ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Онлайн чтение книги Мальтийская цепь
ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I. Утро Екатерины II

К зиме 1795 года здоровье императрицы Екатерины II несколько пошатнулось. Она чаще стала страдать своими головными болями, у нее явились припадки, колики и стали опухать ноги.

Прежде она вставала в шесть часов утра, и одна, не желая будить слуг, управлялась в спальне и ждала, пока ей принесут кофе. Теперь она вставала на два часа позднее – в восемь, соблюдая диету, хотя не могла отказать себе в удовольствии пить по утрам страшно крепкий кофе, одна чашка которого наваривалась из целого фунта.

Но весь остальной день и занятия распределялись по-прежнему. В девять часов являлся к государыне обер-полицеймейстер с докладом. Она расспрашивала его о происшествиях в городе и ценах на припасы и о толках, ходящих в народе. Затем являлся генерал-прокурор с промемориями из сената, потом – целый ряд сановников, каждый в свой назначенный день, а иногда, если дело было спешным, то экстренно, не в очередь, – и так каждый день до обеда, после которого государыня занималась чтением (ей читали вслух, чаще других – Бецкий) и, отдохнув таким образом немного, снова принималась за дела. Обедала она в час.

Екатерине II шел уже шестьдесят седьмой год, но, когда она появлялась на выходах, пред двором, или выезжала утром прокатиться по городу, что, впрочем, случалось редко – не более четырех раз в зиму, – вид ее был бодр и осанка по-прежнему горделива и величественна. Она внимательно следила за толками о ее здоровье и, как только эти толки начинали принимать хотя бы несколько тревожный характер, спешила предпринять что-нибудь, чтобы рассеять их.

Благодаря ли этому или вообще вследствие долгой привычки к управлению мудрой государыни, счастье и ум которой покрыли невиданным дотоле блеском Россию, – все думали, что так будет вечно, что Екатерина еще долгие годы будет царствовать на славу, и все так привыкли к этой мысли, что положительно не замечали приближающейся старости монархини, и никто, разумеется, не мог подозревать, что этот год будет последним ее царствования.

Декабрь стоял хмурый. На дворе было холодно. Серая изморозь, непохожая ни на снег, ни на дождь, мелькала в отяжелевшем воздухе. На улицах то таяло – и делалась невылазная грязь, то подмораживало – и бугорчатые колеи застывали, как камень, твердою, неровною корою.

Пробило восемь часов. Государыня проснулась. Она с трудом поднялась с постели, зажгла свечи и, надев свой утренний белый шлафрок и флеровый чепец, перешла в соседний кабинет, где были уже с вечера заготовлены дела и бумаги, разложенные по статьям в строго определенном порядке.

С десяти часов стали съезжаться к малому подъезду Зимнего дворца кареты сановников, прибывавших с докладом.

В числе этих карет была одна, почти каждый день появлявшаяся у подъезда. Она принадлежала графу Александру Андреевичу Безбородко, который недавно еще вел все внешние сношения империи. Он был послан по смерти Потемкина на его место в Яссы для заключения мира с турками. Вернувшись оттуда, Безбородко нашел всех своих канцелярских чиновников по их местам, но дела, которые были в его руках, перешли главным образом к Платону Зубову. Безбородко, однако, продолжал появляться во дворце в часы доклада, хотя и не было уже к тому надобности, и часто сидел просто в приемной, не приказывая даже докладывать о себе государыне. Иногда же он только присылал к подъезду свою карету, чтобы думали, что он во дворце. Но на этот раз он приехал с письмом из Константинополя от своего племянника Кочубея, бывшего там посланником.

В приемной было много народа, ждавшего своей очереди. Безбородко с добродушною улыбкою, как бы не замечая той разницы, с которою здоровались с ним теперь и прежде, всем одинаково приветливо протягивал и пожимал руку, беспрестанно повторяя со своим заметным малороссийским произношением: «Здрастуйте, здрастуйте!» Пробравшись к стоявшему у двери камердинеру, он с тою же улыбкою, как и другим, и ему сказал свое «здрастуйте» и, подмигнув слегка на затворенную дверь, шепотом спросил:

– А кто там буде?

– Князь Зубов! – ответил лакей уже так тихо, что можно было лишь догадаться по движению его губ в ответе.

Безбородко поднял брови и, помолчав, сказал: «Ну, доложите, когда можно будет!» – а затем, терпеливо вздохнув, на цыпочках пробрался опять назад к окну и присел на бархатном табурете, ожидая, когда дойдет до него очередь.

Молодой красавец князь Платон Александрович Зубов сидел в это время в кабинете государыни у маленького вы-гибного столика, стоявшего против ее кресла. Здесь, у этого столика, она принимала всех своих докладчиков. Зубов подавал государыне к подписи одну бумагу за другою, прочитывая их предварительно вслух. Одни из них Екатерина подписывала, другие откладывала в сторону.

– Все? – наконец спросила она, подписав последнюю бумагу, и, сняв очки, ласково взглянула на своего докладчика.

– Из бумаг все, – проговорил Зубов, – но у меня есть еще дело.

Государыня слегка сдвинула брови.

Князь заметил это движение ее лица, однако не смутился. Он хотел, видимо, сообщить нечто важное, о чем долго думал, соображал и принял решение, которое ему самому очень понравилось.

– Вот в чем дело, – начал он с тою уверенною поспешностью, которая свойственна молодым людям, всегда воображающим, что если они взялись за какое-нибудь дело, то непременно выдумали что-нибудь совсем новое. – Вот видите ли, – начал он, – в семьдесят третьем году папа Климент издал декрет об уничтожении ордена иезуитов. Между тем от имени вашего величества, – теперь, излагая дело, Зубов произнес титул государыни, – был издан указ, в коем было выражено, что находящиеся в Белорусских губерниях иезуиты должны оставаться там по-прежнему; мало того – сами иезуиты просили правительство дозволить им послушать папу и уничтожить свой орден в России, но им было отказано в этом. – Зубов слегка приостановился, весьма довольный знанием своего дела, откашлянулся и продолжал: – Я знаю, что все это было делом окружавших вас лиц, я знаю, что вы не могли изъявить такую волю… Я говорю прямо, – его лицо просияло при этих словах самодовольной улыбкой, потому что он должен был сейчас сказать то, что ему особенно нравилось, – я буду говорить прямо: ваше величество, как русская государыня, не могли стать защитницей католического ордена, изгоняемого самим папою, и вдруг что же? – православная государыня защищает – кого же? – Зубов слегка запнулся: у него выходило на словах вовсе не так хорошо, как он думал, и он договорил уже совсем не так, как приготовился: – Я думаю, что теперь пора восстановить этот промах… я думаю, что я углубился недаром в этот вопрос… Наткнулся я на него случайно…

Екатерина молчала не перебивая и смотрела неподвижно устремленными в сторону глазами. Казалось, она даже не слушала, но вся унеслась мыслями в прошедшее, о котором вдруг напомнили ей, в то далекое прошлое, когда сама она была иная и иные люди были вокруг нее. Она невольно боялась сравнивать этих людей с молодым, неопытным человеком, почти юношей, так смело и самоуверенно говорившим ей о вещах, о которых она думала и передумала в былое время, когда он был еще ребенком. Наконец она подняла глаза и с тихою, почти грустною улыбкою проговорила, качнув головою:

– Нет, мой друг, я в маленьком своем хозяйстве – это были ее любимые слова – никогда не действовала под чужим влиянием. Все делалось по моей воле, и то дело, о котором ты говоришь, – я сама так повернула, и указ был мой, и воля была моя, – оставить орден иезуитов в России по-прежнему.

Зубов растерянно посмотрел на императрицу. Он, казалось, все предвидел, только этого никак не мог ожидать.

– Как же это так? – начал было он.

Екатерина спокойно взяла щепотку табака из стоявшей возле нее на столике табакерки с портретом Петра Великого, отряхнула ее и, понюхав не спеша, ответила ровным голосом, как учитель, толкующий урок своему ученику:

– В наших юго-западных областях много живет католиков, и нам нужно было отклонить притязания папы на господство над ними. Когда он уничтожил орден иезуитов – я не послушалась его, и это сделалось основанием дальнейшей политики нашей с Римом. Мы скоро поняли друг друга… Я уничтожила этим привилегии католических монашеских орденов в России и подчинила их своей власти наравне с белым духовенством. У меня создалось свое правление римскою Церковью, и папа ничего не мог сделать. Так-то, мой друг!.. А что говорят о их влиянии у нас, так это – пустое: никогда русский народ не изменит православию. Вспомни, что мы писали недавно еще, хоть бы неаполитанскому двору…

Зубов не помнил, что писали неаполитанскому двору, он не разобрал даже хорошенько то, что ему говорили сейчас; он понял лишь, что дело, которым он хотел было блеснуть, совершенно не вышло, и, надув губы, поднялся со своего места.

– Куда ж ты? – спросила Екатерина.

– Там много еще народа, – Зубов показал головою на дверь приемной, – и у меня есть еще дела.

И, минуя приемную, он прошел через зеркальную комнату в коридор, на другой конец дворца, где в нижнем этаже было отведено ему помещение.

Государыня позвонила в маленький колокольчик.

– Пожалуйте! – сказал камердинер графу Безбородко, и тот, переваливаясь, заспешил своею слегка неловкою походкою.

Войдя к государыне, он, по привычке старых царедворцев, опустился на колено (Суворов обыкновенно, входя к императрице, клал три земных поклона) и, поспешно поднявшись, прикоснулся губами к протянутой ему руке.

– Вот, матушка-государыня, письмо от племянника получил! – заговорил он и подал сложенную вчетверо бумагу.

Екатерина знала, что в этом письме нет ничего важного, что оно лишь служит предлогом Безбородко, чтобы явиться к ней; но так как он был отстранен от дел вовсе не по неблагорасположению ее, то она делала вид, будто очень хорошо, что граф является к ней, и даже добродушно улыбалась на присылаемую им к подъезду карету, о которой знала.

Она взяла письмо и, просмотрев его, проговорила:

– А у меня есть дело к тебе, граф.

Лицо Безбородко оживилось.

– Матушка! – воскликнул он. – Да прикажите лишь, ваше величество…

– Впрочем, дело нетрудное и несложное, – перебила Екатерина. – В городе – сегодня мой полицеймейстер сказывал – опять, кажется, стали говорить о моем здоровье…

– От-то брешут! – не удержался Безбородко.

– Ну, так я к тебе вечером приеду. Собери гостей. Безбородко весь просиял.

– Государыня, царица! Вот-то счастье мне! Когда изволишь только!

Екатерина знала, что огромное богатство графа, видавшего на своем веку празднества ее двора и устраивавшего их у себя в доме, позволит ему принять ее с должною честью, и потому-то именно выбрала его.

И Безбородко вышел от государыни радостный, словно его несказанно наградили, и уже заранее составлял себе план предстоящего торжества.

II. Бал у графа Безбородко

По Новоисаакиевской улице, где прежде было подворье Курско-Знаменского монастыря, возвышался великолепный дом графа Александра Андреевича Безбородко, украшенный снаружи четырьмя гранитными, полированными колоннами с бронзовыми основаниями и капителями и мраморным балконом.

Ко дню празднества к этому балкону подвели высокий покатый вход для государыни, чтобы ей не подниматься по лестнице.

Огромный парадный зал с двумя мраморными вазами римской работы и высокими горками, уставленными редким фарфором и золотою посудою, был освещен множеством свечей, горевших в многочисленных жирандолях по стенам и в спускавшейся с потолка великолепной люстре из горного хрусталя. Эта люстра недавно еще висела в Palais-Royal'e герцога Орлеанского и досталась Безбородко на распродаже. Рядом с залом была комната, уставленная мебелью Марии Антуанетты, из Малого Трианона. Эта мебель была вывезена из Франции в начале революции и тоже куплена Безбородко.

Все, что было только знатного и выдающегося в Петербурге, съехалось на праздник к хлебосольному графу, на праздник, который удостаивала своим присутствием государыня.

Как только императрица показалась в дверях, музыканты, поместившиеся на подмостках амфитеатром на одном из концов зала, и хор певчих грянули польский, и разодетые пары, с наследником-цесаревичем во главе, плавным и торжественным маршем прошли мимо государыни. Она была, казалось, весела, бодра и оживлена. Все должны были заметить, что действительно поднявшиеся было толки о ее здоровье несправедливы.

Пропустив два раза мимо себя польский, Екатерина в сопровождении торжествующего, не знавшего, как выразить свою радость, хозяина и прочих знатнейших персон прошла в гостиную. Пары разошлись, но сейчас составились опять, и начались настоящие уже танцы. Танцевали менуэт, галопад, матродур, экосез, танцевали, соблюдая все правила и выделывая старательно каждое па.

Кроме самого хозяина, возле государыни находились князь Зубов, граф Строганов, Протасова, графиня Браницкая, Эстергази, дежурный генерал-адъютант Пассек.

Императрица несколько раз осмотрелась кругом, ища глазами своего всегдашнего собеседника, обер-шталмейстера Нарышкина, большого весельчака и забавника, известного больше под именем «Левушки». Его не было здесь.

– А что же Льва Александровича не видно? – обратилась она к Безбородко.

Тот торопливо стал оглядываться.

– Уж не заболел ли, не дай Бог? – спросила опять императрица.

– Можно дослать, государыня, я мигом прикажу! – пробормотал Безбородко, делая движение вперед.

Но в это время среди расступившейся и пропускавшей его толпы показался Нарышкин в своем расшитом золотом и камнями кафтане. Он поспешно пробирался к дверям гостиной, то и дело кланяясь и здороваясь на ходу с отовсюду почтительно и вместе с тем дружелюбно приветствовавшими его лицами.

– А, вот вы наконец! – ласково улыбнулась ему императрица. – Я заметила ваше отсутствие, Лев Александрович.

Нарышкин ниже опустил склоненную пред государыней голову, благодаря ее за выраженное милостивое внимание, и, нимало не смутившись, весело проговорил:

– Не мог, ваше величество, опоздал; уж такое приключение случилось.

Императрица, зная, что сейчас последует какая-нибудь шутка, также весело взглянула на «Левушку».

– Какое приключение? – спросила она.

– Велел я дворецкому, чтобы он распорядился заложить карету, а он ее взял да и свез в ломбард и заложил в действительном смысле.

Императрица улыбнулась, многие кругом рассмеялись. Все знали, что Нарышкин, несмотря на имевшиеся у него средства, постоянно нуждался в деньгах, был кругом в долгах и постоянно трунил над собою по поводу своих денежных дел.

– А ловко вывернулся! – шепнул Строганов своему соседу Пассеку.

Приехать на бал позже императрицы было проступком против этикета, но Нарышкин, не смутившись, загладил его шуткою.

С приездом Нарышкина весь ближайший придворный кружок повеселел еще больше. Никто лучше его не умел так вовремя рассказать что-нибудь, рассмешить и всех волей-неволей заставить «быть в своей тарелке». Государыня села за партию рокамболя.

А в широком зале по-прежнему гремела музыка, и разодетые пары то и дело мелькали под ее звуки, веселясь от души. У Безбородко всегда было весело.

Когда кончилась партия, в продолжение которой Зубов, игравший с государыней вместе с Нарышкиным и Строгановым, был особенно молчалив и один из всех казался скучным и насупившимся, Екатерина поднялась от стола и, опираясь на руку хозяина, подошла к дверям зала посмотреть на танцующих. В это время танцевали протяжный, размеренный менуэт с его поклонами и церемонным шаганьем на цыпочках. Императрица, присматриваясь несколько раз, качнула в такт головою.

– А все не то, что «хлопушка»! – сказала она, улыбаясь стоявшему подле нее Нарышкину.

Тот тряхнул головою.

– И, матушка, теперь настоящую «хлопушку» и танцевать-то не умеют, – ответил он, и глаза его блеснули радостным, неподдельным весельем. – Александр Андреевич, – обратился он вдруг к Безбородко, – вели «хлопушку» играть! Что это, право!

Безбородко, слыша, что императрица заговорила об этом танце, начинавшем выходить уже из моды, поспешно, неловкою, старческою рысцой протрусил через зал к музыкантам и, дождавшись такта, махнул им рукою и отдал приказание.

И вдруг плавные и жиденькие звуки менуэта сменились быстрою, рубленою, веселою музыкой «хлопушки».

Танцующие приостановились на мгновение, потом пары смешались, кавалеры быстро забегали от одной дамы к другой, и с новым приливом веселья и смеха появились под вызывающий, бодрящий, скорый темп танца новые пары. Они в такт застучали каблуками и, ударяя в ладоши и приподымая правую руку, закружились и заходили.

Из других комнат прихлынула толпа любопытных. Из нее отделялись еще пары и смешивались с танцующими.

– Нет, все-таки не так! – твердил Лев Александрович, тоже притопывая слегка и двигая плечами.

Ему не стоялось на месте. Он сегодня проиграл и потому был особенно в духе.

Безбородко, охваченный радостной рассеянностью, тою рассеянностью, когда человеку все нипочем и когда он очень доволен, тоже притопывал ногою и повторял машинально за Нарышкиным:

– Не так, не так…

– А вы покажите, граф, как нужно, – задорно сказала ему Браницкая.

Безбородко широко улыбнулся и, став слегка в позу, подал ей руку.

– А пойдемте, – ответил он шутливо, готовый на самом деле идти танцевать.

Браницкая рассмеялась, немножко отклонилась назад и вдруг решительным движением положила свою маленькую руку в большую, мужскую, мясистую руку графа и двинулась вперед.

– А кто же с нами будет, Лев Александрович? – обратилась она к Нарышкину, продолжая шутить и как бы не веря, что они пойдут танцевать на самом деле.

Нарышкин лукаво подмигнул графу Александру Андреевичу и, сделав несколько шагов вперед, приблизился к первой попавшейся даме, стоявшей в числе гостей в почтительном отдалении от дверей, у которых была императрица со своими приближенными, и умильно смотревших туда.

Дама, которую с поклоном пригласил Нарышкин, была красива собою, сильно, по моде, нарумянена, с подведенными бровями и густо напудренными волосами. На ней был широкий «робро», шелковый, модного цвета «подавленного вздоха» (soupir etouife). Сияющая и довольная, она ответила глубоким реверансом обер-шталмейстеру и, сопровождаемая завистливыми взглядами толпы, вышла с ним на середину зала; против них стали Безбородко с Браницкой. Нарышкин, выждав такт, хлопнул в ладоши… Настоящая «хлопушка» началась.

Зубов сделал презрительную гримасу. Императрица взглянула на него и отвернулась.

Двор Екатерины был самым блестящим двором Европы. Нигде не соблюдался этикет строже, чем при ее дворе, и нигде не было выходов и приемов более торжественных и величественных, но вместе с тем нигде так не веселились и нигде не было такой искренней непринужденности, разумеется, в строгих границах. Екатерина одна умела с особенным «гениальным» тактом – если только гений может и в этом проявиться – сохранить ту неуловимую границу дозволенного, неподдельного, искреннего веселья, которая могла быть определена только ее уменьем. И это веселье не только не нарушало этикета, но, напротив, как бы придавало ему особенную прелесть и естественность.

Проделав, ко всеобщему удовольствию, фигуру «хлопушки», с неизбежным притопыванием и прищелкиванием, Нарышкин, – у которого не столько ноги танцевали, сколько вся фигура вдруг оживилась, и глаза и улыбка засветились радостным оживлением, невольно сообщавшимся всем кругом, – отвел свою даму на место и, снова поклонившись ей, проговорил скороговоркою по-французски: «Позвольте, сударыня, представить вам мое почтение. Нарышкин Лев», – добавил он с новым учтивым поклоном.

Красивая барыня в роброне цвета «подавленного вздоха» опять низко присела и, волнуясь и краснея под своими белилами, проговорила:

– Баронесса Канних!

– Ай да Лев Александрович! – сказала императрица ему, когда он подошел к ней, слегка запыхавшись и вытирая лоб платком.

Глаза ее тоже оживились. По всему было видно, что государыня хочет показать, что ей приятно и что она в духе.

И чем заметнее это было, тем грустнее и пасмурнее становился Зубов.

Музыка перестала играть. Толпа танцующих мгновенно притихла и, переговариваясь шепотом, поглядывала в сторону, где была государыня, присутствие которой чувствовалось тут. Все ждали, что сделает она и что захочет, чтобы делали другие.

Императрица бодрою походкой, тою походкой, которою она обыкновенно ходила на выходах во дворце, направилась по залу. Толпа сейчас же разделилась на две стороны, освободив широкий проход для императрицы. Она шла, кивая головою тем, кого желала удостоить этой чести, а иным протягивая руку и говоря несколько ласковых и приветливых слов. Так, с постоянными остановками, она медленно приближалась к противоположному концу зала, следя за знакомым ей изменением счастливых лиц, когда обращалась к кому-нибудь.

В самом конце зала, у дверей, стоял в военном мундире высокий, статный генерал, молодой еще по летам, но по задумчивому, строгому взгляду своих больших ясных черных глаз заметно переживший многое. Его открытое, смелое лицо, колоссальная фигура, дышащая мощью и силой, невольно бросались в глаза. Он стоял задумавшись, видимо, далекий и от этого бала, и ото всего, что окружало его в эту минуту.

Екатерина остановилась, как бы припоминая что-то.

– Кто это? – шепотом спросила она у Безбородко, так что только он один мог услышать ее слова.

– Граф Литта, – ответил тот также тихо, – контр-адмирал службы вашего императорского величества.

Екатерина кивнула головою, как бы говоря: «А! Знаю теперь», и остановила долгий, внимательный взгляд на молодом графе.

III. Шесть лет назад

Капитан корабля первого ранга, контр-адмирал, кавалер ордена Св. Георгия третьей степени, награжденный золотою шпагою с надписью «За храбрость», граф Литта шесть уже лет состоял на русской службе.

Явившись в Россию по приказанию великого магистра Мальтийского ордена, он, связанный своим рыцарским обетом и влюбленный в замужнюю женщину, поступил прямо в наш действовавший в Балтийском море флот против шведов. Это было в самый разгар Шведской войны 1789 года.

Литта одного только просил – чтобы его послали в дело, в самый опасный пункт, где требовался человек, готовый не щадить себя.

В самом деле, к чему ему было беречь себя и думать о жизни, которая ему, кроме горя и вечной разлуки, ничего теперь не обещала впереди? Она давила его, эта жизнь, как камень сизифов, и давила безнадежно. Он рад был войне, рад был своему участию в ней, потому что его единственною притягивающею к себе мечтой было – найти почетную смерть среди боя. Он только этого и желал, больше ничего ему не оставалось в жизни, где счастье было невозможно для него. Несмотря на все старания, на все хладнокровие, которым он хотел вооружиться при помощи таинственных книг, советов великого магистра и, наконец, собственных рассуждений и уверенности в необходимости подчинения своему долгу, своему обету, – живое чувство любви превозмогало в нем все остальное.

Граф был назначен в гребную флотилию принца Нассау-Зигена, находившегося тогда тоже на русской службе.

Казалось, итальянец граф Литта находился в самых невыгодных условиях на нашей службе, попав прямо в действие. Он не был знаком ни с нашим народом, ни с языком; не только матросы, но даже многие офицеры, не говорившие по-французски, не могли понимать его.

Сначала они отнеслись к иностранцу недоверчиво. Правда, внушительная фигура и бравая осанка мальтийского моряка с первого же раза произвели на них благоприятное впечатление. Но его молчаливый, угрюмый вид и неразговорчивость заставили подчиненных и окружающих смотреть на него несколько подозрительно. Они, разумеется, не могли знать причину этого, не могли знать, что происходило в душе графа Литты.

Однако при первом же столкновении с неприятелем он весь оживился и стал другим, совсем другим человеком. Та отчаянность, с которою он кинулся впереди всех, не заботясь даже, следуют ли за ним те, которых он вел, на неприятельскую галеру (они захватили ее тогда в плен), та радость, с которою он ворвался в кучу врагов, думая, что все уже будет кончено с ним, – была принята как из ряда вон выходящая храбрость и возбудила неподдельный восторг и удивление. Несмотря на явную опасность, с которою он пошел с твердым намерением уже не вернуться живым, Литта остался невредим.

После этой первой стычки он загрустил еще больше и стал еще угрюмее. Все, казалось, было против него; весело жужжащие пули, которых страшились все новички и которых, напротив, Литта искал, как бы нарочно миновали его, шведские ядра (шведы стреляли очень плохо) или не достигали до цели, или перелетали ее, что сердило Литту, как знатока дела, не могшего простить даже неприятелю плохую стрельбу; рукопашная схватка, когда он кинулся на отчаянный абордаж, тоже кончилась как-то слишком вяло, безвкусно, совершенно не так, как бывало, когда дело шло с головорезами-алжирцами. Литта не хотел принять во внимание, что шведов ждал довольно покойный и гуманный плен, алжирцев же – смертная казнь или рабство. Шведы сдались слишком скоро.

Главный начальник Литты, Нассау-Зиген, тоже действовал, по его мнению, недостаточно энергично: он все «поспешал» куда-то, составлял диспозиции, но в бой, куда рвался Литта, вступал довольно осмотрительно. Способ его северной морской войны казался Литте ненавистным. Шведы забирались в шхеры, старались укрыться за каменистые островки и украдкою отстреливались оттуда. Флотилия, где находился Литта, действовала у берегов (в самом море плавала наша эскадра под начальством Чичагова), и эта вечная возня у каменистых бугров, о которые слабо плескалось темное, студеное северное море, казалась так же ничтожна и мелка, как были мелки самые воды. Не было той шири, страсти, размаха, могущества и поэзии, к которым привык Литта в чудесных теплых, картинных средиземных водах.

Во всю войну для Литты было одно лишь сражение, похожее на настоящее дело, когда шведский флот обер-адмирала Эренсверда застрял между островами Котки, Мусола и Кутцель-Мулла.

Бой продолжался четырнадцать часов. В девять часов утра мы открыли пальбу с наших судов и с двух устроенных на островках батарей. Неприятель отвечал сначала редкими, неуверенными выстрелами, но вскоре огонь его усилился.

Мы приближались к нему медленно, потому что при безветрии нужно было работать веслами. Литта на маленькой шлюпке переезжал с одного из находившихся под его начальством судов на другое, отдавал распоряжения и, выбиваясь из сил, без устали работал. Две галеры у нас взорвало. Литта был на одной из них и сам помогал тушить пламя.

Когда кончился этот упорный четырнадцатичасовой бой полным поражением неприятеля, Литта, все время находившийся в самом огне, весь черный от порохового дыма, усталый, измученный, почувствовал, что все-таки он цел и невредим и его заветное желание вовсе не исполнилось. Мало того, его еще наградили за то, что он остался жив, и через несколько времени в «Ведомостях обеих столиц», в реляции о действиях нашего флота, между прочим, было напечатано: «Флота капитан генерал-майорского ранга, кавалер Литта, командовавший правым крылом в атаке, данные ему от начальства наставления с похвальною точностию и искусством исполнял, поспешая везде, где должно было, от начала до конца сражения и подавая доводы своей отличной храбрости».

Страннее всего было тут то, что Литта именно не делал того, за что его хвалили, то есть вовсе не исполнял «с точностию и искусством» данные ему и придуманные Нассау-Зигеном наставления, потому что их нельзя было исполнить, и стал действовать по вдохновению, как только раздался первый выстрел. Но он даже не обратил внимания на эту странность. В конце войны он оказался награжденный Георгиевским крестом и золотою шпагою с надписью «За храбрость».

Вот все, что ему дала война и чего желали бы, впрочем, добиться многие; но то, чего он именно искал и чего другие не хотели и нашли, он не нашел.

Литта остался на русской службе и деятельно занялся обучением команд.

С годами буря его мало-помалу улеглась в нем, и, всецело предавшись занятиям, он думал уже найти в них покой, как вдруг все это снова перевернулось, и на тихой поверхности появились новые волны.

IV. Новая волна

С той самой минуты, как только государыня остановила свой взгляд на графе Литте во время бала, его жизнь, до этого казавшаяся вполне определившеюся, заключенною в известные рамки, из которых и выйти было нельзя, вдруг быстро и тревожно изменилась, приняла совершенно другое, неожиданное направление.

Он сразу, сейчас же почувствовал этот, устремленный на него, взгляд и невольно поднял голову. Императрица стояла в нескольких шагах от него. Глаза всех окружающих тоже остановились на нем. Они понуждали его и как бы подсказывали, что нужно было делать. И он, машинально подчиняясь общему окружавшему его настроению, выпрямился, шагнул вперед и подошел к императрице.

Екатерина протянула графу руку. Он, склонясь, прижал ее к губам.

– Граф Литта – рыцарь Мальтийского ордена? – проговорила она.

Литта низко наклонился.

– Отчего же я не вижу вас при моем дворе? – продолжала Екатерина.

– Не привык, ваше величество, – ответил Литта, вздохнув, – я чувствую себя свободнее на палубе корабля; к тому же мое положение рыцаря духовного ордена…

– Я желаю, – перебила государыня, – видеть при себе достойных людей, в числе коих почитаю и вас, сударь. Я хочу, чтобы вы бывали в нашем обществе. Мы отучим вас дичиться людей…

Литта опять поклонился, думая, что императрица ограничится этими и без того уже милостивыми словами и, выразив лестное желание видеть его при дворе (а это выпадало далеко не на долю каждого), пройдет мимо, но она не думала уходить. Она, чуть заметно улыбаясь одними глазами, смотрела на склонившегося пред нею рыцаря в полном блеске красоты, силы и здоровья и медлила, как бы соображая что-то.

Несколько голов из ее свиты значительно переглянулись между собою.

– К тому же, – снова начала Екатерина, – вы должны блюсти интересы вашего ордена; в моих владениях теперь, с присоединением польских провинций, есть земли ордена. Вы можете, граф, явиться предо мною достойным представителем братства!

– Я имею счастие состоять на службе вашего величества, – напомнил Литта.

– Тем лучше для вас, – улыбнулась Екатерина и, кивнув головою, добавила: – До свиданья!

В этом последнем милостивом слове звучало так много доброты, ласки, обещания и одобрения, что Литта был в восторге, когда государыня отошла от него.

И вот тут-то, как только она отошла от него, вдруг, точно по волшебству, все вокруг него изменилось. Новая волна, нечаянно нахлынувшая в его жизни, подхватила его, подняла и, несмотря ни на что и помимо его собственной воли, держала уже над бездной на высоте, от которой у многих бы голова пошла кругом.

Но Литта в первые минуты только удивлялся, осматривался, стараясь отвечать любезно на посыпавшиеся на него со всех сторон любезности и скрыть усмешку, так и просившуюся у него наружу.

Раньше других подошел к нему сам Безбородко и так крепко стиснул руку, точно хотел раздавить ее. Нарышкин кивнул ему головою первый, как старому и доброму знакомому, хотя Литта почти не знал его. Какой-то придворный в расшитом мундире очень вежливо, на отличном французском языке стал просить возобновить с ним знакомство и очень подробно сейчас же припомнил, где и как они встретились года два тому назад, но почти тотчас же был оттерт другим, который стал уверять, что он всегда следил (еще в Шведскую войну) за успехами Литты и очень радовался им. Словом, за минуту пред тем граф Литта стоял, почти никем не замечаемый, лениво прислонясь к двери, а теперь вдруг стал предметом общего внимания, дружелюбия и заботливой предупредительности.

Сдержанный шепот молвы перенес на другой уже конец зала весть о том, что государыня остановила графа Литту, молодого вице-адмирала, и «долго» разговаривала с ним, приказав явиться ко двору.

Эта весть стала сейчас же новостью вечера, о ней заговорили шепотом с различными добавками и предположениями, ни на чем, впрочем, не основанными, и, кто знал Литту хоть мельком, спешил к нему, а никогда не видавшие его протискивались поближе, чтобы посмотреть на него. Когда он проходил, сзади него слышалось сдержанное: «Литта… вот граф Литта!»

Баронесса Канних отыскала его среди толпы и слегка коснулась веером его локтя.

– Дайте мне руку, граф! – сказала она, стараясь говорить громко. – Я ужасно устала.

Литта поздоровался с нею и, подав руку, повел ее по залу.

Баронессе Канних особенно везло сегодня. Она случайно танцевала «хлопушку» в кружке ближайших придворных и теперь шла под руку с человеком, имя которого было почти у всех на языке.

– Ну, граф, – заговорила она опять, но уже понижая голос, – раскаиваетесь ли вы, что я настояла на том, чтобы вы приехали на этот бал?

Отношения да и само знакомство Литты с баронессой имели довольно странный характер.

Как бы мужчина самодовольно ни чуждался женщин, как бы ни находил их беседу бессодержательною и разговор пустым, но без женского общества ему не прожить, и невольно его тянет порою именно к этой бессодержательной беседе и пустому разговору, в котором можно рассеяться, отдохнуть. Словом, человек, мало-мальски получивший светское воспитание, не может обойтись без того, чтобы не побывать изредка в хорошей гостиной, где на него пахнет тем воздухом, к которому он привык с детства, и где нужно подтянуть себя, попридержать и окунуться в знакомую атмосферу приличия и учтивости.

Литта, попав в Петербург, не имел там ни связей, ни знакомств. Сначала он побывал при дворе, но его там скоро забыли, может быть, потому, что он не старался ни у кого заискать и не сделал ничего, чтобы попасть и втереться в придворное общество. Ему было решительно безразлично, и он отнесся к этому более чем равнодушно.

Тогда с ним случилось то, что случается с большинством иностранцев, поселяющихся на житье в чужом городе. Нечаянно попав в какой-нибудь кружок, они остаются в нем, если не сделают усилий выбиться повыше или если случай не выдвинет их.

Литта познакомился через своего сослуживца с баронессой Канних, и как-то так вышло, что ее дом очутился для него в числе тех немногих домов, которые он изредка посещал, именно чтобы освежиться и побывать в гостиной.

Баронесса была вдова, имела средства (ее муж служил когда-то по провиантской части) и приходилась дальнею родственницей госпоже Лафон, начальнице Смольного института, чем очень гордилась и вследствие чего считала вправе причислять себя к аристократическому обществу, в которое старалась пробиться всеми силами.

Однако, несмотря на свои старания, баронесса занимала все же лишь какое-то среднее положение. Из знатных дам почти никто не бывал у нее, а если и бывали, то раз в год, и то в такой час, когда ее не было дома; мужчины же, напротив, посещали ее. И она старалась привлечь хоть их, как умела, в свою гостиную, где, впрочем, бывало довольно весело. Когда назначался бал или праздник у кого-нибудь из вельмож или знатных лиц, баронесса выходила из себя, хлопотала, бегала и в большинстве случаев добивалась для себя приглашения. Если же ей не удавалось этого, то она непременно сказывалась больною и со злости колотила крепостную девку.

На сегодняшний бал она достала билет Литте, но он приехал сюда вовсе не по ее настоянию, а имея свою особую цель, которую, разумеется, баронесса не могла подозревать.

– Что же, граф, вы не отвечаете мне? Разве вы недовольны нынешним вечером? – повторила она, когда они сделали несколько шагов молча после ее первого вопроса.

Литта, задумчиво покачав головою, ответил:

– Нет, недоволен, и очень недоволен!

– О, как видно, что вы мало бывали при нашем дворе! – проговорила баронесса таким тоном, из которого было ясно, что она, баронесса, несомненно, бывала тут очень часто, и, нагнувшись почти к самому уху Литты, она зашептала: – Вы знаете, князь Зубов почти накануне падения, ищут только случайного человека, и тот, кому посчастливится стать, в случае. .

Это были всегдашние сплетни, вечно ходившие, в особенности среди таких барынь, как баронесса, занимавшихся ими с какою-то горячею самоотверженностью и рвением.

Литта, уже не слушая ее, давно приглядывался, ища глазами того человека, для которого он приехал сюда. Теперь он нашел его.

Цесаревич Павел Петрович стоял, прислонившись к высокой мраморной вазе, и, сунув большой палец правой руки за борт своего мундира, внимательно приглядывался к тому, что происходило вокруг него. Он был один из своей семьи на балу. Великая княгиня осталась в Гатчине; что же касается их детей, то бабушка-императрица не сочла нужным для них ехать сегодня к Безбородко.

Цесаревич, несмотря на окружавшую его толпу, был один среди этого многолюдства. Все старались не попасться ему на глаза, и если приближались к нему, то так, чтобы этого «не увидали, не заметили» и чтобы «беды не вышло». Павел Петрович давно привык к такому своему положению и всегда в многолюдных собраниях удалялся куда-нибудь, чтобы ему не мешали, и, облокотясь, как вот теперь облокотился, смотрел пред собою блестящими, широко открытыми глазами. Его голова бывала высоко приподнята, и подбородок слегка вздрагивал.

Увидав его, Литта поспешил незаметно высвободить свою руку от баронессы и хотел направиться в ту сторону, где стоял цесаревич.

V. Судьба

Еще в детстве Павел Петрович с жадностью читал занимательные истории и похождения из жизни мальтийских рыцарей. Впоследствии он ближе познакомился с историею ордена и навсегда сохранил лестное мнение об этом учреждении. Орден всегда составлял предмет, особенно интересный для Павла Петровича. Он изучил его устав, в его библиотеке были собраны все сочинения, касавшиеся мальтийских рыцарей, и уже в 1776 году он построил инвалидный дом на Каменном острове, в честь своего любимого ордена.

Как генерал-адмирал, великий князь приходил в соприкосновение с мальтийскими рыцарями, бывшими на русской морской службе, и в числе других ему был представлен и Литта.

В настоящее время граф один оставался из своих товарищей-братьев в Петербурге. Некоторые из них погибли в Шведскую войну, иные были отозваны назад на Мальту, остальные перешли на службу в другие флоты.

Баронесса Канних, заметив движение Литты, с которым он хотел оставить ее руку, вдруг порывисто уцепилась пальцами со всею силою, какая нашлась у нее, за его локоть.

– Куда вы? – беспокойно, испуганно проговорила она и потянула Литту назад.

– Простите меня, мне надобно, – начал было он.

– Вы к нему? – Канних не дала договорить ему и метнула глазами в сторону великого князя.

Литта не ответил, но попробовал сделать усилие освободиться от нее.

– Вы с ума сошли! – взволнованным шепотом заговорила Канних (весь разговор шел по-французски). – Вы потеряете себя… Что вы, как можно!.. Сегодня еще! Вы этим испортите все. Теперь вам нужно быть осторожным. О, я буду следить за вашими интересами, будьте покойны, и не пущу – слышите ли? – не пущу! Как можно!..

– Прошу вас, баронесса, не думать, чтобы сегодня я счел нужным вести себя иначе, чем когда-нибудь, – подчеркнул Литта слово «сегодня» и, строго сдвинув брови, глянул на свою даму.

Канних рассмеялась деланным смехом, прищурив один глаз.

– О, граф, скрытность – конечно, великая вещь, но она не годится между друзьями… А ведь мы с вами – давнишние друзья! Так не играйте роли… Нет, я не могу пустить вас…

В это время Павел Петрович отошел от вазы и направился к дверям. Гости собрались ужинать.

Литте оставалось только вести свою даму к столу, и он повел ее, мрачный, почти сердитый, с нахмуренным, отчаянным лицом. Зато баронесса цвела неподдельно-радостной улыбкой.

– Где, где? – доносился до ее слуха сдержанный шепот.

– Да вот же он… под руку с дамой в платье «нескромной жалобы»… Черный, высокий… А хорош!..

– Так она не в «нескромной жалобе», а в цвете «подавленного вздоха». Теперь вижу… видный такой…

После ужина, за которым особенный фурор произвело золотое плато непомерной величины с бриллиантовым шифром посредине, императрица сейчас же уехала. Великий князь отбыл за нею, и Литте так и не удалось поговорить с ним во весь вечер.

Граф вернулся домой не в духе, недовольный и балом, и самим собою, и нежданным проявлением к нему всеобщей любезности, и навязчивым покровительством баронессы Канних, приставшей теперь к нему, как муха к меду.

Он снял с себя мундир, надел шелковый шлафрок, но вместо того, чтобы идти в спальню, остался в кабинете, перенес свечи на бюро и, опустившись на кресло, задумался. Он думал, что испытание, которое он перенес шесть лет тому назад, в Неаполе, испытание любви, будет последним для него и что его жизнь кончится так, как у большинства его собратьев по ордену, то есть в отдалении от всяких соблазнов. Сегодня судьба посылала новое испытание.

Но Литта не мог сдержать улыбку, и эта улыбка относилась к этому новому «искушению». Казалось, судьба ошиблась – испытание было напрасно.

Литта никогда не хотел первенства, никогда не искал власти, значения, не хотел и теперь, когда, судя по общему голосу, которого он не мог не понять, казалось, ему стоило сделать небольшой, может быть, шаг, протянуть руку – и в этой руке окажется сила, способная заменить почти царское могущество. Конечно, как оно выйдет на самом деле, еще ничего не известно, и, по правде-то, все это окажется вздором; но мечтать и видеть очень ясный намек на осуществление этой мечты никто не мог бы запретить ему в данную минуту. Однако Литта не только не хотел мечтать об этом, а, напротив, добросовестно разобрал все, так сказать, уголки своей души, нет ли там где-нибудь чувства, склонного к тому искушению, которое надвинулось на него, и ничего не нашел: в его душе жило другое чувство, заглушить которое время все-таки было не в силах. Он все еще любил, любил по-прежнему и, может быть, больше прежнего.

«Разлука для любви – все равно что ветер для огня, – вспомнилось ему. – Когда огонь силен – ветер только может раздуть его; когда же огонь слаб – он его тушит».

Это чувство не было заглушено разлукой, но свидятся ли они? А если свидятся, то что же из этого может выйти? И Литта должен был ответить себе на этот вопрос, что ничего, кроме горя, страдания и муки. Это сознание полной безнадежности было ужаснее всего.

Он не хотел думать об этом, но воспоминания сами собою мелькали пред ним.

Шесть лет назад – также в декабре, – может быть, даже в тот же самый день, что сегодня, они сидели на веранде, под густыми листьями винограда; вечерний воздух был тепл и прозрачен, цветы благоухали, и она была рядом с ним, но – увы! – в последний раз. Это было их последнее свидание. А теперь он один, в далекой стране; порывистый леденящий ветер шумит за окном, и крутит белые хлопья снега, и стонет жалобно, протяжно, и камин мелькает своим красным светом, и так тоскливо, и скучно, и пусто кругом! Так что уж тут власть, значение и сила?

Резкий, сухой стук заставил Литту невольно вздрогнуть. Что-то крякнуло в соседней комнате – должно быть, половица лопнула.

Граф провел рукою по лицу и, встряхнув волосами, наклонился к бюро, вынул пачку счетов и записочек, а затем сосредоточенно принялся рассматривать их. Ему не хотелось еще спать. Он желал рассеять свои мысли чем-нибудь совсем посторонним.

Литта был богат. Он имел в Северной Италии значительные поместья, приносившие ему хороший доход. Но этот доход вследствие расстояния получался крайне неаккуратно. Деньги, которые граф получил в последний раз, приходили к концу, у него предстояли платежи (были долги кое-какие), и нужно было рассчитаться по счетам, а между тем было неизвестно, когда придет новая получка. Литта написал письмо; но он знал, что отправить из Италии в Петербург значительную сумму денег вовсе не легко, в особенности при тех событиях, которые происходили во Франции. А тут еще, если действительно потребуют его приезда ко двору, будут предстоять новые издержки, совсем неожиданные и не входившие в расчет.

И Литта принялся, стараясь сосредоточиться, за разборку счетов, но мысли его путались, цифры разбегались и не слушались его. Он все складывал какую-то графу и каждый раз получал разные итоги: то 416, то 395, раз даже вышло 500. Наконец Литта поймал себя на том, что снова сидит задумавшись и рука его машинально выводит на бумаге очень красивую пятерку с двумя нулями.

«Что ж это со мною?» – подумал он и, протянув руку, достал с маленькой, вделанной в бюро полочки книжку в белом пергаментном переплете с золотыми углами и золотою же застежкой в виде сфинкса.

Он раскрыл книгу и отыскал пятую таблицу.

На ней был изображен посвященный в тайны Изиды, сидящий между двумя колоннами святилища. У его ног, распростертыми на земле, лежали два человека, одетые: один – в красное, другой – в черное. Посвященный правою рукою делал у себя на груди знак сосредоточия. Колонны означали закон и свободу повиноваться ему или нет. Посвященный, или иерофант, – орудие тайных знаний – представлял собою гения добрых внушений сердца и рассудка. Делаемый им знак приглашал слушаться вышнего голоса, утишив страсти и похоть. Два человека служили символами зла и добра, которые оба находятся в подчинении у властителя арканов.

Под таблицами Литта перечел знакомые слова: «Прежде чем сказать о человеке, счастлив он или нет, узнай сначала, как распорядился он своей волей, потому что „всякий человек созидает себя по подобию дел своих“. Твоя будущность зависит от доброго или злого гения. Сосредоточься в молчании, внутренний голос заговорит в тебе: пусть ему ответит твоя совесть».

VI. Бриллиантовый крест

На другой день с одиннадцати часов утра начали приезжать к Литте с визитом люди, не только бывавшие у него прежде, но и те, которых он вовсе не знал. Тут были и его сослуживцы, и гражданские чиновники, и придворный, который «возобновил» с ним вчера знакомство, и тот, который «следил» за его успехами в Шведскую войну, и даже сам Безбородко. Все они приезжали как будто невзначай, осведомиться о здоровье графа, как, мол, он сегодня себя чувствует и, вообще, все ли обстоит благополучно у него.

Литта принял первого посетителя вежливо и любезно, и только что простился с ним, как явился второй, потом еще два сряду. Литта принял и их. Они посидели, поговорили и уехали. Но за ними последовали новые и новые, и с каждым часом все больше и больше.

Литта, не привыкший к толчее, вдруг устроившейся теперь у него в доме, почувствовал, что у него просто разболелась голова. Лакеи с ног сбились. Он выбрал минуту и, взяв шляпу, хотел уйти, но на лестнице его поймал опять какой-то господин, уверявший, что встречался с ним у баронессы Канних и что ему «очень приятно» и так далее.

Наконец Литта велел не пускать к себе никого, сказать, что его нет дома, что он нездоров, болен, умер – все, что хотят, лишь бы его оставили в покое.

Боясь теперь сделать новую попытку выйти из дома, чтобы опять не поймал его кто-нибудь на лестнице, граф сидел у себя в кабинете, как арестованный, досадуя на всех и все, а к его подъезду то и дело подъезжали кареты и сани. И каждый из этих посетителей воображал, что придумал что-нибудь новое, что он один только явился к Литте, чтобы «вовремя» забежать к человеку, который был, по общему голосу, на пороге «случайности». Этот «общий голос», столько раз обманывавший, безосновательный, иногда даже ни на чем не основанный, все-таки еще возбуждал к себе доверие людей, которым, видимо, мало было что делать, кроме как сновать по городу и накидываться с жадностью на каждую новость. Теперь Литта узнал, что таких людей было в Петербурге гораздо больше, чем можно было ожидать этого.

Из Иностранной коллегии ему принесли формальное извещение, что ему будет дана частная аудиенция по делам Мальтийского ордена.

Он знал, что он – единственный теперь мальтийский рыцарь в Петербурге, знал, что с переходом от Польши к России части ее владений, Острожская ординация была теперь в черте русской территории, что отношения ее к правительству еще не выяснены и что давно следовало бы возбудить о них вопрос. Вчера на балу государыня сама вспомнила об этом, и так как не в ее привычке было откладывать дело в долгий ящик, то она приказала послать ему это извещение. Все это было весьма просто и естественно, и никто, собственно, не имел права делать из этого каких-нибудь дальнейших выводов.

Литта понимал это, и его заботило в данном случае совсем другое. Если начать дело и желать довести его до благоприятного для ордена решения, для этого нужны были деньги, и, может быть, большие. Между тем Литта не знал, когда еще получит свои деньги из Италии, а в настоящую минуту для него было даже затруднительно обставить должным образом свое появление на аудиенции. Требовались почетная карета, ливреи, и для него самого, носившего в последнее время русскую военную форму, необходим был роскошный наряд мальтийского рыцаря, которого он уже давно не надевал. Все это стоило недешево. Времена, когда братья ордена довольствовались скромным одеянием с белым полотняным крестом на груди, давно прошли, и теперь нужно было явиться к блестящему двору могущественной государыни с подобающей роскошью, к которой привыкли тут. У Платона Зубова, например, одни кружева стоили около тридцати тысяч рублей, не говоря уже о бриллиантах.

Как раз в то время, когда Литта занимался расчетами и соображениями, пред ним явился его итальянец-камердинер.

– Что вам? – спросил граф.

– Какой-то человек желает видеть эчеленцу, – проговорил камердинер.

– Я сказал, чтобы никого не пускали ко мне!.. Что ж вам еще нужно? – ответил Литта и отвернулся к окну.

– Но этот человек говорит, что у него есть дело к эчеленце.

Граф, не отвечая, продолжал задумчиво глядеть пред собою.

– А вы послали за Абрамом? – спросил он вдруг. – Мне нужно его.

– Он обещал прийти сегодня, – ответил камердинер и, подождав немного, добавил: – Так что же, эчеленца, прикажете ответить тому человеку?

– Какому человеку? Ах, тот, что пришел!.. Да кто он такой?

– Почтенный старик-немец; он назвал себя господином Шульцем и велел просить эчеленцу, чтобы вы его приняли.

Литта пожал плечами. Он не знал никакого Шульца.

– Да что это: господин, чиновник? Каков он собою? – спросил он опять.

– Он скромно одет, похож на иностранного купца.

– Просите! – сказал наконец Литта.

Шульц вошел и почтительно поклонился графу. Это был высокий старик с бородой, в синих очках и с подстриженными волосами. На нем были коричневый шерстяной камзол, такие же панталоны, синие нитяные чулки и толстые башмаки с пряжками.

– Позвольте мне, граф, – заговорил он по-немецки, – представиться вам: я – бриллиантщик по профессии… недавно явился в Петербург…

Литта, уже раздраженный сегодняшним утром, недружелюбно смотрел на него, но это, видимо, мало смущало старика Шульца. Его лицо было совсем спокойно, и, как ни вглядывался Литта в его темные, выпуклые очки, плотно прижатые к лицу, он не мог рассмотреть скрытых за ними глаз.

– Садитесь. Что же вам угодно? – спросил он.

Старик-немец опустился на стул, и Литта только теперь заметил, что в его руках был небольшой футляр черного сафьяна. Шульц открыл футляр и подал Литте. Там лежал великолепный мальтийский крест белой финифти, осыпанный кругом бриллиантами и приделанный к цепи, на которой тоже сверкали драгоценные камни.

– Дивная работа! – не мог удержаться Литта.

Он с трудом говорил по-немецки, припоминая слова, но все-таки довольно порядочно.

– Может быть, вам, как мальтийскому рыцарю, пригодится эта вещь? – заговорил Шульц. – Я бы с удовольствием продал ее, граф.

Литта задумался. Бриллиантовый крест был действительно очень хорош и нужен был ему в особенности теперь, чтобы явиться ко двору. Но чем заплатить сейчас?

– Если вы сомневаетесь насчет денег, – подхватил Шульц, как бы угадывая его мысли, – то достаточно будет вашего слова – скажите: когда можно будет получить, и я обожду. Таким людям, как вы, можно доверить.

– Но ведь вы меня совершенно не знаете. Я в первый раз вас вижу, – возразил Литта.

– Я знаю мальтийских рыцарей, – ответил Шульц, пожав плечами.

– Скажите: это ваша работа? – спросил опять Литта, разглядывая крест и поворачивая его к свету, чтобы заставить играть камни.

– Нет, эта вещь досталась мне случайно: я приобрел ее еще в Германии и вот до сих пор не мог найти покупателя, а переделать на другое жаль – работа хорошая.

Литта долго еще любовался работой.

– Вот видите ли, – заговорил он наконец, – мне действительно нужен был бы этот крест, но теперь я не могу дать вам даже задаток: я не знаю, когда получу деньги, которые жду. Но если вам угодно подождать…

Шульц встал с места и, поклонившись, произнес:

– Я повременю; вы можете оставить вещь у себя. Литта тоже встал. Почтенный вид старика и то доверие, которое он оказывал ему, невольно заставили графа отнестись к нему с уважением.

– Я вам дам сейчас расписку – на какую сумму только? – проговорил он, наклоняясь над бюро и ища бумагу.

Старик улыбнулся широкою улыбкой:

– Не надо расписки; ваше слово должно быть крепче всякого документа.

И, поклонившись еще раз, он вышел из комнаты, затворив за собою дверь.

Литта сейчас же пошел проводить его, но ни в соседней комнате, ни в следующих не настиг его: Шульц исчез так быстро, словно его вовсе не было.

На лестнице Литте раскланялся Абрам, за которым он посылал утром и который ждал его теперь. С этим Абрамом многие имели дела в Петербурге, и, между прочим, у него в руках уже было несколько расписок графа Литты за деньги, ссуженные под большие проценты.

– А, это ты! – кивнул ему граф. – Ты не видел, прошел мимо тебя сейчас высокий… старый…

Абрам открыл широко глаза и, видимо, не мог взять в толк, что ему говорили.

– Граф присылали за мной, – заговорил он, – и вот я тут. Графу нужна моя служба, я услужу графу…

Литта не стал расспрашивать его дальше. Несмотря на свое шестилетнее пребывание в России, он еще плохо владел русским языком, и столковаться ему с Абрамом было затруднительно, когда дело не касалось денежного вопроса.

– Ступай! – сказал он ему и повел к себе в кабинет. Придя сюда, он приблизился к бюро, отложил в сторону крест, на блеск бриллиантов которого так уставился Абрам жадными глазами, и, сев в кресло, быстро проговорил: – Мне нужны деньги…

Он знал, что Абрам будет сначала вздыхать и охать, но потом все-таки даст и сдерет проценты вперед. Но, к его удивлению, Абрам кивнул головою и, хитро прищурившись, проговорил:

– Я знаю это. Как меня пришли сегодня звать к господину графу, я уже знал, что графу деньги нужны теперь.

– Откуда же ты знал это? – сдвигая брови, спросил Литта.

– Я все знаю… Мне многое известно, господин граф. Сколько же вам нужно?

– А сколько ты можешь дать?

– А если граф не будет скупиться, то сколько он пожелает.

Литта принялся пересматривать счета, подсчитывать и наконец, в двадцатый раз, убедился, что меньше пяти тысяч ему не обойтись на первое время.

– Пять тысяч теперь и через две недели еще столько же, – проговорил он.

– Много, много денег! – не утерпел-таки вздохнуть Абрам. – С собою у меня нет столько – я принес только три тысячи… Если господину графу угодно… – И он, опустив руку в карман, вынул оттуда пачку билетов и выложил их на стол, после чего добавил: – Остальные будут доставлены.

Литта с каким-то словно омерзением поглядел на эту пачку.

«А не бросить ли это все? Зачем, к чему это? Разве нельзя продолжать жить, как прежде? – пришло ему в голову. – И почему этот Абрам вдруг так охотно старается всучить мне свои деньги сегодня? Смотрит и боится только, чтобы я не отказался от них, и ждет расписки на двойную сумму, с причислением процентов… Как все это гадко!..»

И в то же самое время Литта уже брал бумагу, сгибал ее пополам и, взяв перо, нес его к чернильнице. Его взор нечаянно упал на отложенный в сторону крест, вдруг особенно блеснувший в эту минуту. Вероятно, угол света, под которым лежал теперь крест, был особенно благоприятен для игры камней.

Но в этом случайном блеске было еще как будто что-то странное. Узор маленьких камешков, окружавших большие бриллианты, точно составил четыре буквы. Это был один миг, но Литта прочел в них латинское слово: «cave» – «берегись!». Однако он моргнул глазами, окунул перо в чернильницу и стал писать расписку.

Абрам взял ее, когда она была готова, оставил деньги и ушел.

«Что это? Показалось мне или на самом деле так? – подумал Литта и, взяв крест, стал внимательно рассматривать его. Но как он ни поворачивал его, под каким углом ни смотрел – ничего особенного нельзя было заметить. Это была теперь простая ювелирная вещь – очень тонкой работы, правда, и только. – Однако ж он не сказал мне даже цены, – вспомнил Литта, – и не оставил адреса». Но, осмотрев футляр, нашел на внутренней стороне его адрес – Шульца, который жил на Морской, и тут же решил, что сегодня же пойдет к нему и заплатит хоть что-нибудь из полученных от Абрама денег.

VII. Le petit boudoir

Беспокойному дню, начавшемуся так тревожно, не суждено было кончиться отдыхом, на который рассчитывал Литта вечером.

Пред обедом ему принесли записку от баронессы Канних; она была составлена очень ловко, на самом изящном французском языке. Баронесса звала его к себе вечером и давала понять, что если он откажется, то это будет принято за выражение гордости с его стороны и за пренебрежение, с которым-де он отнесется к прежним и старым друзьям своим. Словом, выходило так, что если не отправиться к этой Канних, то это будет служить подтверждением возникших догадок: «Вот, мол, я какой! И знать вас больше не хочу!»

Как только стемнело, Литта оделся и пешком пошел отыскивать лавку Шульца. Он нашел ее не без труда, но она оказалась запертой снаружи очень плотно железными ставнями. Литта решил не стучать, подождать до завтра, когда лавка будет днем, по всем вероятиям, открыта, и направился к баронессе.

Здесь его сейчас же приняли. Он думал, что у Канних вечер, что он застанет у нее много народа, но в сенях толкались только домашние лакеи, и шуб на вешалках не было.

– Баронесса одна? – спросил Литта у швейцара.

– Пожалуйте-с! – крякнув, ответил тот, кланяясь и величественно простирая руку к лестнице.

Граф поднялся по мягкому красному ковру, в котором так и тонула нога, прошел пустой зал, помпейскую комнатку и очутился в большой красной гостиной, где бывал обыкновенно у баронессы. Гостиная оказалась пуста. Литта остановился в ожидании хозяйки.

– Это вы, граф? – послышался ее голос. – Войдите сюда.

Против той двери, в которую вошел Литта, была другая. Она обыкновенно была скрыта шелковою гардиной, но сегодня последняя была поднята и дверь полурастворена.

Литта направился на звавший его голос и вошел в соседнюю комнату, в которую его допускали теперь в первый раз.

Это был так называемый «маленький будуар» – le petit boudoir – хозяйки, обтянутый сплошь белым атласом, увешанный зеркалами и картинами, на которых нимфы кружились вокруг безобразного Пана или убегали от преследования сатиров. На камине, на фарфоровых часах, пастушок обнимал свою пастушку, мягкий розовый полусвет лампы ласкающе лился с потолка.

Баронесса, вся в кружевах и в лентах, сидела на софе, выставив как бы случайно из-под пышной оборки узенький носок, обутый в атласную туфлю.

– Здравствуйте! – встретила она Литту, протягивая ему руку. – Садитесь… Я уж думала, что вы не приедете!

Граф поцеловал протянутую ему руку и не совсем ловко уселся в какое-то безобразное низкое кресло, не привычный к такой мебели.

– Я думал, баронесса, что у вас будет много народа, – проговорил он.

Ни будуар, ни сама баронесса с ее кружевами не произвели на него пока никакого впечатления.

– А застали меня одну? – подхватила она. – И жалеете об этом?.. А?

Литте нужно было ответить, что «нет, напротив, и так далее», этого требовали вежливость и приличие. Он, разумеется, так и сделал.

Но баронесса осталась недовольна его тоном.

– Что это, граф? – сказала она. – Вы точно обедню служите – так говорите торжественно… Да вам неловко… Сядьте поудобнее… подвиньтесь ближе… вот так!

Литта подвинулся и поправился, отчего, впрочем, ему не стало ни удобнее, ни ловчее. Его золотая шпага с надписью «За храбрость» уперлась в пол и мешала ему. Он начинал ощущать в себе не то робость, не то какое-то неприятное чувство. Он знал, что стоит только раз пересилить в себе это неприятное чувство – и все, что окружало теперь его, понравится и будет очень приятно. Но он не хотел, чтобы это было так.

– Я к вам ненадолго, баронесса, – проговорил он, – я сегодня ужасно устал, да и вы, может быть, кого-нибудь ждете еще? – добавил он, как бы не желая принимать на свой счет розовый полусвет будуара и кружевной наряд хозяйки.

– Я в а с ждала одного, – протянула она и посмотрела прямо в глаза Литте.

Он невольно опустил свои глаза.

– Отчего же ненадолго? – продолжала она. – Вы останетесь до тех пор, пока вас не отпустят. Вы знаете, власть женщины иногда бывает сильнее воли мужчины.

«Что же это? Вызов на состязание? Ну хорошо же!» – подумал Литта и ответил:

– Не всегда, баронесса. А впрочем, кто будет жить, тот увидит…

– И кто захочет, тот всего достигнет! – в тон ему продолжала Канних.

Между ними начался тот обычный в то время разговор полунамеков, недосказанных фраз и ответов, которым в особенности баронесса придавала какой-то тайный, сокровенный смысл, будто бы понятный только ей и ему. Все это было давно известно, в моде и даже, так сказать, выработано практикой в очень узкую форму; но во всем этом – и в разговоре, и в этой обстановке полуосвещенного, пахнувшего курениями будуара с нимфами и пастушками, и в красивой женщине, пред которой сидел Литта, – было что-то опьяняющее, нежное, соблазнительное и манящее к себе.

Разговор длился. Литта давал реплики, но все время оставался в границе, от которой они начали, не переступая ее и как бы нарочно дразня баронессу. Наконец она вдруг замолчала, откинула голову назад и, прищурившись, стала смотреть на графа сквозь свои подведенные черные ресницы. Литта потупился и, равнодушно помахивая положенною одна на другую ногой, тоже замолчал с таким видом, что он сколько угодно готов сидеть так.

– Знаете что, – начала наконец баронесса, – я вам откровенно скажу: вы никуда не годитесь, никуда! – протянула она и вдруг села совсем прямо на своей софе, спустив ноги совсем на пол.

– Отчего так? – спросил Литта.

– Нет, граф, совсем другого нужно бы было на ваше место, совсем другого. . Скажите, неужели с женщиной наедине вам так же легко, как под огнем неприятеля?

«Совершенно так же», – хотел сказать Литта, но остановился и опустил голову. Он вспомнил в этот миг о Скавронской и почувствовал, что не может совсем искренне, совсем правдиво сказать свое «совершенно так же!». И тут же, досадуя на себя, зачем он оскорбил свою чистую грезу о той, которую любит, воспоминанием в такой обстановке, где все не шло этой грезе, он поднялся со своего места и, оборвав разговор, стал прощаться.

– А!.. Бегство не есть победа! – произнесла с торжествующим оттенком баронесса. – Я надеюсь, мы скоро увидимся.

Литта чувствовал в себе теперь какое-то недовольство собою, точно сделал что-нибудь дурное. Он раскланялся с баронессой и скорыми шагами, почти бегом, вырвался от нее с тем, чтобы никогда больше не вернуться сюда.

VIII. Аудиенция

О полученном им приказании от двора явиться на аудиенцию по поводу дел ордена Литта послал подробное донесение на Мальту и, уверенный, что там это будет встречено сочувственно, стал готовиться к приему во дворце.

В назначенный день все было готово. Литта, в богатом красном камзоле с великолепным бриллиантовым крестом на груди и с бриллиантовыми пуговицами и пряжками на башмаках, в собольей шубе, сел в восьмистекольную золоченую карету с белыми мальтийскими крестами, запряженную шестью белыми лошадьми цугом. На козлах кареты были кучер с лакеем в ливреях с золотыми галунами, а на запятках, в таком же одеянии, стояли два гайдука. У лошадей шли скороходы с черными и белыми перьями на головах. Все это было устроено частью в долг, частью на деньги, полученные от Абрама, который принес, как обещал, остальные семь тысяч.

Карета подъехала к большому подъезду Зимнего дворца, и два придворных камер-лакея, ожидавшие у дверей, высадили Литту под руки.

Аудиенция была частная (Литта не имел верительных грамот), и потому прием происходил без всякой торжественности и без присутствия двора. Графа встретил и провел дежурный камер-юнкер к покоям государыни.

Императрица приняла мальтийского кавалера в кабинете, у того самого столика, у которого выслушивала доклады своих сановников. Но наряд на ней был не тот, в котором она обыкновенно слушала эти доклады. Теперь на ней был парчовый молдаван, опушенный мехом и застегнутый у горла драгоценною пряжкой, а напудренные волосы были собраны кверху.

Взглянув на нее, Литта сейчас же заметил ту огромную разницу, которая была в ней теперь, в сравнении с тем, как он привык видеть ее на балах или торжественных выходах. Теперь государыня была совсем другая, не строгая, не та, пред которою смутился даже саркастический Вольтер на торжественном приеме; теперь она была просто замечательно сохранившеюся, несмотря на свои годы, женщиной с ясными, умными, глубокими глазами и чарующей улыбкой, показывающей ее ровные до сих пор, белые, как жемчуг, зубы.

– Здравствуйте, граф, – проговорила она, когда Литта целовал ее руку. – Сядьте здесь. . Поговорим! – и она показала на стул.

Литта сел.

– Итак, – начала Екатерина, – ваша Острожская ординация теперь находится в моей земле. Я много слышала о мальтийских рыцарях и всегда считала их достойными людьми. Мое всегдашнее желание было видеть их на своей службе; познакомьте же меня поближе с вашим уставом и с организацией ордена.

Литта поправился на своем месте и начал говорить и объяснять то, что от него требовали. Он говорил хорошо, плавно, не торопясь и не затягивая речи. Екатерина слушала его, изредка делая вопросы и замечания, которые ясно подтверждали, что недаром ум русской государыни был признан и прославлен повсеместно.

Этот живой и бойкий разговор увлек Литту, и он чувствовал, что давно с таким удовольствием не говорил ни с кем и что в данную минуту желал бы одного – чтобы как можно дольше не прекращалась эта беседа.

– Ну, а с Острожской ординации вы последнее время не получали доходов, кажется? – спросила государыня, снова возвращаясь к первоначальному предмету разговора.

– То есть пока она была во владении Польши, ваше величество, – ответил Литта.

– Ну, я надеюсь, что теперь орден не понесет никаких убытков. Я уже сделала распоряжение, чтобы снеслись с великим магистром о назначении при моем дворе министра-резидента Мальты, и указала на вас, как на человека, который мог бы занять это место.

Литта поклонился. Ему в эту минуту казалось, что лучше этого ничего и придумать нельзя.

Екатерина улыбнулась ему тою улыбкою, которою она одна только умела улыбаться, и промолвила:

– Теперь мы будем видеться с вами.

– Если ваше величество позволите только, – опять поклонился Литта.

Во всем этом разговоре и в последовавшем затем, в течение всей аудиенции, не было сказано ни слова, не касавшегося дела, и, несмотря на это, все было так живо и интересно, как будто это был простой разговор, задушевный и самый приятный.

На прощание Екатерина опять протянула Литте руку и сказала: «До свиданья».

Он вышел из кабинета опять с тем же чувством восторга и уважения к государыне, которое охватило его в первую минуту на балу у Безбородко, когда она, поговорив с ним, отошла от него. Были ли это симпатия, преданность, удивление – Литта не знал, но не мог не признать, что ему очень легко и хорошо на душе. И если бы, казалось, теперь к нему кто-нибудь подошел с малейшим намеком на что-либо, он готов бы был растерзать его, может быть, на месте.

Тот же камер-юнкер, который провел Литту, провожал его снова по бесконечному ряду парадных комнат дворца, где изредка, в определенных местах, у дверей стояли часовые, отдававшие им воинскую честь.

На площадке лестницы Литта встретился с молодым человеком в генеральском мундире и, находясь еще под влиянием своей беседы, не обратил сначала на него внимания и не сразу узнал его. Это был князь Зубов. Последний окинул Литту с ног до головы испытующим, недобрым взглядом и, видимо, ждал от него поклона.

Граф узнал его не столько по его внешнему виду, сколько по своему собственному внутреннему отталкивающему чувству, которое всегда испытывает сильный и крепкий человек к изнеженному и слабому существу, родившемуся мужчиной и не сумевшему стать им в жизни. Этот красивый, женственный двадцативосьмилетний мальчик всегда был противен ему. Поэтому и теперь он смело встретил вызывающий, дерзкий взгляд князя и мимоходом чуть заметно кивнул ему головою. Зубов, не ответив на поклон и не меняя выражения, посмотрел ему вслед.

Провожавший Литту камер-юнкер отлично заметил это бессловесное выражение вражды и сделал отсюда свое заключение.

IX. Отец Грубер

Когда Литта оставил баронессу Канних в ее будуаре и его поспешно удаляющие шаги замолкли в зале, обделанная под стену небольшая дверь отворилась, и на ее пороге показался гладко выбритый человек в сутане. Он сложил на груди руки и, качая головой и посмеиваясь, смотрел на баронессу, все еще сидевшую на своей софе.

– Ну что? Ведь говорил я вам, предупреждал вас, что ничего из вашей затеи не выйдет! – сказал он сквозь смех.

– Бегство не есть еще победа! – повторила баронесса последние, сказанные ею Литте слова. – Вы слышали, отец, я это сказала ему.

– Слышал, – протянул он и махнул рукою, – но только верьте, что отец Грубер никогда не ошибается… никогда! – помахал он из стороны в сторону указательным пальцем и, подойдя к креслу, которое только что оставил Литта, сел против баронессы.

– Да, но я хотела попробовать одно из давно испытанных средств, – проговорила она, нервно перебирая кольца у себя на руке.

– Все средства хороши, когда ведут к цели, – вздохнул Грубер, – но граф – не такой человек, чтобы его можно было захватить тем путем, какой избрали вы, баронесса.

Канних оставила свои кольца резким движением, словно оборвала что-нибудь, и, облокотившись на валик софы, полуотвернулась.

– А разве он вам необходим? – помолчав, спросила она, искоса глянув на Грубера.

Тот, закинув голову сначала кверху, выразительно опустил ее на грудь, в знак подтверждения того, что Литта необходим ему.

– Неужели вы думаете, что он в самом деле может пойти теперь высоко? – недоверчиво произнесла баронесса.

– Я ничего не думаю; теперь или после, но этот человек может пригодиться, и его упускать нельзя.

Отец Грубер, видимо, играл роль. Он говорил, как человек, который привык, что его слушают с удовольствием и придают цену его словам. Вследствие этого в его манере было что-то слегка деланное, аффектированное, в особенности когда он разговаривал с такими всецело преданными ему женщинами, как баронесса. Она была верною католичкою и давно подчинилась его влиянию.

– Так как же быть? – спросила она.

Грубер самоуверенно улыбнулся и, приподняв наискось правое плечо, скромно ответил:

– Действовать!.. До сих пор я оставлял в покое мальтийского кавалера, но теперь пора приняться за него…

– И вы приметесь?

– А вот посмотрим.

Грубер долгим житейским опытом (он был немолод уже) знал людей, в особенности женщин, и видел, что баронесса находится теперь в том состоянии душевного волнения, когда человеку особенно хочется высказаться, раскрыть другому все то, что мучит его. И, несмотря на поздний час, он терпеливо сидел на своем кресле с таким видом, как будто забыл, что, может быть, ему уже пора было уйти.

– Вот видите ли, отец, – заговорила вдруг баронесса, зажимая ладонями глаза и опуская голову, – я должна признаться вам, как на духу… Я прошу вас теперь выслушать мою исповедь…

– Что такое? – удивился Грубер очень естественно и придвинулся поближе, сделав серьезное, внимательное лицо.

– Вот видите ли, – повторила она, – я не была с вами вполне искренна… то есть не то чтобы я солгала вам что-нибудь, нет, но я не все открыла вам…

Грубер слушал, слегка кивая головою и как бы говоря: «Ведь это ничего, вы расскажите только, я и успокою, и прощу – словом, сделаю все, что нужно, и это все в нашей власти».

– Когда вы сказали сегодня утром, – рассказывала между тем баронесса, – что граф Литта необходим вам, я предложила вам испробовать свое влияние на него. Я думала, что, бывая у меня в доме, он, почти никуда не показывающийся человек, выделил меня из общего уровня, и, когда мы увидимся наконец друг с другом, как это было сегодня вечером, он объяснится и будет в моей власти, а следовательно, и в вашей… Ведь вы же добра ему хотите, отец, не правда ли? Следовательно, как же мне не помочь вам, то есть ему… ведь это все равно?

– Конечно, – произнес Грубер, и голос его прозвучал внушительно, – конечно, я желаю только добра и могу действовать лишь для вящей славы Божией.

Баронесса и не ожидала ничего иного. Она утвердительно кивнула головой и продолжала:

– Ну вот видите! Когда мы остались с ним вдвоем сегодня, сначала я думала, что играю только роль, но потом… – она взглянула на патера. Он сидел, слегка отвернувшись, с бесстрастным лицом судьи. Глаза их не встретились. – Потом, – подхватила баронесса, – я почувствовала, что, кроме желания сделать добро человеку и угодить вам, во мне самой есть нечто такое, что заставляет меня не совсем равнодушно относиться к графу Литте. Я несколько раз смущалась, когда он взглядывал на меня. И вот, когда он сказал, что не всегда женщина бывает сильнее мужчины, и потом еще… Ах, отец, если бы вы знали, что за глаза у него!.. И потом эта сила, мощь, которою он так и дышит весь!.. Одну минуту мне казалось: скажи он мне быть его рабой, я бы не задумалась…

Грубер строго сдвинул брови и взглянул на баронессу; она смутилась и, потупившись, стала перебирать кружевную оборку.

– Вы должны быть рабой только Церкви, – значительно произнес он, но сейчас же добавил, как бы смягчая строгость этих слов: – Но, разумеется, человек слаб, и ему извинительны и свойственны ошибки. Ищите себе поддержки в людях, которые могут преподать вам добрый совет!

– Вы не оставите меня, отец? – прошептала Канних. Ей показалось, что она покраснела в эту минуту.

– Я буду поддерживать вас, – успокоил ее Грубер. – Я вам могу сказать только одно: если вы ощутили в себе чувство, о котором говорили, то обыкновенно оно бывает обоюдно – это всегда происходит взаимно… и можно, за редкими исключениями, всегда рассчитывать на ответное чувство.

Грубер видел, как по мере его слов лицо баронессы сияло все больше и больше.

– Так вы думаете, отец, что это возможно? А как же вначале вы так были уверены, что граф Литта не такой человек? – спросила она.

– Я не знал, что вы хотите действовать искренне, но искренность – великая вещь…

– И вы допускаете, что когда-нибудь в нем проснется настоящее чувство?

– Может быть, оно проснулось уже! – произнес Грубер, подливая масла в огонь. – Во всяком случае, я желал бы лучше видеть его у ваших ног, чем у чьих-нибудь других. Я знаю, что вы не сделаете ему вреда…

– Боже мой, я бы хотела ему только счастья, только радости.

– Так будемте же действовать! – повторил Грубер и поднялся со своего места.

Когда он ушел, Канних долго еще ходила по своему будуару, не имея сил успокоиться. Наконец она выпила стакан флердоранжевой воды и пошла спать.

«Но что за человек, какой ум, какое знание жизни!» – удивлялась она отцу Груберу.

X. Кондитерская Гидля

Выйдя из дворца, Литта сел снова в свою золотую карету; дверца хлопнула, лакей вскочил на козлы, и карета тронулась.

Зимний день выдался светлый. Солнце, обычно редко показывающееся в декабре над Петербургом, светило теперь, но не грело, а только играло на алмазном снеге и на узорах замерзлых окон кареты. Колеса скрипели на морозе странною, звенящею музыкой. Сквозь матовые от покрывших их узоров стекла пробивался мягкий, ровный свет.

Внутри кареты, несмотря на холод, было очень уютно и опрятно, она мягко покачивалась на своих упругих рессорах. Литта невольно огляделся с удовольствием.

«Что это?» – мелькнуло у него, и он, высвободив из-под шубы руку, взял с бархатной подушки возле себя сложенную в несколько раз бумажку, бросившуюся ему в глаза.

Бумажка была сложена очень аккуратно и, видимо, нарочно подброшена так, чтобы ее заметили.

Граф развернул ее с тою ничего, собственно, не значащею улыбкою, с которою люди обыкновенно встречают всякую таинственность.

Это была записка, писанная левой рукой. Литта знал, что почерк левой руки у всех людей одинаков.

«Сегодня вечером Вас ждут в кондитерской Гидля», – стояло в записке, и затем была подпись: «Ajaks Noгbaks»[16]«Аякс Норбакс»..

Записка была на французском языке. Литта разорвал ее и бросил. Какое было дело ему до того, что какой-то таинственный «Аякс» сообщал кому-то, что его ждут в кондитерской Гидля? Сам Литта почти не бывал в этой, впрочем, модной кондитерской и не принял на свой счет приглашения, решив, что оно случайно попало к нему в карету, может быть, даже по ошибке. И он стал думать про разговор с государыней и про свое назначение послом при ее дворе.

Приехав домой, он приказал вымыть дорогую карету, вытереть ее замшей – словом, сделать так, чтоб она не испортилась. Распорядившись также насчет лошадей и о том, чтобы озябшим слугам дали водки, он вошел к себе. И вот, к своему удивлению, снимая шубу и доставая из ее кармана носовой платок, он нащупал там опять сложенную в несколько раз бумажку. Это оказалась совершенно такая же записка, как найденная им в карете, и с тою же подписью.

«Что за вздор! – подумал Литта, придя к себе в кабинет и бросив записку на бюро. – Однако это ко мне, очевидно, ко мне… Но зачем, к чему!.. Кому нужно?»

И он невольно думал все об этом, пока камердинер и два лакея, помогая ему раздеваться, снимали с него парадный наряд.

– Принесите мне что-нибудь поесть да дайте стакан вина, я прозяб, – приказал Литта, когда переодевание кончилось, и в ожидании завтрака стал ходить по комнате.

Камердинер, торопливо перебирая своими мягкими туфлями и слегка отогнувшись назад, принес ему на серебряном подносе два хрустальных графина с белым и красным вином, стаканы, хлеб, кусок холодной ветчины, телятины, паштет и вазочку икры, которую Литта очень любил.

Граф при виде подноса почувствовал, что он голоден, и, подойдя к столику у бюро, на который камердинер поставил поднос, начал стоя есть. Он налил себе вина в стакан и хотел его выпить, но вдруг, не донеся до рта, снова поставил на поднос и поспешно схватил с бюро лежавшую там записку. Его взор нечаянно упал на эту записку, когда он хотел выпить вино, и случайно он прочел стоявшую на ней подпись: «Ajaks Noгvaks» от правой руки к левой, то есть наоборот. Вышло: «Scavronskaja».

Литта не верил своим глазам. Снова все, что таилось в нем в течение шести долгих лет, против чего он боролся, всплыло наружу при этом внешнем, неизвестно откуда пришедшем напоминании дорогого имени, словно и не было этой шестилетней борьбы. Но что это – мистификация, случайность? Литта не раздумывал, он знал только, что, несмотря ни на что, пойдет теперь в кондитерскую Гидля, пойдет, потому что разузнать, какое соответствие имелось между этой запиской и именем, которое он прочел на ней, – было для него необходимо. И он стал с нетерпением ждать наступления вечера.

Швейцарец Гидль торговал на одной из лучших улиц Петербурга – на Миллионной. Целый день здесь, в его кофейне, толпилась и сидела масса народа.

Литта вышел из дома в шесть часов, сообразив, что достаточно уже поздно, чтобы считать это время «вечером».

Придя в кондитерскую, он осмотрелся, выбрал свободный столик, спросил себе чашку шоколада и невольно начал приглядываться к окружавшей его публике, желая узнать, кому из нее было дело до него и кто же наконец призвал его сюда таким странным образом. Но все, казалось, были заняты сами собою, и никто не обращал на него внимания.

Литте принесли шоколад и подали новую афишу о предстоящем театральном представлении. Шоколад он не стал пить и взялся от нечего делать за афишу. В ней сообщалось, что через две с половиной недели, на Святках, состоится дебют известной французской актрисы Шевалье в трагедии Расина «Федра». Это была очень знаменательная новость, но Литте было не до нее, и он несколько раз перечитывал крупные буквы афиши, не вдумываясь в их смысл, в нетерпеливом ожидании, когда же подойдут к нему…

Наконец сам толстый швейцарец Гидль приблизился к его столику и учтиво проговорил:

– Может быть, графу угодно отдельную комнату? Там будет покойнее.

«А, он меня знает!» – удивился Литта и, решив, что, вероятно, ему нужно послушаться хозяина, встал со своего места.

Гидль повел его по длинному коридору, минуя, однако, комнаты, где бывали обыкновенно гости. Они прошли весь коридор, потом повернули в какой-то закоулок, совсем темный, и наконец Гидль отворил дверь и впустил Литту в просторную горницу, убранную совсем не по-трактирному. Стены были окрашены густою, темною, мрачною краской; на простенке, против двери, висело большое распятие, посредине стоял дубовый стол, окруженный такими же скамейками; широкая лампа под зеленым абажуром бросала свой светлый ровный круг с потолка.

От стола навстречу Литте поднялся одетый в черное патер, и граф сейчас же узнал в нем Грубера.

Патер Грубер, деятельный член иезуитского ордена в Белоруссии, явился в Петербург под предлогом представления Академии наук каких-то своих изобретений по части механики. Он бывал, якобы ввиду искания покровительства своим проектам, в домах петербургской знати, Литта встречался с ним и, между прочим, видал его раза два у Канних. Каждый раз при встрече патер намекал ему, что желал бы сойтись с ним поближе, но Литта уклонялся от этого…

– Не ожидали встретить меня здесь, граф? – спросил Грубер на отличном итальянском языке.

Он одинаково свободно владел языками немецким, латинским, английским, французским, русским и итальянским.

Литта отступил назад и с невольным удивлением произнес:

– Нет, не ждал!..

– Ну вот видите! – улыбаясь, сказал Грубер. – Присядемте, однако, время дорого. Я давно желал поговорить с вами наедине, а между тем так случалось, что это было затруднительно. Друг к другу нам ехать тоже было как-то неловко, кому первому? Не так ли? Лучше всего здесь, на нейтральной почве… Правда ведь? – и, говоря это, Грубер садился и придвигал табурет Литте.

Граф присел к столу боком, как будто хотел встать сейчас.

– Прежде чем вы скажете мне что-нибудь, – остановил он иезуита, слегка прикасаясь рукою к его руке, – прошу вас об одном – та записка, по которой я вызван сюда, написана вами?

– Да, мною, – кивнул головой Грубер.

– Подпись, которая стоит под нею, взята вами случайно или вы имели какое-нибудь основание подписаться так?

Грубер медленным и долгим взглядом посмотрел прямо в глаза Литте и, поджав свои тонкие, бескровные губы, ответил:

– Совершенно случайно!..

Граф не поверил ему, но решил, что во что бы то ни стало будет знать истину.

XI. Ad majorem Dei gloria[17]Во славу Божию (лат.).

– Я не сомневаюсь, – начал Грубер, близко пригибаясь к Литте и засматривая ему в лицо, – что вы, как мальтийский рыцарь, есть и всегда будете верным сыном католической Церкви.

– Я тоже не сомневаюсь в этом, – проговорил Литта, – я всегда останусь в той религии, которую исповедую, в которой родился и которой служу как член ее воинствующего ордена.

– Аминь! – подтвердил иезуит. – Об этом и говорить нечего. Но мы с вами находимся теперь в чужой стране, окруженные темными людьми, на пользу которых готовы поработать, – так? Не лучше ли нам действовать сообща, граф?

– Наша деятельность слишком различна, – возразил Литта, – я не знаю, на чем же мы можем сойтись…

– Как различна? – перебил Грубер. – Наш орден действует для вящей славы Божией – ad majorem Dei gloria; неужели вы не готовы служить этой цели?.. Позвольте! – остановил он Литту, видя, что тот хочет перебить его. – Вы, конечно, знаете, что большинство ваших братьев по Мальтийскому ордену уже давно вступило в общество Иисуса… Отчего вам не примкнуть к ним?

Литта ответил не скоро.

– Святой отец, – проговорил он, как бы вдруг решившись высказаться, – насколько я слышал, иезуиты очень искусны в диалектике, но, простите меня, я буду говорить прямо, – не умею я идти окольными путями: мне не по сердцу многое в уставе вашего ордена…

Грубер нисколько не смутился этими жесткими словами.

– Что же не по сердцу вам, сын мой? – мягко, ласково и вместе с тем почти наивно спросил он.

Литта решил пойти совсем напрямик.

– Прежде всего «perinde ас cadaver», – продолжал он, – то есть «будь таким, как труп, уничтожь свою волю, чтобы подчиниться старшим»…

– Что же здесь дурного? – спросил патер.

– Нельзя допустить уничтожение свободной воли в человеке! Ведь все могущество, вся сила ордена, которому я служу, именно основаны на этой свободной воле.

– Мы не станем вдаваться в определение понятия воли, – перебил Грубер, – то правило, о котором вы говорите, необходимо лишь для тех лиц братства Иисуса, которые поступают в него как духовные члены; вы же останетесь рыцарем ордена Мальты, и для вас не необходимо это правило.

– Но все-таки оно есть! – настаивал Литта.

– Это как кому дано понимать: кто захочет уничтожить в себе волю, тому благо; это касается нас, но дурного в том нет ничего.

– Затем правило «reservatio mentalis»[18]«На основании здравого разума» (лат.) ., – сказал Литта. – Ему впервые в жизни приходилось еще вести такую беседу с иезуитом о вещах, близко касающихся братства, и это интересовало его. – По этому правилу, насколько я знаю, можно сделать все, лишь бы мысленно найти себе оправдание, причем в крайнем случае можно даже просто считать таким оправданием слова «ad majorem Dei gloria».

– Это правдоподобно, – подтвердил иезуит.

– Но ведь это же ужасно! Ведь этак можно допустить все – и убийство, и всякое преступление.

– Но если цель благая? – воскликнул Грубер. – Разве для такой цели нельзя допустить зло, которое вознаградится потом добром?

– Цель оправдывает средства! – перебил Литта. – Это ужаснее всего. Неужели правда, что братья-иезуиты держатся этого правила?

– Правда, сын мой, правда, и тут нет ничего ужасного. – Грубер встал со своего места и выпрямился во весь рост. Глаза его блестели, ноздри слегка расширились. – Как? – заговорил он. – Вы порицаете эти правила, находите их дурными? А между тем смотрите, сколько блага сделали они, смотрите, какое могущество приобрело наше братство при помощи их! А где то зло, о котором вы говорите? Вы видели его?.. Нет, вы видели наши школы, вы знаете о наших трудах на пользу науки, вы слышали нашу проповедь. Разве это – зло?

Литта тоже встал и твердо произнес:

– Если в ваших школах преподают и в проповедях распространяют правила, которые вы защищаете теперь, то да, это – зло!

Но Грубер, казалось, не слушал его.

– Я вам говорю о том могуществе, которое имеет наш орден везде, – почти кричал он теперь, – весь земной шар в нашей власти, нет государя сильнее нас, и нет человеческого могущества больше нашего. Меня с вами столкнула судьба в России, соединимтесь же здесь, и я вам обещаю такое могущество, о каком вы и не мечтали никогда.

– Мне его не нужно, – тихо проговорил Литта и сделал шаг к двери.

Ему давно было уже не по себе. Несмотря на красноречие патера, он не мог сочувствовать ему. В этой комнате с тесными стенами было как-то тесно, душно, и от этого разговора Литта чувствовал, словно голову его сковывают железными обручами. Он сделал шаг к двери, забыв уже обо всем – и о подписи на записке, лишь бы уйти поскорее.

Грубер не выказал ни малейшего движения удержать его. Он стоял со скрещенными на груди руками, освещенный сверху светом лампы, и своими быстрыми карими глазами следил за движением Литты. Наконец он снова произнес:

– Граф, я обещаю вам могущество, силу, все, чего вы только пожелаете.

Литта, сморщив лицо, направился к двери.

– Граф, подпись на записке не была случайная! – вдруг произнес Грубер, и Литта, вздрогнув всем телом, вернулся и снова подошел к столу.

Кулаки его нервно сжались, грудь тяжело стала дышать, он не мог уже выговорить ни слова и только глазами и всем движением головы спрашивал объяснения.

Иезуит, сжав губы, не то улыбался, не то кусал их.

– Говорите же… ради Бога, – с трудом произнес Литта, опираясь на стол.

– Да что же говорить? – пожал плечами патер. – Чего вы волнуетесь так? Вы думаете, я даром вам говорил о могуществе нашего братства? – покачал головою Грубер. – Неужели вы думаете, что мы не знаем о вас ничего? Неужели вы думаете, что нам неизвестно то, что происходило в Неаполе? Разве я не вижу теперь, что вы до сих пор любите графиню Скавронскую?

Литта ничего не ответил, а только как-то непроизвольно махнул рукою возле лица и закрыл глаза. Выждав немного, Грубер опять заговорил:

– Вот видите ли… и вы не можете сказать, что это – неправда.

И в этих словах послышались другие слова, которые значили: «Вот видите, вы в моих руках теперь».

Литта сделал невероятное, почти нечеловеческое усилие и, совладав-таки с собою, проговорил:

– Ну что ж из этого? Люблю ли я или нет – это касается меня.

– Да! – протянул патер. – Но графиня, вероятно, скоро вернется в Петербург.

– Как в Петербург? Зачем в Петербург?! – воскликнул Литта, не помня уже себя.

– Я знаю, что она уже давно в дороге сюда… как только схоронила мужа.

– Схоронила мужа! – повторил Литта машинально, по инерции слова Грубера.

– А вы и этого не знали? – удивился тот. – Но ведь Скавронский умер, уже год тому назад.

Литта не мог знать это: считая себя связанным как бы словом – не искать встречи со Скавронскою, он никогда даже ничего не расспрашивал и не узнавал о ней, тем более что это лишь расстраивало бы его собственную рану.

«Так она – вдова, свободна и едет сюда!» – думал он, но все-таки сознавал, что сам он был по-прежнему связан и счастье было невозможно.

– Граф, я обещаю вам брак с графиней Скавронской, – услышал он снова голос Грубера.

Все вертелось в глазах Литты, ходили какие-то круги, и, казалось, уже не Грубер говорил это, а чей-то голос звучал совсем с другой стороны.

– Какой брак? – проговорил Литта, не узнавая и своего голоса. – Какой брак?.. Разве это возможно?

– Для вас ничего невозможного нет, – ответил Грубер с расстановкой. – Примкните к нам, и графиня будет вашею женой… Хотите заключить договор на этом условии?

– Да как же это? – не поверил Литта.

– Хотите заключить договор? – повторил Грубер. Круги заходили сильнее, в висках застучало. «Perinde ас cadaver», «reservatio mentalis», – замелькало в голове Литты, и вдруг он, топнув ногою и раскинув руки в сторону, хрипло крикнул несколько раз:

– Да нет же, нет!

Не мог он продать свою душу и, продав ее, перестать быть рыцарем, перестать быть достойным той, которую любил! Ведь все равно и тогда счастье не было бы возможно, потому что он презирал бы себя сам и Скавронская была бы вправе сделать это. И Литта бросился к двери.

Грубер, как молния, кинулся за ним и схватил его за руку.

– Приди сюда, верный сын наш! – зашептал он каким-то протяжным, торжественным шепотом, таща Литту от двери. – Приди сюда и знай, что ты выдержал искус, что отныне братство Иисуса будет доверять тебе, и если ты захочешь вступить в него, то примет тебя… Те правила, на которые не согласился ты, придуманы нашими врагами. Но мы держимся их, испытываем людей посредством их. И вот те, которые согласились на эти правила и потому были отвергнуты нами, рассказывают, будто мы держимся их… Это наши враги, но не друзья. Нет, общество Иисуса принимает в свою среду только достойных и испытанных людей. Ты с честью выдержал искус! Он был тяжел для тебя, но ты выдержал его. Приди же. . дай обнять тебя!

И не успел Литта опомниться, как патер Грубер уже обнимал его, прижимал к своей груди, усаживал и поил из появившегося откуда-то в его руках стакана.

– Боже мой! – произнес наконец граф, приходя в себя. – Мне кажется, что ум мой путается, я ничего не различаю. Где ж тут правда?

– В тебе самом, в нас! – проговорил Грубер, и льстивые речи неудержимым потоком полились у него.

Через несколько времени Литта вышел от Гидля измученный, усталый, изнеможенный, но вполне примиренный с Грубером и с его братством.

XII. «Она»

Первое представление пьесы или дебют новой актрисы, да еще иностранной знаменитости, были такими редкими явлениями в Петербурге, что считались целыми событиями, о которых заранее кричали на всех углах и на которые сбиралось все общество, наполняя театр битком.

Хотя трагедия «Федра» Расина не была уже новостью, но выступление в ней артистки Шевалье возбудило сильнейший интерес.

Театр был полон. В партере блестели расшитые камзолы богачей и военные мундиры, в ложах – роскошные наряды дам. Был антракт, первое действие, после которого Шевалье, как-то неестественно протяжно и торжественно пропевшую свою роль с рассчитанными якобы пластическими телодвижениями, вызывали бессчетное число раз, только что кончилось.

Литта стоял, опершись на рампу, спиною к оркестру и оглядывал зал в свой лорнет.

С тех пор как он узнал, что графиня Скавронская, год тому назад овдовевшая, должна появиться в Петербурге, он стал чаще бывать на общественных собраниях. Он не мог не признаться себе в слабости, что причиной этого было желание увидеть ее. Раз не совладав с собою, не справившись со своим сердцем в течение шести лет и допустив в себе эту большую слабость, он допустил и меньшую, то есть искал случая увидеть Скавронскую, хотя мельком, издали, с тем чтобы потом скрыться, уехать куда-нибудь, исчезнуть, но один раз, один только раз ему хотелось взглянуть на нее. И так как ему очень хотелось этого, то он сейчас же нашел и оправдание этому. Ведь он не должен был искать встречи с любимой женщиной тогда, когда она была не свободна, замужем; но теперь дело другое, теперь она ничем не связана, и только он должен блюсти свой обет рыцаря. И Литта решил, что, повидав ее раз издали, он удовольствуется этим навсегда.

Он бывал в последнее время на катаньях, в театре, ходил по Летнему саду, но нигде еще не встретил графини Екатерины Васильевны. Теперь он стоял и внимательно осматривал ложи; некоторые из них еще не были заняты, так как приезжать к первому действию считалось не в моде. Но многие уже собрались.

К Литте то и дело подходили вновь объявившиеся друзья его; они здоровались с ним, жали ему руку и старались заговорить. Он отвечал рассеянно, желая поскорее отбояриться. Это принимали за напускаемую им на себя важность и оттого делались еще почтительнее. Баронесса Канних упорно лорнировала его из второго яруса.

Об его аудиенции у императрицы и даже о поклоне на лестнице с Зубовым, который был замечен дежурным камер-юнкером, знали уже и тоже перешептывались.

Вдруг зал пришел в движение. Пустые ложи стали быстро наполняться, хлопая дверьми. Генерал-полицеймейстер с озабоченным лицом пробежал по дорожке партера, несколько человек засуетилось и, похватав свои шляпы, тоже направилось к выходу, и, как по команде, в одно мгновение весь партер поднялся.

Государыня в сопровождении свиты вошла в свою ложу. Она села впереди, с тремя придворными дамами. Сзади остались мужчины, среди которых Зубов блестел своими бриллиантами.

Литта, оторвав взор от царской ложи, повел его вдоль первого яруса и в тот же миг почувствовал, что сердце его словно упало и ноги подкосились – она, Скавронская, была здесь!

Она сидела в ложе со своей сестрой, графиней Браницкой. Милое, дорогое лицо ее нисколько не изменилось. Она была все такая же, как прежде, если не лучше прежнего. Те же глаза, те же волосы, то же почти детское выражение. Она сидела и оглядывалась с любопытством кругом, радуясь, улыбаясь и как бы здороваясь с этою русскою, от которой она отвыкла, толпою и счастливая своим возвращением домой.

Толпа заметила графиню Скавронскую. Лорнеты направились в ее сторону, шепот похвалы сорвался с многих губ.

Литта стоял, не сводя взора с дорогой ему женщины, в упор до неприличия глядя на нее. Он совсем забыл, что с ним сделалось. Если бы он мог за минуту пред тем ожидать, что появление Скавронской произведет на него такое впечатление, то ушел бы из театра. Это была мучительная, но вместе с тем невыразимо прекрасная боль; как ни мало вяжутся эти слова между собой, но тут они как-то вязались.

Оркестр заиграл. Нужно было сесть на место. Литта, вероятно, ни за что не сделал бы этого, если б его сосед по креслу не задел его, садясь, и не извинился.

Литта опомнился и сел. Он уже не видел, как пластично шагала Шевалье по сцене, не слышал, как выпевала она свою роль; он ничего не видел, ничего не слышал и ни о чем не думал.

Так провел он весь вечер, и то казалось ему, что Скавронская видит его и только нарочно делает вид, что не замечает, то, наоборот, он был уверен, что она и не подозревает о его присутствии здесь; и он не мог разобрать, что для него было лучше: и то, и другое казалось одинаково тяжело.

Но вот занавес опустился в последний раз. Толпа неистово захлопала, вызывая актрису. Публика партера повалила к выходу. Литта смешался с ее потоком, который вынес его в большие сени театра.

Суетливые лакеи с шубами в руках отыскивали своих господ, господа – лакеев. Была невообразимая толкотня, кругом стоял не умолкавший говор.

Литту, который как-то бессознательно замешался в этой толпе, пожалуй, уже не отдавая себе отчета, зачем он здесь, толкали со всех сторон.

– Граф. . граф, здравствуйте! А я думала, что вы заглянете в мою ложу! – раздался под самым его ухом голос Кан-них.

Он поглядел на нее, как бы не понимая, что ей от него нужно. По счастью, его лакей, отыскав его в эту минуту, накинул ему на плечи шубу, и Литта, поклонившись баронессе, выскочил на крыльцо.

Здесь, у крыльца, стояли шум и гам, которые обыкновенно сопровождали разъезд многолюдных собраний. Экипажи подъезжали, как хотели, никто не распоряжался ими. Усадив господ, лакеи и кучера старались раньше других вырваться из общей путаницы. Это считалось особым молодечеством для форейтора и кучера, которые не обращали уже ни на что внимания, зацепляли другие экипажи, ломали их, давили народ, лишь бы «не осрамить» своего барина и вывезти его раньше других. Этот содом был до того обыкновенен, до того привычен, что казалось, иначе и быть не может, и Литта равнодушно смотрел, как, сшибаясь, путались кареты, как лошади, фыркая и топчась, били копытами и запутывалась неудобная для таких случаев упряжка, в шесть лошадей цугом.

Вся эта суматоха и бестолочь происходила в освещенном фонарями подъезда пространстве, вырвавшись откуда, кареты исчезали в темноте, преследуемые бранью и криками отставших кучеров.

XIII. Столкновение

Одна карета особенно рвалась вперед. Это была золоченая богатая карета на тяжелых, крепких колесах. Форейтор ее, не обращая решительно ни на что внимания, отчаянно стегал лошадей и своих и чужих и кричал громче всех.

– Пади, пади! – раздавался его неистовый крик, и не успевшие посторониться рисковали быть задавленными.

Литта отошел несколько от подъезда вперед, чтобы найти свой экипаж, но богатая карета загородила ему дорогу.

Что-то задержало ее сзади. Она задела задним колесом за санки, в которых сидел какой-то купец, беспомощно, с испуганным бледным лицом махавший руками. Однако это был один миг. Карета рванулась вперед, санки опрокинулись, и купец, барахтаясь, исчез где-то внизу. Карета двинулась и с размаха сшиблась с другою; что-то крякнуло, треснуло. Кузов кареты, на которую наехала первая, качнулся; оттуда раздался женский крик испуга.

Литта был в эту минуту у самых лошадей. Он, не рассуждая, выхватил шпагу и, нервно ударив ею несколько раз по соединению валька с дышлом, перерезал его. Передние лошади цуга с форейтором, почувствовав свободу и испугавшись бившихся у них по ногам постромок, понеслись вперед. Карета остановилась. Кучер, выпустив вырванные из его рук вожжи, едва усидел на козлах и в голос кричал страшную брань. Литта, не обратив на него внимания, хотел обойти карету, но вдруг в ее окне увидел высунувшееся, искаженное злобой лицо Зубова.

– Что такое? Вперед… пошел! – кричал последний, не понимая, что случилось, но чувствуя лишь, что его экипаж остановился.

Дышловых лошадей уже держали под уздцы двое дюжих добровольцев из толпы.

Кучер кареты, с которою столкнулась карета Зубова, заметив, с кем имеет дело, хлестнул по своим лошадям и, как-то счастливо высвободившись (там, сзади, тоже помог кто-то), умчался в темноту.

Зубов вышел из кареты. Вокруг собралась толпа. Зубов был очень бледен и весь трясся и от испуга, и от злости. Фигурка его в собольем бархатном салопчике была очень жалка и смешна теперь. Кто-то из толпы, узнав его, снял шапку и поклонился. Это вышло еще комичнее.

– Да что случилось? – задыхаясь и глотая слова, продолжал спрашивать фаворит.

Кучер, сползший уже с козел, повалился ему в ноги на снег и прерывающимся, отчаянным голосом силился объяснить:

– Я, ваша светлость, неповинен, видит Бог, неповинен… Вот господин валек испортил, кони и рванулись… Что же мне делать?.. Я не виноват…

Зубов посмотрел на «господина», на которого указывал кучер, и узнал Литту.

Граф, разумеется, не ушел, вовсе не желая скрываться пред Зубовым, и, как только тот обратился к нему, он, приподняв шляпу, спокойно проговорил, называя себя:

– Граф Литта… Если вы почитаете себя обиженным, князь, я к вашим услугам.

Вслед за тем Литта повернулся и пошел, не заботясь уже о князе Зубове и о том, чем кончится это столкновение.

Графиня Скавронская, опомнившись от первого испуга, после того как ее карета чуть не опрокинулась, столкнувшись с тяжелою каретой Зубова, дрожа всем телом, схватила сидевшую с ней рядом сестру за руку и едва выговорила:

– Саша, что же это?

Браницкая, давно привыкшая к этим беспокойным разъездам и испугавшаяся гораздо меньше Скавронской, ответила, уже улыбаясь, потому что теперь их карета катилась беспрепятственно по широкой улице:

– У вас, за границей, ты ничего подобного не видела? Везде свои нравы, мой друг. Что же, мы, кажется, отделались благополучно?.. Почти каждый раз, после выезда куда-либо вечером, приходится поправлять что-нибудь в карете.

Скавронская чувствовала, как нервно билось ее сердце. Было ли это от испуга или оттого, что она видела, кому они обязаны избавлением, – она боялась признаться себе. Она инстинктивно жалась теперь в холодный угол кареты, чтобы чем-нибудь не выдать себя. Ей казалось, что сестра должна была слышать, как шибко билось ее сердце.

– А ты знаешь, кто нас спас? – спросила Браницкая после долгого молчания.

«Не знаю», – хотела ответить Екатерина Васильевна, но не решилась – голос сразу выдал бы ее.

Она рада была темноте, в которой они сидели, потому что сестра не могла видеть ее лицо.

– Катя, ты спишь? – спросила та, подождав еще немного. – Что с тобой?

– Ничего, – ответила из темноты Скавронская, сама удивляясь своему голосу, – так он оказался спокоен. – Я испугалась только… и потом, боюсь говорить на морозе…

– Это был граф Литта, – продолжала Браницкая, видимо, не боявшаяся говорить на морозе, – мальтийский рыцарь… Ты, верно, встречала этих рыцарей в Италии, они там где-то поблизости, кажется; про них рассказывают чудеса, и цесаревич очень интересуется ими.

Однако, не встретив в сестре сочувствия к разговору, она замолчала.

Карета поехала тише, пробираясь по ухабам Большой Морской.

– Сначала, – заговорила опять Браницкая, как бы думая вслух, – я испугалась за него. Ведь карета, которая зацепила нас, была Зубова, а этот не станет церемониться… Но теперь думаю, что граф Литта отлично знал, что делал; недаром говорят, что итальянцы очень хитры… Зубов, пожалуй, уже и не опасен ему. Однако, значит, он сильно уверен в своем успехе.

– В каком успехе? – спросила Скавронская.

– Ах, это целая история!.. Вот уже сколько времени, как ходят разные толки, это самые последние у нас новости… Началось все на последнем балу у Безбородко. С тех пор только и разговоров, что про графа Литту.

– Каких разговоров? – протянула Скавронская, отклоняясь вперед.

– Ждут его «случая».

– Ждут… его… случая? А… он? – переспросила Скавронская, не заботясь уже о том, что ее голос дрогнул и что сестра может заметить это.

– А он, кажется, очень рад, – ответила та. – По крайней мере, говорят так, да к тому же, видишь, он не побоялся даже оскорбить самого Зубова. Значит, рассчитывает уже на свою силу…

Браницкой показалось, что в это время с той стороны, где сидела ее сестра, послышалось сдержанное всхлипывание. Она поняла, что с нею делается что-то неладное.

– Катя, что с тобой? – забеспокоилась она. – Что ты? Неужели еще не пришла в себя от испуга? Да полно…

– Нет, не может этого быть… не может! – силилась между тем выговорить Скавронская. – Не может быть… я… знаю его…

– Кого ты знаешь? Литту?.. Что с тобой?..

– Знаю… там… еще в Неаполе… И вдруг теперь… Боже мой!.. Это было бы так ужасно!.. Нет! Неужели это правда? – И в холодной темноте кареты Скавронская вдруг прижалась к плечу сестры и сквозь слезы шепнула ей: – Саша… я… люблю его… потом расскажу все…

XIV. Эрмитаж

Зубов взволнованно ходил большими шагами по своему кабинету. Его секретарь Грибовский сидел у особого столика с пером в руках и внимательно следил за ним, провожая его глазами.

– Пиши! – проговорил Зубов и начал диктовать: – «Орден Мальтийский есть орден католический, и посему»… или нет, «понеже…». – Зубов подошел к окну, побарабанил пальцами и, быстро обернувшись к секретарю, проговорил: – Нет, не так. . Начни снова!

Грибовский спокойно и послушно отложил начатый лист в сторону и взял чистый.

Зубов опять принялся диктовать.

Уже третий день сочиняли они все то же самое. С самого происшествия у театра при разъезде Зубов потерял аппетит и сон. Он все силился выдумать какую-нибудь такую бумагу, при помощи которой сразу можно было бы кончить с графом Литтою, но какая должна быть эта бумага, он не знал. Он то начинал составлять длинную записку о вреде Мальтийского ордена вообще, то старался выставить Литту как католика и вредного человека в частности. Но помимо того, что ему было трудно совладеть со стилем, все это выходило очень бессознательно и слабо: ни доводов, ни улик никаких не было. Зубов сердился, заставлял Грибовского двадцать раз начинать то же самое. Они испортили целую кипу бумаги, но из этого еще ничего не выходило. Так третий вечер уже ходил Зубов, диктуя, по кабинету. Он непременно «сам» хотел составить эту бумагу.

«А по силе законов российских, – диктовал он, – толиковое распространение безверия и схизмы»…

Часы пробили половину восьмого. Грибовский, которому давно надоела вся эта история, поднял голову и с некоторым удовольствием взглянул на часы.

– Осмелюсь доложить, ваша светлость, что уже половина восьмого, – проговорил он. – Сегодня эрмитажное собрание назначено.

Зубов поморщился, как будто ему не было дела до этого собрания.

– Может быть, – продолжал Грибовский, – ваша светлость, вы поручите мне составить бумагу?

Он понимал, что это будет ему гораздо спокойнее. Зубов подумал с минуту и наконец сказал:

– Хорошо… попробуй… напиши… я посмотрю. А мне в самом деле пора в Эрмитаж.

Грибовский торопливо собрал со стола бумаги и с облегченным вздохом поспешил уйти, прислав вместо себя камердинеров князя, которые стали одевать последнего к вечеру.

Зубов долго возился со своим туалетом, так что, когда появился в Эрмитаже, там почти все приглашенные были в сборе.

На эрмитажных собраниях всякий этикет забывался – все приезжали, когда хотели, и делали, что кому вздумается.

Зубов, войдя, увидел, что государыня играла уже в карты с Нарышкиным и Пассеком. Его не подождали. Однако князь сделал вид, что вполне примиряется с этим, и беззаботно, стараясь казаться очень в духе, здоровался с сгибавшимися пред ним со всех сторон придворными и поклонился дамам, между которыми в числе приглашенных была Скавронская. Сестра последней постоянно бывала приглашаема на эрмитажные собрания. Зубов сел у карточного стола и начал следить за игрою.

Вдруг его словно толкнул кто, и он почти непроизвольно взглянул на дверь. На пороге появился граф Литта.

«Уж это чересчур», – мелькнуло у Зубова, и он в первый раз вместе со злобою к этому человеку, которого уже считал соперником, почувствовал робость пред ним и страх за свое собственное положение.

В самом деле, Литта, казалось, начинал пользоваться заметными милостями императрицы. Он был приглашен сегодня в Эрмитаж и, разумеется, приехал потому, что отказаться от этого приглашения было бы дерзостью.

Зубов видел, как он вошел, как приблизился своею смелою, видною походкой к государыне и как она поздоровалась с ним.

– А вы чуть не опоздали, граф, – проговорила она, – еще немного – и было бы поздно… А! Вот видите! – добавила она и прислушалась.

Где-то в одной из дальних комнат раздался фальшивый звук скрипки.

Все переглянулись, не зная, что это значит.

Звук повторился еще раз.

Тогда государыня встала, положила карты и направилась к дверям, сделав знак следовать всем за собою.

Прошли несколько комнат. В крайней из них оказалось направо и налево по двери. Императрица приказала дамам идти в одну дверь, а кавалерам – в другую. Разделившись таким образом, гости нашли в смежных комнатах целый выбор готовых маскарадных костюмов. Это было сделано совершенным сюрпризом. Все должны были нарядиться и надеть маски.

Литта волей-неволей должен был подчиниться и надел на себя домино, не желая возиться с другим каким-нибудь нарядом.

Одетые маски выходили в зал, где уже играла музыка и составлялся импровизированный костюмированный бал.

Литта тоже вошел в своем домино, когда зал был почти уже полон.

Войдя сегодня в Эрмитаж и приближаясь к государыне, чтобы поздороваться с нею, он сейчас же заметил Скавронскую. Она сидела у окна, молчаливая и грустная. В ней не было уже того оживления, которым светилась она в театре. Она тоже видела, как он вошел, и губы ее слегка задрожали, но выражение глаз, с которым она посмотрела на него, Литта не мог забыть теперь. В них были и упрек, и презрение, и страдание, и жалоба, и мольба.

Свойственную всякому человеку способность догадки можно развить – посредством известного упражнения – в прямое понимание без слов чужих мыслей; Литта давно достиг этого. Но теперь он и без всякого понимания мыслей сразу почувствовал, отчего Скавронская смотрела так на него.

Он отлично понял: она говорила этим взглядом, что знает, зачем он сегодня в Эрмитаже, знает, что не для нее он здесь и что это ей невыносимо мучительно и она никогда не простит ему этого. И он хотел сказать ей, что это неправда и что он любит ее.

Остановившись у двери, он теперь испытующе следил из-под своей жаркой и душной маски глазами за мелькавшими пред ним феями и пейзанками, стараясь разглядеть, которая из них была Скавронская.

Зачем он это делал – он не мог дать себе отчет. Но и в Эрмитаж он приехал, опять обманув себя, что надеялся увидеть ее в последний раз.

Кто-то бесцеремонно просунул руку ему под руку сзади. Он обернулся; рядом с ним было красное домино. Литта невольно сделал движение отдернуть руку. Но домино не выпустило ее.

– Пойдем! – проговорил из-под красной маски чей-то измененный голос, настойчиво, почти приказывая…

«Неужели это она?» – мелькнуло у Литты, но он сейчас же отогнал эту сумасшедшую, как ему казалось, мысль.

– Пойдем! – повторило домино еще настойчивее. И Литта пошел.

– За кого ты меня принимаешь, маска? – спросил он.

– Граф Литта… Я никогда не ошибаюсь, – прошептала маска. – На плече у вас приколота розовая кокарда.

Литта посмотрел и тут только заметил, что на его домино действительно была кокарда.

– Что ж это значит? – спросил он.

Ему не ответили.

Они прошли пустую гостиную, потом другую, попали каким-то образом в не доконченную еще отделкой, нетопленную комнату со стенами, не вполне увешанными картинами, часть которых лежала на полу в раскупоренных ящиках, с торчащею по углам соломою, потом очутились в проходном коридоре.

Все это произошло очень быстро. Литту тянули почти насильно.

Сделав по каменным плитам коридора несколько шагов, они вошли в затянутую ковром глухую комнату. Здесь на столах и на мебели в беспорядке были разбросаны куски материи, тюль, части костюмов, ножницы и нитки.

– Теперь вы – мой! – проговорило домино, запирая дверь на ключ.

Литта теперь только решил, что все это ему очень не нравилось. И что это за домино и кто она такая?

– Узнаете меня? – спросила его спутница, снимая маску.

Это была баронесса Канних.

– Баронесса!.. Вы каким образом здесь? – удивился Литта, причем тоже снял маску.

– Каким образом здесь? – передразнила Канних. – Очень просто, а вместе с тем с большими затруднениями. От моей портнихи я узнала, что ей заказаны костюмы для нынешнего вечера, и явилась сюда в качестве ее помощницы. Меня пропустили. И когда большинство дам было уже одето, я надела домино, вышла в зал и смешалась с гостями. А кокарду вам пришпилил камер-лакей, муж моей портнихи. Что это мне все стоило – не ваше, разумеется, дело.

Все эти истории, стачки с портнихами и лакеями были очень не по душе Литте, и он почти грубо спросил, опускаясь на стул:

– Что же вам угодно?

– Отчего вы перестали бывать у меня? – ответила вопросом Канних, подступая к нему.

Граф опустил глаза, не зная, что сказать.

– Вот видите ли, я долго думала об этом, – заговорила она, – хотела писать вам… но потом догадалась, что вам теперь нельзя ни бывать у хорошеньких, – это слово она проглотила, как-то запнувшись, – женщин, ни получать от них записки…

– Отчего же это? – спросил Литта не из желания объяснения, а скорее чтобы, так сказать, отмахнуться от нового намека Канних.

– Оттого, – шепотом протянула она, желая казаться хитрее, чем это было нужно, – что за вами теперь следят, высматривают вас… и вот только на такую – правда, все-таки рискованную – шутку, – она показала на свое домино, – и можно было пуститься. Права я?.. Ну а теперь, – вдруг меняя тон, добавила она, – по крайней мере час в нашем распоряжении.

Прежде чем уйти отсюда, что Литта сейчас же решил сделать, он хотел остаться совсем правым пред этой женщиной, а потому произнес:

– Но, баронесса, я, если вы припомните, никогда не давал повода. .

– Я все помню, – перебила баронесса. – Вы думаете, я не поняла, что мне говорили ваши глаза в последнее наше свидание у меня?

Граф поднялся со своего места.

– Мои глаза ничего не говорили вам… ничего, кроме того, что мне было у вас нестерпимо душно… Ваши предположения безосновательны. Завтра же вы убедитесь, что ваши намеки – клевета.

Литта видел, как менялось, бледнея, лицо баронессы, но ему это было приятно. В том состоянии, в котором он находился, ему нужно было кому-нибудь прямо в лицо сказать, что его опутывают в последнее время ложью, клеветой, и он с удовольствием делал это теперь.

– Ничего подобного нет и быть не может, – продолжал он. – Я прошу вас отпустить меня… Дайте мне ключ от двери!

Канних отстранила руку, как будто он собирался отнять у нее ключ, и твердо заявила:

– Вы останетесь со мною, я так хочу. Литта покачал головою.

– Напрасно, баронесса!

Канних постояла с минуту, как растерянная, потом крепко, до боли кусая нижнюю губу, прошла несколько раз по комнате взад и вперед, словно забыв, что она не одна, и наконец, остановившись пред Литтой, протянула ему ключ, говоря:

– Ступайте, но только помните, что ни одна женщина не простит вам никогда того, что вы делаете.

Литта, выйдя в коридор, отыскал прямой ход в комнату, где они переодевались, и, скинув там домино, уехал домой, не заглянув в зал, откуда слышалась музыка и где бал еще продолжался.

XV. Сестры

Графиня Браницкая жила в самом Зимнем дворце, в отведенном ей помещении окнами на Неву. Скавронская, пока отделывали ее собственный дом на Миллионной улице, доставшийся ей вместе со всем огромным состоянием покойного мужа, остановилась у сестры. Они, столько лет не видевшие друг друга, вспоминали теперь свое детство, снова очутившись вместе.

Был первый час ночи. Стук отъезжавших от Эрмитажа экипажей давно замолк. Скавронская лежала, убранная совсем на ночь, в постели, закинув за голову руки и уставившись глазами пред собою. Графиня Александра Васильевна не ложилась еще и как бы нарочно медлила у туалета, надевая чепчик и поправляя волосы. Она изредка взглядывала на сестру, отлично понимая то состояние, в котором та находилась теперь.

– Катя, – проговорила она, – не дать ли тебе капель?.. У меня есть.

Скавронская не ответила и даже не шелохнулась. Александра Васильевна сделала вид, что и не ждала ответа, и принялась бережно складывать жемчуг в коробку.

– Саша, а ты видела его, как он вошел сегодня? – вдруг спросила Скавронская.

Браницкая ниже нагнулась над своим жемчугом.

– Да, – ответила она, стараясь говорить как можно равнодушнее.

– Ты знаешь, мне все еще не верится… Нет, не может быть! Как я увидела его сегодня, так все как-то ушло, и я не верю.

Александра Васильевна встала со своего места и, вздохнув, будто хотела этим сказать, что и она всем сердцем желала бы не верить, да ничего не поделаешь, подошла к сестре и села к ней на кровать.

– Ах, Катя, Катя. . Бедная ты моя! – вздохнула она опять. – И нужно же было вам встретиться!

– Нет, ты скажи, – перебила Скавронская, вдруг оживляясь, – нужно было приезжать мне в этот противный Петербург… Я точно ждала ведь чего-то. Так вот во мне словно говорило что-то: «Не езди!» – а приехала.

– Да ведь ты знала, что он здесь?

– Да, знала.

– И все-таки приехала?

Скавронская повернулась лицом к сестре и, облокотившись на подушку, ответила:

– Ах, Саша, если б ты знала, какое это было чувство! И увидеть хотелось… то есть не мне хотелось увидеть его, а чтобы он меня увидел, понимаешь?.. И тоже узнать, какой он стал… переменился ли… Потом я думала: это его обещание там юношеское – это пустяки… может быть, оно как-нибудь и устроится… ведь не постригся же он, в самом деле… И вдруг!.. Что же вместо всего узнаю? Это ужасно!.. Просто ужасно!..

Закрыв лицо руками, она откинулась на подушку и уткнулась в нее.

Александра Васильевна чувствовала, что ей нечем утешить сестру, нечего сказать. Она положила только ей на голову руку и ласково стала водить по ней.

Скавронская долго лежала так, не двигаясь.

– Ах, – сказала она наконец, дрогнув плечами, – знаешь, о чем я думала тут, когда лежала?

– Ну, о чем? – спросила ее сестра.

– Я больше не могу встречаться с ним, не могу!.. Это свыше сил моих.

– Это было бы самое лучшее, – согласилась Браницкая. – Но нельзя же тебе из-за него запереться дома. Тебе нужно развлечение… одной тебе тоже оставаться нельзя.

– Это я все уже обдумала. Я уеду завтра же в Старово, а ты пока устроишь мне дозволение переехать в Москву… Я думаю, меня не станут удерживать при дворе. На что я им?..

– Ну, не знаю… С твоим состоянием, с твоим личиком… ты слишком заметна здесь, таких слишком мало при дворе.

– Ах, не говори мне этого! – перебила Скавронская. – Не говори мне про мое лицо – оно противно мне… Понимаешь?.. Мне все противно теперь…

– Ну, это пройдет! – уверенно успокоила графиня.

– Так ты думаешь, не отпустят? – вдруг спросила Скавронская, как бы теперь поняв смысл этих слов, разрушавший все ее планы, и в ее светлых, испуганных теперь, голубых глазах блеснуло такое беспокойство, что сестра ее невольно одумалась.

– Ну, это-то пустяки, это мы устроим, Бог даст… Только зачем же тебе уезжать в Старово?

– А как же? – успокоившись, спросила Скавронская.

– Да просто скажись нездоровою. Ну, не выходи никуда, уж если тебе так хочется, пока я устрою тебе разрешение.

– Нет, и не говори этого! – протянула Скавронская ладонь к сестре, словно хотела зажать ей рот. – И не говори этого! Быть все-таки так близко здесь… в одном городе, слышать о нем постоянно, знать, что он бывает здесь… Нет… я уж решила – завтра же я уеду в Старово и там скажусь больной.

Браницкая не возражала, видя, что противоречие только хуже волнует сестру.

– Ну, вот видишь, Катя, – заговорила она, помолчав, – все обойдется – уедешь, Бог даст, забудешь… Мало ли что еще случится. В Москве много народа… увидишь людей, познакомишься… и все переменится.

Скавронская тяжело вздохнула.

– Нет, не переменится, – не вдруг ответила она, – уж наверно, такая моя жизнь – судьба… И ведь, несмотря на все, все-таки я чувствую, что он дорог мне… если б только… кажется. .

– Ишь, сердце-то как у тебя бьется! – сказала Браницкая, кладя ей на левый бок руку.

– Ну, довольно, не будем говорить об этом! – решила Скавронская, но они долго еще не спали и все говорили о том же самом.

XVI. В Гатчине

«Нет, конечно, довольно, нужно разом решить все это», – думал Литта, сидя в санях, гладко скользивших по дороге в Гатчину.

Он не ложился после вчерашнего собрания в Эрмитаже и еще до восхода солнца выехал из Петербурга, чтобы как можно раньше явиться к цесаревичу. Спать ему, однако, не хотелось.

Он то и дело погонял ямщика, и, несмотря на то что лошади, казалось, старались изо всех сил, все-таки находил, что они бегут слишком тихо, и ужасно удивился, когда сани подъехали наконец к гатчинской рогатке… Он думал, что он еще, по крайней мере, только на полудороге.

На рогатке его окликнул часовой, но, когда граф, распахнув шубу, показал свой мальтийский крест на груди, блеснувший бриллиантами, его сейчас же пропустили.

Сани поехали тише. Литта приказал ямщику направиться прямо ко дворцу.

Здесь он, зная уже гатчинские порядки, вылез у ворот и, снова показав свой мальтийский крест, который опять создал ему беспрепятственный пропуск, прошел пешком через двор.

У подъезда графа задержал офицер, но, узнав в нем мальтийского кавалера, растворил двери.

В прежнее время, бывало, когда Литта ездил представляться его высочеству как генерал-адмиралу, обыкновенно все запреты кончались для него у дверей подъезда, и затем его встречали очень радушно и прямо шли докладывать о нем, он знал уже, в какие часы следовало приезжать, и потому всегда попадал в такое время, когда цесаревич принимал его немедленно. Но сегодня он заметил, что отношения к нему переменились в Гатчине.

Встретивший его в приемной дежурный при его высочестве Растопчин, с которым Литта был лично знаком и который всегда крайне любезно относился к нему, теперь поздоровался с ним довольно официально, точно не узнав его, и стал тихо и подробно расспрашивать его, зачем он, по какому делу и почему желает представиться его высочеству. Литта ответил, что дело, по которому он приехал, касается его лично и что он сам доложит о нем цесаревичу. Растопчин по своей привычке двинул несколько раз подбородком вперед, поглядел опять искоса на Литту и просил подождать, не вступая в дальнейшие разговоры.

Ждать Литте пришлось очень долго. Растопчин тут же при нем занялся какими-то бумагами; на плац, находившийся пред дворцом (окна приемной выходили на него), привели солдат и произвели им ученье. Растопчин ушел куда-то. Литта начинал с нетерпением уже поглядывать на ведущую во внутренние покои дверь, ожидая, когда же она растворится и Павел Петрович выйдет к нему или его самого проведут туда. От этой перемены в приеме сердце его болезненно сжималось.

Наконец за дверью послышались быстрые, сердитые шаги, и Павел Петрович вышел в приемную, слегка подергивая плечом на ходу.

Литта успел уже приготовиться и стоял, почтительно вытянувшись. Цесаревич оглядел его с ног до головы, близко, совсем близко подошел к нему и, не здороваясь, резко проговорил:

– Чем могу служить?

Графу показалось, что Павел Петрович нарочно заговорил по-русски, чтобы резче подчеркнуть свое неудовольствие. Он сделал низкий поклон и подал цесаревичу сложенную вчетверо бумагу, которую держал в руках, по-русски же ответив:

– Прошу у вашего высочества милости.

Павел Петрович нервно почти выхватил бумагу из рук Литты, развернул ее и стал читать.

И вдруг, к своему удивлению, граф увидел, как по мере чтения менялось сердитое выражение лица Павла Петровича. Пробежав бумагу до конца, он совсем иными – ласковыми – глазами взглянул на мальтийского рыцаря и со своею доброю улыбкой, при которой углы губ опускались у него, тихо проговорил:

– Вы просите отставки?

– Так точно, ваше высочество.

– Зачем?

– Думаю уехать. По многим причинам мне бы не хотелось дольше оставаться в Петербурге.

Павел Петрович оглядел его еще раз, но совсем уже иными глазами, и, повернувшись, проговорил:

– Пойдемте, я хочу поговорить с вами.

После этого он провел графа в свой кабинет, где Литта бывал уже у него, и показал ему на стул у маленького столика, стоявшего у окна, а сам сел на кресло по другую сторону столика и спросил, приступая прямо к делу:

– Какие причины? Литта взглянул на него. Цесаревич, казалось, понял этот взгляд.

– Я не сомневался в вас: мальтийский рыцарь не может поступить иначе. Но вы говорите, что хотели бы совсем уехать из России.

Граф наклонил голову в знак подтверждения.

– Может быть, этого и не нужно, это уже крайность… Мне необходимы во флоте такие люди, как вы, и, кроме того, я желал бы видеть при себе мальтийского рыцаря.

– Но, ваше высочество… – начал было Литта.

– Я желал бы видеть вас при себе, – повторил Павел Петрович. – Хотите переехать в Гатчину, ко мне? Этим все будет кончено.

– Если бы это было так, ваше высочество! – произнес Литта.

Павел Петрович повернулся на месте, и плечо его опять дернулось.

– Говорите все… не люблю загадок! Тут неясно что-то! – отрывисто произнес он и, взглянув на Литту, вдруг добавил, наклоняясь к нему и ласково кладя руку на его руку на столе: – Расскажите мне, как брату! Может быть, я успокою вас.

Искренность, простота и глубокое участие, звучавшие в этих словах, показали графу, что цесаревич видит, что у него есть тяжелое, безысходное горе на душе. Так мог говорить только человек, сам испытавший многое, и Литта, всегда относившийся с особенным чувством умиления к «гатчинскому затворнику», как называли цесаревича при дворе, почувствовал теперь еще больше почтительной приязни и доверия к нему.

– Ваше высочество, – проговорил он, – я бежал в Россию от того же самого, от чего теперь приходится бежать мне отсюда. Я не про то говорю, от чего можно было укрыться в Гатчине… Нет, тут другое. Я не имею права больше оставаться здесь… Шесть лет тому назад, в Неаполе…

И Литта рассказал, что было с ним в Неаполе и почему он явился в Россию.

Цесаревич слушал не перебивая.

– Теперь она здесь? – спросил он, когда Литта кончил.

– Да, – тихо ответил тот.

Павел Петрович положил ногу на ногу и задумался.

– Теперь она свободна, – заговорил снова Литта, – но я. . я связан по-прежнему.

– А она… продолжает к вам относиться все так же? Литта ничего не ответил. Вчерашний взгляд Скавронской, которым она встретила его в Эрмитаже, живо вспомнился ему.

– Да, – сказал Павел Петрович, – другого выхода нет, вам нужно ехать. Нужно, чтобы она забыла вас, чтобы вы совсем исчезли для нее, умерли… И медлить нельзя… Вы когда думаете ехать? – спросил он вдруг, по своей привычке никогда не откладывать принятого раз решения.

– Конечно, как можно скорее, – ответил Литта, – как только выйдет отставка.

– Об этом позабочусь я сам, – перебил Павел Петрович, – это не задержит.

– Потом, я жду денег из Италии; у меня здесь долги, нужно рассчитаться с ними.

– Хорошо. Так, пока устроитесь, можете переехать сюда и живите в Гатчине вплоть до отъезда. Я буду очень рад.

Конечно, лучше этого ничего нельзя было найти теперь для Литты; он с искренним чувством благодарил цесаревича, и между ними начался один из тех разговоров, которые граф уже не раз вел с ним – о любимом ими обоими Мальтийском ордене.

Литта был оставлен обедать в Гатчине.

После оказанного ему приема Растопчин иначе – не так, как утром, но по-прежнему – проводил его и, как бы извиняясь за утро, стал уверять, что он был в хлопотах, занят и что у него вообще столько дела, что голова идет кругом.

XVII. На пути

Очутившись снова в санях по дороге из Гатчины в Петербург, Литта почувствовал, что ему дышится легче, чем утром. Было ли это оттого, что разговор с цесаревичем облегчил его душу, или утомление от бессонной ночи достигло того высшего предела, когда тело начинает ослабевать и в нем появляется сонная, успокоительная истома, или, наконец, просто оттого, что он, долго не бывавший за городом, дышал теперь свежим воздухом поля, покрытого чистым снегом, – но только Литта чувствовал эту легкость в груди и, прислонившись к спинке саней и закутавшись в шубу, думал: «Да, уеду теперь – и все будет кончено». И он мысленно уже прощался и с этим снегом, к которому успел привыкнуть и который ему не суждено будет, вероятно, скоро увидеть, и с этою лихою ездой на тройке, и со всем, что он оставил в Петербурге.

Сани визжали полозьями. Пристяжные, вскидывая ногами, подбрасывали снег, и по сторонам бежала, удаляясь, гладкая белая равнина. Литте казалось порою, что не он едет, а эта равнина бежит назад от него, унося его мысли и грезы.

И вот эти мысли становятся все менее и менее ясными, белая равнина сливается с небом и охватывает его, и он точно окунается в нее. И ему спокойно, хорошо и тепло… И Литта уже не соображает, где он. Сон одолевает его, и он не борется с ним. Однако бряцанье бубенчиков он слышит ясно… только они звучат тише, будто издалека.

Граф не знал, сколько прошло времени, но бубенчики перестали звенеть, сани остановились.

Литта открыл глаза. Было почти совсем темно. Ранние зимние петербургские сумерки надвинулись и окутали все кругом.

Сани стали возле маленького домика, потонувшего в снегу, с покосившимся крылечком и с освещенными окнами.

«Станция! – догадался Литта, взглянув на столб с надписью на приколоченной к нему доске. – Лошадей менять будут».

Привезший его ямщик слез с козел, подпрыгнул на месте и, расправляя затекшие ноги, подошел к нему, сняв шапку. Литта бросил ему на чай мелочь.

– Скорей! – сказал он.

С другой стороны саней подошел почтовый староста и, тоже сняв шапку, проговорил, видимо, привычным голосом, не в первый раз в жизни повторяя свои слова:

– Придется обождать маненько – лошадок-то нету-ти… И он с тем же, как ямщик, движением мотнул вперед шапкой, точно ждал, что и ему дадут на чай за его известие.

Литта нахмурился, но, зная по опыту, что при таком известии всякие разговоры со старостой напрасны, молча вылез из саней и, приказав позвать к себе смотрителя, поднялся по ступенькам крылечка в холодные сени, слабо освещенные сальным огарком в помещенном на стене фонаре.

Эта роскошь была несколько необыкновенна.

– Милостивый государь мой, сударь, – остановил Литту неизвестно откуда появившийся теперь возле него смотритель, – не угодно ли вам уже здесь скинуть шубу, потому что там, – он показал на комнату для приезжих, куда хотел войти Литта, – придворная княгиня, так холода им нанесете… Позвольте, я сам помогу вам… и шубку к себе отнесу, – расторопно суетился смотритель, заметив богатую одежду Литты.

– А лошади скоро будут? – нетерпеливо переспросил Литта, из уважения к княгине снимая шубу в сенях.

– Повремените малость, ваше сиятельство, вот и княгиня ведь ждут, – и, бережно обняв одною рукой широкую шубу Литты, смотритель поклонился ему, отворяя дверь.

Граф, нагнувшись, вошел через низкую дверь в тесную комнатку станции.

На диване, под наклеенными на стене лубочными картинками, сидела старушка в белом чепчике, а против нее у стола, спиною к двери, та, которую смотритель назвал «княгинею».

Но Литта сейчас же узнал эти светлые золотистые волосы, эти плечи, под красной шелковой косынкой, манеру ее, руки… Это была «она», живая, прекрасная, милая.

Они оба, решив сегодня ночью уехать как можно скорее из Петербурга, казалось, сделали все от них зависящее, чтобы не встретиться: он возвращался из Гатчины, куда ездил хлопотать об отставке, она отправлялась в свою пригородную мызу Старово, чтобы ждать там себе дозволения переехать в Москву, – и вот именно потому, что они сделали все, чтобы не видеться, они и сошлись, встретились лицом к лицу, так что отступление было невозможно.

Скавронская повернула голову и почему-то встала при виде Литты. Она сделала торопливое движение, как бы ища выхода, куда скрыться из этой комнаты.

И вдруг графу пришла ужасная мысль, что она может подумать, что он ехал за нею по пятам и что назойливо искал с ней увидеться.

– Графиня, – заговорил он, подходя, – я не ждал этой встречи… я не мог думать, что увижу вас. Я возвращаюсь из Гатчины, от генерал-адмирала, которому возил свою просьбу об отставке. .

Это было первое, что ему пришло в голову, и он говорил это, чувствуя, что нужно было говорить ему.

Старушка-няня в белом чепце тоже привстала со своего места и, испуганно взглянув на Литту, узнала его, метнулась из стороны в сторону и, часто заморгав своими слипающимися старческими глазами и умигивая навернувшиеся слезы, как тень, проскользнула мимо Литты и вышла из комнаты.

Он и Скавронская остались одни. Литта смотрел и ждал, что ответит Екатерина Васильевна, что скажет она; все его обеты, борьба и покорность пред испытаниями исчезли и улетучились; жизнь зависела теперь от нее.

– Отставка?.. – силилась она понять его слова. – Вы подаете в отставку?. Как же это? Я слышала, что, напротив, вы должны получить повышение… награды…

Страшная, невыразимая, больше чем физическая боль как бы пронизала все существо графа, и он с дрогнувшими щеками и с дрожащим подбородком приблизился к ней еще и заговорил – заговорил не словами, но голосом, выражением, не заботясь о самих словах и не следя за ними:

– Какое повышение? Кто вам сказал это? Ложь все!.. Я завтра же уеду отсюда, я поселюсь в Гатчине… пока, до отъезда… Ложь!.. Я люблю вас… одну только вас… в вас мое счастье… радость моя… вся жизнь для меня – вы одна…

Екатерина Васильевна снова опустилась на стул и слушала его, вбирая в себя, ловя его слова, и, закрыв лицо руками, все ниже и ниже нагибала голову… Счастливые слезы стали душить ее, и она заплакала.

– Так это неправда? Все еще любите?.. Не забыли? – заговорила она сквозь слезы и протягивала ему руки и, улыбаясь, опять говорила…

Литта, испытывая неизъяснимую жалость к ней, любовь, восторг и радость, пригнулся к земле и, опустившись на колено, поймал руки любимой женщины и стал целовать их. Но вдруг на его груди слегка звякнула его мальтийская цепь, он вспомнил о ней, и безумные, отчаянные мысли, как молния, понеслись в его голове.

«Какая тут цепь… какие запреты, когда жить только лишь с нею, когда высшего счастья, нежели это, не может быть нигде, ни на земле, ни за землею!.. Все это вздор… Одна она!.. Она!..»

И, нагнувшись опять, он прижался губами к холодным, тонким, маленьким, дрожащим рукам Скавронской.

Но в это время случайно крест его блеснул своим светом прямо в глаза ему, и он яснее, чем в первый раз, прочел в нем «cave» (берегись!)…

Литта вздрогнул и поднялся с колен. Ноги его тряслись, глаза горели. Он схватился за голову, приходя в себя.

Скавронская испуганно, жалко, но вместе с тем покорно взглянула прямо в его глаза.

– Нет, графиня, – проговорил он, – вы знаете, я связан… Я – не свободный человек… Мы не должны любить друг друга…

Она ничего не ответила.

Литта отошел к окну и, кажется, начал смотреть в него. В комнате стало тихо, так тихо, будто хоронили кого-нибудь и пред раскрытым гробом рыдания вдруг остановились на минуту, чтобы начаться с новою силою. Литта чувствовал, что он хоронит любовь свою.

Скавронская встала со своего места, пошатнувшись, сделала два шага к нему и опустила руку ему на плечо.

– Ну, прощайте, – проговорила она. – Прощайте! Мы не увидимся с вами?

– Нет, графиня… лучше…

– Да, лучше, – ответила она, – уезжайте… уезжайте… скорей!..

И снова, не совладав с собою, граф вдруг охватил молодую женщину, прижал к себе, и на один миг счастье вернулось к нему.

– Прощай навсегда! – шептал он.

Крючок у двери стукнул, и распорядительный смотритель влетел в комнату, заявляя, что лошади готовы.


Читать далее

Михаил Волконский. Мальтийская цепь
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 12.04.13
ЧАСТЬ ВТОРАЯ 12.04.13
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 12.04.13
Эпилог 12.04.13
ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть