V. Бремя Ниневии

Онлайн чтение книги Манхэттен
V. Бремя Ниневии

Сочится багровый сумрак из гольфстримских туманов: ревут, вибрируя, медные глотки на окоченелых улицах, стынут остекленелые глаза небоскребов, плещет красный свинец на скованные сталью бедра пяти мостов,[207]Имеются в виду мосты через Ист-ривер. воют кошачьим воем буксиры в раскаленной гавани под зыбкими стволами дыма.

Весна, стягивая оскоминой наши рты, весна, пробегая гусиной кожей по нашему телу, исполински возникает из гуда сирен, с чудовищным грохотом прорывает плотину уличного движения между настороженными, ставшими на цыпочки кварталами.

Подняв воротник мохнатого ульстера,[208] Ульстер – длинное меховое пальто (англ.). надвинув на глаза английское кепи, мистер Денш нервно ходил взад и вперед по сырой палубе парохода «Волендам». Он смотрел сквозь сетку дождя на серые пакгаузы и набережные здания, выгравированные на невыразимо горьком небе.

– Банкрот, банкрот, – шептал он про себя.

Наконец, раздался третий свисток. Заткнув уши пальцами, мистер Денш стоял за спасательной лодкой и смотрел, как ширится и ширится полоса грязной воды между бортом парохода и пристанью. Палуба затряслась у него под ногами, когда винт врезался в воду. Серые, как на фотографии, здания Манхэттена начали скользить мимо. На нижней палубе оркестр играл «Титину». Красные пассажирские и грузовые паромы, буксиры, барки, пароходы шныряли между ним и дымившимся каменным городом, который сжимался в пирамиду и постепенно погружался в туманную коричнево-серую воду залива.

Мистер Денш спустился в свою каюту. Миссис Денш, в шляпке колоколом и желтой вуали, спокойно плакала, положив голову на корзину с фруктами.

– Не надо, Серена, – сказал он хрипло. – Не надо… Тебе нравится Мариенбад… Нам нужен отдых. Наше положение не так уж безнадежно. Я пойду, пошлю Блэкхеду радиотелеграмму… В конце концов, именно его тупость довела фирму до… до этого. Этот человек думает, что он повелитель мира… Он… он положительно сойдет с ума. Если проклятья могут убить, то я завтра буду трупом. – К своему удивлению, он почувствовал, что серые морщины на его лице раздвигаются в улыбку.

Миссис Денш подняла голову и открыла рот, чтобы заговорить, но слезы опять хлынули из ее глаз. Он посмотрел на себя в зеркало, выпрямил плечи и поправил кепи.

– Итак, Серена, – сказал он довольно бодро, – это конец моей деловой карьеры… Пойду, пошлю радиотелеграмму.


Лицо матери склоняется и целует его. Его ручки цепляются за ее платье, она уходит, оставляя его в темноте, оставляя ему в темноте легкое, хрупкое благоухание, от которого ему хочется плакать. Маленький Мартин мечется между железными прутьями кроватки. На улице темно, за стенами и на улице опять огромная, страшная темнота взрослых, грохочущая, звенящая, вползающая глыбами в окна, просовывающая пальцы в щели двери. С улицы, покрывая грохот колес, доносится придушенный вой, хватающий его за горло. Пирамиды тьмы громоздятся над ним, обрушиваются на него. Он кричит, захлебывается и кричит. Няня подходит к кроватке, ступая по спасительной полосе света.

– Не бойся… Ничего не случилось. – Ее черное лицо улыбается ему, ее черные руки поправляют одеяло. – Просто пожарная машина проехала… Неужели ты боишься пожарной машины?


Эллен откинулась в такси на спинку сиденья и на секунду закрыла глаза. Ни ванна, ни получасовой сон не смыли нудного воспоминания о редакции, ее запаха, трескотни пишущих машинок, монотонных фраз, лиц, исписанных листов бумаги. Она чувствовала себя очень усталой; наверно, у нее круги под глазами. Такси остановилось, впереди на сигнальной башне зажегся красный свет. Пятая авеню была переполнена до краев лимузинами, такси, автобусами. Она опаздывала; она оставила часы дома. Минуты повисали на ее шее, свинцовые, как часы. Она сидела, выпрямившись на краю сиденья, ее кулаки были так крепко сжаты, что она чувствовала сквозь перчатки, как острые ногти впиваются в ладони. Наконец, такси дернулось, опять запахло бензином, зажужжали моторы, сгусток движения пополз дальше. На углу она взглянула на часы: четверть восьмого. Движение снова остановилось, тормоза такси визгнули, ее подбросило на сиденье. Она откинулась назад с закрытыми глазами, кровь билась в ее виски. Все ее нервы были острыми, стальными звонкими проволоками, врезавшимися в тело. «Ну так что же? – спрашивала она себя. – Он подождет. А я не тороплюсь увидеть его. Посмотрим, сколько домов… Меньше двадцати, восемнадцать… Цифры, вероятно, выдуманы для того, чтобы люди не сошли с ума. Таблица умножения – лучшее лекарство для больных нервов. Должно быть, это именно и имел в виду старик Питер Стайвезент.[209] Стайвезент Питер (ок. 1610–1672) – датский губернатор Нового Амстердама (впоследствии Нью-Йорка), отличался суровостью правления и нетерпимостью к религиозным сектам. Умер и похоронен на Манхэттене. или кто там завел в городе номера». Она улыбнулась сама себе. Такси снова тронулось.

Джордж Болдуин шагал взад и вперед по вестибюлю отеля, затягиваясь папироской. Время от времени он поглядывал на часы. Все его тело было напряжено, как струна скрипки. Он был голоден и полон мыслей, которыми он хотел с кем-нибудь поделиться. Он терпеть не мог ждать. Когда она вошла, холодная, шелковая, улыбающаяся, у него появилось желание подойти и ударить ее по лицу.

– Джордж, вы знаете – только потому, что числа так холодны и бесстрастны, мы еще не сошли с ума, – сказала она, слегка хлопнув его по руке.

– Сорока пяти минут ожидания вполне достаточно, чтобы сойти с ума, – это я знаю наверное.

– Я вам сейчас объясню. Это целая система. Я обдумывала ее в такси, пока ехала сюда… Идемте, заказывайте все, что вам нравится. Я пойду на минуту в дамскую комнату… Пожалуйста, велите подать мне «мартини». Я сегодня труп, совсем труп!

– Бедняжка, сейчас же закажу… Только, пожалуйста, не задерживайтесь.

Его колени подгибались, он чувствовал себя кусочком тающего льда, когда входил в пышный, раззолоченный зал. Болдуин, как тебе не стыдно, ты ведешь себя, как семнадцатилетний мальчишка!.. В твоем возрасте… Так ты ничего не добьешься.

– Ну-с, Жозеф, чем вы нас сегодня покормите? Я голоден… Но прежде всего скажите Фреду, чтобы он приготовил лучший «мартини», какой он когда-либо готовил в жизни.

– Ttès bien, monsieur,[210]Очень хорошо, месье (фр.) – сказал длинноносый лакей-румын и, поклонившись, подал ему меню.

Эллен долго стояла перед зеркалом, стирая лишнюю пудру с лица, стараясь принять решение. Она завела в себе куклу и ставила ее в разные позы. Сделала несколько сдержанных жестов, выработанных на подмостках. Вдруг она отвернулась от зеркала, пожала слишком белыми плечами и вернулась в столовую.

– Джордж, я помираю с голода, положительно помираю!

– И я тоже, – сказал он надтреснутым голосом. – У меня есть для вас новость, Элайн, – продолжал он поспешно, словно боялся, что она прервет его. – Сесили согласилась дать развод. Мы тихо и спокойно разведемся летом в Париже. Теперь я хочу знать, желаете ли вы…

Она нагнулась к нему и погладила его руку, вцепившуюся в край стола.

– Джордж, пообедаем сперва… Будем благоразумны! Видит Бог, мы наделали достаточно глупостей в прошлом – и вы и я… Будем пить за волну преступности.

Невесомая, неосязаемая пена коктейля ласкала ей язык и гортань, медленно согревала ее внутренности. Она смотрела на него, смеясь искрящимися глазами. Он выпил свой коктейль залпом.

– Клянусь Богом, Элайн, – сказал он, беспомощно вспыхивая, – вы самая чудесная женщина в мире.

Во время обеда она чувствовала, как ледяной холод расползается по ее телу, точно новокаин. Она приняла решение. Казалось, она поместила на свое место фотографию, застывшую навеки в одной позе. Невидимый шелковый шнурок горечи стягивал ей горло, душил ее. Над тарелками, над розовой лампой, над хлебными корками, над блестящей грудью сорочки его лицо колыхалось и кивало; румянец расползался на его щеках; свет играл то на одной, то на другой стороне его носа; его прямые губы красноречиво двигались над желтыми зубами. Эллен сидела, скрестив ноги, и чувствовала себя под платьем фарфоровой фигуркой, вещи вокруг нее твердели и покрывались эмалью, воздух, изрезанный серыми полосами папиросного дыма, превращался в стекло. Его деревянное лицо марионетки бессмысленно колыхалось перед ней. Она вздрогнула и передернула плечами.

– В чем дело, Элайн? – поспешно спросил он.

Она солгала:

– Ничего, Джордж… Наверно, кто-нибудь прошел по моей могиле.

– Принести вам манто?

Она покачала головой.

– Ну, так как же? – сказал он, когда они встали из-за стола.

– Вы о чем? – спросила она улыбаясь.

– Что будет после Парижа?

– Я думаю, что выдержу, если только вы выдержите, Джордж, – сказала она спокойно.

Он ожидал ее, стоя у открытой дверцы такси. Она увидела в темноте его изящную фигуру в песочной фетровой шляпе и легком песочном пальто. Он улыбался, точно какая-нибудь знаменитость в воскресном иллюстрированном приложении к газете. Машинально она сжала руку, помогавшую ей войти в автомобиль.

– Элайн, – сказал он неуверенно, – теперь жизнь приобретает для меня значение… Господи, если бы вы знали, как пуста она была все эти годы! Я был, точно оловянная механическая игрушка, полая внутри.

– Не будем говорить о механических игрушках, – сказала она сдавленным голосом.

– Да, лучше поговорим о нашем счастье! – крикнул он.

Его губы неотвратимо льнули к ее губам. В прыгающих окнах такси она, словно утопающий, краем глаза видела летящие лица, уличные огни и жужжащие, сверкающие никелем колеса.


Старик в клетчатом кепи сидит на каменных ступеньках, закрыв лицо руками. Мимо него мелькают люди; они спешат в театр, и зарево Бродвея светит им в спину. Старик всхлипывает, не отнимая рук от лица, дыша перегаром джина. Время от времени он поднимает голову и хрипло кричит:

– Я не могу! Неужели вы не видите, что я не могу?

Голос у него нечеловеческий, словно доску раскалывают. Прохожие ускоряют шаги. Пожилые господа отворачиваются. Две девицы пронзительно хихикают, глядя на него. Уличные мальчишки, толкая друг друга, то выскакивают, то исчезают в темной толпе.

– Ничего, ничего, пусть только подойдет фараон.

– Вот вам и запрещение спиртных напитков.

Старик поднимает мокрое лицо, смотрит вокруг себя невидящими, налитыми кровью глазами. Зрители отходят, наступая на ноги тем, что стоят позади. Словно раскалывается полено, старик кричит:

– Неужели вы не видите, что я не могу… не могу… не могу!..


Когда Алиса Шефилд вместе с толпой женщин вошла в двери «Лорда и Тэйлора» и вдохнула душный запах тканей, у нее что-то звякнуло в голове. Она прошла сначала в перчаточный отдел. Продавщица была очень молоденькая, с длинными, черными, изогнутыми ресницами и приятной улыбкой; они непринужденно болтали, пока Алиса примеряла перчатки – серые лайковые, белые лайковые, лайковые с бахромой. Прежде, чем она натягивала перчатки, продавщица ловко посыпала их изнанку пудрой из деревянной с длинной шейкой пудреницы. Алиса отобрала шесть пар.

– Да, миссис Рой Шефилд… Да, у меня открытый счет, вот моя карточка… Придется прислать мне очень много вещей. – Про себя она твердила не переставая: «Смешно! Как это я всю зиму проходила в лохмотьях? Когда пришлют счет, Рою придется выдумать способ расплатиться, вот и все. Довольно он отнекивался. Видит Бог, я достаточно платила по его счетам в свое время».

Она подошла к другому прилавку и стала выбирать шелковые, телесного цвета чулки. Когда она вышла из магазина, в ее голове еще проносились длинные ряды прилавков, залитых лиловым электрическим светом, кружевные вышивки, ленты, цветные шелка. Она заказала два летних платья и вечернее манто.

У «Маярда» она встретила высокого, белокурого англичанина с конусообразной головой, закрученными льняными усами и длинным носом.

– Ах, Бэк, я так устала от всего… Я не знаю, как долго еще смогу выносить…

– Меня вы не можете упрекнуть… Вы знаете, я предлагал вам…

– Ну хорошо, предположим, что я бы согласилась…

– Это было бы великолепно! Мы бы уехали немедленно… Но вы должны закусить или выпить чего-нибудь. Вам надо подкрепиться.

Она хихикнула:

– Дорогой друг, как раз в этом я и нуждаюсь.

– Так как же насчет поездки в Калгари? Там один человек обещал дать мне работу.

– Уедем, уедем отсюда! Мне не нужны платья, ничего… Пусть Рой все отсылает обратно к «Лорду и Тэйлору»… У вас есть деньги, Бэк?

Румянец вспыхнул на его скулах и разлился по вискам до плоских неправильных ушей.

– Должен сознаться, дорогая, что у меня нет ни гроша. Я могу заплатить только за завтрак.

– Ну ладно, я разменяю чек. У нас общий счет в банке.

– Мне его разменяют в Балтиморе, там меня знают. Когда мы приедем в Канаду, все будет в порядке, уверяю вас. Во владениях его величества имя Бэкминстер, пожалуй, имеет больше веса, чем в Соединенных Штатах.

– Знаю, знаю, дорогой, в Нью-Йорке ничего не имеет значения, кроме денег.

Когда они шли по Пятой авеню, она вдруг взяла его под руку.

– Бэк, я должна рассказать вам одну ужасную вещь. Я чуть не умерла… Помните, я вам рассказывала об ужасном запахе в нашей квартире; мы думали, что это крысы. Сегодня утром я встретила женщину, живущую в нижнем этаже. Ох, мне худо при одной мысли… Лицо у нее было зеленое, как этот автобус… Оказывается, инспектор осматривал водопровод и уборную… Арестовали женщину с верхнего этажа… Ах, как это отвратительно!.. Я даже рассказать не могу… Я в жизни не вернусь туда. Лучше умру… Вчера весь день не было ни капли воды во всем доме…

– В чем же дело?

– Ужас!

– Ну, говорите же.

– Бэк, ваши родные, наверно, откажутся от вас, когда вы вернетесь в Орпен-Мэнор.

– Но что же там было?

– Женщина наверху производила запрещенные законом операции… аборты… Оттого и водопровод засорился.

– Господи Боже мой!

– Это последняя капля… А Рой сидит, как чурбан, со своей проклятой газетой посреди этой вони, с ужасным, бессмысленным выражением лица…

– Бедная крошка!

– Слушайте, Бэк, я получу по чеку только двести долларов… Нам этого хватит, чтобы доехать до Калгари?

– Без особого комфорта – да… В Монреале есть человек, он даст мне работу в газете – писать светскую хронику… Отвратительное занятие, но я буду писать под псевдонимом. Потом, когда мы немного заработаем, мы уедем оттуда… Ну, я пойду разменять чек.

Она поджидала его у справочного окошка, пока он ходил за билетами. Она чувствовала себя маленькой и одинокой в огромном, белом сводчатом зале вокзала. Вся ее жизнь с Роем проходила перед ней, точно кинолента, пущенная от конца к началу и мчавшаяся все быстрей и быстрей. Бэк вернулся, у него был довольный и уверенный вид. В руке он держал пачку кредиток и железнодорожные билеты.

– До десяти нет поезда, Аль, – сказал он. – Надо сделать так: вы идите в «Палас» и оставьте в кассе билет для меня… А я тем временем сбегаю за чемоданом. Это одна секунда… Вот вам пять долларов.

Он ушел, и она пошла одна по Четырнадцатой улице в жаркий, майский полдень. Почему-то она начала плакать. Прохожие смотрели на нее; она не могла удержать слезы. Она шла, пошатываясь, и слезы текли ручьями по ее лицу.


– Страхование от землетрясения… Вот как они это называют! Много ли это им поможет, когда гнев Господень сметет этот город с лица земли, как осиное гнездо. Он возьмет его, поднимет и начнет трясти, как кошка трясет крысу… Страхование!

Джо и Скинни нетерпеливо ждали, чтобы человек с бородой, как метелка, стоявший у их костра, бормотавший и кричавший, ушел прочь. Они не понимали, к ним ли он обращается или к самому себе. Они сделали вид, как будто его тут вовсе нет, и начали поджаривать кусок ветчины на вертеле, сооруженном из спицы старого зонтика. Внизу, под ними, за серо-зелеными кружевами цветущих деревьев, в вечернем свете серебрился Гудзон и белели палисадники домов верхнего Манхэттена.

– Не говори ничего, – прошептал Джо, крутя пальцем у лба. – Он сумасшедший.

У Скинни забегали по спине мурашки, его губы похолодели, ему захотелось бежать.

– Это ветчина? – спросил вдруг незнакомец мурлыкающим, благосклонным голосом.

– Да, – сказал Джо после паузы дрожащим голосом.

– Разве вы не знаете, что Господь Бог запрещает своим чадам есть мясо свиньи?

Голос его перешел в певучее бормотание и крик.

– Гавриил, брат Гавриил!.. Можно ли этим детям есть ветчину?… Можно… Архангел Гавриил – он, знаете ли, мой близкий друг – говорит, что один раз можно, если это больше не повторится… Осторожнее, братья, она у вас подгорит.

Скинни встал.

– Садись, брат, я тебя не трону. Я понимаю детей. Мы любим детей – я и Господь Бог… Небось боитесь меня, потому что я похож на бродягу?… Ладно, сейчас я вам кое-что объясню: никогда не бойтесь бродяг. Бродяги не тронут вас, они – добрые. Господь Бог тоже был бродягой, когда он жил на земле. Мой друг, архангел Гавриил, говорит, что он был бродягой много раз… Посмотрите-ка, у меня есть жареная курица, мне ее дала старая негритянка… Ох, Господи! – Он кряхтя опустился на камень рядом с мальчиками.

– Мы хотели играть в индейцев, а мне теперь захотелось играть в бродяг, – осмелел Джо.

Бродяга вынул пакет из кармана своей позеленевшей от непогоды куртки и начал осторожно разворачивать его. Поджариваемая ветчина издавала приятный запах. Скинни снова сел, стараясь все же держаться как можно дальше от бродяги и не спускать с него глаз. Бродяга разрезал курицу, и они начали есть все вместе.

– Гавриил, дружище, взгляни-ка сюда! – Бродяга орал так громко, что мальчики опять испугались.

Становилось темно. Бродяга кричал с полным ртом, тыча барабанной палочкой в мерцающие шахматные доски света на Риверсайд-драйв.

– Присядь-ка на минуточку и погляди, Гавриил… Погляди на старую суку, прости за выражение. Страхование от землетрясения, черта с два оно им поможет, а?… Вы знаете, ребята, сколько времени понадобилось Богу, чтобы разрушить Вавилонскую башню? Семь минут… А вы знаете, сколько времени понадобилось Господу Богу, чтобы разрушить Вавилон и Ниневию? Семь минут… В любом нью-йоркском квартале больше грешников, чем было на одной квадратной миле в Ниневии, а сколько времени, думаете вы, понадобится Господу Богу Саваофу, чтобы разрушить Нью-Йорк, Бруклин и Бронкс? Семь секунд… Скажите-ка, ребята, как вас зовут? – Он снова замурлыкал и ткнул в Джо своей палочкой.

– Джозеф Камерон Паркер.

– А тебя как?

– Антонино Камероне… А называют меня Скинни. Джо – мой двоюродный брат. Его родители переменили фамилию на Паркер.

– Перемена фамилии не приносит счастья… Скрывающие свое имя занесены в книгу Страшного суда… Истинно говорю вам – близок день суда Господня… Не далее как вчера Гавриил сказал мне: «Ну что, Иона, начнем, пожалуй?» А я ему говорю: «Гавриил, старина, подумай о женщинах, детях, грудных младенцах – они же ни в чем не повинны. Если ты нашлешь на город землетрясение, серный огонь и каменный дождь с неба, то они все помрут вместе с богачами и грешниками». А он мне в ответ: «Ну ладно, Иона, старый коняга, пусть будет по-твоему. Мы подождем еще неделю, две…» А все-таки, ребята, страшно представить себе это: серный огонь, каменный дождь, землетрясение, потоп, падающие дома…

Джо вдруг хлопнул Скинни по спине.

– Пятнашка! – крикнул он и побежал.

Скинни помчался за ним по узкой тропинке между кустами, спотыкаясь. Он догнал его на асфальтовой дорожке.

– Ей-богу, он сумасшедший! – крикнул он.

– Тише ты, – зашептал Джо.

Он посмотрел сквозь кусты. Еще виден был дым, поднимавшийся над их маленьким костром. Бродяги не было видно. Они только слышали его голос:

– Гавриил, Гавриил…

Они бежали, задыхаясь, по направлению к спасительным, аккуратно расставленным уличным фонарям.


Джимми Херф обошел грузовик. Крыло автомобиля чуть задело подол его дождевика. Он постоял несколько секунд у станции воздушной дороги, пока не растаяли льдинки в его хребте. Вдруг рядом с ним распахнулась дверца лимузина, и он услышал знакомый голос.

– Садитесь, мистер Эрф… Куда прикажете подвести вас?

Машинально садясь, он заметил, что автомобиль – «роллс-ройс».

Полный мужчина с красным лицом, в котелке, был Конго.

– Садитесь, мистер Эрф… Очень рад вас видеть. Куда вы направляетесь?

– По правде сказать, никуда.

– Заедемте ко мне, я вам кое-что покажу. Как поживаете?

– Прекрасно… То есть нет, я хотел сказать, что я живу отвратительно, но это все равно.

– А я завтра, наверное, сяду в тюрьму… на шесть месяцев… А может быть, и нет.

Конго рассмеялся горловым смехом и осторожно выпрямил свою искусственную ногу.

– Стало быть, вас в конце концов таки пристукнули, Конго?

– Тут был целый заговор… Только не зовите меня больше Конго Джек, мистер Эрф. Зовите меня Арманом. Я женат… Арман Дюваль, Парк-авеню.

– Значит, вы больше не маркиз де Куломье?

– Это только для дел.

– А дела у вас, как видно, хороши?

Конго кивнул.

– Если я попаду в тюрьму – чего, я надеюсь, не будет, – то я через полгода выйду миллионером… Мистер Эрф, если вам нужны деньги, скажите мне только одно слово… Я могу вам одолжить тысячу долларов. Можете вернуть их хоть через пять лет. Я вас знаю.

– Спасибо, мне не нужны деньги. Не в них дело… Ну их к черту!

– Как поживает ваша жена?… Она удивительно красивая женщина.

– Мы разводимся… Она подала заявление сегодня утром… Только развод и задерживает меня в этом проклятом городе.

Конго закусил губы. Потом он нежно погладил Джимми указательным пальцем по колену.

– Мы сейчас приедем ко мне… Я угощу вас замечательным вином… Да, подождите, – сказал Конго шоферу.

Опираясь на палку с золотым набалдашником и важно хромая, он вошел в разноцветный мраморный вестибюль. В лифте он сказал:

– Может быть, останетесь к обеду?

– К сожалению, сегодня не могу. Кон… Арман.

– У меня прекрасный повар… Когда я впервые приехал в Нью-Йорк около двадцати лет тому назад, на пароходе был один парнишка… Вот моя дверь. Видите – А. Д., Арман Дюваль… Мы с ним вместе сбежали с парохода, и он всегда говорил мне: «Арман, ты никогда ничего не добьешься, ты слишком ленив и слишком много бегаешь за девочками». Теперь он у меня поваром… Первоклассный повар, cordon bleu, eh?…[211]Искусный повар (фр.). Жизнь – смешная штука, мистер Эрф.

– Ей-богу, это замечательно, – сказал Джимми Херф, откидываясь на высокую спинку испанского кресла в библиотеке из темного ореха; он держал в руке стакан старого бургундского. – Конго… то есть Арман, если бы я был Богом и мне предстояло бы решить, кто в этом городе достоин заработать миллион долларов, – клянусь, я выбрал бы вас.

– Сейчас сюда, наверно, зайдет моя жена… Она очень хороша собой. Я вам ее покажу. – Он покрутил пальцами над головой. – Масса светлых волос.

Вдруг он нахмурился.

– Мистер Эрф, если когда-нибудь я смогу вам помочь – деньгами или еще чем-нибудь – вы только шепните мне. Мы с вами уже десять лет друзья… Еще стаканчик?

После третьего стаканчика бургундского Херф начал говорить. Конго сидел и слушал, слегка приоткрыв толстые губы и время от времени кивая.

– Вся разница между вами и мной в том, Арман, что вы поднимаетесь по общественной лестнице, а я спускаюсь… Когда вы были кухонным мальчиком на пароходе, я был балованным, хилым, бледным ребенком и жил в отеле «Ритц». Моя мать и мой отец уже имели дело со всеми этими мраморами, ореховыми панелями, гобеленами… Мне с ними уже больше нечего делать… Знаете, женщины, как крысы, первые бегут с тонущего корабля. Она выходит замуж за Болдуина, того самого, что недавно назначен окружным прокурором. Говорят, что его выставляют кандидатом на пост мэра по реформистскому списку… Мираж власти – вот что подстегивает его… А женщины чертовски падки на эти штуки… Если бы я думал, что это принесет мне пользу, то, клянусь Богом, я нашел бы в себе достаточно энергии, чтобы засесть за стол и заработать миллион долларов. Но все эти вещи не дают мне больше никаких органических переживаний… Мне нужно что-то иное, что-то новое… Ваши сыновья будут такими же, Конго… Если бы я был достаточно образован и начал бы с малых лет, то из меня, может быть, получился бы большой ученый. Если бы у меня было побольше полового темперамента, я стал бы актером или священником… А теперь мне почти тридцать лет и мне очень хочется жить… Если бы я был романтиком, я бы, наверно, убил себя давным-давно – только для того, чтобы люди говорили обо мне. У меня не хватает внутренней убежденности даже на то, чтобы стать приличным пьяницей.

– Мне кажется, мистер Эрф, – улыбнулся Конго, снова наполняя стаканы, – что вы слишком много думаете.

– Конечно, Конго, конечно, вы правы! Но с этим ничего не поделаешь, черт возьми!

– Ну ладно, если вам когда-нибудь понадобятся деньги, вспомните про Армана Дюваля… Хотите, может быть, коктейль?

Херф покачал головой.

– Нет, не хочу… Ну, прощайте, Арман.

В мраморном, многоколонном вестибюле, он столкнулся с Невадой Джонс. В руках у нее были орхидеи.

– Хелло, Невада… Что вы делаете в этом храме греха?

– Я живу здесь, представьте себе… Я замужем за вашим бывшим другом Арманом Дювалем… Хотите подняться, повидать его?

– Только что был у него… Он хороший парень.

– Определенно!

– А куда вы дели малютку Тони Хентера?

Она подошла к нему вплотную и заговорила тихо:

– Забудьте об этом, пожалуйста… Ох, как от вас несет… Тони – ошибка мироздания, и я покончила с ним раз и навсегда… Однажды прихожу домой и вижу – он катается по полу и грызет угол ковра, потому что боится изменить мне с одним акробатом… Ну, я сказала ему: «Иди и изменяй!» – и на этом мы покончили… Честное слово, я теперь счастливейшая супруга, так что вы, ради Бога, ничего не говорите Арману ни про Тони, ни про Болдуина… Хотя он, конечно, знает, что я до него не была девушкой. Почему бы вам не подняться и не пообедать с нами?

– Не могу. Будьте счастливы, Невада.

Вино приятно грело желудок и щекотало кончики пальцев. Джимми Херф вышел на вечереющую Парк-авеню, гудящую такси, пахнущую бензином, ресторанами и сумерками.

Это был первый вечер, проведенный Джеймсом Меривейлом в «Метрополитен-клубе» с тех пор, как его избрали членом. Он все боялся, что это будет старить его, как и тросточка. Он сидел в глубоком кожаном кресле у окна, куря сигару в тридцать пять центов, с «Биржевой газетой» на коленях и номером «Космополитен» под боком. Устремив глаза в ночь, сияющую огнями, точно кристалл, он предавался мечтам.

Экономическая депрессия… Десять миллионов долларов… Послевоенная разруха… Блэкхед и Денш обанкротились на десять миллионов… Денш бежал из Америки несколько дней тому назад… Блэкхед сидит под домашним арестом у себя на Грейт-Нэк. Одна из старейших и наиболее уважаемых импортно-экспортных фирм в Нью-Йорке, 10 000 000 долларов…

«Вот вам банковские дела. Всякое коммерческое предприятие заключает в себе долю риска… Мы должны заставить их прийти, иначе они уйдут – а, Меривейл? Так сказал старик Перкинс, когда Канингхэм приготовил ему коктейль… У этого Канингхэма хорошие связи. В конце концов, Мэзи знала, что она делает… Человека с его положением всегда будут шантажировать. Он дурак, что не преследует ее… Эта женщина сошла с ума, сказал Канингхэм, она, вероятно, замужем за моим однофамильцем… Ей место в сумасшедшем доме. Черт возьми, я помогал ему замести следы. Он полностью реабилитировался, даже мать признает его. Синуад был в бане в Токио и в Риме… Джерри всегда это пел… Бедный, старый Джерри, не придется ему испытать это чувство – быть членом «Метрополитен-клуба»… Он из бедной семьи… Или, например, Джимми… У него нет даже этого оправдания… Типичный неудачник… Дурная наследственность… Старик Херф был, кажется, большим чудаком, любителем яхт… Мама рассказывала, что тете Лили пришлось много вытерпеть от него. И все-таки с его способностями он мог бы добиться многого… Мечтатель, бродяга… А мой отец сделал для него столько же, сколько для меня… И теперь еще этот развод… Адюльтер… с форменной проституткой… Наверно, поймал сифилис или что-нибудь в этом роде… Десятимиллионный крах.

Крах. Успех.

Десятимиллионный доход… Десять лет успешной банковской работы… Вчера, на банкете в Ассоциации американских банкиров Джеймс Меривейл, президент «Бэнк энд трест компани» отвечал на тост «десять лет блестящей банковской работы»… «Это напоминает мне, джентльмены, историю при старого негра, который очень любил цыплят… Но если вы разрешите мне сказать несколько серьезных слов по поводу сегодняшнего празднества (вспышка магния, съемка), то я позволю себе сделать одно небольшое предостережение… Считаю своим долгом, в качестве американского гражданина, в качестве представителя крупного учреждения, имеющего национальные, я бы даже сказал интернациональные в лучшем смысле этого слова, или даже, вернее, мировые обязательства…» (Вспышка магния, съемка.) Под громовые рукоплескания Джеймс Меривейл, тряся от волнения своей прекрасной головой, продолжал говорить… «Джентльмены, вы оказываете мне слишком много чести… Позвольте мне только добавить, что во время тревог и волнений, в мутных водах зависти и злобы, в водопадах общественного уважения, во время немногих часов ночного отдыха и миллионов часов работы моим девизом, моим насущным хлебом, моим вдохновением была триединая преданность – жене, матери, национальному флагу». Пепел сигары упал ему на колени. Джеймс Меривейл встал и старательно стряхнул легкий пепел с брюк. Потом снова сел и, нахмурившись, начал читать статью об иностранной валюте в «Биржевой газете».


Они сидят на высоких стульях в фургоне-ресторане.

– Как же это ты, паренек, дошел до того, что нанялся на эту старую калошу?

– Да ни одно судно, кроме него, не шло на восток.

– Ну что ж, ты сам себе вырыл могилу, голубчик! Капитан – идиот, старший офицер – беглый каторжник, экипаж – сборище бандитов, и вся старая кастрюля не стоит страховой премии… Где ты работал в последнее время?

– Ночным клерком в отеле.

– Вот чудак!.. Отказаться от должности клерка в шикарном нью-йоркском отеле и пойти кухонным мальчиком в плавучий ад… Хороший из тебя получится повар!

Тот, что помоложе, краснеет.

– Что, готов бифштекс? – кричит он буфетчику.

Когда они поели и допили кофе, он поворачивается и спрашивает тихим голосом:

– Скажи-ка, Руни, ты когда-нибудь был в Европе… во время войны?

– Был в Сен-Назере[212] Сен-Назер – город на западе Франции, в дельте Луары. несколько раз. А что?

– Не знаю… У меня все время что-то зудит внутри… Я два года был на войне. Тогда все было по-другому. Мне тогда казалось: все, что мне нужно, – это достать хорошую работу, жениться и осесть. А теперь я за все это гроша ломаного не дам… Полгода работаю, а потом начинается зуд – понимаешь? Вот я и решил, что мне надо прокатиться на восток, поглядеть…

– Ну-ну, – говорит Руни, качая головой. – Увидишь, многое увидишь, будь спокоен.

– Каковы убытки? – спрашивает тот, что помоложе, буфетчика.

– Тебя, наверно, забрали молодым?

– Мне было шестнадцать лет.

Он собирает сдачу и идет вслед за Руни на улицу. В конце улицы, за грузовиками, крышами пакгаузов он видит мачты, и дым пароходов, и белый пар, вздымающийся к солнцу.


– Опусти штору, – слышится с кровати мужской голос.

– Я не могу, она зацепилась… О черт, теперь вся штука полетела вниз!

Анна чуть не расплакалась, когда штора ударила ее по лицу.

– Пойди укрепи ее, – говорит она, подходя к кровати.

– Какая разница? Все равно с улицы не видно, – говорит мужчина, обнимая ее и смеясь.

– Свет с улицы… – стонет она, устало падая в его объятия.

Маленькая комната, с железной кроватью в углу напротив окна, похожа на сапожную коробку. Уличный грохот врывается в нее, пробираясь между домами. Она видит на потолке зыбкое зарево электрических реклам, белое, красное, зеленое… потом пеструю путаницу, точно лопнул мыльный пузырь… потом опять белое, красное, зеленое.

– Дик, пожалуйста, укрепи штору, свет сводит меня с ума.

– Он очень приятный, Анна. Можно подумать, что мы в театре.

– Это вам, мужчинам, приятно, а меня это сводит с ума.

– Так, стало быть, ты теперь работаешь у мадам Субрин, Анна?

– Ты хочешь сказать, что я скэб? Я это знаю. Но мать выкинула меня на улицу, и мне пришлось взять работу, я не то лезть в петлю.

– Такая красивая девушка, как ты, Анна, всегда может найти себе дружка.

– Все мужчины – дрянь… Ты думаешь, если я с тобой путаюсь, то я, значит, могу путаться со всяким?… Не буду я ни с кем путаться, понял?

– Да я вовсе не то хотел сказать, Анна… Фу, какая ты сегодня раздражительная!

– Нервы… Эта забастовка, история с матерью, да еще работа у Субрин… хоть кого с ума сведет. К черту, к черту всех! Неужели меня не могут оставить в покое? Я никогда никому не сделала ничего дурного. Я одного хочу – чтобы меня оставили в покое и дали бы мне зарабатывать кусок хлеба и иногда немножко повеселиться… Дик, это ужасно… Я не смею выйти на улицу, боюсь встретить кого-нибудь из союза.

– Полно, Анна, вовсе не так уж все плохо. Честное слово, я взял бы тебя с собой на Запад, если бы не моя жена.

Анна продолжает говорить ровным, хнычущим голосом:

– А теперь… за то, что я к тебе привязалась и захотела доставить тебе удовольствие, ты называешь меня шлюхой.

– Я ничего подобного не говорил! Я даже этого не думал. Я только думал, что ты молодец, а не рохля, как все эти… Постой, я попробую поднять штору – это тебя успокоит.

Лежа на боку, она смотрит, как его грузное тело движется в молочном свете окна. Наконец он возвращается к ней, стуча зубами.

– Я не могу укрепить эту проклятую штуку… Господи, как холодно!

– Ну все равно, Дик, ложись… Наверно, уже поздно. Мне к восьми нужно на работу.

Он достает часы из-под подушки.

– Половина третьего… Ну что ты, детка?

На потолке она видит зыбкое зарево электрических реклам: белое, красное, зеленое… потом пеструю путаницу, точно лопнул мыльный пузырь… потом опять – белое, красное, зеленое.


– Он даже не пригласил меня на венчание. Честное слово, Флоренс, я бы все простила ему, если бы он пригласил меня на венчание, – сказала она горничной негритянке, которая принесла кофе.

Было воскресное утро. Она сидела в кровати, разостлав газету на коленях. Она смотрела на иллюстрацию в газете с подписью «Мистер и миссис Джек Канингхэм улетают в свадебную поездку на своем знаменитом гидроплане «Альбатрос VII».

– Какой он красивый, правда?

– Да, мисс. Неужели никак нельзя было остановить их, мисс?

– Нет… Он сказал, что посадит меня в сумасшедший дом, если я сунусь… Он великолепно знает, что развод был незаконный.

Флоренс вздохнула.

– Мужчины такие подлецы!

– Ну, это долго не протянется. По ее лицу видно, что она скверная, эгоистичная, испорченная девчонка, а я – его настоящая жена перед Богом и людьми. Видит Бог, я пыталась предостеречь ее. «Кого Бог соединил, того человек да не разлучает»… так, кажется, сказано в Библии… Флоренс, кофе сегодня отвратительный. Я не могу его пить. Пойдите сварите другой.

Пожав плечами и нахмурясь, Флоренс ушла с подносом.

Миссис Канингхэм глубоко вздохнула и уселась поудобнее, между подушками. На улице звонили церковные колокола.

– Джек, дорогой, я все-таки люблю тебя, – сказала она, обращаясь к фотографии, и поцеловала ее. – Слышишь, дорогой, – колокола звонят, как в тот день, когда мы убежали из школы и обвенчались в Милуоки… Было чудесное воскресное утро… – Потом она посмотрела на лицо второй миссис Канингхэм. – Ах ты, такая… – сказала она и проткнула лицо пальцем.


Когда она встала, ей показалось, что зал суда медленно, плавно закружился. Бледный судья с рыбьим лицом в очках, лица, полисмены, приставы в мундирах, серые окна, желтые столы – все вращалось в болезненном удушье, ее защитник с белым, ястребиным носом вытирал лысую голову, хмурился и кружился, пока она не почувствовала, что вот-вот упадет. Она не слышала ни одного слова; она все время мигала, чтобы вытряхнуть из ушей жужжание. Она чувствовала, что позади нее сидит Дэтч, сгорбившись, уронив голову на руки. Она не смела оглянуться. Потом, когда прошло много часов, все кругом стало острым, ясным и очень далеким. Судья кричал на нее откуда-то из узкого конца воронки, его бесцветные губы шевелились, как пасть рыбы.

– …А теперь, как человек и гражданин великого города, я хочу сказать несколько слов подсудимым. Пора положить конец подобным явлениям. Нерушимая неприкосновенность человеческой личности и собственности, которую великие люди, основавшие нашу республику, положили в основу конституции, должна быть восстановлена. Долг каждого человека, будь то служитель государства или рядовой гражданин, – бороться с этой волной беззакония всеми средствами, имеющимися в его распоряжении. Поэтому, невзирая на сентиментальные выкрики газетных писак, развращающих общественную мысль и вбивающих в головы слабых духом людей и подобных вам выродков, что вы можете преступать закон божеский и человеческий, святой закон частной собственности, что вы можете отнимать у. мирных граждан то, что те заработали тяжелым трудом, несмотря на наличие того, что эти борзописцы будут называть «смягчающими обстоятельствами», я намерен применить к вам высшую меру наказания. Давно пора дать пример…

Судья отпил глоток воды. Фрэнси видела бусинки пота, выступившие на его носу.

– Давно пора дать пример! – выкрикнул судья. – Разумеется, я, как любящий и нежный отец, понимаю все ваше несчастье – недостаточное воспитание, отсутствие идеалов, отсутствие домашнего очага и нежных материнских забот – все то, что привело эту молодую женщину на стезю безнравственной жизни и падения и заставило поддаться искушениям жестоких и порочных людей, поддаться нездоровым возбуждениям, порочным развлечениям, всему тому, что так удачно названо «веком джаза».[213]1920-е годы в Америке стали называть «веком джаза» после публикации в 1922 г. сборника рассказов Фрэнсиса С. Фицджеральда (1896–1940) «Сказки века джаза», название которого распространилось на все десятилетие. И все же в тот момент, когда эти мысли готовы пролить елей милосердия на суровые веления закона, передо мной встают образы других молодых девушек, живущих в этом огромном городе, – образы сотен девушек, которые в этот самый час могут попасть в лапы жестоких, бессовестных соблазнителей из породы подсудимого Робертсона… Для него и ему подобных нет наказания достаточно сурового… И я вспоминаю, что неудачно примененное милосердие может впоследствии превратиться в жестокость. Все, что мы можем сделать, – это пролить слезу над жизнью заблудшей женщины и вознести Господу молитвы за душу несчастного младенца, которого эта злополучная женщина породила на свет, как плод своего позора…

Фрэнси почувствовала холодное щекотание, которое началось в кончиках ее пальцев и побежало по рукам, по телу, содрогавшемуся в спазмах тошноты.

– Двадцать лет, – услышала она кругом себя шепот.

Казалось, все облизывали губы, мягко пришепетывая:

– Двадцать лет.

– Кажется, я падаю в обморок, – сказала она себе, как постороннему человеку.

Все кругом нее с грохотом почернело.


Обложенный пятью подушками, посредине широкой кровати красного дерева с резными столбиками сидел Финеас Блэкхэд. Лицо у него было красное, как его шелковая пижама. Он сыпал проклятиями. Большая красного дерева спальня, обитая яванскими цветными тканями вместо обоев, была пуста. Только слуга-индус в белой куртке и тюрбане стоял в ногах кровати, руки по швам, и при каждом новом взрыве ругательств склонял голову и говорил:

– Да, саиб, да, саиб.

– Если ты, желтая обезьяна, чтобы тебя черт побрал, не принесешь мне сию секунду виски, то я встану и переломаю тебе все кости! Ты слышишь? Будьте вы все прокляты, меня уже не слушаются в моем собственном доме! Когда я говорю «виски», то это значит виски, а не апельсиновый сок, будь ты проклят! Получай, собака!

Он схватил граненый кувшин с ночного столика и швырнул им в индуса. Потом откинулся на подушки с пеной на губах, ловя ртом воздух. Индус молча вытер белуджистанский ковер и выскользнул из комнаты, унося груду разбитого стекла. Блэкхед начал дышать легче. Его глаза глубоко запали в орбиты и потерялись в складках отяжелевших зеленых век.

Он казался спящим, когда вошла Синтия, в макинтоше, с мокрым зонтиком в руке. Она ка цыпочках подошла к окну и стояла там, глядя на серую мокрую улицу и на старые, гробоподобные дома из коричневого кирпича, стоявшие напротив. На одну долю секунды она снова превратилась в маленькую девочку, которая пришла в ночном халатике, чтобы позавтракать вместе с папочкой в его широкой постели.

Он проснулся внезапно, посмотрел кругом налитыми кровью глазами. Мускулы его тяжелых челюстей напряглись под болезненно-багровой кожей.

– Ну, что, Синтия, где виски, которое я приказал подать?

– Папа, ты же знаешь, что сказал доктор.

– Он сказал, что если я выпью еще глоток, то это убьет меня… Да ведь я же и так мертв. Проклятый осел!

– Ты должен беречь себя и не волноваться.

Она поцеловала его и положила прохладную, тонкую руку на его лоб.

– А у меня мало причин волноваться? Если бы я мог схватить своими руками этого грязного, мерзкого прохвоста… Мы бы вылезли благополучно, если бы у него не распустились нервы. Поделом мне за то, что я взял себе в компаньоны такую мокрую курицу… Двадцать пять, тридцать лет работы – все полетело к черту в десять минут!.. Двадцать лет подряд мое слово было так же верно, как банкнота! Лучше всего было бы убраться вместе с фирмой в преисподнюю. А ты, плоть от плоти моей, говоришь мне, чтобы я не пил… Господи!.. Эй, Боб… Боб!.. Куда он провалился, проклятый мальчишка? Эй вы, сукины дети, идите сюда! За что я плачу вам деньги, мерзавцы?

Сестра милосердия просунула голову в дверь.

– Вон отсюда! – заорал Блэкхед. – Чтобы тут духу не было этих крахмальных дур!

Он швырнул в сестру подушкой. Сестра скрылась. Подушка ударилась о столбик и упала обратно на кровать. Синтия заплакала.

– Ах, папочка, я не могу вынести этого… Все вас так уважали… Возьмите себя в руки, папочка, дорогой!

– Чего ради?… Представление кончилось. Почему ты не смеешься? Занавес опущен. Все это только шутка, гнусная шутка!

Он начал смеяться, как в бреду, потом задохнулся, стиснул кулаки, опять стал ловить ртом воздух. Наконец он сказал прерывающимся голосом:

– Разве ты не видишь, что только виски поддерживает меня? Уходи, Синтия, оставь меня и пошли ко мне этого проклятого индуса. Я всегда любил тебя больше всего на свете… Ты это знаешь… Скорее скажи ему, чтобы он принес то, что я приказал.

Синтия вышла, плача. Ее муж ходил по передней.

– Эти проклятые репортеры… Я не знаю, что им говорить. Они говорят, что кредиторы собираются затеять процесс.

– Миссис Гастон, – вмешалась сестра милосердия, – я думаю, вам придется нанять мужчину для ухода за ним… Право, я ничего не могу с ним поделать.

В нижнем этаже телефон звонил, звонил. Индус принес виски. Блэкхед наполнил стакан и отхлебнул большой глоток.

– Вот от этого я себя чувствую лучше, клянусь Богом. Ахмет, ты – прекрасный малый… Ну что ж, я думаю, придется смотреть опасности прямо в лицо. Придется все распродать… Слава Богу, Синтия уже устроена. Я продам все эти проклятые вещи. Жалко, что мой драгоценный зятек так прост. Это уж такое мне счастье, что я всегда окружен простофилями… Клянусь Богом, я охотно пошел бы в тюрьму, если бы это принесло им какую-нибудь пользу… Почему нет? Все надо испытать в жизни. А потом вышел бы из тюрьмы и нанялся бы лодочником или сторожем на верфи. Мне это нравится. Надо относиться спокойно к тому, что произошло. Я и так всю жизнь разрывался на части. А, Ахмет?

– Да, саиб, – сказал индус, кланяясь.

Блэкхед передразнил его.

– «Да, саиб»… Ты всегда говоришь «да», Ахмет. Это смешно! – Он начал смеяться прерывистым, клокочущим смехом. – Кажется, это самый простой исход.

Он смеялся и смеялся; вдруг он перестал смеяться. Страшная судорога пробежала по его телу. Он скривил рот, пытаясь говорить. В течение секунды его глаза обводили комнату – глаза маленького ребенка, которому сделали больно и который собирается заплакать. Вдруг он повалился на подушки с застывшим, разинутым ртом. Ахмет долго и холодно смотрел на него, потом подошел и плюнул ему в лицо. Тотчас же он достал носовой платок из кармана полотняной куртки и вытер плевок с желтого, застывшего лица. Он закрыл рот, уложил тело между подушками и мягко вышел из комнаты. В передней Синтия сидела в глубоком кресле и читала журнал.

– Саибу много лучше. Он, кажется, заснул.

– Ах, Ахмет, я так рада, – сказала она и снова углубилась в журнал.


Эллен вышла из автобуса на углу Пятой авеню и Пятьдесят третьей улицы. Розовые сумерки надвигались с блистающего запада, отсвечивая в меди, никеле, пуговицах и глазах. Все окна на восточной стороне авеню были объяты пламенем. Она стояла, стиснув зубы, на углу, ожидая возможности перейти на другую сторону. Хрупкий аромат ударил ей в лицо. Тощий парень с космами льняных волос под кепи протягивал ей корзину с толокнянкой. Она купила пучок и прижала его к лицу. Майские рощи таяли, как сахар, на ее нёбе.

Раздался свисток, заскрежетали рычаги, автомобили растеклись в боковые переулки, улицу затопили люди. Эллен почувствовала, что парень с цветами трется около нее. Она отшатнулась. Сквозь аромат толокнянки она уловила на мгновение запах его немытого тела, запах иммигрантов, Эллис-Айленда, перенаселенных домов-казарм. Под никелем и позолотой улиц, эмалированных маем, она чуяла тошнотворный запах, расползавшийся липкой массой, как жижа из лопнувшей ассенизационной трубы, как толпа. Она быстро свернула в боковую улицу. Она вошла в дверь, подле которой была прибита маленькая, безукоризненно начищенная дощечка:

MADAME SOUBRINE ROBES

Она забыла все, утопила все в кошачьей улыбке мадам Субрин, полной черноволосой женщины, может быть, русской. Мадам Субрин вышла из-за портьеры, простирая к ней руки. Заказчицы, сидевшие в гостиной стиля ампир, смотрели на Эллен с завистью.

– Дорогая миссис Херф, где же вы пропадали? Ваше платье уже неделю как готово! – воскликнула она; она говорила по-английски чересчур правильно. – Ах, дорогая, вы увидите – оно великолепно… А как поживает мистер Харпсикур?

– Я была очень занята… Я ушла из журнала.

Мадам Субрин кивнула; многозначительно подмигнув, она откинула портьеру и повела ее в заднюю комнату.

– Ah, ça se voit… Il ne faut pas travailler, on peut voir déjà de toutes petites rides. Mais ils disparaîtront.[214]Ах, это так заметно… Вам не следует работать, уже видны совсем маленькие морщинки. Но они исчезнут (фр). Извините меня, дорогая…

Толстая рука, обвившая ее талию, крепко стиснула ее. Эллен слегка отстранилась.

– Вы – самая красивая женщина в Нью-Йорке!.. Анжелика, вечернее платье миссис Херф! – закричала она.

Выцветшая светловолосая девушка со впалыми щеками вошла, неся на вешалке платье. Эллен сняла свой серый жакет. Мадам Субрин кружилась вокруг нее, мурлыча:

– Анжелика, посмотрите на эти плечи, на этот цвет волос… Ah, c'est le rêvel![215]Ах, это мечта! (фр.)

Она подходила к Эллен слишком близко, точно кошка, которая хочет, чтобы ее погладили. Бледно-зеленое платье было отделано ярко-красным и темно-синим.

– В последний раз заказываю такое платье. Мне надоело постоянно носить синее и зеленое…

Мадам Субрин ползала у ее ног и возилась с подолом; ее рот был набит булавками.

– Совершеннейшая греческая простота, бедра, как у Дианы… Эллинская весна… Светоч свободы… Мудрая дева… – бормотала она, не выпуская булавок изо рта.

«Она права, – думала Эллен, – я скверно выгляжу». Она смотрела на себя в высокое трюмо. «Фигура расползается, начнется беготня по институтам красоты, корсеты, косметика…»

– Regardez-moi ça, chéri,[216]Посмотрите на это, дорогая (фр.). – сказала портниха, поднимаясь и вынимая булавки изо рта.

Эллен вдруг стало жарко. Ей показалось, что она попала в какую-то щекочущую паутину; от ужасного удушья шелка, крепа и муслина у нее заболела голова. Ей захотелось скорее выйти на улицу.

– Пахнет дымом, что-то неладно! – неожиданно вскрикнула белокурая девица.

– Тсс… – зашипела мадам Субрин.

Обе исчезли за зеркальной дверью.

В задней комнате мастерской Субрин под лампой сидит Анна Коген. Быстрыми, мелкими стежками она пришивает отделку к платью. На столе перед ней горою взбитых яичных белков возвышается ворох прозрачного тюля.

Чарли, мой мальчик!

О Чарли, мой мальчик! —

мурлычет она тихо и быстрыми, мелкими стежками шьет будущее.

«Если Элмер захочет, то мы поженимся. Бедный Элмер, он хороший, но такой мечтатель. Странно, что он влюбился в такую, как я. Но он перерастет все это; если произойдет революция, он будет большим человеком… Придется бросить танцульки, если я выйду за Элмера. Может быть, мы накопим денег и откроем маленький магазин на хорошем месте, где-нибудь на больших авеню. Мы там больше заработаем, чем в центре. «La Parisienne. Modes».[217]«Парижанка. Моды» (фр).

У меня дело пошло бы нисколько не хуже, чем у этой старой суки. Была бы сама себе хозяйкой, не было бы никаких разговоров о забастовщиках и скэбах… Равные шансы для всех… Элмер говорит, что это болтовня. Вся надежда рабочих только на революцию.

Я с ума схожу по Гарри,

Гарри мною увлечен…

Элмер на центральной телефонной станции, в смокинге, со слуховыми трубками в ушах, высокий, как Валентино,[218] Рудольф Валентино (1895–1926) – американский киноактер, итальянец по происхождению. Снимался в ролях «первых любовников». сильный, как Дуг. Революция объявлена. Красная гвардия марширует по Пятой авеню. Анна в золотых кудрях, с котенком на руках, высунулась из самого верхнего окна. Под ней, над улицами порхают белые голуби. Пятая авеню кровоточит красными знаменами, сверкает духовыми оркестрами, вдали хриплые голоса поют «Красное знамя», на куполе Вулворт-Билдинг полощется по ветру флаг. Смотри, Элмер! Элмер Дэскин избран мэром. Во всех учреждениях танцуют чарльстон… Трам-там, чарльстон дивный танец, трам-там… Может быть, я люблю его. Элмер, возьми меня! Элмер, умеющий любить, как Валентино, стискивающий меня руками, сильными, как руки Дуга, горячими, как пламя, руками, Элмер…»

Сквозь грезы она продолжает шить, мелькают белые пальцы. Белый тюль сияет слишком ярко. Вдруг красные руки протягиваются из него, она не может вырваться из объятий красного тюля, он кусает ее, обвивается кольцом вокруг головы… Окно в потолке тускнеет от клубящегося дыма. Комната полна дыма и визга. Анна уже на ногах, кружится по комнате, отбивается руками от горящего вокруг нее тюля.

Эллен стоит в комнате для примерки и смотрит на себя в трюмо. Все явственнее пахнет горящей материей. Она нервно ходит взад и вперед, потом выходит стеклянной дверью в коридор, увешанный платьями, ныряет в облако дыма и видит сквозь пелену слез, застилающую глаза, большую мастерскую, визжащих девушек, которые мечутся вокруг мадам Субрин. Мадам Субрин направила огнетушитель на обуглившийся ворох материи на полу у стола. Кто-то стонет в этом ворохе; из него вытаскивают тело. Краем глаза Эллен видит руку в лохмотьях, сожженное черно-красное лицо.

– Ах, миссис Херф, скажите, пожалуйста, дамам в приемной, что ничего не случилось… Абсолютно ничего… Я сейчас приду сама! – пронзительно кричит ей мадам Субрин.

Закрыв глаза, Эллен бежит по наполненному дымом коридору в комнату для примерки. Когда ее глаза перестают слезиться, она приподымает портьеру и выходит к встревоженным дамам в приемную.

– Мадам Субрин просила меня передать, что ничего, абсолютно ничего не случилось. Загорелась кучка мусора… Она сама потушила ее огнетушителем.

– Ничего, абсолютно ничего не случилось, – говорят друг другу дамы, опускаясь на диваны стиля ампир.

Эллен выходит на улицу. Прибыли пожарные машины. Полисмены оттесняют толпу. Ей хочется уйти, но она не может, она ждет чего-то. Наконец, она слышит в конце улицы звон. Пожарные машины с грохотом отъезжают, подъезжает автомобиль скорой помощи. Санитары выносят сложенные носилки. Эллен еле дышит. Она стоит рядом с автомобилем, позади плотного синего полисмена. Она пытается разгадать, почему она взволнована. Ей кажется, будто частицу ее самой запеленали бинтами и сейчас вынесут на носилках. Носилки появляются, колыхаясь между будничными лицами и темными куртками санитаров.

– Она сильно обгорела? – удается ей спросить из-за спины полисмена.

– Не умрет… Но для девушки это ужасно.

Эллен протискивается сквозь толпу и бежит на Пятую авеню. Уже почти темно.

– Из-за чего я так волнуюсь? – спрашивает она себя.

В сущности, обыкновеннейший несчастный случай, какие бывают ежедневно. Ноющая тревога и грохот пожарных машин не хотят покинуть ее. Она нерешительно стоит на углу, экипажи и лица мелькают мимо нее. Moлодой человек в новой соломенной шляпе смотрит на нее искоса, собираясь пристать. Она тупо глядит ему в лицо. На нем галстук в красную, зеленую и синюю полоску. Она быстро проходит мимо него, переходит на другую сторону авеню и сворачивает к центру города. Половина восьмого. Ей нужно с кем-то где-то встретиться – она не помнит где. Внутри нее страшная, тупая усталость.

– Господи, что же мне делать? – жалобно шепчет она.

На углу она окликает такси:

– Пожалуйста, в «Алгонкин»!

Теперь она вспомнила: к восьми часам она приглашена на обед судьей Шаммейером и его супругой. Надо заехать домой переодеться. Джордж сойдет с ума, если увидит ее в таком виде. «Он любит выставлять меня напоказ, разукрашенной, как рождественская елка, точно заводную говорящую куклу, будь он проклят!»

Закрыв глаза, она сидит в углу такси. «Надо развязать себя, обязательно развязать себя. Смешно быть вечно замкнутой на ключ – так, что всякая мелочь терзает душу, как скрип мела по доске. Предположим, что это я обгорела, а не та девушка, что я обезображена на всю жизнь. По всей вероятности, она получит от старухи Субрин кучу денег – начало карьеры. Или, предположим, я пошла бы с тем молодым человеком в безобразном галстуке, который пытался пристать ко мне… Любезничание над ломтиками банана и содовой водой, катание по городу в автобусе, его колено, льнущее к моему колену, его рука на моей талии, тисканье в темном подъезде… Есть жизни, которые можно прожить, если только на все наплевать и ни о чем не заботиться. О чем заботиться, о чем? О мнении людей, о деньгах, успехе, шикарных отелях, здоровье, зонтиках, бисквитах?… Мой мозг все время трещит, точно испорченная механическая игрушка. Надеюсь, они еще не заказали обеда. Тогда я заставлю их пойти куда-нибудь в другое место». Она открывает сумочку и пудрит нос.

Когда такси останавливается и высокий швейцар открывает дверцу, она выходит легким, танцующим, девичьим шагом, расплачивается и с легким румянцем на щеках, с глазами, в которых отражается темно-синяя мерцающая ночь глубоких улиц, входит во вращающуюся дверь.

И когда сверкающая, беззвучно вращающаяся дверь начинает кружиться под давлением ее руки в перчатке, ее внезапно пронзает мысль: она что-то забыла. Перчатки, кошелек, сумочка, носовой платок – все при мне. Зонтика с собой не было. Что же я забыла в такси? Но она уже идет, улыбаясь двум седым мужчинам в черном, с белыми пластронами рубашек, которые поднимаются, улыбаются, протягивают к ней руки.


Боб Гилдебранд ходил в халате и пижаме вдоль длинных окон, покуривая трубку. Из-за тонкой двери доносился звон стаканов, шаркали ноги, кто-то смеялся и тупая игла патефона выскребывала из пластинки фокстрот.

– Почему ты не хочешь переночевать у меня? – говорил Гилдебранд своим низким, серьезным голосом. – Народ мало-помалу разойдется… Мы тебя положим на кушетку.

– Нет, спасибо, – сказал Джимми. – Сейчас начнутся разговоры о психоанализе, и они проторчат здесь до зари.

– Но ведь тебе гораздо лучше ехать с утренним поездом.

– Я вообще не поеду ни с каким поездом.

– Слушай, Херф, ты читал про человека, которого убили в Филадельфии за то, что он четырнадцатого мая вышел на улицу в соломенной шляпе?

– Честное слово, если бы я создавал новую религию, то я зачислил бы его в святые.

– Стало быть, ты читал?… Забавно… Этот человек еще имел дерзость защищать свою соломенную шляпу. Кто-то сломал ее, а он затеял драку, и тут к нему сзади подскочил один из тех уличных героев, что стоят на всех перекрестках, и проломил ему голову куском свинцовой трубы. Его подобрали с расколотым черепом, и он умер в больнице.

– Как его звали, Боб?

– Не помню.

– Вот… А вы все болтаете о Неизвестном солдате… Вот вам настоящий герой! Золотая легенда о человеке, который пожелал носить шляпу не по сезону…

Чья-то голова просунулась в дверь. Краснолицый человек с волосами, свисающими на глаза, заглянул в комнату.

– Хотите джину, ребята? Кого вы хороните?

– Я ложусь спать, мне не надо джину! – резко сказал Гилдебранд.

– Мы хороним Святого Алоизия Филадельфийского, девственника и мученика, человека, который носил шляпу не по сезону, – сказал Херф. – Я бы глотнул джину. Мне надо через минуту уходить. Будь здоров, Боб.

– Будь здоров, таинственный странник… Сообщи твой адрес – слышишь?

Соседняя комната была полна бутылок из-под джина и имбирного пива; горы недокуренных папирос громоздились в пепельницах, парочки танцевали, кое-кто лежал растянувшись на диване. Патефон бесконечно играл «Леди, леди, будь добра». Херфу сунули стакан джина. Какая-то девушка подошла к нему.

– Мы говорили о вас… Знаете, вы таинственный человек.

– Джимми, – раздался крикливый, пьяный голос, – говорят, что вы бандит!

– Почему вы не стали преступником, Джимми? – сказала девушка, кладя ему руку на талию. – Я пришла бы на ваш процесс, ей-богу, пришла бы.

– Откуда вы знаете, что я не преступник?

– Тут происходит что-то таинственное, – сказала Фрэнсис Гилдебранд, входя в комнату; она принесла из кухни ведро с колотым льдом.

Херф обнял девушку и начал танцевать с ней. Она танцевала, спотыкаясь о его ноги. Танцуя, он довел ее до двери передней, открыл дверь и, не переставая танцевать, вывел девушку в переднюю. Она машинально подняла губы, чтобы ее поцеловали. Он быстро поцеловал ее и взял шляпу.

– Спокойной ночи, – сказал он.

Девушка заплакала.

На улице он глубоко вздохнул. Он чувствовал себя счастливым. Он полез в карман за часами, но вспомнил, что заложил их.

Золотая легенда о человеке, который носил шляпу не по сезону. Джимми Херф идет по Двадцать третьей улице, смеясь про себя. «Дайте мне свободу или убейте меня!» – сказал Патрик Генри,[219] Генри Патрик (1736–1799) – политический деятель, один из героев Американской революции, непревзойденный оратор, борец за свободу человеческой личности. надевая четырнадцатого мая соломенную шляпу. И его убили. Тут нет уличного движения, разве что прогрохочет молочный фургон. Мрачно темнеют горестные кирпичные дома… Проносится такси, за ним лентой тянется смутное пенье. На углу Девятой авеню он замечает, что пара глаз, точно две дыры в белом треугольнике бумаги, смотрит на него, – женщина в дождевике манит его, стоя на пороге. Дальше два английских матроса пьяно ругаются на лондонском жаргоне. Он приближается к реке, воздух становится молочно-туманным. Ему слышен отдаленный, мягкий, величественный рев пароходов.

Он долго сидит в ожидании парома в убогом, освещенном красноватым светом станционном зале. Он сидит и блаженно курит. Он ничего не может вспомнить, все его будущее – туманная река и паром, широко скалящий два ряда огней, точно улыбающийся негр. Он стоит у перил, сняв шляпу, и чувствует, как речной ветер шевелит его волосы. Может быть, он сошел с ума; может быть, это потеря памяти, какая-нибудь болезнь с длинным греческим названием; может быть, его найдут в Хобокене собирающим ежевику. Он смеется так громко, что старик, подошедший открыть калитку, испуганно косится на него. «Котелок не в порядке, думает, вероятно, старик. Может быть, он и прав. Честное слово, если бы я был художником, мне бы, может быть, разрешили рисовать в сумасшедшем доме и я нарисовал бы Святого Алоизия Филадельфийского в соломенной шляпе вместо нимба вокруг головы и со свинцовой трубой, орудием его пытки, в руках, а самого себя, в миниатюре, поместил бы молящимся у его ног». Единственный пассажир, он бродит по парому, словно тот принадлежит ему. «Моя временная яхта».

– Клянусь Богом, ночной штиль, – бормочет он.

Он пытается объяснить себе свое веселое настроение:

– Я не пьян. Может быть, я сошел с ума? Но я этого не думаю.

За минуту до отхода парома на него поднимают лошадь и разбитую рессорную повозку, нагруженную цветами; лошадь погоняет маленький, смуглый, скуластый человек. Джимми Херф бродит вокруг повозки; позади тощей лошади с торчащими, как вешалки, ребрами, маленькая жалкая повозка выглядит неожиданно веселой от наваленных на нее горшков с пунцовой и розовой геранью, гвоздикой, ольховником, тепличными розами и синей лобелией. Сочно пахнет весенней землей, влажными цветочными горшками и оранжереей. Возница сидит сгорбившись, нахлобучив шляпу на глаза. Джимми Херф хочет спросить его, куда он везет столько цветов, но сдерживается и идет на нос парома.

Выбравшись из пустого, темного речного тумана, паром неожиданно разевает черную пасть с ярко освещенной глоткой. Херф бежит сквозь пещерный мрак на укутанную туманом улицу. Потом он поднимается вверх по склону. Внизу, под ним, – железнодорожное полотно, медленный стук товарных вагонов, пыхтенье паровоза. Он останавливается на вершине холма и оглядывается. Ему ничего не видно, кроме пелены тумана, в которой плавает вереница мутных дуговых фонарей. Потом он идет дальше, радуясь своему дыханию, биению своей крови, гулу своих шагов по мостовой, между шпалерами призрачных домов. Постепенно туман рассеивается, откуда-то просачивается жемчужное утро.

Заря застает его на цементированном шоссе. Он шагает мимо грязных пустырей, на которых дымятся кучи мусора. Солнце бросает красноватые лучи на ржавые котлы, скелеты грузовиков, куриные косточки фордов, бесформенные массы изъеденного ржой металла. Джимми ускоряет шаг, чтобы поскорей выбраться из облака вони. Он голоден; на больших пальцах ног вздуваются волдыри. На перекрестке, где все еще мигает и мигает сигнальный фонарь, напротив бензоколонки стоит фургон-ресторан. Он расчетливо тратит на завтрак последний четвертак. Теперь у него остается – на счастье, на горе – три цента. Огромный мебельный грузовик, блестящий и желтый, остановился у фургона-ресторана.

– Не подвезете ли вы меня? – спрашивает он рыжеволосого шофера.

– А вам далеко?

– Не знаю… Довольно далеко.


Читать далее

V. Бремя Ниневии

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть