Мы измотались с нашими анкетами, а Васька, с лихорадочно горящими глазами, забыв об еде и доме, все торопил и торопил нас, не отпуская даже напиться, а раздобыл где-то графин с водой. Мы ехидно требовали, чтобы для повышения производительности труда он притащил сюда и унитаз. Время от времени в пионерскую заглядывала Нина Юрьевна, готовившаяся к завтрашнему дню доклад по данным родительских анкет… Лишь в девятом часу, когда школа давно опустела, а я сидел как на иголках, мы завершили свой труд. Но и здесь Забор посмел предложить мне задержаться еще на часок, чтобы подбить кое-какие бабки. Ни о каких бабках не могло быть и речи! Я опаздывал! Крикнув, что хватит, что и то так конец света, я цапнул берет с курткой и — деру!
Дома кипела жизнь: мама, что-то намурлыкивая себе под нос, готовила закуску, а в отцовском кабинете уже стучала «клюшка» Ко-хоккеиста и слышалось базарное оживление.
— Мам, Валя не звонила? — спросил я.
— Валя — нет, но какой-то голосок был.
— Женский?
— Девчачий.
— Может, Валин все же?
— Нет, Валин я уже не путаю. Она и не даст спутать, сразу: «Здрасте, Римма Михайловна! Как живы-здоровы?» Огонек, девчонка!.. А тут деловито и серьезно.
— Лена, похоже, — сказал я.
— У тебя и Лена есть? — подковырнула мама.
— У меня их много!
Мама рассмеялась, поцеловала меня в щеку, чего давно не случалось, и хлопотливо вспомнила:
— Да-а, от имени компании Три-Ко тебе объявлена благодарность за рационализацию и изобретательство и обещано материальное поощрение!
Сообразив, что это за Мёбиуса, я польщенно усмехнулся, налил кипятку, вдруг охваченный ознобом, хотя на улице было тепло и даже душно — весь день парило, и торопливо заперся у себя. До выхода в эфир оставалось десять минут. Все настроив, я запустил маме на кухню ее любимую увертюру к «Севильскому цирюльнику» и, сжимая микрофон, начал горячим шепоюм отсчитывать секунды, как космонавт перед стартом, и даже вдавился в кресло, точно ожидая перегрузок:
— Пять, четыре, три, два, один — пуск! — Щелкнул тумблер, и я, не узнавая своего голоса, заговорил: — I'm MeubiusL I'm MeubiusL I'm Meubius!.. Bullfinch, J love you!.. Bullfinch, J love you!.. Bullfinch, J love you![36]— Я Мёбиус!.. Я Мёбиус!. Я Мёбиус!.. Снегирь я люблю тебя!.. Снегирь, я люблю тебя!.. Снегирь, я люблю тебя!..Выждав полминуты, я повторил эти слова, о которых Валя озорно мечтала еще в первый момент нашего полузнакомства, и еще через полминуты — снова, рассчитав, что если Валины часики и согрешат, то хоть последнюю цепочку она перехватит.
Обессиленно, словно часть моего тела распалась на атомы и утекла вместе со звуками в эфир, я застыл в кресле, уставясь в преданные глаза Мёбиуса… Ну, Мёб. подмигни мне, вскинь руку и соедини меня голос в голос, шепот в шепот с той, с которой я уже космически соединился — сигналы наши, посланные друг к другу одновременно, встретились где-то на полпути и кружатся там сейчас, как голуби двух хозяев, замысливших что-то одно!..
Я, видно, грезил какие-то доли минуты, потому что тут же раздался стук в дверь и мамин голос:
— Аскольд, ты чего-то попросил?
— Нет, мам.
— А мне послышалось… Ужинать будешь?
— Попозже.
— А чай?
— Тоже потом.
Мне хотелось покоя и святости. Ужин, чай, галдеж преферансистов, прошибавший аж две стенки, бесконечная увертюра к «Севильскому цирюльнику» — все это было давно, пять минут назад, а сейчас в мире случилось чудо, где-то тут, в низком поднебесье, заплескались, играя, слова нашей любви, обращенные волшебной силой в неведомую плоть. Я не сомневался, что только о любви должна была сказать мне Валя!..
Я просидел в кресле, ожидая звонка, минут пятнадцать, потом не выдержал одиночества. Мне до жути понадобилось оказаться возле Валиного дома. Нет, не зайти — этого слишком много! — а хотя бы уловить ее какие-то биотоки.
Выскочив в коридор, я накинул плащ.
Мама, на редкость оживленно сияющая, появилась из кухни с чаем для игроков.
— Уходишь?
— На полчасика. Мам, а нельзя ли материальное поощрение получить сейчас?
— Сколько?
— Рубль.
— Возьми в сумке.
У парка я вышел из трамвая. По пути, через квартал, был оживленный магазинчик Я зарулил в отдел сластей, наметил шоколадку за семьдесят копеек — на случай, если все же встречу Валю! — и встал в очередь за большой пожилой женщиной, которая, подслеповато щурясь, низко разглядывала витрину.
— Молодой человек, сколько стоят вот эти конфеты? — обратилась она ко мне, тюкая пухлым пальцем по стеклу против нужного ей сорта.
Это была Амалия Викторовна.
Я обомлел.
Не потому обомлел, что она узнает меня и заговорит со мной по-английски при всем честном народе, нет, узнать меня после каких-то двух уроков она никак не могла, а потому, что я вдруг почувствовал, сейчас сам отколю номер. И отколол. Глянув на этикетку, я сказал:
— Three-sixty.
— Do you know English? — ни капельки не удивившись, а лишь полнее повернувшись ко мне, спросила она.
— A little.
— And why are sure that I understand it?
— Because you are our new teacher.
— So you are from the school number ten?
— Yes.
— It's wonderful. Do you live nearby?
— No, I live far from here — by the church.
— It's where the new circus is being built now?
— Just there.
— Remarkable place. Oh! — тише сказала Амалия Викторовна, заметив, что на нас обращают внимание. — Tell me, please, once more the price.
— Three-sixty.
— Thanks! And you, what do you want to buy?
— A bar of chocolate.
— For yourself?
— For… any case.[37]— Три шестьдесят. — Ты знаешь английский? — Немного. — А почему уверен, что я у тебя понимаю ею? — Потому что вы наша учительница. — Так ты из школы номер десять' — Да. — Чудесно. А живешь поблизости' — Нет, я живу далеко — у церкви. — Это где сейчас строят новый цирк? — Именно там. — Замечательное место. О!.. Скажи мне, пожалуйста, еще раз цену. — Три шестьдесят. — Спасибо. А ты что хочешь купить? — Плитку шоколада. — Для себя? — М-м на всякий случай.
Амалия Викторовна мягко улыбнулась. Подошла наша очередь. Мы купили что надо и вместе вышли, балакая уже по-русски о чистом воздухе, тишине и уюте этого околопаркового местечка. Не знаю, на какую отметку наговорил по-английски, но чуял нутром, что протяни я еще чуть-чуть нашу встречу, и учительница сделает второй заход, который окажется для меня роковым, потому что мои моральные силы иссякли начисто. Спастись можно было только бегством. Видя, что Амалия Викторовна, спускаясь с крыльца, забирает влево, в сторону Валиного дома, я прытко извинился, сказал, что тороплюсь, и ринулся вправо, опять к трамвайной остановке. Но метров через тридцать, осторожно оглянувшись, пересек улицу и но скрытой кустарником парковой стороне повернул обратно.
Шел я, поигрывая шоколадкой и бочонком 81, и восторгался — вот уж Валя всплеснет руками, узнав как лихо я выступил перед Амалией Викторовной!.. Нет, жизнь моя летела нынче на какой-то суперсчастливой волне!
Еще бы саму Валю увидеть!
План мой был такой: пройдусь перед домом сперва по дороге, потом по ближнему тротуару, а потом постою на крыльце. Ведь ничего подозрительного не будет в том, что чужой юноша стоит на чужом крыльце, ждет кого-то, есть же тут молодежь! Потом, поприслушивавшись, шмыгну внутрь и спущу в Валин почтовый ящик шоколадку. Если и это удастся, то рассчитаю, где окна Снегиревых, и похожу еще немного под окнами.
Дома были типовые: деревянные, одноподъездные, двухэтажные, с шиферными крышами, и покрашены в один цвет, охровый, и у всех были густые, разделенные подъездом пополам садики, которые придавали домам щекастость, а крыльцо с куцым козырьком походило на нос — ну, не дома, а ряд добродушных великаньих голов. Чтобы найти Валин, нужно было или считать дома, или приглядываться к номерам, но я определил его чутьем.
Я бочком разнял гряду яблонек, выбрался на дорогу и остолбенел: впереди слева, у самого бордюра, стояла «Ява», хищно блестя подвесками, бензобаком и выхлопными трубами. Блеск этот пронзил меня как молния!.. Понятно, что в городе сотни «Яв», и не обязательно этой «Яве» принадлежать Толику, но еще понятнее, что совпадение это не случайно.
Чувствуя, что начинаю трястись мелкой дрожью, я продавился сквозь яблоньки назад и замер. На моей стороне прохожих не было, на той были, но их разговорчики и покашливания казались мне всего лишь маскировочными шумами, прячущими суть. И я ловил ее, ловил напряженно и боязливо.
И вдруг поймал два слова:
— Ну, Толик!..
Голос этот ослепил меня. Я прижался лбом к железобетонному фонарному столбу и, кажется, простонал. Боже мой!.. Все!.. Неужели так просто? Ужас!.. Где же ты была раньше, моя головушка?.. И с яростью накопившегося заряда из памяти моей вырвался зигзаг фактов, которые сразу все прояснили. Вот заснеженная Валя о школьном коридоре, а у подъезда Толик-Ява на фыркающем мотоцикле… Вот она, радостная, открывает мне дверь и тут же вянет — ждала другого… Вот она испугалась мотоциклетного треска, когда мы гуляли с ней за городом… Не позволяла провожать себя домой, чтобы случайно не столкнуться с тем!.. Не знакомила со своими друзьями, чтобы не разоблачиться!.. А прошлая суббота с кучей дел? Никаких дел не было, раскатывала с мил-дружком!.. Мало тебе, простофиля?.. А эти отточенные поцелуи, откуда они, с неба свалились? Вчера, наконец, сама призналась, что была на свидании!.. А слова Шулина? И этого мало?.. Тогда иди, несчастный, и смотри!
Я поднял голову.
Так же шли прохожие, так же дремал мотоцикл и так же шептались, наверно, Валя с Толик-Явой. Но крыльцо загораживал садик. И мне до боли захотелось увидеть их, этих голубков, чтобы уж не осталось ни атома сомнений. Крадучись, я двинулся вперед, незримый за яблонями. Беги отсюда, человекообразная обезьяна, говорил я себе, а сам шел, все выпрямляя и выпрямляя взгляд, пока не открылось крыльцо и двое в тени козырька. Было уже довольно сумрачно, но я бы и ночью разглядел их, как на блюдце, до того обострились мои глаза. Собственно, я видел лишь его. С двумя шлемами, один на голове, второй на локте, как корзина, он стоял спиной ко мне, уперев раскинутые руки в стену, и что-то говорил-говорил, пританцовывая, как цирковая лошадь. А Валя была за ним, как в ловушке, только голова ее на миг высверкивала то из-за одного его плеча, то из-за другого. Они или ездили куда-то или собирались ехать. Если ездили, значит, Валя, слава богу, не слышала моего эфира, а если собираются, то может быть, слышала. И уж не вместе ли они сидели у приемника, хихикая и обнимаясь под мое объяснение?..
Меня бросило в жар.
Толик-Ява вдруг быстро наклонился к Вале, над его плечами мелькнули ее руки, готовые сомкнуться на его шее, как она всегда делала, целуясь… Я отвернулся, зажал уши и побежал…
Заплакал я на бегу.
Спохватвшись, что навстречу идут люди и тревожно уступают мне дорогу, я свернул в какой-то пустынный переулок, потом еще куда-то, уткнулся в старый тополь лицом и зарыдал… Слезы лились долго. Я не подозревал, что в моем худом теле столько слез. Выплакавшись, я обессиленно сел на землю и прижался к тополю.
Ну, раз все, то все! И надо сделать так, чтобы ни капельки Валиного во мне не осталось, ни капельки!.. Ушвырнуть английский, бросить школу и уйти в попы, которых она боигся! Немедленно подружиться с Леной— эта не подведет, а целоваться я теперь умею и умею очень сильно просить! Или посвататься к Нэлке Ведьмановой, она делала какие-то такие намеки, два года похожу в женихах, а потом удочерю Анютку и — гуд бай, Валентина Петровна! А то подумаешь, цаца незаменимая нашлась, трясогузка! Ну, и трясись за спиной Толик-Явы!.. Все это и многое другое я молол с восторгом, а самому становилось грустнее и грустнее. Я с ужасом чувствовал, как жаль мне прощаться с Валей!.. Интересно все же, что она хотела мне сказать сегодня? Что обманывала меня? Тогда почему было не сказать вчера?.. Еще не сделала! Чего не сделала? Не обвенчалась с Толик-Явой, с эгим японцем?.. Дура!.. И нечего было подкатываться с поцелуями!.. Нижняя губа моя опять задрожала, я поднялся, нащупал в кармане плаща шоколадку, сгреб ее, шмякнул о тополь и пошел туда, где было светло и дзинькали трамваи.
Я хотел уехать на вокзал и потеряться там в людской сутолоке, но вспомнил, что Валя мечтала купить два бессрочных билета на поезд, и укатил в другую сторону. Через центр к мосту. На всем его километровом разлете не было ни души — одни машины, машины и машины, в которых заскафандренно мелькали бледные лица, словно мост этот был не земным и словно атмосфера тут была отравленной, и лишь я, выродок, мог дышать ею. Я опасливо глянул через чугунные перила. Внизу бездонно простиралась кромешная тьма, которая вдруг потянула, потянула меня в себя, будто вакуум. Я злорадно показал ей трижды кукиш. и только потом бездна расколдовалась и стала рекой: я услышал бурление воды у быков и увидел ее темную гладь в рябинках маслянистых бликов. Река тоже была пустынной — ни лодчонки, ни катера. Хоть бы льдина, как в тот день… Льдины плыли редкие, но крупные. Над ними кружили вороны, обследуя каждую, где замечался малейший налет мусора. Они садились на них, копались там, затем, всполошившись, как пассажиры, проморгавшие свою остановку, с карканьем срывались и летели обратно к мосту, который служил вроде бы вороньей заставой. Не зря это были именно вороны, и не зря они каркали — накаркали, гады!.. Что ж, будем считать, что я пришел сюда проститься с нашей прогулкой. Очищаться, так уж с истока!.. Пустой трамвайчик помчал меня назад.
У родной церквушки я сошел и медленно побрел к темному церковному забору… Рассадник религиозного тумана!.. Если религия это вера в какого-то старикашку, сидящего якобы на облаках, то это, конечно, чушь на постном масле, а если — что-то другое, то я этого пока не понимал… С крыши Дома культуры било несколько прожекторов. Прожектора освещали строящийся цирк, улицы озарялись фонарями, но так складывался этот световой калейдоскоп, что церковь не задевал ни один луч. И она, кажется, была по-старушечьи рада этому невниманию и тихо темнела в тенётах тополей, только крест, как из омута, торчал оттуда и ухватывал свою долю света. Но в церковной покорности таилось что-то и угрожающее, вот так древние воины подкрадываются к своим врагам — сами под водой, а дышат через камышинки…
А куда спрятаться мне и через что дышать?… Вот здесь, у забора, было наше первое свидание. Проклинаю его!.. А вон там и тут мы гуляли, выписывая восьмерки. Сколько их было выписано, этих восьмерок любви!.. Я двинулся к цирку и стал кружить: цирк-церковь, цирк-церковь. Кружил долго, разматывая все, что мы намотали, и даже больше — что могли бы намотать. Я как будто сдирал бинты с болящих ран! Рвал с мохом!..
Домой явился уже в двенадцатом, усталый, тяжелый и грязный. Скинув туфли, я автоматически сунул руку в плащ, чтобы переложить бедный талисманчик в брюки, но не нашел его. И вдруг холодно отметил, что выбросил его, наверно, вместе с шоколадкой. Значит, все, детство мое оборвалось!.. Повесив плащ, я вошел в свою комнату, включил свет и потерянно осмотрелся. С вещами ничего не случилось: по-прежнему стоял глупый Мёбиус, по-прежнему лежал возле него еще неотсоединенный микрофон, которому я только что доверялся, и по-прежнему торчали всюду шпаргалки, даже в рамке с Пушкиным, свидетелем наших поцелуев. Все кончено, Александр Сергеевич! Прощай, любезная калмычка! Fare thee well, and if for ever, still for ever, fare thee well!..[38]Прощай, и если навсегда, то навсегда прощай! (Байрон) (Строки эти Пушкин поставил эпиграфом к восьмой главе романа «Евгений Онегин»), Я аккуратно перевернул его, и на меня в упор уставился хмурый Эйнштейн, словно вопрошая, ну, что, мол, прав я в своей хмурости?.. Да, старик, ты прав!.. И мне вспомнились его слова о том, что стыдно должно быть тому, кто, пользуясь чудесами науки, воплощенными в обыкновенном радиоприемнике, ценит их так же мало, как корова те чудеса ботаники, которые она жует. Да, корова не ценит чудес ботаники — и тут, старик, ты прав!.. И пусть, пусть она подавится ими!..
Я старательно собрал все бумажки у себя, потом в кухне, потом прошел в гостиную. Мама читала при настольной лампе. Преферансисты продолжали резаться в карты и над чем-то хохотали. Мерзко пахло сигаретным дымом.
— Поздновато, — заметила мама, глянув на ходики.
— Да так, мам, вышло.
— А ты что, уже выучил? — спросила она, заметив, что я срываю бумажки.
— Выучил.
— Все?
— Все.
— Ловко… А тебе Валя дважды звонила.
Я замер в дверях.
— И что?
— Первый раз ничего, просто спросила, где ты. Я думала, ты с ней, — сказала мама, пытаясь разглядеть меня в сумраке, — А второй раз просила передать, что слышала тебя и что отвечает тем же. Я ничего не поняла, а ты?
— Я понял, — хрипло сказал я.
Не спеша уйдя в туалет и запершись, я общипал зеркальце, похожее на ромашку, точно последний раз гадая, любит или не любит, скомкал все бумажки и бросил их в унитаз. Когда шумно хлынула вода и белые лепестки замелькали в пене, не желая уноситься, у меня задергалось горло, и я, вцепившись зубами в рукав, зарыдал пуще прежнего.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления