шахтерским хижинам, Винсент пошел к себе, вынул из чемодана всю одежду и разложил ее на кровати. Тут было пять рубашек, три смены нижнего белья, четыре пары носков, две пары башмаков, два костюма и второе его пальто, похожее на солдатскую шинель. Одну рубашку, пару носков и смену белья он оставил на кровати, а остальное снова уложил в чемодан.

Скоро один из костюмов Винсента перекочевал к старику, который носил на спине надпись «Стекло». Белье и рубашки были раскроены и пошли на платьица для детишек. Носки были поделены между чахоточными, работавшими в шахте. Теплое пальто Винсент отдал одной беременной женщине; ее муж недавно погиб при обвале, и, чтобы прокормить двух детей, она должна была занять его место в шахте.

Детский Зал пришлось закрыть, так как Винсент не хотел лишать хозяек хотя бы горсти терриля. Кроме того, боринажцы без особой необходимости редко выходили на улицу в слякоть, чтобы не промочить ноги. Винсент ходил по домам и наспех читал молитву. Но скоро он убедился, что ему надо заниматься только практическими делами – лечить и умывать больных, готовить горячее питье и лекарства. Отправляясь в обход, он уже не брал с собой Библию, потому что все равно ее некогда было и раскрыть. Слово божье стало роскошью, которую углекопы уже не могли себе позволить.

В марте холода смягчились, зато начала свирепствовать лихорадка. Из февральского жалованья у Винсента сорок франков ушло на еду и лекарства для больных, себя же он посадил буквально на голодный паек. От недоедания он сильно похудел, стал еще более нервным и порывистым. Стужа так истощила его силы, что он и сам заболел лихорадкой. Глаза у него ввалились и горели мрачным огнем, а массивный ван—гоговский лоб словно усох. На щеках появились глубокие впадины, и только крутой подбородок, как всегда, гордо выступал вперед.

Старший сын Декрука заболел брюшным тифом, и другим детям стало негде спать. Кроватей было всего две: на одной спали родители, на другой – трое детей. Если малыши останутся в одной кровати с больным мальчиком, они могут заразиться. Если положить их на полу, они заболеют воспалением легких. Если же на полу будут спать родители, у них назавтра не хватит сил работать. Винсент сразу сообразил, как быть.

– Декрук, – сказал он шахтеру, когда тот вернулся с работы, – вы мне не поможете сделать до ужина одно дело?

Декрук дьявольски устал, к тому же его мучила головная боль, но он, волоча искалеченную ногу, последовал за Винсентом в его лачугу, не задав ни единого вопроса. Когда они пришли, Винсент снял с кровати одно одеяло – их у него было два – и сказал Декруку:

– Берите—ка кровать с той стороны; мы отнесем ее к вам для мальчика.

Декрук яростно скрипнул зубами.

– У нас трое детей, – сказал он, – и если богу угодно, мы можем с одним расстаться. Но господин Винсент, который заботится обо всех и лечит весь поселок, у нас только один, и я не позволю ему убивать себя!

Прихрамывая, он вышел из лачуги. Винсент отодвинул кровать от стены, взвалил ее себе на спину и дотащил до хижины Декрука. Декрук и его жена, ужинавшие черствым хлебом и кофе, удивленно подняли головы. Винсент перенес больного ребенка на свою кровать и укрыл его одеялом.

В тот же вечер Винсент пошел к Дени и попросил соломы; чтобы устроить себе постель. Мадам Дени была поражена, услышав, зачем ему солома.

– Господин Винсент, – сказала она, – ваша комната еще не занята. Вы должны снова поселиться в ней.

– Вы очень добры, мадам Дени, но я не могу.

– Я знаю, вы беспокоитесь насчет платы. Но, право, об этом не стоит говорить. Мы с Жан—Батистом зарабатываем вполне достаточно. Можете жить у нас бесплатно, как брат. Ведь вы не раз говорили нам, что все чада господа бога – братья!

Винсент чувствовал, что он прозяб, прозяб до мозга костей. К тому же он был голоден. Его трепала лихорадка, которая не отпускала его вот уже несколько недель. Он ослабел от недоедания и бессонницы. От бед и страданий, терзавших весь поселок, он почти обезумел. Здесь, наверху, его ждала теплая, уютная, чистая постель. Мадам Дени—накормит его ужином, и мучительное, сосущее чувство голода исчезнет; мадам Дени будет лечить его от лихорадки, даст ему крепкого подогретого вина, озноб пройдет, и ему вновь станет тепло. Винсента трясло, ему было дурно, и он чуть не упал на красный кафельный пол булочной. Но он преодолел слабость и взял себя в руки.

Бог хочет испытать его в последний раз. Если сейчас он ослабеет духом и отступит, все, что он сделал, окажется тщетным. Неужто в эти дни, когда в поселке царит самая вопиющая нужда и черное горе, он дрогнет и свернет с пути, станет подлецом и трусом, при первой же возможности польстится на уют и достаток?

– Бог видит вашу доброту, мадам Дени, и вознаградит вас, – сказал Винсент. – Но вы не должны искушать меня и отвращать от исполнения моего долга. Если у вас не найдется охапки соломы, боюсь, мне придется спать на голой земле. Но прошу вас, не предлагайте мне ничего, кроме соломы, я все равно не возьму.

Он разостлал солому в углу своей лачуги, на сырой земле, и закутался в тонкое одеяло. Он не мог заснуть всю ночь, а когда наступило утро, его стал мучить кашель, и глаза у него ввалились глубже прежнего. Лихорадка все усиливалась, он уже плохо понимал, что делает. Терриля у него не было: он считал, что не имеет права в ущерб шахтерам взять себе хоть пригоршню того топлива, которое ему удавалось собрать на черной горе. Заставив себя проглотить два—три куска черствого хлеба, он вышел из хижины и принялся за свои обычные дела.

15

Март наконец уступил место апрелю, и жить стало легче. Злые ветры утихли, солнце пригревало все теплее, и снег начал подтаивать. Обнажились черные поля, запели жаворонки, в лесу на деревьях набухли почки. Лихорадка в поселке исчезла, и с наступлением теплой погоды женщины вновь пошли на Маркасский террикон за углем. Скоро в круглых печках весело запылал огонь, и детям уже не надо было целыми днями лежать в кровати. Винсент снова открыл Детский Зал. На первую проповедь собрался весь поселок. Печальные глаза углекопов вновь лучились улыбками, люди немного приободрились. Декрук, добровольно взявший на себя обязанности постоянного истопника и привратника Зала, отпускал шутки и остроты насчет печки и энергично потирал свою проплешину.

– Грядут добрые времена, – радостным голосом говорил Винсент с кафедры. – Господь бог послал вам испытание, и вы доказали свою веру. Самые горькие наши беды и страдания позади. В полях скоро заколосятся хлеба, солнце будет согревать вас, когда вы присядете отдохнуть перед своими домами после трудового дня. Дети будут слушать песню жаворонка и пойдут в лес по ягоды. Обратите ваш взор к господу, ибо он готовит вам радости в жизни. Господь бог милостив. Господь бог справедлив. Он воздаст вам за веру и терпение. Возблагодарим же господа, ибо добрые времена не за горами. Грядут добрые времена!

Углекопы горячо молились, благодаря господа. Зазвучали радостные голоса, все говорили друг другу:

– Господин Винсент прав. Наши страдания позади. Зима прошла. Грядут добрые времена!

Спустя несколько дней, когда Винсент с целой ватагой детей рылся на горе в терриле, он увидел, как от здания, где помещался подъемник, метнулись прочь маленькие черные фигурки людей и рассыпались по полю во все стороны.

– Что такое? – удивленно сказал Винсент. – Неужто уже три часа? По солнышку еще нет и полудня.

– Случилось несчастье! – крикнул старший из ребят. – Я уже раз видел, как они бежали от шахты. Что—то неладно под землей!

Вместе с детьми Винсент бросился вниз с горы, – камни царапали им руки, рвали одежду. Все поле вокруг Маркасской шахты, как муравейник, кишело черными фигурками, – люди спасались от опасности. К тому времени, когда Винсент оказался близ шахты, сюда уже хлынул людской поток из поселка: в поле со всех ног бежали женщины, детей они несли на руках или тащили за собой.

Добежав до ворот шахты, Винсент услышал, как кругом кричали: «Газ! Газ! В новой штольне! Они пропали! Они в западне!»

Жак Верней, который во время холодов слег в постель, теперь несся по полю что было духу. Он страшно исхудал, грудь его впала еще больше. Поравнявшись с ним, Винсент спросил:

– Скажите, что происходит?

– Штрек Декрука! Помните голубое пламя? Я знал, что это кончится взрывом!

– Сколько там людей? Сколько? Как их спасти?

– Вы ведь видели, там двенадцать забоев. По пять человек в каждом.

– Можем ли мы что—нибудь сделать?

– Не знаю. Сейчас соберу спасательную команду из добровольцев.

– Возьмите меня. Я тоже хочу помочь.

– Нет, нет. Мне нужны опытные люди. – Жак кинулся через двор к подъемной клети.

К воротам шахты подкатила телега, запряженная белой лошадью. Сколько уж раз отвозили с шахты в поселок мертвецов и калек на этой телеге с белой лошадью! Углекопы, разбежавшиеся по полю, стали разыскивать в толпе свои семьи. Одни женщины истерически кричали, другие, глядя прямо перед собой широко раскрытыми глазами, шагали молча, ребятишки плакали. Надсадными голосами кого—то выкликали десятники, собирая спасательные команды.

Вдруг шум и крики смолкли. Несколько человек, медленно спускаясь по лестнице, вышли на двор, неся на руках что—то завернутое в одеяло. Минуту стояла жуткая тишина. Потом толпа закричала и завыла.

– Кого это понесли? Живы ли они? Или умерли? Ради бога, покажите их нам! Назовите имена! Под землей мой муж! Мои дети! В тех забоях было двое моих детей!

Люда, вышедшие из подъемника, остановились у телеги с белой лошадью. Один из них, обращаясь к толпе, сказал:

– Трое откатчиков, которые со своими вагонетками оказались в стороне от взрыва, спасены. Но их здорово обожгло.

– Кого спасли? Бога ради, скажите, кого спасли? Покажите их! Покажите! Мой сын под землей! Мой сын, мой сын!

Спасатель, откинув одеяло, открыл обожженные лица двух девочек – им было лет по девять – и десятилетнего мальчугана. Все трое были без сознания. С криком, в котором звучали одновременно ужас и радость, к ним бросились родные. Затем их уложили на телегу с белой лошадью и по тряской дороге повезли через поле. Винсент и родственники пострадавших, тяжело дыша, бежали рядом с телегой. Винсент слышал, как толпа сзади выла и причитала все громче и громче. Он оглянулся и увидел позади, на горизонте, вереницу террилевых пирамид.

– Черный Египет! – воскликнул он, давая выход своему горю и отчаянию. – Черный Египет, в котором снова томился в рабстве избранный богом народ! О господи, как мог ты это допустить? Как ты только мог?

Спасенные девочки и мальчик едва не умерли от ожогов, на головах у них не осталось ни единого волоса, с лица и рук слезла кожа. Винсент зашел в хижину, куда перенесли с телеги одну девочку. Мать плакала и ломала руки. Винсент раздел ребенка и крикнул:

– Растительного масла, живо!

У женщины нашлось немного масла. Винсент смазал ожоги.

– Теперь повязку!

Женщина с ужасом смотрела на него и молчала.

– Повязку! – сердито повторил Винсент. – Или вы хотите, чтобы ребенок умер?

– У нас ничего нет, – рыдая, проговорила женщина. – В доме не найти ни одной белой тряпки. С самой осени!

Девочка металась и стонала. Винсент скинул пальто и обе рубашки, верхнюю и нижнюю. Пальто он снова надел прямо на голое тело, а рубашки разорвал на длинные лоскуты и перевязал ими девочку с головы до ног. Прихватив банку с растительным маслом, он побежал ко второй девочке и тоже перевязал ее. Мальчугана перевязать было уже нечем. Он был при смерти. Винсент перевязал его, разорвав свои шерстяные кальсоны.

Плотно запахнув пальто на голой груди, он пошел через поле к Маркассу. Еще издали до него донеслись вопли и плач матерей и жен.

Углекопы толпились у ворот шахты. Под землю можно было спустить только одну спасательную команду – слишком узок был проход к месту катастрофы. Спасатели стояли без дела, ожидая своей очереди. Винсент заговорил с одним из десятников:

– Есть ли надежда на спасение?

– Боюсь, что они там уже умерли.

– Можно ли до них добраться?

– Их завалило породой.

– Сколько же потребуется времени, чтобы разобрать завал?

– Не одна неделя. А может быть, и не один месяц.

– Но почему? Почему же?

– Быстрее нельзя.

– Тогда они наверняка погибнут!

– Их там пятьдесят семь мужчин и девушек!

– Все погибнут, все до одного!

– Да, мы их уж больше не увидим!

Спасательные команды, сменяя друг друга, работали тридцать шесть часов без перерыва. Отогнать от шахты женщин, у которых под землей были мужья и дети, так и не удалось. Им говорили, что всех шахтеров непременно спасут, но женщины хорошо знали, что это неправда. Те, кого беда не коснулась, несли своим несчастным соседкам горячий кофе и хлеб, но никто не притрагивался к пище. В полночь из шахты вытащили Жака Вернея, завернутого в одеяло. У него было сильное кровотечение. К утру он скончался.

Когда минуло двое суток, Винсент уговорил жену Декрука уйти с детьми домой. Спасатели двенадцать дней не прекращали работу. Добыча остановилась. Поскольку уголь на—гора не выдавался, денег никому не платили. Те скудные франки, которые были отложены у шахтеров на черный день, быстро иссякли. Мадам Дени продолжала печь хлеб и раздавала его хозяйкам в кредит. Средства у нее кончились, и ей грозило полное разорение. Компания углекопам ничем не помогала. На тринадцатый день было приказано прекратить спасательные работы и возобновить добычу угля. К тому времени во всем Малом Ваме не осталось ни одного сантима.

Углекопы объявили забастовку.

Винсент получил жалованье за апрель. Он сходил в Вам, купил на пятьдесят франков провизии и разделил ее между шахтерами. Этого хватило углекопам на шесть дней. Потом им пришлось бродить по лесам и собирать в лесу ягоды и коренья. Люди охотились за любой живностью – за крысами, сусликами, улитками, лягушками, ящерицами, кошками и собаками, только бы чем—нибудь набить желудок и заглушить постоянный мучительный голод. Скоро во всей округе не осталось ни кошек, ни крыс. Винсент написал в Брюссель, моля о помощи. Ответа не последовало. Углекопы вынуждены были сидеть сложа руки и смотреть, как их жены и дети умирают с голоду.

Однажды они попросили Винсента отслужить службу за упокой пятидесяти семи душ, погибших во время катастрофы. Около ста мужчин, женщин и детей толпились в его маленькой хижине и у дверей. Винсент уже несколько суток жил на одном кофе. Со дня взрыва он почти ничего не ел. Он уже не мог стоять на ногах. Его трясла лихорадка, в душе царили мрак и отчаяние. Глаза у него сузились, чернея в орбитах, словно булавочные острия, скулы торчали, все лицо заросло грязной рыжей бородой. Он кутался в грубую мешковину, заменявшую ему и белье, и верхнюю одежду. Лачугу тускло освещал фонарь, подвешенный на сломанной балке. Положив голову на руку, Винсент лежал в углу на соломе. На стенах трепетали причудливые тени, на измученные, исстрадавшиеся лица углекопов падал мерцающий отблеск.

Винсент начал говорить слабым, сиплым голосом, но в тишине было слышно каждое его слово. Чернолицые, худые, изнуренные голодом и невзгодами люди смотрели на него, как на самого бога. Увы, бог был слишком далек от них.

Вдруг откуда—то снаружи донеслись чужие взволнованные голоса. Дверь отворилась, и детский голосок крикнул:

– Господин Винсент здесь!

Винсент оборвал свою речь. Все повернули головы к двери. В хижину вошли два хорошо одетых человека. Фонарь на мгновение ярко вспыхнул, и Винсент уловил на лицах вошедших выражение испуга и ужаса.

– Привет вам, преподобный де Йонг и преподобный ван ден Бринк, – сказал он, не вставая с места. – Мы служим заупокойную по пятидесяти семи углекопам, которые заживо погребены в шахте. Может быть, вы скажете людям слово утешения?

Прошло довольно много времени, прежде чем ошеломленные священники обрели дар речи.

– Позор! Какой позор! – воскликнул де Йонг, звонко хлопнув себя по толстому брюху.

– Можно подумать, что мы в африканских джунглях! – злобно сказал ван ден Бринк. – Один бог знает, сколько вреда он тут натворил!

– Понадобятся годы, чтобы вернуть этих людей в лоно христианской церкви! – Де Йонг скрестил руки на животе и добавил: – Я говорил вам, что не надо было давать ему назначения!

– Да, конечно... но Питерсен... Кто бы мог подумать?.. Этот человек воистину сошел с ума.

– Я с самого начала заподозрил, что он помешанный. Мне он никогда не внушал доверия.

Священники изъяснялись на чистейшем французском языке и говорили быстро, так что боринажцы не поняли ни слова. Винсент же был слишком слаб и болен, чтобы уяснить себе все значение их разговора.

Де Йонг, расталкивая людей своим толстым брюхом, подошел вплотную к Винсенту и злобно прошипел:

– Гоните этих грязных собак по домам!

– А заупокойная?.. Мы еще не кончили...

– Плевать на заупокойную. Гоните их в шею, я вам говорю!

Углекопы, не понимая, в чем дело, начали медленно расходиться.

– Боже, до чего вы себя довели! – напустились на Винсента преподобные. – И что вы только думаете, совершая богослужение в таком вертепе? Ведь это же варварство! Какой—то новый языческий культ! Есть ли у вас хоть малейшее чувство приличия? Разве мыслимо так вести себя христианскому проповеднику? Или вы совсем спятили? Вы, наверно, хотите опозорить нашу церковь?

Преподобный де Йонг умолк на минуту и оглядел убогую, темную хижину Винсента, его соломенное ложе, мешковину, в которую он кутался, и его воспаленные, ввалившиеся глаза.

– Счастье для нашей церкви, господин Ван Гог, – сказал он, – что мы вам дали лишь временное назначение. Можете считать себя свободным. И нового назначения от нас уже не ждите. Вы вели себя постыдно и возмутительно. Жалованья вы больше не получите, а ваше место сейчас же займет другой. Если бы я не считал вас сумасшедшим, достойным жалости, я сказал бы, что вы злейший враг христианства, какого только знала евангелистская церковь Бельгии!

В хижине воцарилась—тишина.

– Ну, господин Ван Гог, что можете вы сказать в свое оправдание?

Винсент вспомнил тот день в Брюсселе, когда эти священники отказались дать ему место проповедника. На душе у него стало так пусто, что он не мог вымолвить ни единого слова.

– Что ж, пойдемте, брат де Йонг, – сказал ван ден Бринк после долгого молчания. – Нам здесь нечего делать. Случай безнадежный, тут ничем не поможешь. Если в Ваме мы не найдем приличной гостиницы, то сегодня же придется ехать в Монс.

16

Наутро к Винсенту пришла группа пожилых углекопов.

– Теперь, когда не стало Жака Вернея, – сказали они, – мы можем довериться только вам, господин Ван Гог. Скажите, что нам делать? Мы не хотим подыхать с голоду. Может быть, вы убедите их посчитаться с нашими требованиями. Поговорите с ними, и если вы потом скажете, что нам надо выйти на работу, мы выйдем. А если скажете, что надо подыхать, то мы подохнем. Мы послушаемся только вас, господин Ван Гог, и никого другого.

В конторе «Шарбонаж бельжик» было мрачно и пусто. Директор охотно принял Винсента и выслушал его с самым сочувственным видом.

– Я знаю, господин Ван Гог, шахтеры возмущены тем, что мы не откопали мертвых. Но что толку, если бы мы их откопали? Компания решила не разрабатывать больше этот пласт, он не окупает расходов. Нам пришлось бы копать, может, целый месяц, а каков результат? Выкопали бы людей из одной могилы, чтобы зарыть их в другую. Только и всего.

– Ну, а как насчет живых? Неужели вы не можете ничего сделать, чтобы улучшить условия труда в шахте? Неужели они должны работать всю жизнь под непрестанной угрозой смерти?

– Да, господин Ван Гог, должны. К сожалению, должны. У компании нет средств на усовершенствование техники безопасности. Рабочие это дело неизбежно проиграют, им ничего не добиться, ибо против них железные законы экономики. И хуже всего то, что если они не выйдут на работу еще неделю, Маркасская шахта вообще закроется. Один бог знает, как тогда будут жить рабочие.

Винсент шел по извилистой дороге к Малому Ваму в полном отчаянии. « Да, может быть, бог и знает, – с горечью говорил он себе, – а что, если и он не знает, – как же тогда?»

Ему было ясно, что углекопам он больше не нужен. Он должен сказать им, чтобы они снова спустились в эту преисподнюю а работали там по тринадцать часов в сутки за голодный паек. Снова они окажутся лицом к лицу со смертью, которая постоянно подстерегает их. А те, кто избежит гибели под землей, будут медленно угасать, став жертвой чахотки. Он не сумел помочь им, как ни старался. Даже господь бог не мог им помочь. Он приехал в Боринаж, чтобы вложить им в сердца слово божье, но что сказать им теперь, когда он увидел, что извечный враг углекопов – не шахтовладельцы, а сам всемогущий?

В тот час, когда. Винсент сказал углекопам, чтобы они шли на работу и снова надели на себя ярмо рабства, в тот самый час он потерял в их глазах все, он стал для них бесполезен. Он уже не мог больше выступать с проповедью, даже если бы евангелический комитет и разрешил ему это, ибо какой толк был теперь рабочим в Писании? Господь был неумолимо глух к ним, а Винсент оказался не в состоянии смягчить его.

И внезапно Винсент понял нечто такое, что он, по существу, знал уже давным—давно. Все эти разговоры о боге – детская увертка, заведомая ложь, которой в отчаянии и страхе утешает себя смертный, одиноко блуждая во мраке этой холодной вечной ночи. Бога нет. Ведь это проще простого. Бога нет, есть только хаос, нелепый и жестокий, мучительный, слепой, беспросветный, извечный хаос.

17

Углекопы вышли на работу. Теодор Ван Гог, которому обо всем сообщил евангелический комитет, прислал Винсенту деньги и письмо, прося его возвратиться в Эттен. Вместо этого Винсент перебрался из своей лачуги обратно к Дени. Он сходил в Детский Зал, попрощался с ним, снял со стены все гравюры и перенес их в свою комнатку наверху.

Вновь он пережил банкротство, и теперь надо было подвести итог. Но итог был неутешительный. У него не было ничего – ни работы, ни денег, ни здоровья, ни сил, ни мыслей, ни желаний, ни душевного пыла, ни честолюбивых устремлений и, самое главное, не стало опоры, на которой держалась бы его жизнь. Ему было двадцать шесть лет, в пятый раз он потерпел неудачу и уже не чувствовал в себе мужества начать все с начала.

Он поглядел на себя в зеркало. Лицо обросло чуть вьющейся рыжей бородой. Волосы поредели, сочные губы высохли и сузились, вытянувшись в ниточку, а глаза ушли глубоко—глубоко, словно спрятались в темные пещеры. Все, что когда—то было Винсентом Ван Гогом, как бы сжалось, застыло, оцепенело, почти умерло.

Он попросил у мадам Дени кусочек мыла и, стоя в тазу, тщательно вымылся с головы до ног. Какой он худой и изможденный, как истаяло его большое, могучее тело! Он аккуратно выбрился и пришел в изумление, увидев, как неожиданно и нелепо выступили у него на лице кости. Впервые за много месяцев он причесал волосы так, как причесывал когда—то. Мадам Дени подала ему верхнюю рубашку своего мужа и смену белья. Винсент оделся и сошел в уютную кухню. Вместе с супругами Дени он сел обедать: горячей домашней пищи он не пробовал со времени взрыва на шахте. Самая мысль о еде вызывала у него удивление. Ему казалось, что он жует горячую кашицу из древесных опилок.

Хотя он ни слова не сказал углекопам о том, что ему запрещено выступать с проповедями, никто и не просил его об этом; видимо, теперь они не нуждались в проповедях. Винсент редко разговаривал с ними. Он теперь вообще редко разговаривал с людьми. Разве что скажет при встрече «добрый день», вот и все. Он не заходил больше в хижины углекопов и не интересовался их жизнью. Рабочие, о чем—то безотчетно догадываясь, по молчаливому уговору даже не упоминали его имени. Они видели, что он чуждается их, но никогда не осуждали его за это. В душе они понимали, что с ним творится. И жизнь в Боринаже шла своим чередом.

Винсент получил из дома известие, что скоропостижно скончался муж Кэй Вос. Но он был в таком душевном упадке, что известие это затерялось где—то в самой глубине его сознания.

Проходили недели. Винсент жил в каком—то оцепенении – ел, спал, сидел, уставясь глазами в пространство. Лихорадка беспокоила его теперь все реже и реже. Он начал набираться сил, прибавлять в весе. Но глаза у него были по—прежнему остекленевшие, как у трупа. Наступило лето – черные поля, трубы, терриконы заблестели под ярким солнцем. Винсент часто выходил на прогулку. Он шел не для того, чтобы проветриться, не ради удовольствия. Он шел, сам не сознавая куда и ничего не замечая вокруг. Шел лишь потому, что уставал лежать, сидеть, стоять на месте. А когда он уставал от ходьбы, то опять сидел, или лежал, или стоял.

Вскоре после того, как у него вышли все деньги, он получил письмо из Парижа от Тео; брат уговаривал его не тратить попусту время в Боринаже, а воспользоваться той суммой, которую он прилагал к письму, и предпринять решительные шаги, чтобы вновь найти свое место в жизни. Винсент отдал деньги мадам Дени. Он остался в Боринаже не потому, что ему нравилось здесь, а потому, что ехать было некуда; кроме того, чтобы сдвинуться с места, требовалось слишком большое усилие.

Он потерял бога и потерял себя. А теперь он потерял и самое дорогое на земле, единственного человека, который всегда был дорог и близок ему, который понимал его так, как Винсент мечтал, чтобы его понимали. Тео забыл своего брата. Всю зиму от него приходили письма, одно или два в неделю, пространные, живые, бодрые письма, в которых сквозил интерес к Винсенту. Теперь писем больше не было. Тео тоже потерял веру в него, он не питал больше никаких надежд. Винсент был одинок, бесконечно одинок, у него не осталось теперь даже господа бога – он бродил как мертвец, один во всем мире, недоумевая, почему он все еще здесь.

18

Вслед за летом незаметно наступила осень. Умерла скудная боринажская зелень, но в душе Винсента что—то ожило. Он не мог еще трезво взглянуть на свою собственную жизнь, но чужая жизнь уже начала его интересовать. Он взялся за книги. Чтение всегда доставляло ему чудесную радость, а теперь, читая рассказы о чужих победах и поражениях, чужих страданиях и радостях, он забывал о собственной катастрофе.

Когда позволяла погода, он шел в поле и читал там целыми днями; в дождь он читал у себя, лежа в постели или сидя в кресле на кухне Дени, читал по многу часов не отрываясь. Так вникал он в жизнь сотен таких же, как он, обыкновенных людей, которые боролись, одерживая маленькие победы и терпя большие поражения, и мало—помалу перед ним самим начала маячить какая—то цель. Он уже не твердил себе постоянно одно и то же: «Я неудачник! Неудачник! Неудачник!», он спрашивал себя: «Что мне делать сейчас? К чему я больше всего пригоден? Где мое истинное место в этом мире?» В каждой книге, которая попадала ему в руки, он искал ответа, как ему дальше быть, к чему стремиться.

Из дома ему писали, что та жизнь, которую он ведет, ужасна; по словам отца, он, Винсент, стал праздным бродягой, бросил вызов общепризнанным приличиям и морали. Когда же он снова возьмется за дело, начнет работать и добывать свой хлеб, станет полезным членом общества и внесет свою лепту в общий труд на земле?

Увы, Винсент сам бы хотел получить ответ на этот вопрос.

В конце концов он пресытился чтением и уже не мог взять книгу в руки. В первые недели после своего поражения он был слишком подавлен, слишком разбит, в его душе не осталось места ни для каких чувств. Потом он заглушал свои чувства и мысли чтением. Он уже почти выздоровел, и поток страданий, как бы запруженный в нем на целые месяцы, вырвался на волю и, бушуя, захлестнул все его существо горем и отчаянием. Доводы ума уже не успокаивали его.

Он пережил самую тяжкую пору в своей жизни и сам сознавал это.

Он чувствовал, что в нем есть что—то ценное, что он не последний глупец, не ничтожество, что и он может принести какую—то, пусть маленькую, пользу людям. Но как? Для обычной деловой карьеры он не годился, а все, к чему у него была склонность, он уже испробовал. Неужели он обречен на одни только неудачи и страдания? Неужели жизнь его уже кончена?

Эти вопросы напрашивались сами собой, но на них не было ответа. Винсент жил словно в полусне. Близилась зима. Отец время от времени приходил в негодование и переставал высылать деньги; тогда Винсент отказывался от обедов у Дени и садился на голодный паек. Тут просыпалась совесть у Тео, и он присылал небольшую сумму через Эттен. Потом терпение Тео лопалось, но подоспевала помощь от отца, внезапно проявлявшего родительскую заботу. В промежутки же Винсенту приходилось есть через день.

Однажды в ясный ноябрьский день Винсент бродил около Маркасской шахты, бродил праздно, без единой мысли в голове, а потом присел на ржавое железное колесо у кирпичной стены неподалеку от шахты. Из ворот вышел старый углекоп, черная кепка была у него низко надвинута на глаза, руки засунуты в карманы, плечи ссутулились, костлявые колени дрожали. Что—то в этом человеке безотчетно привлекло Винсента. Бездумно, без всякой цели, он опустил руку в карман, вытащил огрызок карандаша и письмо из дома и на обратной стороне конверта быстро набросал маленькую фигурку человека, бредущего по черному полю.

Потом он вынул из конверта отцовское письмо – одна сторона листа была чистая. Через несколько минут из ворот шахты вышел еще один углекоп, молодой парень лет семнадцати. Он был выше старика, держался прямее, и в очертании его плеч, когда он зашагал вдоль кирпичной стены к железнодорожным путям, чувствовалась какая—то бодрость. Винсент рисовал несколько минут, пока парень не скрылся из виду.

19

У Дени Винсент нашел пачку чистой бумаги и толстый карандаш. Он разложил на столе свои наброски и начал перерисовывать их. Пальцы не гнулись и не слушались его, он никак не мог нанести на бумагу такую линию, какую ему хотелось. Он пускал в ход резинку чаще, чем карандаш, но все– таки не бросал свою затею. Он был так увлечен, что не заметил, как наступили сумерки. Когда мадам Дени постучала в дверь, он изумился.

– Господин Винсент, ужин на столе, – сказала мадам Дени.

– Ужин! – отозвался Винсент. – Даже не верится, что уже так поздно!

За столом он оживленно разговаривал с супругами Дени, и в глазах его появился былой блеск. Дени многозначительно переглянулись. Быстро отужинав, Винсент извинился и тотчас ушел к себе в комнату. Там он зажег керосиновую лампу, приколол к стене свои рисунки и отошел подальше, чтобы взглянуть на них в перспективе.

– Плохо, – вполголоса сказал он, пристально вглядываясь в рисунки. – Очень плохо. Но, может быть, завтра я сумею нарисовать лучше.

Винсент лег на кровать, поставив горящую лампу на полу у изголовья. Он все смотрел и смотрел на свои рисунки, ни о чем не думая, потом перевел взгляд на гравюры, висевшие тут же на стене. Он увидел эти гравюры, в сущности, в первый раз после того, как семь месяцев назад унес их из Детского Зала. И вдруг он понял, что тоскует по картинам. Было время, когда он знал, кто таксе Рембрандт, Милле, Жюль Дюпре, Делакруа, Марис. Он припомнил все чудесные репродукции, которые когда—то принадлежали ему, все литографии и гравюры, которые он посылал Тео и родителям. Он представил себе все великолепные полотна, какие ему довелось видеть в музеях Лондона и Амстердама, и, размышляя об этих чудесах, уже не чувствовал себя несчастным и погрузился в глубокий, освежающий сон. Керосиновая лампа, потрескивая, горела все бледнее и наконец угасла.

Проснулся он рано, в половине третьего, свежий и бодрый. Легко спрыгнул с кровати, оделся, взял свой толстый карандаш и писчую бумагу, нашел в пекарне тонкую дощечку и поспешил к Маркасской шахте. Еще до рассвета он устроился на том же ржавом железном колесе и стал ждать, когда пойдут углекопы.

Рисовал он торопливо, начерно, стремясь лишь зафиксировать первое впечатление от каждого человека. Через час, когда все углекопы прошли, на его листах было пять фигур с совсем не прорисованными лицами. Винсент поспешно вернулся домой, выпил у себя наверху чашку кофе, а когда совсем рассвело, перерисовал свои наброски. Он пытался придать фигурам боринажцев тот несколько странный и причудливый характер, который он так хорошо чувствовал, но не мог схватить в темноте, когда углекопы быстро проходили мимо.

Анатомия в этих набросках была неверна, пропорции гротескны, а рисунок до смешного нелеп. И все же на бумаге получились именно боринажцы, их нельзя было спутать ни с кем другим. Сам дивясь своей беспомощности и неловкости, Винсент разорвал рисунки. Потом он присел на край кровати напротив гравюры Аллебе с изображением старушки, несущей по зимней улице горячую воду и угли, и стал ее копировать. Уловить характер старушки ему удалось, но передать соотношение фигуры и фона – улицы и домов, – он не мог, как ни бился. Винсент скомкал листок, бросил его в угол и примостился на стуле напротив этюда Босбоома, изображающего одинокое дерево на фоне бегущих по небу облаков. Казалось, все тут просто: дерево, клочок глинистой земли, а сверху облака. Но Босбоом был необыкновенно точен и изящен, и Винсент убедился, что именно простые вещи, где требуется предельная сдержанность, обычно труднее всего воспроизвести.

Утро пролетело незаметно. Когда у Винсента совсем не осталось бумаги, он обшарил свои пожитки и подсчитал, сколько у него денег. У него было два франка, и, надеясь купить в Монсе хорошей бумаги и, может быть, угольный карандаш, он отправился в путь. До Монса было двенадцать километров. Спускаясь с высокого холма между Малым Вамом и Вамом, он увидел, что из дверей хижин на него смотрят шахтерские жены. К своему обычному «bonjour» он теперь машинально добавил: «Comment ca va?» [как поживаете? (фр.)] В Патюраже, крошечном городке, стоявшем на полпути к Монсу, в окне булочной он увидел красивую девушку. Он Вошел в булочную и купил сдобную булочку за пять сантимов только для того, чтобы полюбоваться на девушку.

Поля между Патюражем и Кемом, омытые ливнем, ярко зеленели. Винсент решил еще раз прийти сюда и зарисовать их, когда у него будет зеленый карандаш. В Монсе он купил альбом гладкой желтоватой бумаги, угольные и свинцовые карандаши. Около магазина в ларьке торговали старинными гравюрами. Винсент рылся в них битый час, хотя прекрасно знал, что ничего не купит. Торговец начал разглядывать гравюры вместе с Винсентом, и они долго любовались ими и разговаривали о каждой, словно два добрых приятеля, разгуливающих по музею.

– Я должен извиниться перед вами, – сказал под конец Винсент, вдоволь наглядевшись на гравюры. – У меня нет денег, я не могу купить у вас ни листа.

Торговец красноречивым галльским жестом вскинул над головой руки.

– О, это ровно ничего не значит! Приходите сюда еще, пусть даже без сантима в кармане.

Все двенадцать километров до Вама Винсент прошел так, словно совершал приятную прогулку. Солнце закатывалось за иззубренный угольными пирамидами горизонт и кое—где окрашивало края облаков в нежный перламутровый цвет. Винсент приметил, что каменные домики Кема, будто гравюры, созданные самой природой, так и просятся в раму, а поднявшись на холм, почувствовал, каким покоем дышит раскинувшаяся внизу зеленая долина. Сам не зная почему, он был счастлив.

На другой день он пошел к Маркасскому террикону и зарисовал девочек и женщин, которые взбирались на гору, выковыривая из ее боков крупинки черного золота. После обеда он сказал супругам Дени:

– Пожалуйста, посидите еще минутку за столом. Я хочу кое—что сделать.

Он побежал в свою комнату, принес альбом и карандаш и набросал очень похожий портрет своих друзей. Мадам Дени встала и заглянула в альбом через плечо Винсента.

– Ах, господин Винсент! – воскликнула она. – Да вы художник!

Винсент смутился.

– Что вы, – возразил он. – Это только ради забавы.

– Нет, это просто чудесно, – настаивала мадам Дени. – Я здесь почти как живая.

– Почти! – рассмеялся Винсент. – В том—то и дело, что почти, а не совсем.

Домой о своем новом занятии он не писал, прекрасно зная, как там к этому отнесутся. «Ох, Винсент снова чудит! Когда же он возьмется за ум и станет практичнее!»

Помимо всего, это новое увлечение имело любопытную особенность: оно как бы касалось его одного и никого более. Он не мог ни говорить, ни писать о своих рисунках. Никогда и ничего Винсент не скрывал так ревниво, как эти наброски; он и мысли не допускал о том, чтобы их увидели чужие глаза. Пусть все в них до последнего штриха лишь жалкое дилетантство – в каком—то смысле они были для него священны.

Винсент вновь стал заходить в хижины углекопов, но теперь вместо Библии в руках у него был альбом и карандаш. Однако углекопы были рады ему ничуть не меньше. Винсент рисовал, глядя, как на полу играют дети, как хозяйки, наклонясь, возятся у печек, как семья ужинает после трудового дня. Он зарисовывал в своем альбоме Маркасс с его высокими трубами, черные поля, сосновый лес по ту сторону оврага, крестьян, пахавших в окрестностях Патюража. В непогоду он сидел в своей комнате наверху, копируя висевшие на стене гравюры и свои черновые эскизы, сделанные накануне. Ложась вечером спать, он считал, что день не прошел даром, если одна или две вещи ему удались. А наутро, проспавшись после вчерашнего творческого опьянения, он убеждался, что рисунки плохи, безнадежно плохи. И он без колебания выбрасывал их вон.

Винсент избавился от мучительной тоски, он был счастлив потому, что уже не думал о своих несчастьях. Он знал, что стыдно жить на деньги отца и брата, не пытаясь прокормиться собственным трудом, но не слишком заботился об этом и весь отдался рисованию.

Через несколько недель, по многу раз перерисовав все свои гравюры, он понял, что, если он хочет совершенствоваться, ему надо побольше копировать, и непременно больших мастеров. Хотя от Тео не было писем вот уже целый год, Винсент, глядя на ворох своих неудачных рисунков, смирил гордость и сам написал брату:

"Дорогой Тео!

Если я не ошибаюсь, у тебя когда—то были «Полевые работы» Милле.

Будь любезен, пришли их мне ненадолго по почте. Дело в том, что я копирую большие этюды Босбоома и Аллебе. Если бы ты взглянул на мои рисунки, то, может быть, остался бы доволен.

Пришли все, что у тебя есть, и не беспокойся обо мне. Если только у меня будет возможность продолжать работу, я так или иначе найду свое место.

Пишу тебе, оторвавшись от рисунка, очень тороплюсь его кончить. Итак, будь здоров и пришли мне гравюры как можно скорей.

Крепко жму твою руку.

Винсент".

Постепенно у Винсента родилось еще одно желание – ему захотелось поговорить о своей работе с каким—нибудь художником, уяснить себе, что он делает правильно, а что неправильно. Он знал, что его рисунки плохи, но они были слишком дороги ему, чтобы он мог увидеть, в чем их порок. Нужен был чужой, строгий глаз, не ослепленный авторской гордостью.

Но к кому он мог обратиться? Это было даже не желание, а настоящий голод, голод еще белее сильный, чем тот, который его одолевал зимой, когда он по неделям сидел на одной воде и хлебе. Ему необходимо было постоянно чувствовать, что на свете есть другие художники, люди, похожие на него, – они бьются над теми же вопросами мастерства, думают о том же, о чем и он: серьезно относясь к работе художника, они по справедливости оценят его рисунки. Винсент знал, что такие люди, как Марис и Мауве, всю свою жизнь отдали живописи. Но здесь, в Боринаже, это казалось невероятным.

Однажды, в дождливый день, когда Винсент сидел дома и копировал гравюру, он вдруг припомнил, как преподобный Питерсен у себя в мастерской в Брюсселе предупредил его: «Только не говорите об этом моим коллегам». Вот кто ему нужен! Винсент просмотрел свои рисунки, сделанные с натуры, выбрал углекопа, хозяйку у круглой печки и старуху, собирающую уголь на терриконе, и отправился в Брюссель.

В кармане у него было немногим более трех франков. Поэтому ехать поездом он не мог. Пешком до Брюсселя нужно было пройти около восьмидесяти километров. Винсент вышел в тот же день после полудня и шагал весь вечер, всю ночь и большую часть следующего дня. До Брюсселя оставалось еще тридцать километров. Он не останавливаясь пошел бы и дальше, но пришлось заночевать – его ветхие башмаки совсем развалились, из одного уже высовывались наружу пальцы. Пальто, которое он носил в Малом Ваме всю зиму, теперь покрылось густым слоем пыли. Винсент не взял с собою ни гребешка, ни запасной рубашки; поэтому, встав рано утром, он лишь сполоснул лицо холодной водой.

Подложив в башмаки картонные стельки, Винсент двинулся дальше. В том месте, где пальцы вылезали наружу, в них больно врезалась кожа башмака; скоро на них выступила кровь. Картон быстро истерся, на ногах вскочили сначала волдыри, потом кровавые мозоли, которые быстро лопнули. Винсенту хотелось есть, пить, он страшно устал, но был несказанно счастлив.

Ведь он шел повидаться с художником!

Еще засветло он, без единого сантима в кармане, вошел в предместье Брюсселя. Он хорошо помнил, где жил Питерсен, и торопливо шагал по улицам. Люди сторонились его и глядели ему вслед, покачивая головами. Но Винсент не замечал никого, он спешил, не щадя своих окровавленных ног.

На звонок вышла дочка Питерсена. Она с ужасом взглянула на грязное, потное лицо Винсента, его спутанные, лохматые волосы, грязное платье, измазанные глиной брюки, черные, стертые в кровь ноги и, взвизгнув, убежала из передней. Вслед за этим на пороге появился сам преподобный Питерсен, он вгляделся в Винсента и не сразу узнал его, затем лицо священника озарилось широкой, сердечной улыбкой.

– Винсент, сын мой! – воскликнул он. – Как я рад видеть вас снова! Входите же, входите!

Он провел Винсента в мастерскую и усадил в удобное мягкое кресло. Теперь, когда Винсент достиг своей цели, нервы у него вдруг сдали, и он сразу остро почувствовал, что прошел пешком восемьдесят километров, питаясь одним хлебом и сыром. Спина его сгорбилась, плечи поникли, он никак не мог перевести дух.

– У одного моего друга поблизости есть свободная комната, Винсент. Не хотите ли привести себя там в порядок и отдохнуть с дороги?

– Да, конечно. Я и не подозревал, что так утомился.

Питерсен взял шляпу и, не обращая внимания на любопытные взгляды соседей, вышел вместе с Винсентом на улицу.

– Сейчас вам, наверное, лучше всего в постель, – сказал он Винсенту на прощание. – А завтра в двенадцать приходите ко мне обедать. Нам обо многом надо поговорить.

Винсент хорошенько вымылся, стоя в железном тазу, и, хотя было всего шесть часов, лег спать голодный. Проспал он до десяти утра, да и то проснулся лишь потому, что в пустом желудке словно стучал какой—то железный молот. Он попросил у хозяина бритву, гребень, платяную щетку и старательно привел в порядок всю свою одежду, но с башмаками ничего поделать было нельзя.

За обедом Питерсен непринужденным тоном рассказывал брюссельские новости, а Винсент без стеснения набросился на еду. После обеда они перешли в мастерскую.

– О, вы, я вижу, немало поработали, не правда ли? На стенах много новых картин, – заметил Винсент.

– Да, теперь я нахожу в живописи гораздо больше удовольствия, чем в проповедях, – отозвался Питерсен.

– Скажите, вас не мучит порой совесть, что вы отрываете столько времени от своей настоящей работы? – спросил с улыбкой Винсент.

Питерсен засмеялся.

– А вы не слыхали анекдот о Рубенсе? Он был голландским послом в Испании и имел обыкновение проводить время после полудня в королевском саду за мольбертом. Идет однажды по саду разодетый в пух и прах придворный и говорит: «Я вижу, что наш дипломат иногда балуется живописью». А Рубенс ему в ответ: «Нет, это живописец иногда балуется дипломатией!»

Питерсен и Винсент понимающе взглянули друг на друга и расхохотались. Винсент развернул свой сверток.

– Я сам сделал несколько набросков, – сказал он, – и три рисунка принес показать вам. Не будете ли вы так любезны сказать мне, что вы о них думаете?

Питерсен поморщился, он хорошо знал, что разбирать работу начинающего – задача неблагодарная. Тем не менее он поставил рисунки на мольберт и, отойдя подальше, стал внимательно их разглядывать. Винсент мгновенно увидел свои рисунки глазами Питерсена и с горечью понял, как они беспомощны.

– Сразу видно, – сказал, помолчав, Питерсен, – что вы рисовали, стоя слишком близко к натуре. Ведь так?

– Да, я не мог иначе. Мне приходилось рисовать по большей части в тесных шахтерских хижинах.

– Понятно. Вот почему в ваших рисунках такие огрехи в перспективе. А вы не могли бы найти для работы такое место, где можно стоять подальше от натуры? Вы видели бы ее гораздо яснее, уверяю вас.

– Там есть и довольно большие хижины. Я мог бы недорого снять одну из них под мастерскую.

– Превосходная мысль. – Питерсен опять умолк, а потом спросил с некоторым усилием: – Вы когда—нибудь учились рисунку? Рисовали лицо по квадратам? Пропорции вы соблюдаете?

Винсент покраснел.

– Я ничего не умею. Видите ли, меня никто ничему не учил. Мне казалось, что надо только решиться и рисовать, вот и все.

– О нет, – грустно возразил Питерсен. – Вам прежде всего необходимо овладеть элементарной техникой, и тогда дело пойдет. Дайте я покажу вам ваши ошибки вот на этом рисунке с женщиной.

Он взял линейку, разбил фигуру на квадраты и показал, как искажены у Винсента пропорции, а затем, все время давая пояснения, начал сам перерисовывать голову. Он работал почти целый час, а закончив, отступил на несколько шагов, оглядел рисунок и сказал:

– Ну, вот, теперь мы, пожалуй, нарисовали фигуру правильно.

Винсент встал рядом с ним и всмотрелся в рисунок. Старуха была нарисована правильно, с соблюдением всех пропорций, в этом сомневаться не приходилось. Но это была уже не жена углекопа, не жительница Боринажа, собирающая терриль. Это была просто женщина, отлично нарисованная женщина, нагнувшаяся к земле. Не сказав ни слова, Винсент подошел к мольберту, поставил рядом с исправленным рисунком рисунок женщины у печки и снова встал за плечом Питерсена.

– Гм, – задумчиво хмыкнул тот. – Я понимаю, что вы хотите сказать. Я нарисовал ее по всем правилам, но она потеряла всякую характерность.

Они долго стояли рядом, глядя на мольберт.

– А вы знаете, Винсент, – внезапно вырвалось у Питерсена, – эта женщина у печки недурна. Право же, совсем недурна. Техника рисунка ужасная, пропорций никаких, с лицом бог знает что творится. Собственно, лица совсем нет. Но вы что—то уловили. Что—то такое, чего я не могу понять. А вы понимаете, Винсент?

– Нет, не понимаю. Я просто—напросто рисовал ее такой, какой видел.

Теперь к мольберту подошел Питерсен. Передвинув женщину у печки на середину, он снял с мольберта исправленный им рисунок и бросил его в корзинку.

– Вы не возражаете? – спросил он Винсента. – Ведь я его, все равно испортил.

Питерсен и Винсент сели рядом. Питерсен много раз порывался что—то сказать, но не находил слов и замолкал.

– Винсент, – заговорил он наконец, – я удивляюсь самому себе, но должен признаться, что эта женщина мне почти нравится. Сначала она показалась мне ужасной, но есть в ней нечто такое, что западает в душу.

– Почему же вы удивляетесь себе?

– Да потому, что она не должна мне нравиться. Тут все неправильно, все до последнего штриха! Если бы вы хоть немного поучились в художественной школе, вы бы изорвали этот набросок и начали все снова. А все—таки женщина чем—то меня трогает. Я готов поклясться, что где—то ее видел.

– Может быть, вы видели ее в Боринаже? – простодушно спросил Винсент.

Питерсен бросил на него быстрый взгляд, чтобы удостовериться, всерьез он говорит или шутит.

– Да, пожалуй, так оно в есть. Она ведь у вас безликая. Это не какая– то определенная женщина, а жительница Боринажа вообще. Вы ухватили, Винсент, самый дух, самую душу шахтерских женщин, а это в тысячу раз важнее правильной техники рисунка. Да, мне нравится ваша женщина. Она мне что—то говорит.

Винсент ждал, дрожа от волнения. Ведь Питерсен опытный художник, профессионал... Вот если бы он попросил подарить этот рисунок, раз он ему действительно нравится!

– Вы не подарите мне его, Винсент? Я с удовольствием повесил бы его на стене. Мне кажется, мы будем с этой женщиной добрыми друзьями.

20

Когда Винсент собрался обратно в Малый Вам, преподобный Питерсен дал ему свои старые башмаки и денег на билет до Боринажа. Винсент принял эти деньги, как принимают помощь от друга, расквитаться с которым – лишь дело времени.

В поезде Винсент осознал две важные для себя вещи: преподобный Питерсен ни разу не заговорил о неудавшейся духовной карьере Винсента и принял его как своего собрата художника. Ему так понравилась женщина у печки, что он захотел оставить рисунок у себя, а это – главная победа.

«Он указал мне путь, – подумал Винсент. – Если ему нравятся мои наброски, значит, они понравятся и другим».

Добравшись до дома Дени, Винсент нашел там «Полевые работы», присланные Тео, но при них не было никакого письма. Поездка к Питерсену так ободрила Винсента, что он рьяно принялся за старика Милле. Вместе с альбомом гравюр Тео прислал большие листы рисовальной бумаги, и Винсент за несколько дней скопировал десять страниц из «Полевых работ», покончив с первым томом. Затем, чувствуя, что ему необходимо рисовать обнаженную натуру, а в Боринаже не найти никого, кто согласился бы позировать в таком виде, он написал своему старому другу Терстеху, управляющему галереей Гупиля в Гааге, прося его прислать книгу Барга «Упражнения углем».

Тем временем, помня совет Питерсена, он снял за девять франков в месяц шахтерскую хижину на окраине Малого Вама. На этот раз он искал уже не самую худшую, а самую лучшую хижину. В ней был грубый дощатый пол, два больших окна, кровать, стол, стул и печка. Тут было достаточно просторно, чтобы отойти от модели, добиваясь нужной перспективы. Прошлой зимой Винсент так или иначе помог каждой хозяйке, каждому ребенку в Малом Ваме, и теперь никто не отказывался ему позировать. По воскресным дням углекопы заполняли его хижину, и он делал множество быстрых набросков. Углекопов все это забавляло. Они толпились за спиной Винсента и с любопытством смотрели, как он работает.

Из Гааги пришла книга «Упражнения углем», и целых две недели Винсент, трудясь с утра до ночи, копировал те шестьдесят этюдов, которые в ней были. Терстех прислал ему также «Курс рисования» Барга, на который Винсент набросился с необыкновенным жаром.

Все пять катастроф, пережитые Винсентом в прошлом, теперь были забыты. Творчество наполняло его душу таким восторгом и всегда приносило такое удовлетворение, какого он не знал, даже служа богу. Когда одиннадцать дней у него не было в кармане ни сантима и он был вынужден брать в долг у мадам Дени краюху хлеба, ему и в голову не пришло хоть раз пожаловаться на голод. Не все ли равно, полон или пуст у тебя желудок, если перед тобой такое изобилие духовной пищи?

Целую неделю он каждое утро в половине Третьего ходил к Маркасской шахте и на больших листах рисовал углекопов – мужчин и женщин, шедших на работу по тропинке вдоль изгороди из колючего кустарника, – смутные тени, которые, показавшись на несколько минут, тонули в предрассветном сумраке. Фоном для этих фигур он брал огромные надшахтные строения и кучи шлака, едва видневшиеся на темном небе. Когда рисунок бывал закончен, Винсент делал с него копию и отсылал вместе с письмом Тео.

Так прошло два месяца. Винсент рисовал от зари до зари, а копировал уже при свете лампы. И вот его вновь охватило желание поговорить с каким– нибудь художником, уяснить себе, верным ли путем он идет; хотя ему и казалось, что он добился кое—каких успехов, развил гибкость руки и зоркость глаза, уверенности в этом у него не было. Теперь ему хотелось встретиться с настоящим мастером, который взял бы его под свое крыло и настойчиво, кропотливо учил бы азам высокого искусства. Ради этого он готов на все: он будет чистить своему наставнику башмаки и десять раз на день подметать мастерскую.

Художник Жюль Бретон, картинами которого Винсент восхищался с юности, жил в Курьере, в ста семидесяти километрах от Малого Вама. Винсент купил билет на все свои деньги, а когда билет кончился, шел пешком пять дней, ночуя в стогах сена и выменивая хлеб на свои рисунки. Когда Винсент очутился среди зеленых садов Курьера и увидел новую, только что выстроенную из красного кирпича великолепную мастерскую Бретона, – вся его смелость мигом пропала. Два дня бродил он по городу, но преодолеть свою робость перед строгой, выглядевшей столь неприступной мастерской так и не смог. Измученный, зверски голодный, без сантима в кармане, в башмаках Питерсена, подошвы которых стали угрожающе тонкими, он прошел пешком все сто семьдесят километров до Боринажа.

Он добрался до своей хижины совсем больной и подавленный. Ни денег, ни писем не было. Он слег в постель. Отрывая скудные крохи у своих мужей и ребятишек, его выходили шахтерские жены.

За время своего путешествия он страшно исхудал, щеки опять провалились, бездонные темно—зеленые глаза горели лихорадочным огнем. Но во время болезни он сохранял ясность мыслей и знал, что снова наступило, время на что—то решиться.

Что ему делать с собой? Как жить? Стать учителем или букинистом? Вновь вернуться к торговле, продавать картины? А где жить? В Эттене, с родителями? В Париже, с братом Тео? С дядьями в Амстердаме? Или без конца скитаться всюду, куда забросит случай, и делать все, что заставит судьба?

Однажды, когда ему стало лучше, он, опираясь на подушку, сидел в постели и срисовывал «Пекарню в ландах» Теодора Руссо, спрашивая себя, долго ли сможет он предаваться этому безобидному и милому занятию, как вдруг кто—то без стука открыл дверь и тихо вошел в хижину.

Это был Тео.

21

Время пошло Тео на пользу. В двадцать три года он уже был преуспевающим торговцем картинами в Париже, его уважали и коллеги и родные. Он постиг все светские тонкости, знал, как надо одеваться, как держать себя в обществе, о чем говорить. Одет он был в добротный, наглухо застегнутый черный сюртук с широкими отворотами, обшитыми шелковой тесьмой, подбородок упирался в высокий жесткий воротничок, шея была повязала пышным белым галстуком.

Лоб у него был огромный, ван—гоговский, волосы темно—каштановые, черты лица тонкие, почти женственные, глаза задумчиво—мечтательные, овал лица удивительно нежный.

Он прислонился к двери хижины и в ужасе смотрел на Винсента. Всего несколько часов назад он был у себя в Париже. Там у него была красивая мебель в стиле Луи—Филиппа, умывальник с полотенцами и мылом, занавеси на окнах, ковры на полу, письменный стол, книжные шкафы, приятные для глаз лампы, красивые обои на стенах. А Винсент лежал на голом грязном матраце, укрытый стареньким одеялом. Стены и пол были здесь из грубых досок, вся мебель состояла из ветхого стола и стула; Он был неумыт, непричесан, его лицо и шея заросли жесткой рыжей бородой.

– Здравствуй, Тео! – сказал Винсент.

Тео бросился к кровати и заглянул брату в лицо.

– Винсент, что с тобой? Ради бега, скажи, что случилось?

– Ничего. Теперь все в порядке. Я прихворнул немного.

– Но это... это логово! Ты, конечно, живешь не здесь... это не твоя квартира?

– Моя. А что особенного? У меня тут мастерская.

– О, Винсент! – Тео погладил брата по волосам, комок в горле мешал ему говорить.

– Как хорошо, что ты здесь, Тео.

– Винсент, скажи, что с тобой творится? Почему ты хворал? Что произошло?

Винсент рассказал ему о своем путешествии в Курьер.

– Вот оно что, значит, ты совсем обессилел. Ну, а потом, когда ты вернулся из Курьера, ты не голодал? Берег себя?

– За мной ухаживали жены углекопов.

– Да, но что ты ел? – Тео окинул взглядом хижину. – Где твои запасы? Я их не вижу.

– Женщины приносят мне помаленьку каждый день. Несут все, что могут: хлеб, кофе, творог и даже кусочек крольчатины.

– Но, Винсент, ты сам знаешь, что на хлебе и кофе не поправишься! Почему ты не купишь яиц, овощей, мяса?

– Все это стоит в Боринаже денег, как, впрочем, и в любом другом месте.

Тео присел на кровать.

– Винсент, ради бога, прости меня! Я не знал. Я и понятия не имел обо всем этом.

– Брось, старина, ты сделал для меня все, что мог. Я прекрасно себя чувствую. Через несколько дней я буду уже на ногах.

Тео провел рукою по глазам, словно хотел смахнуть с них паутину, мешавшую ему смотреть.

– Нет, нет, я не понимал. Я думал, ты... Я ничего не знал, Винсент, ничего не знал...

– Ах, пустяки. Все это не важно. Как дела в Париже? Куда теперь едешь? В Эттене был?

Тео вскочил на ноги.

– Есть в этом проклятом поселке магазины? Можно тут что—нибудь купить?

– Можно, только в Ваме, внизу за холмом. Но лучше ты возьми стул и сядь. Мне хочется поговорить с тобой. Боже мой, ведь все это длится уже почти два года!

Тео нежно погладил Винсента по лицу.

– Прежде всего я начиню тебя самой лучшей едой, какую только можно сыскать в Бельгии. Ты изголодался, Винсент, вот в чем беда. А потом я дам тебе хорошую дозу какого—нибудь лекарства от этой лихорадки и уложу спать на мягкой подушке. Слава богу, что я приехал сюда. Если бы я только знал... Лежи смирно и не шевелись, пока я не приду.

Он вышел. Винсент взял карандаш и снова принялся срисовывать « Пекарню в ландах». Через полчаса Тео вернулся в сопровождении двух мальчишек. Он принес простыни, подушку, кучу банок и свертков со снедью. Он постелил на кровать прохладные, чистые простыни в заставил Винсента лечь.

– А теперь скажи, как растопить эту печку? – спросил он, сняв свой щегольской сюртук и засучивая рукава.

– Вон там бумага и сучья. Сначала разожги их, а потом подбрось угля.

– Угля! Ты называешь это углем? – возмутился Тео, с удивлением глядя на грязные комья, выбранные из терриля.

– Да, такое у нас топливо. Погоди—ка, я покажу тебе, как надо разжигать печку.

Винсент хотел было встать с кровати, но Тео подскочил к нему и закричал:

– Болван! Лежи смирно и не шевелись, или мне придется задать тебе хорошую трепку!

Винсент улыбнулся – впервые за много месяцев. Улыбка приглушила лихорадочный блеск его глаз. Тео положил пару яиц в один из горшков, насыпал бобов в другой, в третий налил парного молока и стал поджаривать белый хлеб на рашпере. Винсент глядел, как Тео, высоко закатав рукава, хлопочет у печки, и одно сознание, что брат снова около него, было ему дороже всякой еды.

Наконец Тео справился со стряпней. Он пододвинул к кровати стол, вынул из саквояжа белоснежное полотенце и разостлал его вместо скатерти. Затем он положил в бобы порядочный кусок масла, отправил туда же сваренные всмятку яйца и вооружился ложкой.

– Ну вот, старина, – сказал он, – разевай—ка рот. Один бог знает, как давно ты не ел по—человечески.

– Оставь, Тео, – сопротивлялся Винсент. – Я вполне могу есть сам.

Тео поддел ложкой яичный желток, поднес его к носу Винсента и сказал:

– Открой рот, мальчик, или я залеплю тебе яйцом прямо в глаз!

Поев, Винсент откинулся на подушку и вздохнул с чувством глубокого удовлетворения.

– Ах, как вкусно! – сказал он. – Я совсем забыл, что на свете есть вкусные вещи.

– Теперь уже не забудешь, мой мальчик.

– Расскажи мне, Тео, обо всем. Как идут дела у Гупиля? Я изголодался по новостям.

– Придется тебе поголодать еще немного. У меня припасено для тебя кое—что, от чего ты сразу заснешь. Выпей и лежи спокойно, пусть еда хорошенько тебя подкрепит.

– Но я совсем не хочу спать, Тео. Мне хочется поболтать. Выспаться я могу и потом.

– Никто тебя не спрашивает, чего ты хочешь и чего нет. Тебе приказывают. Выпей это, будь умницей. А когда выспишься, я тебе приготовлю чудесный бифштекс с картошкой, и ты сразу выздоровеешь.

Винсент проспал до самого вечера и проснулся, чувствуя себя уже гораздо лучше. Тео сидел у окна и разглядывал рисунки брата. Винсент долго молча наблюдал за ним, на душе у него было легко и спокойно. Когда Тео заметил, что Винсент не спит, он встал и широко улыбнулся.

– Ну вот! Как ты себя чувствуешь? Лучше? Спал ты довольно крепко.

– Что скажешь в моих рисунках? Понравился тебе хоть один?

– Погоди, я сперва поджарю бифштекс. Картошку я уже почистил, остается только сварить ее.

Он повозился у печки, поднес к постели таз с горячей водой.

– Какую взять бритву, Винсент, мою или твою?

– Разве нельзя съесть бифштекс, не побрившись?

– Ну, нет! И кроме того, к бифштексу нельзя и прикоснуться, если сначала не вымоешь шею и уши да не причешешься как следует. Засунь—ка это полотенце себе под подбородок.

Он тщательно выбрил Винсента, умыл его, причесал и одел в новую рубашку, которую тоже достал из саквояжа.

– Прекрасно! – воскликнул он, отойдя на несколько шагов и любуясь своей работой. – Теперь ты похож на Ван Тога!

– Живей, Тео! Бифштекс подгорает!

Тео опять пододвинул стол к кровати и поставил на него толстый, сочный бифштекс, вареную картошку с маслом и молоко.

– Черт возьми, Тео, неужели ты думаешь, что я съем весь этот бифштекс?

– Разумеется, нет. Половину я беру на себя. Ну, принимайся за дело. Нужно только покрепче зажмурить глаза, и все будет совсем как дома, в Эттене.

После обеда Тео набил трубку Винсента парижским табаком.

– Закуривай, – сказал он. – Не следовало бы разрешать тебе это, но мне кажется, что настоящий табак принесет скорей пользу, чем вред.

Винсент с наслаждением затягивался, потирая время от времени себе щеку теплым, чуть влажным чубуком трубка. А Тео, пуская облачко дыма, задумчиво глядел на шершавые доски стены и видел свое детство в Брабанте. Винсент всегда был для него самым близким человеком на свете, гораздо более близким, чем мать или отец. Благодаря Винсенту все его детство было светлым и чудесным. За этот год в Париже он забыл Винсента, но больше уже никогда его не забудет. Без Винсента ему все время чего—то недоставало. Он чувствовал, что оба они как бы были частью единого целого. Вместе они ясно видели свою жизненную цель, а порознь – заходили в тупик. Вместе они понимали смысл жизни и дорожили ею, а сам он, без Винсента, не раз спрашивал себя, к чему все его старания и все успехи? Надо, чтобы Винсент был рядом, тогда жизнь будет полной. И Винсенту он необходим, ведь Винсент настоящий ребенок. Надо его вытащить из этой дыры, поставить опять на ноги. Надо заставить его понять, что он впустую растрачивает себя, надо как—то встряхнуть его, чтобы он обрел новую цель, новые силы.

– Винсент, – сказал он, – подождем день или два, пока ты немного окрепнешь, а потом я заберу тебя домой, в Эттен.

Несколько минут Винсент дымил трубкой и не отзывался. Он хорошо понимал, что теперь надо все обсудить самым тщательным образом, и для этого, к несчастью, нет иного средства, кроме слов. Что ж, он постарается раскрыть Тео свою душу. И тогда все уладится.

– Тео, а есть ли смысл мне возвращаться домой? Сам того не желая, я стал в глазах семьи пропащим, подозрительным человеком, во всяком случае на меня смотрят с опаской. Вот почему я думаю, что лучше мне держаться подальше от родных, чтобы я как бы перестал для них существовать. Меня часто обуревают страсти, я в любую минуту могу натворить глупостей. Я несдержан на язык и часто поступаю поспешно там, где нужно терпеливо ждать. Но должен ли я из—за этого считать себя человеком опасным и не способным ни на что толковое? Не думаю. Нужно только эту самую страстность обратить на хорошее дело. К примеру, у меня неудержимая страсть к картинам и книгам и я хочу всю жизнь учиться, – для меня это так же необходимо, как хлеб. Надеюсь, ты понимаешь меня.

– Понимаю, Винсент. Но любоваться картинами и читать книги – в твои годы всего лишь развлечение. Это не может стать делом твоей жизни. Вот уже пять лет ты не устроен, мечешься от одного к другому. За это время ты опускался все больше и больше.

Винсент взял щепоть табаку, растер его между ладонями, чтобы он стал влажным, и набил себе трубку. Но зажечь ее он позабыл.

– Это верно, – отвечал он. – Верно, что порой я зарабатывал себе кусок хлеба сам, а порой мне давали его друзья из милости. Это правда, что я потерял у многих людей всякое доверие и мои денежные дела в самом плачевном состоянии, а будущее темным—темно. Но разве это непременно значит, что я опустился? Я должен, Тео, идти дальше по той дорожке, которую выбрал. Если я брошу искать, брошу учиться, махну на это рукой – вот тогда я действительно пропал.

– Ты что—то стараешься мне втолковать, старина, но убей меня бог, если я понимаю, в чем дело.

Плотно прижимая к табаку горящую спичку, Винсент раскурил трубку.

– Я помню те времена, – произнес он, – когда мы бродили вдвоем около старой мельницы в Рэйсвейке. Тогда мы на многое смотрели одинаковыми глазами.

– Но, Винсент, ты так изменился с тех пор.

– Это не совсем верно. Жизнь у меня была тогда гораздо легче, это правда, но что касается моих взглядов на жизнь – они остались прежними.

– Ради твоего же блага мне хочется верить в это.

– Ты не думай, Тео, что я отрицаю факты. Я верен себе в своей неверности, меня волнует только одно – как стать полезным людям. Неужели я не могу найти для себя полезного дела?

Тео встал со стула, повозился с керосиновой лампой и в конце концов зажег ее. Он налил стакан молока.

– Выпей. Я не хочу, чтобы ты опять ослабел.

Винсент пил быстро и чуть не захлебнулся. Еще не вытерев губы, он уже снова заговорил:

– Наши сокровенные мысли, – находят ли они когда—нибудь свое выражение? У тебя в душе может пылать жаркий огонь, и никто не подойдет к нему, чтобы согреться. Прохожий видит лишь легкий дымок из трубы и шагает дальше своей дорогой. Скажи, что тут делать? Надо ли беречь этот внутренний огонь, лелеять его и терпеливо ждать часа, когда кто—нибудь подойдет погреться?

Тео пересел со стула на кровать.

– Знаешь, что мне сейчас представилось? – спросил он.

– Нет, не знаю.

– Старая мельница в Рэйсвейке.

– Она была чудесная, эта мельница... Правда?

– Правда.

– И детство у нас было чудесное.

– Ты сделал мое детство светлым, Винсент. Все мои первые воспоминания связаны с тобой.

Оба долго молчали.

– Винсент, надеюсь, ты понимаешь, – все, что я тут тебе говорил, исходит от родители, а не от меня. Они уговорили меня поехать сюда и постараться убедить тебя вернуться в Голландию и найти службу. Велели тебя пристыдить.

– Да, Тео, все, что они говорят, – истинная правда. Только они не понимают, почему я так поступаю, и не видят, как важно то, что я сейчас делаю, для всей моей жизни. Но ведь если я опустился, зато преуспел ты. Если сейчас никто меня не любит, то зато любят тебя. И потому я счастлив. Я говорю тебе это от чистого сердца и буду так говорить всегда. Но мне бы очень хотелось, чтобы ты видел во мне не только неисправимого бездельника.

– Забудем об этом. Если я не писал тебе целый год, то это только по небрежности, а не в осуждение. Я верил в тебя, верил неизменно еще с тех дней, когда мы брались за руки и шли по высокой траве через луга Зюндерта. Я и сейчас верю в тебя не меньше. Мне только надо быть около тебя – и тогда, я знаю, что бы ты ни делал, все в конце концов будет хорошо.

Винсент улыбался широкой, счастливой улыбкой, как улыбался когда—то в Брабанте.

– Какой ты добрый, Тео.

Вдруг Тео загорелся жаждой действия.

– Послушай, Винсент, давай все решим сейчас же, на месте, без всяких отлагательств. Мне кажется, что за всеми твоими рассуждениями кроется желание чего—то добиться, сделать нечто такое, что принесет тебе счастье и успех. Скажи, старина, о чем же ты мечтаешь? За последние полтора года Гупиль и компания дважды повышали мне жалованье, у меня теперь столько денег, что я не знаю, куда их девать. Если ты хочешь чего—то достичь в нуждаешься в помощи, если ты нашел свое дело в жизни, – скажи прямо, и мы образуем своего рода товарищество. С твоей стороны будет труд, с моей – капитал. А когда дело начнет приносить доход, ты сможешь вернуть мне мой капитал с процентами. Признайся, разве у тебя нет каких—либо планов? Ведь ты, наверно, давно решил, чем ты станешь заниматься в будущем, всю свою жизнь!

Винсент взглянул на груду рисунков, которые Тео только что рассматривал у окна. На лице его появилась удивленная улыбка, затем мелькнуло недоверие, словно он еще не осознал, что происходит, потом вспыхнула нескрываемая радость. Изумленно вскинув глаза и открыв рот, он весь засиял, будто подсолнух под жаркими лучами солнца.

– Какое счастье! – тихо произнес он. – Именно это я и хотел сказать, но не мог...

Тео тоже взглянул на груду рисунков.

– Я давно знал, о чем ты мечтаешь, – сказал он.

Винсент трепетал от радости, у него было такое чувство, будто он вдруг пробудился от глубокого, долгого сна.

– Ты понял это, Тео, раньше меня! Я не смел и думать об этом. Я боялся. Ну, конечно же, у меня есть свое дело, и я не отступлюсь от него. Я всю жизнь стремился к нему, хоть и сам того не подозревал. Когда я учился в Амстердаме и Брюсселе, мне страшно хотелось рисовать, изображать на бумаге все, что я видел. Но я не давал себе воли. Я боялся, что это помешает моему настоящему делу. Настоящее дело! Как я был слеп. В последние годы во мне что—то шевелилось, стремясь вырваться наружу, но я противился, я подавлял в себе это. И вот мне уже двадцать семь, и я ничего не сделал, ровным счетом ничего. Какой же я был идиот и слепец!

– Не огорчайся, Винсент. С твоей энергией и решимостью ты сделаешь в тысячу раз больше, чем любой другой начинающий. У тебя впереди целая жизнь.

– Лет десять по крайней мере у меня еще есть. За это время я успею сделать кое—что стоящее.

– Конечно, успеешь! И можешь жить, где тебе угодно: в Париже, Брюсселе, Амстердаме, Гааге. Только реши, где, и я буду высылать тебе деньги каждый месяц. Пускай на это потребуется много лет, я всегда буду верить и надеяться, пока будешь верить ты.

– Ох, Тео, все эти страшные месяцы я чего—то искал, я старался нащупать настоящую цель своей жизни, ее смысл, и не знал этой цели. Но теперь, когда я ее знаю, я никогда больше не паду духом. Понимаешь ли ты, Тео, что это значит? После стольких бесплодных лет я наконец нашел себя! Я буду художником! Непременно буду художником. Я не могу не быть им. Вот почему раньше у меня ничего не выходило – я был не на своем месте. А теперь я нашел дело, которое мне никогда не изменят. О Тео, темница наконец отперта, и это ты, ты распахнул мне двери!

– Никто уже не разлучит нас, Винсент! Мы теперь снова вместе, правда?

– Да, Тео, на всю жизнь.

– А сейчас отдыхай и поправляйся. Через день—два, когда тебе станет лучше, я увезу тебя в Голландию, или в Париж, или куда ты захочешь.

Одним прыжком Винсент перемахнул с кровати на середину комнаты.

– К черту день—два! – кричал он. – Мы едем сейчас же! Поезд на Брюссель отходит в девять вечера.

И он яростно начал натягивать на себя одежду.

– Но ты не можешь ехать сегодня, Винсент. Ты болен.

– Болен, болен! С этим теперь покончено. В жизни я не чувствовал себя лучше. Живей, Тео, нам нужно добраться до станции за десять минут. Кинь в свой саквояж эти чудесные простыни – и в путь!


Читать далее

Добавить комментарий

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. правила

Скрыть