Морской пейзаж

Онлайн чтение книги Морской пейзаж
Морской пейзаж

* * *

 

В палате становилось нестерпимо жарко. Окно, выходившее на улицу, сияло, по дощатому полу протянулись солнечные лучи. Синтаро сидел на полу, опершись спиной о стену, и неотрывно смотрел на противоположную… Во всех палатах лечебницы стены были окрашены в светло-зеленый цвет. Того же цвета были оконные переплеты, решетки и сетки. Конечно, здесь исходили из убеждения, что зеленый цвет успокаивает. Краска слоями накладывалась – один на другой, кое-где она вспучилась, местами виднелись следы кисти. Там, где краска лежала толстым слоем, она выцвела и утратила блеск, но в отдельных местах, наоборот, лоснилась, точно смоченная водой. А в появлении желтоватого оттенка, наверно, было повинно бьющее в окно солнце. Сантиметрах в тридцати и повыше, в метре от пола, по стенам шли две грязные полосы, будто специально задуманный рисунок, – должно быть, именно этих мест чаще всего касались руки и тела побывавших здесь больных. Сколько же времени и какое множество рук понадобилось, чтобы на краске отпечатались грязь, жир.
Если ежедневно подолгу сидеть, прислонившись к стене, ощущение ее толщины само собой передастся спине. Песок, гравий, металлические прутья, проникая сквозь гладкую поверхность цемента, заставляют лопатки ощущать массивность стены. Синтаро казалось, будто с тех пор, как он приехал в лечебницу, прошло уже больше полугода. Но стоило лишь прислониться к стене, как поступавшее в ответ ощущение неприступности сразу же напоминало ему – нет, он приехал сюда только вчера. Хоть верно и другое – сегодня, и вчера, и позавчера, и еще раньше в палате все оставалось неизменным. Рядом с коленями Синтаро, раскрыв рот, спала мать, в палате тяжело висел раздражающий кисло-сладкий запах, а из соседней палаты птичьим пением то и дело доносилось:
– Сестра, сестра, я заждалась, я заждалась. Еды, еды, я заждалась. Сестра…
Еще вчера он решил завесить окно от солнца. И не только потому, что от проникающих в палату ярких лучей делалось нестерпимо жарко, – видеть, что творится в глубине открытого рта спящей матери, было выше его сил. Рот ее открыт много часов подряд, язык, и нёбо, и горло пересохли и потрескались, внутри скопилась пожелтевшая слюна и слизь – сестра все время пыталась удалить ее ватой, смоченной в воде, но ничего не получалось.
Благодаря встретившейся по дороге женщине средних лет Синтаро именно вчера решил купить бамбуковую штору. Это случилось как раз, там, где вишневая аллея резко спускалась вниз. В том месте, где она переваливала через гребень горы, подковой окружающей лечебницу, Синтаро увидел задумчиво стоявшую женщину с черным зонтом. Хотя солнце нещадно палило, она не открывала зонта, а опиралась на него как на трость, да и сама фигура ее в узкой юбке была похожа на палку. Синтаро попытался угадать, что она здесь делает. Скорее всего, положила в лечебницу кого-то из близких и теперь возвращается домой.
Почему-то ему не хотелось встречаться с женщиной. Наверно, от страха, что она заговорит с ним. Но и поворачивать обратно было обидно. Синтаро впервые за последние дни дышал не больничным воздухом. Запах листвы, запах моря, запах земли – как они упоительны; обливающие тело лучи солнца – какой свежестью веет от них. И если отвлечься от того, что происходит с матерью, ощущение такое, словно находишься на увеселительной экскурсии… Однако женщина, будто нарочно дождавшись Синтаро, сразу заговорила с ним. Она спросила, выйдет ли по этой дороге к автобусу до К. Синтаро ответил, что выйдет, и она, переступая с ноги на ногу, точно утрамбовывая землю, сообщила, что поместила в лечебницу дочь.
– Все время плачет. Ужасно плачет. В этом-то и проявляется ее болезнь.
– Ученики, впервые попав в школьное общежитие, всегда плачут, – повторил Синтаро слова санитара, сказанные им в тот день, когда в прошлом году они клали мать в лечебницу.
– Сейчас-то ничего, ей сделали укол, и она спит. А по ночам плачет. Каждую ночь…
Пять лет назад ее дочь потеряла зрение. И с тех пор, впав в депрессию, беспрерывно плачет. Синтаро старался слушать ее внимательно. Но чем внимательнее он вслушивался в ее слова, тем больше рассказ ее казался ему почему-то малоубедительным. Может быть, потому, что она избегала говорить о печальных обстоятельствах, вызвавших болезнь дочери. Высказав все, что ей очень хотелось сказать, женщина приободрилась и энергично зашагала по дороге. На ее загорелом лбу выступили капельки пота, она учащенно дышала.
Дочь ее, которой в этом году исполняется семнадцать, поместили в палату рядом с комнатой, где ночуют Синтаро с отцом.
– Где это мы? Я здесь никого не знаю. Где же мы все-таки?
Вчера вечером, после ужина, он слышал этот шепот, а потом, как и говорила мать девушки, раздался плач. Сначала тихий, потом все громче и громче… Но через некоторое время он стал похож на доносившееся издалека монотонное журчание реки.

 

На закате в палату стали проникать яркие лучи солнца. Синтаро встал и начал прилаживать к окну бамбуковую штору. Нужно привязать ее прямо к металлической решетке. Вчера, как он ни бился, это ему не удалось, а ничего другого придумать было невозможно. Перпендикулярно вставляемые в бетон оконного проема металлические прутья были круглые и гладкие, да к тому же, когда он с трудом дотягивался до верха окна, пальцы теряли силу, веревка еле затягивалась в узел, сразу ослабевала, и штора под собственной тяжестью сползала вниз. Так повторялось много раз. Но наконец, совершенно случайно, чуть покосившаяся штора, опустившись на треть окна, застряла между прутьями – Синтаро решил оставить ее в таком положении… Все-таки в комнате стало значительно темнее. Теперь свет, проникавший сквозь овальное отверстие шириной в две ладони, падал спящей матери на грудь, и лицо ее оставалось в полумраке. Но когда Синтаро вернулся на свое место, оттого, что окно теперь было завешено, кисло-сладкий запах – возможно, ему это только казалось – стал еще назойливее.
Действительно ужасный запах. Нет, не трупный запах, а причудливая смесь вони кошачьей мочи, гнилого лука и вареной рыбьей требухи. Сначала Синтаро подумал, что это вонь, характерная для любой твари (будь то животное или человек), заключенной в клетку. Но теперь понял: источник запаха – препараты, применяемые при лечении пролежней… Вдыхая этот невыносимый запах, Синтаро вспоминал мокрую, впитавшую гной марлю, которую врач вынимал из пролежней. И тут же в его памяти всплыл голос матери, прошептавшей: «Отец». Это было настолько удивительно, что казалось нереальным. Синтаро удручался, но в то же время испытывал успокоение. Ведь благодаря одному этому слову с плеч матери, должно быть, свалился груз, который она несла на протяжении тридцати лет. Слова матери его нисколько не взволновали. Он испытал лишь удивление. Ему показалось тогда, что бледный санитар пристально взглянул на него и его рот искривился улыбкой. Все находившиеся в палате молчали. Сестра по-женски растроганно посмотрела на стариков супругов. Вслед за ней и Синтаро стал переводить взгляд с отца на мать. Мать обратила невидящие глаза к мужу. Отец, потупившись, улыбался. У обоих лица казались загорелыми. Очень трогательная получилась картина. Морщины у рта отца – возможно, так падал свет – казались блестящими; глаза матери, пролившие слезы, стали красными. Вот-вот должен был раздаться вздох. Но вместо этого кто-то вдруг громко чихнул. Врач. Достав из-под халата хрустящий носовой платок, он высморкался и повелительно произнес:
– Пошли.
Пригнувшись, он переступил через порог и, широко шагая, вышел из палаты. В комнате сразу же началось движение – санитар и сестра в замешательстве бросились вслед за врачом.
Синтаро растерялся, не зная, как быть. Случившееся казалось ему необъяснимым. Или, вернее сказать, из-за жары и усталости у него пропало всякое стремление «понять», и он погрузился в атмосферу безотчетной тревоги. Действительно, уж не нарочно ли врач так громко чихнул? В теперешних обстоятельствах возможно все что угодно. У врача, в одиночку ведущего это огромное отделение, нет возможности долго оставаться в палате – это так, но вполне можно представить себе и его нежелание участвовать в трогательной сцене, разыгрываемой между пациенткой и ее семьей. Возможно, и в самом деле в этой сцене были сентиментальные моменты, способные вызвать антипатию обитателей лечебницы. Но независимо от этого Синтаро показалось, что врач почему-то испытывает неприязнь к их семье. Он и раньше чувствовал, что тот относится к нему неприязненно, но теперь понял: вся их семья представляется врачу какой-то странной и подозрительной.

 

Даже после того, как затея с курами провалилась, отец по-прежнему целыми днями пропадал в саду. А мать бралась за любую подвернувшуюся работу: гладила белье в соседней прачечной; помогала комиссионеру, торговавшему на черном рынке; мыла голову, неуверенно мяла плечи и поясницу клиентам косметолога и массажиста, которому сдала часть дома. Толку от ее работы, разумеется, было мало, и они вели трудную, даже рискованную жизнь. Определенным в их жизни было лишь то, что их выгоняли из дому… Дом уже перешел от дяди к другому владельцу. Неожиданно явившись к ним, дядя, улыбаясь во весь рот, представил красномордого человека – это, мол, мой приятель, – а сам укатил, оставив его уже как хозяина. Он самыми разными способами добивался, чтобы они убрались из дома. Мать, обогатившись полученными откуда-то новыми сведениями, выработала тактику сопротивления.
– Хм, этакий человек – хозяин дома?! Да нет же, он, конечно, подставное лицо братца. Обычный крючкотвор. Тот решил использовать его – самому-то неудобно сказать нам: убирайтесь! Нет, меня не проведешь – это его обычная манера. Он всегда был хитрованом, – горячилась мать.
Но с тех пор выражение ее лица изменилось. Казалось, вместо прежних ее глаз появились другие, лихорадочно блестевшие, все время бегавшие по сторонам, – она напоминала беглого преступника.
День шел за днем, будто к одной рваной тряпке пришивали другую, такую же рваную. Выйдя рано утром из дому, мать возвращалась в первом часу ночи последней электричкой, тяжело нагруженная сахарином и адзиномото [10], обессилевшая, валилась с ног у очага и сразу засыпала. А в доме, лишенном женских рук, царил несусветный беспорядок. Постели никогда не убирались и не высушивались, вытащенные из шкафов вещи валялись на полу, и, когда в конце концов весь дом оказался заваленным нижним бельем, носками и всякими другими вещами, их беспорядочно, точно отбросы в мусорный ящик, заталкивали в освободившиеся шкафы, и потом пила вдруг обнаруживалась в буфете, а объедки кукурузного хлеба, грязные чашки – в платяном шкафу. Во всех углах с потолка свисала паутина, по комнатам летали куски ваты и пыль, казалось, там стоит туман. И среди этого невообразимого беспорядка отец, подбрасывая в печь сосновые ветки, варил для кур рыбью требуху и удивительно педантично и аккуратно раскладывал на полке, будто это была полка для обмундирования в казарме, вещи, с которыми он приехал с фронта. Дом жил в тяжких трудах, и мелочи повседневной жизни, причудливо переплетаясь, вселяли в его обитателей тоску и тревогу.
– Неужели вы до конца дней собираетесь вести такую жизнь? Почему вам не вернуться в деревню, родня помогла бы вам устроиться, – говорили иногда родственники, с которыми тогда еще не были прерваны отношения.
Но всерьез отвечать на вопрос «почему?» никто из них не собирался. Да и от дяди, брата отца, который владел родительским домом, не было ни слуху ни духу.
«Домовладелец» первое время приезжал каждый месяц и ругался на чем свет стоит. Потом стал появляться раз в два месяца, постепенно время его отсутствия удлинялось, и кончилось тем, что он не показывался по полгода. Приехав однажды, он вдруг от нечего делать заглянул в курятник, после чего уселся на пороге и заявил:
– Нет, мне это уже надоело. И, пройдясь по дому, уехал.
Примерно через неделю редко появлявшийся в их доме почтальон принес письмо в коричневом конверте. На обратной стороне черными иероглифами было написано: «Районный суд Иокогама». Семье Синкити был предъявлен иск в незаконном владении домом.

 

Мать изменилась в лице. Изыскивать «новые сведения» было уже поздно. Разумеется, она тут же пошла с кем-то советоваться.
– Это настоящий суд. Значит, по предусмотренной законом процедуре вы должны поручить дело официальному адвокату, – вот и все, что ей сказали.
Поставщик «новых сведений» был заранее предупрежден адвокатом, нанятым дядей. Он сказал, что сам заняться по-настоящему этим делом не сможет, и порекомендовал своего товарища. К нему-то и отправились Синтаро с матерью.
В тот день у Синтаро немного кружилась голова. Ему все время хотелось присесть на обочине дороги. Впервые за полтора года ему пришлось пользоваться транспортом. Но он обессилел не только из-за болезни. Ему очень не хотелось идти к адвокату. Нет, обычно убеждал он себя, ни за что не хочу стать таким, как отец. Но стоило ему представить себе, что нужно отправиться в незнакомый дом в незнакомом месте и встретиться с незнакомым человеком, как сразу же начинал понимать состояние отца, не выносившего отлучек из дому и никуда не ходившего в поисках работы. Мать ужасно перетрусила из-за того, что в исковом заявлении была названа «ответчиком». Теперь, решила она, вся жизнь ее перечеркнута, и думала даже, что впоследствии и ее будут считать «бывшим преступником».
– Ну и пусть. Тюрьма в тысячу раз лучше, чем эта наша жизнь, – говорила она, нервно шагая из угла в угол.
Все адвокаты, по мнению Синтаро, должны быть людьми с круглыми, толстыми лицами. Лишь те из них, кто принадлежал к какой-либо левой партии, как он считал, могли иметь худые бледные лица. Однако мужчина, которого он увидел, когда пришел с матерью в его дом в глухом переулке, уцелевший во время пожара в Сэтагая, оказался почти совсем седым человеком средних лет, с поблекшим лицом – словом, нисколько не похожим на адвокатов, какими они представлялись Синтаро. Может быть, поэтому Синтаро, усевшись напротив него, испытал облегчение. Комната, обставленная в европейском стиле, была устлана циновками, в ней стоял узкий и длинный, похожий на школьный, стол, покрытый коричневой скатертью, за который они и сели: он по одну сторону, Синтаро с матерью – по другую; напротив двери, на книжном шкафу, стояли мраморные настольные часы – они сразу бросались в глаза. Откуда-то проникал неприятный запах дезодоранта для уборной. Глядя на пятна, выступившие на потолке, Синтаро сказал безо всякого умысла:
– Вы жили здесь еще до войны?
– Нет, я поселился тут, у моего брата, после возвращения из Маньчжурии, – сказал адвокат; наверно, его постоянно спрашивали об этом.
Синтаро хотел было еще спросить, много ли народу живет в этом доме, но, вспомнив, сколько стоптанных ботинок валялось в прихожей, решил: ни к чему задавать ненужные вопросы. Молчал и адвокат, нервно поглаживая скатерть пальцами с коротко остриженными ногтями. Мать достала жалобу и протянула адвокату, тот бегло пробежал ее, сложил пополам и бросил на стол. Синтаро сразу приуныл. Дело их проиграно. Он понял это еще до того, как заговорил адвокат.
Мать начала излагать суть дела. Она говорила тихим голосом, потупившись, часто прибегая к околичностям, как это свойственно женщинам. Пальцы адвоката снова забегали по столу.
– Проблема чрезвычайно сложная.
Мать удивленно посмотрела на него. Она ведь еще и половины не успела рассказать. Дошла лишь до того, как во время войны ее брат сколачивал капитал, а она и морально, и материально поддерживала его.
– Чепуха все это, – резко сказал адвокат.
– Что вы имеете в виду? – спросила мать.
– Буду с вами откровенен. Вопрос стоит так: вы заняли чужой дом и живете в нем. Хотя ваша семья и платила за квартиру, но всего пятьдесят иен в месяц; сами понимаете, по нынешним временам таких денег и на сигареты не хватит. Как бы закон ни изменился, вам это не поможет. Необходимо поскорее выехать из дома и тем самым прекратить дело. Чем дольше оно будет тянуться, тем значительней будут расходы, а оплачивать их, причем полностью, придется вам…
Лицо матери приняло такое выражение, будто она видит все это во сне. Сказанное адвокатом расходилось с тем, что она слышала, когда ходила советоваться в Кугуинума. Ее состояние можно было определить хотя бы по тому, как она потупилась и как покраснели ее виски. Насупясь и опустив голову, так что подбородок уперся в грудь, она тихим голосом запричитала, жалуясь на тяжелую жизнь. Адвокат, теребя скатерть, смотрел в сторону. А она все не унималась. Они, мол, с братом договорились, что за квартиру она будет платить ему пятьдесят иен, а по ценам, существовавшим к окончанию войны, это было не так уж и дешево. Синтаро, ее сын, заболев в армии туберкулезом, до сих пор не выздоровел и работать не может. Когда от воздушного налета сгорел их дом, она отсутствовала, как раз помогала эвакуироваться семье брата. А пожар погасили сразу, как только сгорел их дом, и если бы она никуда не уезжала, попыталась бы потушить пожар, и их дом вполне мог уцелеть, доказывала она адвокату.
– Мой муж военный, вот брат и решил, воспользовавшись этим, завести связи с армией. Потому он и обратился ко мне…
В этот момент пальцы адвоката, теребившие скатерть, вдруг замерли.
– Ваш муж военный? Мать ответила с гордостью:
– Да, генерал-майор.
Недовольство с лица адвоката моментально исчезло. На нем появилось нечто похожее на улыбку, глаза сверкнули, и он, внимательно посмотрев на них, сказал:
– О-о, военный, о-о, генерал-лейтенант… Во время войны это было прекрасно. Может быть, сегодняшние трудности – расплата за прошлое благополучие? В общем, заниматься этим делом я отказываюсь. Поезжайте куда-нибудь еще и пригласите другого адвоката или предпримите еще что-либо – можете делать все что угодно. Возможно, вам не все понятно, но объяснить лучше я не в состоянии. По-моему, самое благоразумное для вас поступить так, как я предлагал с самого начала.
Синтаро почувствовал, что краснеет. Он даже не понимал почему – может быть, потому, что ему стало стыдно? А потом, почувствовав комичность ситуации, рассмеялся. Он продолжал смеяться и выйдя из дома адвоката. У него возникло ощущение, что он наконец-то встретился с человеком, о существовании которого совсем забыл. Вдоль широкой улицы, по которой они шли, тянулись сгоревшие казармы. Когда Синтаро учился в начальной школе, отец служил здесь полковым ветеринарным врачом. Он красовался на лошади, хотя сидел на ней неловко, весь подавшись вперед, будто вцепившись в гриву. Но к чему знать об этом адвокату? Ему вполне достаточно сведений о том, что его клиент – профессиональный военный, генерал-майор (то, что он повысил его в чине, роли не играло). Но ведь стыд за профессию своего отца он испытывал так давно. После его возвращения прошло уже четыре года. Он забыл даже, что долгое время они с матерью жили на жалованье отца. Под ледяным взглядом адвоката Синтаро вспомнил старую свою мысль, к которой не раз возвращался в глубине души: после войны профессия «военный» ликвидирована, поэтому и ему не мешало бы забыть о профессии отца. Стыд его был сродни тому, какой испытываешь, если обмочишься, не в силах сдержаться… Кто твой отец? Говори! Не понимаешь? Ветеринарному врачу достаточно взглянуть на лошадь, и ему сразу же ясно, что с нею… Отойди от лошади, не то заразишься.
Громкое чиханье врача напомнило Синтаро ледяной взгляд адвоката. Разумеется, между этими двумя людьми нет ничего общего. Адвокат отказался защищать семью Синтаро, а врач внимательно осмотрел больную, поступившую к нему от коллеги, лечившего ее до него. Что же тогда заставило Синтаро при первой же встрече отнестись к врачу так настороженно? Однажды вечером Синтаро сам видел, как он играет с больными в мяч. И они радовались всякий раз, когда долговязому врачу не удавалось поймать его. «Плевать», – громко кричал он, смеясь, подбирал мяч и, широко размахнувшись, снова бросал его. Тут он увидел высунувшегося из окна Синтаро и, сразу же перестав смеяться, еще раз-другой лениво бросил мяч и скрылся в больничном корпусе.
Синтаро, безусловно, все преувеличивал. Он, безусловно, преувеличивал и роль мужчины с забинтованной шеей. Это был тот самый человек, который безмолвно стоял у дверей, наблюдая за тем, как Синтаро направляется в палату матери, где ей обрабатывали пролежни, – он всегда безмолвствовал. Когда Синтаро проходил по коридору, тот, не говоря ни слова, следовал за ним с совком и веником и подметал, чтобы не осталось никаких следов. То же самое произошло, когда Синтаро прилаживал штору. Мужчина хмуро наблюдал за его неловкими действиями и, казалось, готов был сказать: хватит прилаживать такую неудобную вещь. Но промолчал и лишь внимательно наблюдал за его действиями, недовольно покачивая головой, а потом ушел, стараясь ступать бесшумно. Синтаро казалось, будто он неотрывно за ним наблюдает. Возможно, он знал, что Синтаро дает иногда больным сигареты. Однажды, когда он сидел у постели матери и курил, в забранном решеткой окошке, выходившем в коридор, показалось лицо этого человека. Синтаро решительно поднялся и пошел узнать, в чем дело, но мужчина ужасно растерялся и замахал руками… Может, он глухонемой, подумал Синтаро. Но тут же отбросил эту мысль, вспомнив, что не раз видел, как тот разговаривал с больными и санитаром. В такие минуты мужчина, скрестив на груди руки, внимательно слушал собеседника, многозначительно покачивая головой – то утвердительно, то отрицательно…У мужчины грустно задвигались губы. Тогда-то Синтаро впервые заметил: к повязке на шее прикреплена стеклянная трубка. В руке у мужчины был вентилятор, и он сказал, что может одолжить его.
Синтаро не знал, как быть. Он стыдился своего заблуждения и непонятливости – ведь он не сразу сумел сообразить, чего хочет от него этот человек. Внимательно присмотревшись, он увидел – кожа у мужчины желтая и дряблая, над глубоко посаженными глазами – редкие седеющие брови. Глаза мутные, невыразительные… Пожалуй, они могут походить на глаза жандармского прапорщика?… Во всяком случае, он не производит впечатления человека, способного на бескорыстное дружелюбие. Хотя Синтаро, разумеется, и в голову не приходило, что он предлагал ему вентилятор с какой-то корыстной целью… В общем, Синтаро решил взять его. Огромный черный вентилятор устаревшей конструкции казался непосильно тяжелым для этого человека. Прикрепленная к шее стеклянная трубка дрожала при каждом вздохе. Синтаро поблагодарил и поспешно взял из его рук вентилятор. А тот, отдав его, рысцой побежал в самый конец коридора и появился вновь с длинным шнуром. Ведь в палате не было ни одной электрической розетки. Он присоединил шнур, потом направился в служебное помещение поискать штепсельную вилку. Поскольку он все это время молчал, действия его казались еще более энергичными и продуманными. Синтаро спросил, не тяжело ли ему дышать, но мужчина, оставаясь на четвереньках, отрицательно покачал головой. Убедившись, что вентилятор в палате матери работает, он стремительно скрылся за дверью, Синтаро даже не успел поблагодарить его.

 

Поди разберись, что это за человек… Стоя под струей воздуха, которую гнал вентилятор, Синтаро испытывал острое беспокойство. Он вообще терпеть не мог вентиляторы. К тому же ему было неловко перед больными, запертыми в остальных палатах, что вентилятор только у них с матерью. Но и выключать его было бы неразумно. Он – и это было самым нелепым – все явственнее осознавал: в этой нестерпимо жаркой комнате с вентилятором гораздо лучше, чем без него… И все же беспокойство его не улеглось до вечера, пока он снова не встретился с мужчиной. Тот стоял рядом с лодкой, вытащенной на каменный парапет. В сумерках чуть белели днище перевернутой лодки и бинты на его шее. Он чинил лодку, законопачивая чем-то щели. Улучив момент, когда он вроде бы прервал работу, Синтаро окликнул его. Мужчина поднял голову. Синтаро поблагодарил за вентилятор, и тот вдруг сказал хриплым голосом:
– Когда больной в таком состоянии, никто о нем не заботится.
Синтаро был поражен. И тем, что он говорил гораздо понятнее, чем днем, но главное – резкостью его слов. Мужчина продолжал:
– Летом жарища и комаров тьма, а зимой холодина. В такой палате и здоровый помрет…
Синтаро колебался, не зная, что сказать, а потом ответил: как ему кажется, и врач, и санитар стараются изо всех сил. Мужчина решительно замотал головой и стал так подробно и многословно обо всем рассказывать, что Синтаро даже опешил. Врач и санитар лишь присутствуют, но никакой помощи больным не оказывают, а в том отделении содержатся только пациенты, которым вообще никакой помощи оказывать не хотят, они фактически брошены на произвол судьбы, поэтому больные, которых туда переводят, говорят: ну, теперь конец, но рано или поздно большинство пациентов оказываются в этом отделении, и, значит, все обречены на смерть, говорил мужчина без умолку, не давая Синтаро вставить ни слова.
– Посмотрите, какие они сейчас бодрые, а их все равно заграбастают, загонят в то отделение – и крышка, все перемрут там, – показывал он пальцем на больных, бродивших по спортивной площадке, над которой уже опустились вечерние сумерки.
Синтаро они напоминали призраков, собравшихся на сцене, и, чтобы сменить тему разговора, он спросил о возвышавшемся полушарием острове прямо перед ними. Этот остров, густо заросший темными деревьями, был похож на привычную картинку из книги сказок. По словам мужчины, это необитаемый остров, недавно его купила туристская фирма и для привлечения экскурсантов построила на нем молельню во славу «богу, соединяющему мужчин и женщин» – после выходного дня пациенты лечебницы привозят оттуда пожертвования. Синтаро сказал, что все это очень интересно.
– Однако как они туда переправляются? Вплавь или, может быть, на этой лодке?…
– Как переправляются? Разными способами. В давние времена, говорят, этот остров был частью материка, и поэтому даже сейчас во время отлива на остров можно пройти пешком – так вот и переправляются.
– Странно, мне кажется, здесь слишком глубоко.
– Сейчас глубоко. Потому что прилив… А во время отлива из воды торчат сваи. Здесь выращивают жемчуг.
– Жемчуг?
Непроизвольно повторив это слово, Синтаро глянул на волны, плескавшиеся у самых его ног. Но там лишь тяжело перекатывалась черная вода и больше ничего не было видно.
Лицо мужчины выглядело усталым. Может, он слишком много говорил. Еще раз взглянув на торчащую из его шеи стеклянную трубку, Синтаро вдруг вспомнил, что об этой трубке мужчина так и не сказал ни слова. Не исключено, что его оперировали, может быть, у него рак горла. Тогда понятно, почему он с таким сочувствием относится к пациентам лечебницы, к их судьбе… Но все это были домыслы, в действительности же об этом человеке Синтаро не знал ровным счетом ничего.
Они пошли к больничному корпусу.
– Спокойной ночи, – хрипло произнес мужчина, полагая, что они расстаются.
Синтаро ответил, что сначала зайдет в палату матери. Мужчина отвернулся от него. Всем своим видом он демонстрировал полное безразличие. Синтаро шел рядом с ним, направляясь в палату, и не понимал, чем вызвал его недовольство. Мужчина получил в служебном помещении связку ключей. Остановившись у первой из расположившихся в ряд наподобие звериных клеток палат, он привычным движением отпер дверь и исчез в темноте. Синтаро чуть не вскрикнул. Значит, это его жилье. И сам он, выходит, душевнобольной, хотя, разумеется, не тяжелый.

 

Примерно через два месяца после того, как Синтаро с матерью побывали у адвоката в Сэтагая, началась война в Корее. Два года, прошедших с этого времени до того дня, когда им пришлось покинуть дом в Кугуинума, были самыми счастливыми в их послевоенной жизни. Казалось, выход из дома ради визита к адвокату сослужил Синтаро добрую службу – теперь, когда он выходил на улицу, температура у него больше не повышалась, он стал ежемесячно получать твердо установленную сумму как внештатный сотрудник одной текстильной компании, много переводил, а отец устроился в госпиталь оккупационных войск, где приводил в порядок картотеку. В день, когда отец принес первое жалованье, мать купила сакэ и сладости и, усаживаясь ужинать, весело сказала, наливая отцу рюмку:
– Как хорошо получать жалованье, мы точно вернулись в прошлое.
С помощью однокашника отца удалось на вполне приемлемых условиях нанять адвоката. Благодаря предпринятым им шагам суд прекратил дело и занялся примирением сторон… Все в их жизни повернулось к лучшему – на такое они и рассчитывать не могли. Но именно с того времени в поведении матери стали замечаться странности. Тогда только что выпустили тысячеиеновые купюры, и мать, выходя за покупками, то путала их со стоиеновыми и возвращалась домой без сдачи, то, наоборот, решив, что получила лишние деньги, ходила по соседкам и заявляла с гордостью: «Нет, что ни говори, покупать я умею». Она всегда была человеком эмоциональным, любила пошутить, но теперь, даже когда шутила, сохраняла серьезное выражение лица. Стала невероятно забывчива. «Нету… нету…» – повторяла она, с блуждающим взглядом, точно завороженная, бродя из комнаты в комнату в поисках кошелька, который преспокойно лежал у нее за пазухой. Она ходила быстро, по-детски вразвалку, может быть потому, что сильно располнела – между слишком коротким кимоно и носками виднелись толстые ноги, – и, стремительно несясь по улице, нередко падала.
– Ходить так, как ты, просто опасно. Ты хоть под ноги смотри, – говорил отец, надевая костюм и отправляясь на службу.
Мать действительно беспрерывно подвергала себя опасности. Но никому и в голову не могло прийти, что причиной тому болезнь. Им казалось, она все делает небрежно, кое-как из-за годами накапливавшейся усталости – надо же было хоть как-то раскрепостить себя. А вот в самом деле странным представлялись вечные ее причитания, раздражительность, злые слезы по пустякам. Без конца жалуясь на соседей – те, мол, игнорируют ее, не отвечают, когда она заговаривает с ними, – мать распалялась, багровела, точно ей хмель ударил в голову, глаза наливались кровью, она вскакивала и била себя кулаком по голове, причитая:
– Ой, как болит голова. Вся левая половина. Не иначе сосуды лопнут. Разобьет паралич. Что делать? Ведь разобьет паралич.
Разумеется, раздражительными стали и отец, и Синтаро. Вернувшись домой с работы, они выходили из себя по пустякам. Отец возмущался, если мать запаздывала с едой, Синтаро выказывал недовольство, что еда слишком скудная. Работа отца была строго по часам, при опоздании вычитался дневной заработок, а в худшем случае могли и уволить. Поэтому мать всегда следила за временем и не раз с криком вскакивала среди ночи, испугавшись, что проспала.
Но все же по сравнению с прежними временами жизнь их стала теперь мирной и спокойной. Уцелевшие в курятнике куры несли яйца. В свободные минуты отец удовольствия ради обрабатывал свой клочок земли в саду. А мать, лежа в неприбранной комнате и вспоминая вкус только что съеденных сладостей или детские годы Синтаро, то вздыхала, то весело смеялась.

 

Не то чтобы они забыли, что наступит день, когда им все-таки придется освободить дом в Кугуинума, но почему-то никто из них всерьез не задумывался над этим. Они прожили здесь уже семь лет. А ведь когда-то даже в своем собственном доме они не жили так долго. И мысль о том, что примерно через месяц они должны куда-то переезжать, пришла им в голову лишь однажды вечером, когда отец с коробкой для завтрака в руке, уныло шагая от ворот к дому, сказал:
– Вот и кончилась моя работа.
Конечно, они знали, что работа у отца временная. Стоило корейской войне пойти на спад и сократиться линии фронта, как число поступавших в госпиталь раненых резко уменьшилось. И все-таки увольнение отца явилось для них неожиданностью…
Хотя в увольнении его вины не было, он уселся на веранде, тоскливо глядя в сад, на лице его почему-то был написан стыд. У матери глаза налились кровью, что-то несвязно бормоча, она понуро ходила взад-вперед между воротами и домом, точно искала что-то.
Синтаро и сам растерялся, даже пришел в отчаяние. Но, подумав, понял, что отчаиваться, в общем-то, нечего. В самом деле, у него самого все в порядке, нет никаких оснований ни для пессимизма, ни для волнений. Останься отец на работе и после того, как им пришлось бы покинуть дом, им ничего не оставалось бы, кроме как снять одну-единственную комнату на троих – на большее не хватило бы денег. Даже подумать страшно, что это была бы за жизнь. Их семейный бюджет сократился бы еще больше, матери пришлось бы готовить еду на чужой кухне, а значит, столкновения в тесной комнате и за ее стенами не прекращались бы. И нетрудно предположить, что при такой жизни они бы очень быстро истратили деньги, полученные в качестве отступного. А после этого двинуться никуда бы уж не смогли. Так что, если вдуматься, увольнение отца можно считать милостью судьбы.
Однако назавтра отец и мать, казалось, забыли о случившемся. Отец усердно кормил купленных весной цыплят, а мать, засунув руки за пазуху, с явным удовольствием наблюдала за ним. О чем они думают? Что собираются делать дальше? Синтаро вспоминал то время, когда отец, недавно вернувшийся с фронта, подолгу шептался с матерью. Через несколько дней она вдруг сказала:
– Знаете, нам особенно тревожиться нечего. Разве мы не можем построить дом, взяв деньги в кредитном банке? А что касается земли, наш сосед К. – сан обещал дать нам участок бесплатно…
По глазам матери Синтаро понял, что больше ничего она говорить не намерена. И было решено, что он встретится со служащим кредитного банка. Само собой разумелось, что сделать это должен именно Синтаро. Неужели к тому времени мать уже была больна? Трудно сказать – их семья попала в такое безвыходное положение, что Синтаро даже не задумывался над тем, что происходит с матерью. Удивительно другое – все внимание Синтаро было сосредоточено на поведении отца. Хотя дни шли и не сегодня завтра им нужно было освобождать дом, отец был занят лишь тем, что из обломков разобранного курятника сколачивал какие-то странные ящики. Он хотел поместить в них кур и отправить в деревню Я. в префектуре Коти. Все ящики уже были готовы. В доме почти не оказалось мебели и вещей, которые стоили бы того, чтобы тратить деньги на перевозку, и поэтому почти все имущество, которое они собирались вывезти из дома, составляли эти самые ящики. И вот настал день их отправки; станционный служащий был поражен – с таким багажом он еще никогда не имел дела – и сказал, что, по его мнению, нужно зарезать кур, продать, а деньгами распорядиться по своему усмотрению. Синтаро его предложение показалось, конечно, разумным. Ведь от Фудзисава до Коти товарный поезд идет неделю, даже пассажирский – три-четыре дня. А от Коти до деревни Я. еще день, не исключено, что дорога продлится и дольше. В общем, перевозить кур в августовскую жару не просто рискованная, а совершенно бессмысленная затея. На всякий случай Синтаро спросил: на что можно надеяться, сколько кур из этой дюжины благополучно прибудут на место. Пожилой станционный служащий с загорелым лицом осклабился и бесцеремонно ответил:
– Подохнут все до единой, не сомневайтесь.
Во время этого разговора отец лишь молча посмеивался. Он совал палец между досок неловко сколоченных ящиков, стараясь расширить щели, чтобы не задохнулись квохтавшие странными голосами куры.
Первое сентября – день, когда они должны были освободить дом – превратился чуть ли не в праздник. Собрались все соседи – они пришли попрощаться и, конечно же, поглазеть, как выселяют людей из дома «по закону». Мать – она до самого последнего дня и рук не приложила к сборам, – точно отправляясь в театр, доставала из старой, потрепанной сумки билеты и внимательно разглядывала их, потом вдруг уходила на задний двор к полуразрушенному колодцу и все смотрела на него, а вернувшись, распахивала настежь шкафы в дальних комнатах, покуда отец и Синтаро укладывали чемоданы и связывали узлы.
– Что ты там копаешься? Вот-вот судебный исполнитель придет! – сердито закричал отец.
Отец волновался, опасаясь, как бы судебный исполнитель не явился до того, как они освободят дом, – это означало бы, что примирительное соглашение нарушено и никакого отступного они не получат. За полчаса до двенадцати, когда истекал срок соглашения, все было готово к отъезду. Грузовик с вещами и пассажирами, угрожающе рыча мотором, отъехал. Ветер растрепал поседевшие волосы матери, примостившейся на вещах между Синтаро и отцом, а потом словно приклеил их ко лбу.
Было решено, что в тот вечер они остановятся у родственников в Токио, на следующее утро отец с матерью отправятся в Коти, а Синтаро поселится в пансионе в пригороде Токио. Синтаро сразу взял свои вещи и, не заезжая к родственникам, отвез их в пансион. Когда он вечером приехал к ним, матери там не было и встретил его один отец, он был слегка растерян. Оказывается, мать по дороге рассталась с отцом, решив навестить каких-то знакомых.
– Обещала к вечеру вернуться, но, наверно, заболталась. Плохо, когда человек лишен чувства времени, – сказал отец, как бы оправдываясь перед родственниками, устроившими им прощальный ужин. Они уже поели, а мать все не возвращалась. Дети, посланные на станцию встретить ее с электрички, вернулись ни с чем; по их словам, и станционные служащие не видели ни одного человека, хоть отдаленно напоминающего мать. Всех охватило предчувствие беды. Они предположили даже, что она замыслила побег, не желая ехать в Коти. Лишь в двенадцатом часу в прихожей послышались тяжелые шаги и голос матери.
– Просто я по дороге заблудилась, – весело говорила она. – Спасибо добрые люди проводили до самого дома.
Странно, что мать забыла дорогу в дом, где бывала много раз, а может, она придумала все, желая оправдать свое опоздание. Так или иначе, все вздохнули с облегчением, но наутро она снова сказала удивительную вещь:
– Ужасно. Не хватает чемодана. Самого маленького, из крокодиловой кожи. Его украл, наверно, вчера тот человек.
Действительно, куда-то запропастился небольшой чемодан, который доверили хранить матери. В нем лежали сберегательная книжка, правда на небольшую сумму, и немного денег. Все присутствовавшие растерялись, а мать со смехом заявила:
– Не беспокойтесь, ничего страшного. Я все равно решила остаться жить в Токио, и чемодан мне теперь ни к чему. Я подарила его человеку, проводившему меня сюда.
Постепенно они начали понимать, что мать не в себе. Хотя и пытались истолковать ее слова как насмешку над собственной оплошностью. Она и раньше любила так шутить…
– Решено, я остаюсь в Токио. Буду жить вместе с Синтаро. А ты, отец, поезжай в Тоса один. И М. – сан, и Т. – сан – все мои приятельницы – советовали мне так поступить, – твердила мать по дороге на станцию. И не успокоилась даже после того, как они прибыли на вокзал Синагава.
– Ну о чем ты говоришь. Давай быстрей, а то опоздаем на поезд, – тянул ее за руку отец.
И вдруг она спросила:
– Что это?…
Низко склонившись, мать удивленно вытаращила глаза, глядя на блестевшие внизу рельсы.

 

Как только поезд ушел, Синтаро в поисках пропавшего чемодана тут же обошел все места, где могла быть вчера мать, – заглянул в полицию, на станцию, где она пересаживалась с государственной электрички на частную, – чемодана нигде не видели, и Синтаро просто не за что было ухватиться в дальнейших поисках. Тогда он решил немедленно подать заявление об аннулировании пропавшей сберегательной книжки и получении новой, но для этого нужно было поехать в почтовое отделение в Кугуинума, где она была выдана. Итак, он должен был вернуться туда, откуда только вчера уехал. Но хлопоты эти не были для Синтаро такими уж обременительными. Ему даже казалось, что он уже привык без конца заниматься глупейшими делами и, не будь их, чувствовал бы себя неуютно… Однако, сойдя с поезда, Синтаро почему-то не захотел сразу же отправиться на почту и пошел в сторону дома, где они так долго жили. Ему было приятно снова взглянуть на знакомые места. Казалось, будто не вчера еще ехал он в грузовике по этой дороге, а чуть ли не десять лет назад. Он приближался к дому: перед глазами появились знакомый забор и живая изгородь, а за ними сад, вот уж различимы отдельные деревья – он весь напрягся, даже сердце сжалось. Наконец показались ворота. Услышав, что его кто-то окликнул, Синтаро обернулся. Это была К., жившая в соседнем доме.
– Приехали взять то, что забыли? А я тут голову ломаю, как бы вам сообщить.
К великому удивлению Синтаро, К. вынесла небольшой чемодан из крокодиловой кожи. В покинутом ими вчера доме, сказала соседка, они по забывчивости оставили этот чемодан. Синтаро был обескуражен. Но тут же его охватило другое чувство – невыразимый страх. Открыв крепко перетянутый веревкой потрепанный чемодан со сломанными замками, Синтаро не нашел ни денег, ни сберегательной книжки, которым следовало бы там быть. В чемодане лежал – наискось – только серп, которым они, упаковывая вещи, разрезали соломенную веревку. Точно ощетинившаяся зубьями пила, отливавший синевой серп с налипшими обрезками желтой соломы был похож на какого-то зловещего зверя, острие его впилось в матерчатую подкладку чемодана. Синтаро вздрогнул… Казалось, из старого, полуразвалившегося чемодана сочатся смутные, мятущиеся мысли матери, упорно стремящейся завлечь, приблизить его к себе.
Однажды – после этой удивительной истории не прошло и трех месяцев – Синтаро вдруг получил странное письмо. Он не сразу догадался, что оно от матери. Кривые, разной величины иероглифы заполняли почти всю лицевую сторону конверта, марка была приклеена на обороте в самом центре. Вскрыв конверт, Синтаро обнаружил лист почтовой бумаги, часть иероглифов была перечеркнута, а остальные походили не столько на иероглифы, сколько на размазанные чернильные кляксы. С трудом разобрав их и связав воедино, Синтаро прочел:

 

Как поживаешь, я недавно ходила к сумасшедшему врачу – ничего плохого у меня вроде нет, отец снова стал разводить кур, за огромные деньги купил старый поломанный велосипед и что ни день ездит на нем за кормом, а за яйца он выручает ровно столько, сколько стоит корм, так что занимается он дурацким делом, изо всех сил занимается ненужным делом и только и знает, что хвастает, скоро, мол, за ним пойдет вся деревня, а крестьяне говорят, торговать яйцами невыгодно, возиться с этим нечего, и не хотят иметь с ним никакого дела.
С тех пор как мы сюда приехали, отец ни с кем не разговаривает, даже с дядей ни словом не перемолвился.
Тетя очень, очень плохой человек, вечно ругается, а недавно гонялась за мной с поленом.
Она била меня поленом, сказала мне: раздевайся, я разделась у колодца, а она давай меня колотить.
Как мне хочется поскорей уехать в Токио, будем вместе жить в Токио – хоть бы уж этот день пришел.
Пишу я письмо тайком, не знаю даже, как смогу его отправить, мне давно уже не разрешают ходить на почту, попрошу кого-нибудь отправить, надеюсь, оно дойдет до тебя.
Господину Синтаро
от матери.

 

В письме отца – оно пришло примерно в то же время – говорилось, что куры, все до одной, благополучно доехали и ежедневно несутся, он обрабатывает поле дяди, который лишился арендатора, в дождливые дни читает книги, извлекая их из кладовой. Короче, ведет жизнь, о которой сказано в известной поговорке: «В ясную погоду работать в поле, в дождливую – сидеть дома и читать». Так писал отец. Из его письма выходило, будто у них все в порядке и живут они с дядей и тетей душа в душу. О матери же было сказано только: «С недавних пор у нее часто случаются галлюцинации, видеть ее мучения невыносимо». Синтаро не знал, кто написал в своем письме правду – мать или отец. Во всяком случае, оба письма нагнали на него тоску.

 

Со времени их приезда в лечебницу прошла уже целая неделя. Это отметила тетка, приехавшая из деревни навестить мать. Именно она заставила отца вызвать телеграммой Синтаро. Увидев его, тетка заявила:
– Твой отец молодчина. В полном смысле слова молодчина. Когда все это будет позади, ты должен беречь его.
Синтаро кивнул и ответил, что он тоже так думает. Отцу и впрямь досталось. Тетка, оправдывая свою задержку с приездом сюда, говорила: дядя, мол, ни за что не хотел оставаться один – вечно кричит на нее, а когда ее нет рядом, сам ничего не может делать. Она предлагала ему поехать вместе с ней, а он ни в какую: «Если я окажусь в таком месте, расхвораюсь, расстроюсь так, что кусок в горло не полезет». Ни за что не соглашался. Ну конечно, раз уж речь идет о жене ее младшего брата, навешать ее в первую очередь должна она сама, говорила тетка. Осуждать дядю, подумал Синтаро, было бы несправедливо, и ответил:
– Дядин отказ я прекрасно понимаю.
– Ты копия своего дядюшки, – смеясь, сказала тетка. Синтаро ответил, что, возможно, в чем-то он на него и в
самом деле похож.
Хотя тетка и приехала, но помочь в уходе за матерью она ничем не могла. Мать по-прежнему беспрерывно спала, санитар время от времени делал ей укол камфары с витамином, а остальные сидели у постели больной в полном бездействии. Синтаро, залитый лучами послеполуденного солнца, проникавшего через щели в шторе, думал о своей работе. Начальник отдела, страдавший хроническим катаром желудка, постоянно ныл: «Компания когда-нибудь вообще сумеет обходиться без отдела рекламы». Когда Синтаро нужно было уезжать, он лишь показал ему телеграмму, но ни словом не обмолвился о том, чем больна мать и в какой лечебнице лежит; и теперь, когда он столько времени не показывается на работе, тот считает своего подчиненного отпетым бездельником и ругает его почем зря. Но что бы он там ни говорил, когда мать в таком состоянии, сразу уехать назад Синтаро не мог – тут уж ничего не поделаешь.
Тетка начала рассказывать о том, как заботливо относился отец к матери все время, пока они жили в деревне. Стоило хоть на минуту выпустить ее из виду, как она исчезала, оказываясь у совершенно незнакомых людей за пять, а то и десять километров от дома, и приходилось ее искать. Никакой помощи в домашних делах от нее, само собой, не было, всю стирку и уборку должен был делать отец. Ее даже в баню нельзя было отпускать одну – отец шел вместе с ней и мыл ее.
Все это Синтаро уже слышал от тетки, когда в прошлом году приезжал в деревню. Но прежний рассказ ее и нынешний немного расходились в деталях. Год назад из теткиных слов явствовало, что она и себя считает жертвой.
– Синкити-сан молодец. Он действительно показал себя молодцом. Уж на что ему трудно приходится, но он никогда не хнычет. Поворчит лишь, когда среди ночи, да еще зимой, мать то и дело поднимает его – провожать в уборную, и изволь дожидаться на морозе, пока она справит нужду. Тут только он и ворчит.
Синтаро мог представить себе фигуру отца, стоявшего около уборной на улице и с нетерпением ждавшего, когда наконец мать выйдет. Но для него это просто было символом «человеческой жизни».

 

Синтаро не мог даже вообразить, что тетка способна бить поленом голую мать – наверно, у матери была мания преследования. Так думал Синтаро, глядя на плоское, с прищуренными, точно от яркого света, глазами теткино лицо. Мало того, что она взяла на себя немалую обузу, а сколько бы ей пришлось пережить, узнай она, что мать написала такое письмо и тайком отправила сыну… Примерно через полгода после того, как отец с матерью уехали в деревню, Синтаро часто получал письма от тетки, отца и других родственников, приглашавших его хоть разок приехать на родину. И он всякий раз отговаривался либо тем, что на службе ему на дают отпуска, либо тем, что нет денег на дорогу. В самом деле, ему тогда было нелегко раздобыть денег на поездку в Коти, да и потом, заикнись он на службе, куда совсем недавно устроился, об отпуске дней на пять, не исключено, что вообще вылетел бы с работы, доставшейся с таким трудом. Но, честно говоря, если бы даже ему удалось раздобыть денег и получить отпуск, он все равно постарался бы избежать поездки. И не только потому, что мать была больна. Поездка в деревню представлялась ему слишком обременительной: почти сутки трястись в поезде, потом ехать морем, нырять в бесчисленные туннели в горах Сикоку и наконец, едва глянув на стариков, тем же путем возвращаться назад – от одной мысли об этакой канители тоска брала.
Но больше всего Синтаро не хотел ехать на родину потому, что письма отца и тетки никак не могли заставить его поверить в безумие матери. Он старался убедить себя в том, что ее поведение – обычное притворство. Мать, считал он, устраивает эти представления, чтобы заставить его приехать или, возможно, не желая оставаться в деревне, делает все это нарочно, стараясь вызвать недовольство у тетки и всей ее семьи. Кроме того, он питал смутную надежду, что мать не должна была сойти с ума, ведь в роду у нее не было душевнобольных… Нет, пожалуй, все же самым главным было то, что в глубине души Синтаро верил в «нормальность» матери. Это, безусловно, было глупо. Но он ничего не мог с собой поделать.
Он сам, когда дело касалось матери, удивлялся своему поведению. Например, он тщательно хранил в глубине письменного стола ее бессвязное письмо. Хотя вообще-то он не имел привычки хранить письма, от кого бы то ни было. А те немногие, которые оставлял на случай – вдруг пригодятся или просто на память, – почему-то всегда пропадали. И лишь это, единственное, письмо он не в силах был выбросить. Возможно, ему не хотелось, чтобы оно попало в чужие руки. Но ведь можно было сжечь его или уничтожить каким-либо иным способом. Но ему почему-то и в голову не приходило сделать это. Более того, он часто, сам не зная зачем, доставал письмо и внимательно перечитывал его. Просидев весь выходной день в своей комнатушке, он с наступлением сумерек впивался глазами в уродливые иероглифы, плясавшие на шершавой почтовой бумаге – она стала грязно-серой, и погружался в чтение, не слыша даже ленивого боя стенных часов на первом этаже… Он перечитывал письмо сотни, тысячи раз. И совершенно отчетливо представлял себе не только, что и какими иероглифами написано в той или иной части страницы, но даже фактуру бумаги с фиолетовыми полосками, цвет чернил и форму, которую они приняли, расплывшись. Зачем же тогда он все время читал его? Во всяком случае, не из-за беззаветной любви к матери. Перечитывая письмо, он ощущал себя человеком, который, разглядывая змею в террариуме, обнаруживает вдруг в этой отвратительной твари свои собственные черты… Возможно, он пытался найти в письме приметы душевной болезни матери. И поэтому снова и снова перечитывал его, чтобы – хоть для себя самого – решительно отвергнуть мысль о ее душевной болезни.
Снова и снова перечитывая письмо, он упорно стремился убедить себя – нет, у матери не заметно никаких психических отклонений.
…Так или иначе, получив летом прошлого года письмо отца, сообщавшего, что мать придется класть в лечебницу, Синтаро не поверил. Произошел, решил он, какой-то «инцидент», и потому его вызывают.

 

Дом в деревне Я., где жили родители, был окружен глинобитным забором, за ним высились толстенные, в несколько охватов, стволы раскидистых столетних сосен. Увидев их в сумерках, Синтаро ощутил разом и покой, и душевный трепет. Забор, правда, был наполовину разрушен, но это не умаляло величавости сосен. Высокая крыша, напоминавшая кровлю храма, – почти всю черепицу с нее сорвало ветром, и проплешины были заделаны мхом и травой, – казалось, вот-вот обрушится. Синтаро в сопровождении тетки и отца – они встретили его у ворот – вошел в полутемную комнату с земляным полом, где был кухонный очаг, и в ту же секунду откуда-то сбоку, из тьмы, раздался голос матери:
– Оо, Син-тян… вернулся к нам.
От неожиданности Синтаро остановился как вкопанный. Не то чтобы он не мог предположить, что облик матери мог измениться, но все же не думал, что увидит ее лицо таким увядшим. Правда, в своем воображении он представлял образ десятилетней давности, когда мать была совершенно здоровой. Лицо матери, которое он увидел, было точь-в-точь таким, как во время отъезда из Кугуинума… Мать улыбалась. Сидела в углу комнаты, прислонившись к стене, и улыбалась, обнажив два передних зуба, – она походила на застеснявшуюся девочку. И Синтаро вдруг вспомнил ее совсем другой – еще здоровой. С первого взгляда было ясно: она ненормальная. От одного сознания, что вот сейчас он должен подойти к ней, его начинал бить озноб. Он и сам не понимал, чего испугался.
Однако по мере того, как он привыкал к облику матери, лицо ее постепенно становилось для него прежним.
– Но, в общем, не так уж она плоха.
– Да, увидев тебя, она сразу же успокоилась.
Так на другой день переговаривались Синтаро с отцом, а мать тем временем шутила с теткой – они чему-то весело смеялись… Потом вдруг решили вчетвером прогуляться к могилам семьи Хамагути, находившимся на холме за деревней. В доме, заросшем густой зеленью, царил полумрак, его продувал свежий ветерок, но, стоило выйти на улицу, солнце оказалось таким ярким, что свет проникал даже сквозь прикрытые веки. Идя по тропинке между полями, они вдыхали упоительный запах созревающего риса. Мать отстала – ей тяжело было дышать, и Синтаро, остановившись, обернулся к ней. Она, прищурившись, улыбнулась ему:
– Странное дело, – сказала она тихо, будто шептала на ухо Синтаро. – С недавних пор отец стал назначать молодой девушке свидания у храма, и они куда-то уходят вместе.
Синтаро рассмеялся:
– С чего это ты взяла?
Отец в старых военных брюках, совсем уже потертых, и спортивных туфлях, ничего не ведая, спокойно шел рядом с теткой.
– С чего, говоришь? – У матери сверкнули глаза. – Да ведь это теперь происходит каждый вечер. Я пошла было за ним, а он «не мешай!» говорит и столкнул меня с тропинки прямо на рисовое поле. Разве же это не обидно? В Кугуинума по миру нас пустил, во все нос свой совал, а теперь вон что вытворяет.
Синтаро не стал ее разуверять. Солнце палило нещадно. Вокруг ни деревца. Когда они снова двинулись вперед, мать, кажется, немного успокоилась и как ни в чем не бывало шла рядом с ним. Но вскоре, запыхавшись, опять остановилась, и с ней случился новый приступ. Голос звучал все громче, глаза уставились в одну точку, жилки на висках бешено пульсировали, грудь высоко вздымалась от одышки.
– Хитрец, старая лиса! – далеко разносился ее громкий голос, поносивший отца.
– Может, не ходить дальше? Лучше, наверно, вернуться домой? – спросил Синтаро отца, стоявшего к ним спиной.
– Нет-нет, пойдем, к чему возвращаться… Она ведь каждую ночь такое устраивает, а бывает еще и похлеще. – И отец двинулся вперед.

 

На другой день Синтаро с отцом вдвоем отправились в лечебницу. Сразу же по приезде в Коти мать начала там лечиться. Врач, к которому они обратились с просьбой положить мать в лечебницу, прекрасно ее помнил и, изобразив на бледном лице улыбку, сказал, что ухаживать за ней дома действительно очень трудно. В его голосе Синтаро уловил едва скрываемое злорадство. По тону врача Синтаро понял, что он давно уже предлагал поместить мать к нему, но отец до сегодняшнего дня противился этому. Пока отец обсуждал с врачом формальности, Синтаро в сопровождении санитара обошел лечебницу. И врач, и санитар, казалось, изо всех сил старались быть любезными. Отец и Синтаро договорились на следующий день положить мать. Они уже уходили, но тут их остановил врач и, попросив стать у больничного корпуса, направил на них объектив фотоаппарата, наверно только что купленного. Над головой светило жаркое летнее солнце, они с нетерпением ждали, когда он наконец спустит затвор.
Домой они вернулись под вечер. Покинув лечебницу, Синтаро почему-то почувствовал невероятную усталость. Но когда, войдя во двор, увидел мать – она с отсутствующим видом стояла за спиной у тетушки, которая возле курятника готовила корм для кур, – усталость с него как рукой сняло – может быть, оттого, что он весь напрягся… Надув губы, мать, казалось, никого не видела вокруг и, не обратив никакого внимания на Синтаро, прошла мимо него, а потом, что-то бормоча себе под нос, стала как автомат ходить взад-вперед между домом и воротами. В ее облике Синтаро почудилось что-то от загнанного в клетку зверя.
Всю ту ночь мать спала спокойно. Возможно, потому, что за ужином ей сказали: завтра они все вместе вернутся в Токио. Ночью из комнаты, где спали отец и мать, сквозь фусума1 послышался звук удара, и Синтаро решил, что с матерью снова случился приступ, но вместе с сонным бормотанием отца он услышал ее голос: «Я иду в уборную» – и звук раздвигаемых фусума [11]… По мере того как шаги приближались по темному коридору к его комнате, Синтаро испытал леденящий душу страх. На белевших сёдзи  [12] появились тени.
– Нет-нет, не сюда. Уборная там, в другой стороне, – произнес голос отца.
– Что ты говоришь? Неужели ошиблась, – ответил удивительно послушный голос матери, и шаги удалились в том направлении, где действительно была уборная; потом послышался скрип старой прочной двери.

 

На следующий день все прошло гладко. По дороге они замешкались лишь однажды, когда объясняли дорогу водителю.
Утром у матери выражение лица было совершенно безмятежным. По мере приближения к лечебнице и поведение ее, и разговор становились настолько разумными, что у Синтаро с отцом возникала даже мысль – не вернулся ли к ней рассудок? Устремленные вдаль глаза стали осмысленными, взгляд ясным, можно было легко понять, какими представляются ей люди, мимо которых они проезжали, что она о них думает… Пока водитель выключал радио и разворачивал машину, Синтаро все время был начеку, опасаясь, как бы остановка не вызвала у матери приступ, но в зеркальце лицо ее с закрытыми глазами выглядело абсолютно умиротворенным, каким не бывало уже много лет.
Когда они, свернув с улицы, на которой выстроились в ряд закусочные, поехали по горной дороге, в машине вдруг воцарилась мертвая тишина. Мать, до этого в прекрасном настроении забавно вторившая выступавшей по радио певице, теперь, плотно сжав губы, смотрела прямо перед собой на густую зелень деревьев, подступавших к самой дороге… Синтаро стал не на шутку беспокоиться: неужели к ней и в самом деле вернулся рассудок и она, прекрасно все понимая, сознательно решила отдать себя в руки судьбы? Не следовало советоваться с врачом. (Накануне Синтаро спросил его, как лучше всего доставить больную в лечебницу. Врач, вдруг развеселившись, уклонился от прямого ответа, сказав только: «Все прибегают к разным уловкам. Говорят же: «Ложь во спасение».) Вспоминая бледного врача, направившего на него объектив фотоаппарата, когда они с отцом уезжали из лечебницы, и его гладкую речь, Синтаро чувствовал, что сердце его терзает раскаяние.
– Смотрите, какая красота! – воскликнула тетушка.
Перед ними неожиданно открылся вид на море – машина начала спускаться вниз на дно огромной чаши. Белая сахарная глыба здания лечебницы на берегу моря, отражающего голубое небо и высящиеся за ним зеленые склоны, по мере их приближения все разрасталась. Синтаро вдруг почувствовал, что в отличие от вчерашнего дня сейчас здание как живое существо широко раскрывает ему свои объятия…Врач, как и накануне, широко улыбаясь, встретил их у входа.
– Итак, Хамагути-сан, в какую комнату вы хотите, чтобы мы вас поместили? – усадив мать на стул в процедурной, спросил врач таким тоном, словно разговаривал с ребенком.
Синтаро был поражен. Неужели он думает, что мать удалось уговорить приехать сюда? На бледных, казавшихся мягкими щеках врача сегодня чуть отросла рыжеватая щетина – наверно, она бросалась в глаза из-за яркого света, падавшего из окна.
…Мать молчала. Хотя ее и спросили: «В какую комнату вы хотите, чтобы вас поместили?», она ведь не знала, есть ли у нее здесь право выбора, и поэтому ей не оставалось ничего иного, как молчать.
– Подождите минуточку. Пойду узнаю, какие свободны.
Распространяя запах дезинфекции, врач вышел из комнаты – она сразу же опустела. Здесь стояли лишь тяжелый полированный стол и шесть деревянных стульев и совершенно отсутствовала мебель и оборудование, составляющие непременный набор в процедурных обычных больниц и поликлиник. Но это, конечно же, процедурная. Иначе почему же она такая мрачная, что совершенно не свойственно обычному кабинету врача… Вдруг послышался тихий вздох – будто раскололась напряженная до предела тишина, царившая в комнате.
– Хм, он нас совсем бросил! – проворчала мать, словно выдыхая оставшийся в легких воздух.
…Мать в полосатом тетушкином кимоно выглядела совсем крохотной; она обреченно сидела на жестком стуле, отвернув свое загорелое лицо в сторону, чтоб никого не видеть. Все растерялись на миг, а потом смущенно потупились, не в силах шелохнуться, но тут бодрым шагом вошел врач и заявил:
– Итак, Хамагути-сан, комната приготовлена. Пусть с нами пойдет кто-нибудь из родных. Идти всем не стоит – слишком много народу, это может обеспокоить пациентов… Да и новая пациентка почувствует себя одинокой, когда провожающие все сразу покинут ее.
Тетушка, подняв голову и взглянув на отца, потом на Синтаро, сделала глазами знак Синтаро, чтобы шел он. Лицо и даже шея отца почему-то побагровели, будто пьяный, он обреченно вертел головой. В конце концов идти пришлось Синтаро, он встал.
Чтобы попасть в отведенную матери палату, нужно было пройти длинными коридорами и несколько раз подняться и спуститься по лестницам… Наверно, по этим же лестницам и коридорам Синтаро шел вчера. Но сегодня он воспринимал их совсем по-иному… Он старался не нарушать умиротворенного состояния, в котором они пребывали. Однако расстояние между ним и шагавшим впереди врачом то увеличивалось настолько, что начинало казаться, будто врач делает это намеренно, то сокращалось – и Синтаро едва не натыкался на него… В конце длинного коридора, разделенного несколькими противопожарными перегородками, была огромная комната, застланная циновками. Помещения такого типа известны почти каждому, кому хоть раз в жизни пришлось ночевать в дороге. Зал дзюдо, общая каюта третьего класса на пароходе, дальние покои храма, банкетный зал японской гостиницы… Служа в армии, Синтаро каждый раз, когда его переводили в другую часть, ночевал в таких помещениях.
– Циновки новые, из окна вид на море…
Неожиданно услышав эти слова врача, Синтаро понял, насколько он ошеломлен. Циновки пахли тростником, из которого они были сплетены, в окне, выходившем на восток, ярко сверкали небо и море. Когда Синтаро, полагавший, что мать поместят в небольшую палату, спросил у врача, почему этого не сделали, тот уклонился от прямого ответа, сказав:
– Видите ли, здесь и подруг у нее найдется сколько угодно, и будет с кем поговорить.
У Синтаро не хватило духу задавать новый вопрос. С той минуты, как он оказался в этой комнате, перед глазами у него все плыло как в тумане и было такое ощущение, будто тело его рассыпалось на мелкие осколки и плавает в воздухе.
– Надо что-то сказать матушке, – прошептал врач, приблизив к нему свое бледное лицо.
– Да-да…
Произнеся это, Синтаро на какое-то время задумался, не в силах найти для матери нужные слова. Врач приблизил к нему лицо чуть не вплотную и стал торопить его:
– Говорите что угодно, что угодно, – повторил он дважды. – Все сойдет, лишь бы это успокаивало пациента, ну говорите же, пожалуйста.
Врач улыбался. Загорелое лицо матери находилось прямо перед Синтаро. На ее морщинистой шее он увидел седые волоски.
– Поправляйся скорее, мама, а пока поживи здесь. Как только выздоровеешь, я сразу приеду за тобой. И поедем в Токио.
Синтаро чувствовал, что у него начинает заплетаться язык, и, замолчав, испытал неодолимое желание бежать отсюда прочь без оглядки. Но тут врач снова сказал тихим голосом:
– Вы бы хоть обняли ее.
Синтаро послушно неловким движением обнял мать. Ладони ощутили ее маленькие костлявые плечи. Мать обернулась и искоса глянула на него. Он непроизвольно напряг руки, лежавшие на плечах матери, и слегка подтолкнул ее вперед… Дойдя до дверей, Синтаро обернулся. И тут ему самому захотелось что-нибудь сказать ей. Мать с отсутствующим выражением лица, вроде бы спокойно сидевшая посреди огромной комнаты, казалась крохотной.
В следующее мгновение Синтаро был уже в коридоре. Больные, которых раньше не было видно, окружили врача и наперебой говорили ему:
– Сэнсэй, когда вы меня выпишите?
– Я уже совершенно поправилась, только…
– Сэнсэй, мне нужно с вами поговорить.
– Хорошо, хорошо. Понимаю, понимаю, – смеясь, махал руками, точно крыльями, врач.
Через головы врача и больных Синтаро увидел, как дверь палаты, откуда он только что вышел, закрывается… Светло-зеленая металлическая дверь захлопнулась. И на ней был задвинут засов того же цвета. Он понял, что отныне, с этой минуты, мать навсегда разлучена с ним.

 

Кругом была полная тьма, и лишь вокруг окна, казавшегося кривым из-за плохо прилаженной бамбуковой шторы, колыхалось что-то белесое. Здесь не было вечерней тишины. С наступлением темноты по больничному корпусу начинали разноситься глухие звуки… Помещенная накануне в лечебницу девушка из соседней палаты, которой в этом году исполнилось семнадцать, уже давно плачет, беспрерывно всхлипывая. Санитар, как положено, сделал ей укол снотворного. Она, конечно, тут же уснула, но все равно плачущий голос ее еще звучал, будто пропитал стену и остался в ней. Другой соседке, постоянно требовавшей еды, тоже сегодня сделали укол, и она спала – ей ввели снотворное потому, что в палату матери без конца входили люди, она возбудилась и начала так буйствовать, что ее невозможно было унять. Голос той женщины, которую окатили водой и заставили вернуться в свою крохотную палату, тоже до сих пор витал в воздухе.
Во второй половине дня, примерно с трех часов, дыхание матери на глазах стало слабеть… Это случилось сразу же после того, как тетка ушла из лечебницы, сказав:
– Сейчас я еще успею добраться до дому и приготовить ужин.
Она, наверно, еще до остановки автобуса не дошла. Тут Синтаро немного повздорил с отцом. Отец говорил, что тетушку нужно вернуть, а Синтаро возражал ему.
– Специально приехать сюда, чтобы проведать мать, и уехать обратно, не проведя с нею последних минут, – тетушка будет так огорчена.
Мнения санитара и отца совпадали.
Но Синтаро не придавал всему этому никакого значения. Пока они ссорились, пришло время отправления автобуса, да и дыхание матери снова стало ровным. Врач и сестра, которых позвал санитар, вернулись растерянные. Врач покидал палату, всем своим видом выражая откровенное недовольство, и в каком-то смысле Синтаро ему сочувствовал… Врач был раздражен, понимая полное свое бессилие. Ему было невыносимо сознавать ответственность, возложенную на него, когда ему не оставалось ничего иного, кроме как все предоставить природе.
Когда врач и все остальные ушли, Синтаро сел на каменные ступеньки у входа в больничный корпус и закурил. К нему подошел больной и, потупившись, стал выражать сочувствие, но тут Синтаро вдруг увидел, что в его сторону повернулись больные, стоявшие кучкой и тихо переговаривавшиеся между собой. Судя по их виду, они явно были уверены, что мать только что умерла. Испытывая стыд и угрызения совести, Синтаро решил вернуться в палату, но тут услыхал за своей спиной голос:
– Нет, я думаю, ваша матушка еще не скончалась.
Даже не оборачиваясь, Синтаро сразу же понял, что это говорил мужчина с забинтованной шеей. Он сел на ступеньки рядом с Синтаро… В этой лечебнице врач в неурочное время посещает палату тяжелобольного, только когда тот при смерти, сказал мужчина.
– Я все-таки думаю, врач сглупил. Человек умирает только во время отлива. И очень редко – когда прилив. Хорош врач – не знает прописных истин.
– Вот как, – поддакнул Синтаро, подумав: отчего этот мужчина так враждебно относится к лечебнице и врачу.
Синтаро все это было странно: стоило вспомнить, как мужчина сам открыл свою палату, похожую на клетку, и вошел в нее. Он, несомненно, решил весь остаток жизни (возможно, не такой уж и долгий) провести в этой лечебнице. Но тогда можно предположить, что утверждение «я сам, собственными руками создаю свою жизнь» не имеет столь большого значения. Да и что в этом особенного? В конечном счете речь идет лишь о том, что мужчина сам открывает свою клетку.
За спиной Синтаро – выкурив сигарету, он собирался вернуться в палату – раздался голос: отлив будет после одиннадцати, а до этого времени можно спокойно поспать. Этот добрый совет был приятнее освежающего ветерка вентилятора, но Синтаро ответил, что, к сожалению, ему совсем не хочется спать, и вернулся в палату.
Сколько времени прошло с тех пор? Синтаро поднял глаза и увидел в окне овальный кусочек ночного неба. Потом в голове всплыла мысль, что он все-таки спал и видел странный сон.
…Кругом темень и колышущаяся вода, а он сидит на чем-то напоминающем огромную скалу. Время от времени со дна моря поднимается ветер и обрушивается на него, и вдруг он обнаруживает, что сидит вовсе не на скале, а на каком-то животном, покрытом твердым панцирем, как морская черепаха. Синтаро вспомнил: во сне он был еще ребенком и мать учит его плавать. Нырни, говорит она ему, и открой под водой глаза. И он, послушавшись, увидел, как в зеленой воде колышется черное огромное тело матери… Интересно, сколько он спал? Беспокойство, испытанное во сне, чувствовал Синтаро, все еще гнездится в нем, и вдруг он вспомнил слова мужчины с забинтованной шеей, что умирают во время отлива – его охватило дурное предчувствие… Никто об этом и не знает, а мать умерла у него на глазах… Похолодев от одной этой мысли, он наклонился над матерью. Даже ночью в нос ударил кисло-сладкий запах, но он услышал хоть и слабое, но спокойное дыхание… Пронесло, подумал он. Но для верности пошел в служебное помещение посмотреть, который час. Десять минут третьего. Если то, что сказал мужчина с забинтованной шеей, верно, роковое время миновало. Значит, мать и на сей раз избежала опасности. Но в следующее же мгновение впал в уныние, вспомнив, что приливы и отливы повторяются ежедневно.
В оставшиеся до рассвета часы уныние сменялось покоем, потом опять возвращалось уныние – и так без конца. Он весь сосредоточился на одном – слушать, как дышит мать, и в какой-то момент почувствовал, что свое дыхание он старается слить с дыханием матери. Наконец он увидел: наступает утро.
…Засветило солнце, воздух обрел прозрачную голубизну, окружающие предметы – привычную форму; со стороны кухни слышался шум – там уже начали работать.
Появился санитар, шаркая спортивными туфлями на резиновой подошве, вслед за ним пришел отец. Стало совсем светло.
– Смотрите, как она дышит, как отвисла челюсть, – сказал санитар.
Мать, широко раскрыв рот, так что нижняя челюсть касалась горла, тяжело дышала.
– Когда такое начинается – плохо, – сказал санитар, повернувшись к отцу.
Отец молча кивнул. И сказал Синтаро:
– Может, позвонить в деревню?
Синтаро почувствовал во всем теле невыразимую усталость. И в то же время раздражение против обоих.
– Откуда мы знаем, что она вот-вот скончается. Да если мы и позвоним тетушке, еще не известно, приедет ли она.
Они переглянулись. Потом отец решительно заявил:
– Нет, сообщить в деревню мы обязаны. Позвоним, а там…
Я и вправду сказал глупость, подумал Синтаро. Но для него перед лицом приближающейся смерти матери было невыносимо это мелочное соблюдение приличий.

 

К моменту раздачи завтрака больным наступает дневная жара. И у Синтаро начинают слипаться глаза… В отличие от ночных часов, когда он в темноте лишь ловил на слух дыхание матери, днем в комнате, наполненной солнцем, он видел, как мать не только слабела на глазах, но из ее облика постепенно исчезает все человеческое.
Нос, щеки, подбородок обвисли, сморщились и словно начали таять от жары. Лишь дыхание не замирало ни на минуту. Время ползло невероятно медленно.
Наконец, отирая пот, появилась тетушка со словами:
– Успела все-таки.
Она не умолкая болтала обо всем, что приходило ей в голову: о том, что муж снова не пожелал приехать навестить мать, о переполненном транспорте, о видах на урожай риса. Больную она просто не замечала. Но Синтаро было приятно видеть, как тетушка – она лет на шесть старше матери, – отирая пот, стекавший по раскрасневшемуся лицу, оживленно разговаривает. Сама она и все связанное с ней, казалось, пышет здоровьем, и чудилось, будто и стены, и пол, и солнечные лучи – все интенсивное и мощное – легко преодолевалось этой женщиной.
– Смотри, что я купила по дороге – подумала, ты тут от жажды пропадаешь, – сказала тетушка, вынимая огромный темно-зеленый арбуз.
Это тоже помогло рассеять гнетущую атмосферу в палате. Когда она, разрезав арбуз, протянула санитару большой кусок, он сказал, улыбаясь:
– Половинку съем сам, а другую отнесу жене.
Синтаро до сих пор и в голову не приходило, что у него есть жена, которая, по его словам, тоже работает в этой лечебнице. Что за комичное зрелище, подумал Синтаро: этот молодой человек с редкими усиками вдвоем с женой едят арбуз, – и он рассмеялся. Теперь он стыдился, что по пустяковому поводу совсем недавно злился на отца и санитара.
Но время шло, и пышущее здоровьем лицо посетительницы все больше затуманивалось. Едва они начали есть арбуз, громко переговариваясь, послышался голос, слабый, как писк цыпленка:
– Сестра, сестра. Арбуз, арбуз, очень прошу. Хочу арбуз. Мне тоже арбуз. Хочу, хочу.
Тетушка, продолжая есть, рукой, в которой она держала арбуз – с нее капал сок, – указала санитару на отрезанный ломоть, чтобы тот отнес его соседке. Но санитар ответил:
– Нельзя, у нее понос. И хоть у нее в палате есть унитаз, она пачкает все вокруг. Я только недавно отругал ее за это.
Синтаро однажды видел через окно, как эта несчастная, совершенно нагая, ползала по полу. Лицо девушки – ей было двадцать лет – казалось таким добродушным.
– Арбуз хочу, хочу, хочу, арбуз хочу… – продолжал взывать хриплый голос со странными модуляциями.
Голос становился все громче, девушка без конца повторяла одно и то же, точно скороговорку. Не следует поддаваться ее голосу и впадать в уныние, подумал Синтаро. Он должен доесть арбуз… Но крики становились все громче, и он заметил, как мать нахмурилась, хотя и прежде ее отекшее вытянутое лицо выражало страдание, сильнее которого представить себе было невозможно, и его охватила тоска. Наконец тетушка и санитар быстро собрали остатки арбуза и корки и пошли выбрасывать на кухню.

 

Тем временем температура в комнате повышалась. Тетушка и отец поочередно протирали губы матери смоченной в воде ватой – влага тут же испарялась. Но если в рот попадало чуть больше воды, мать начинала делать судорожные глотательные движения. Тут в палату вошел санитар с поилкой, наполненной желтой жидкостью, и сказал:
– Вот, жена приготовила сок. Больной хорошо бы хоть немного поесть. Если в желудок ничего не будет поступать, она совсем обессилеет.
Но разве можно было кормить больную, находившуюся в таком состоянии?…
– Попробую покормить, попробую. – Санитар всем своим видом показывал, что попытается вставить в рот больной носик поилки. Ни у кого из присутствующих не было ни малейших причин мешать ему.
Санитар встал на колени, нагнулся к лицу матери, чуть повернутому налево, и внимательно посмотрел ей в рот. Нижняя челюсть отвисла, и виднелся сухой язык, касавшийся изнутри левой щеки. Санитар носиком поилки придал языку более удобное положение и стал потихоньку капать на него желтую жидкость. Попадая на сухой язык, она растекалась по нему, постепенно проникая в горло. Брови матери напряженно задвигались, но она продолжала спокойно дышать.
– Прекрасно, – сказал санитар.
На язык матери уже попало пять-шесть капель. Сначала он вливал по одной капле и делал паузу. Потом по две, наконец по три… Теперь почти весь язык был влажен. Санитар взглянул на деления, нанесенные на поилке. Выходило, что в рот матери попала примерно чайная ложка сока.
– Попробую влить еще немного, – сказал он, пристраивая поилку сбоку.
Желтый сок, протянувшись тонкой ниточкой, полился в горло.
– Прекрасно! – снова сказал санитар.
Вдруг мать, сморщив лицо, закашлялась. При этом язык ее толкнул носик поилки, и из него выплеснулось слишком много сока. Мать раскашлялась еще сильнее, носик поилки угрожающе уперся в верхнюю челюсть, задняя часть языка окрасилась в желтый цвет.
В горле у матери забулькало, будто его забило мокротой, она вдруг открыла глаза. При каждом вздохе на языке пенился желтый сок. И раздавался такой звук, будто всухую работал насос. Дыхание участилось раз в десять.
Санитар, не говоря ни слова, выскочил из комнаты… Когда через несколько минут вошел врач, мать издавала хриплые звуки и почти не дышала. Врач, остановившись у ее постели, несколько минут молча наблюдал за ней, потом, обнажив ей грудь, приложил стетоскоп. На правой стороне груди он проделал это три раза и один раз – посередине, прижав стетоскоп чуть сильнее. Дыхание прекратилось, словно этот легкий нажим поставил последнюю точку. С багрового лица матери и кончиков ее пальцев начала сходить краска. Врач выпрямился и позвал санитара, стоявшего в коридоре. Санитар обратил на врача широко раскрытые глаза, спрятанные за очками. Подняв руку, врач посмотрел на часы.
– Одиннадцать часов девятнадцать минут. – Назвав время, которое санитар должен был записать в историю болезни, врач обычным своим широким шагом вышел из комнаты.

 

Все произошло мгновенно.
Как только врач ушел, Синтаро, сидевший на полу, прислонясь к стене, почувствовал, как его тело покидает некая тяжесть, ему показалось, что вес, которым он давил на стену, исчез. Тело как бы всплыло вверх, и некоторое время он не мог шевельнуться.
Прошло еще какое-то время, пока он обратил внимание на то, что санитар подвязывает матери челюсть и закрывает веки. Было не очень приятно видеть на белых пальцах санитара черные волоски, но, когда Синтаро удавалось отвлечься от его рук, переведя взгляд на мать, он испытывал необъяснимое волнение. Лицо матери сильно изменилось, страдальческое выражение исчезло с него; успокоенное, оно снова казалось таким, каким было лет десять назад… И тут в палате раздался странный звук. Такого он еще никогда не слышал. Поняв, что это плачет тетушка, он удивился еще больше. Когда умирает человек, наконец вспомнил он, близкие люди обычно плачут. И звучавший в палате плач он долго воспринимал почему-то как угрозу, как вызов. Печально, когда тебя оплакивают, подумал он. И разозлился на плачущую тетку. Зачем плакать? Разве под силу слезам превратить нас в добросердечных, теплых людей? Рядом с теткой стоял на коленях отец, обхватив руками голову. С этой минуты Синтаро впал в апатию… Санитар, стоявший за спинами плачущей тетки и отца, в крайнем возбуждении выскочил из палаты и побежал по коридору, но тут же вернулся с каким-то предметом, напоминающим круглый ком риса с воткнутыми в него палочками для еды. Поставив его и чашку с водой у постели матери, он, ругая на ходу пациентов, наблюдавших из своих окон через коридор за тем, что происходит в палате, снова куда-то умчался… Уж не носится ли он так, подумал Синтаро, оттого что хочет сгладить тяжелый осадок от страданий, причиненных им матери перед самой смертью. В любом случае нечего принимать это так близко к сердцу, хотел сказать ему Синтаро, но случая не представилось – санитар всячески избегал его взгляда. Хотя, если б тот и посмотрел на Синтаро глазами загнанного человека, молящими о прощении, он убежал бы…
Представляя себе эту картину и к тому же терзаемый плачем, Синтаро подумал, что здесь ему больше делать нечего. Он встал. Когда он направлялся к двери, тетка вопросительно подняла на него красные, заплаканные глаза, но Синтаро, не обратив на нее внимания, вышел из комнаты.

 

Покинув помещение и ступив на землю, Синтаро почувствовал головокружение. Солнце, стоявшее над головой, слепило глаза; он закрыл их, и почва стала уходить у него из-под ног. Это, конечно, от страшной усталости. Вдобавок он больше недели – дней восемь, если не девять – днем ни разу не появлялся на улице, кроме одного случая, когда ходил покупать штору. На спортивной площадке он бывал лишь вечером, а то и ночью.
…Что же он делал все эти девять дней? Ради чего сидел безвылазно в комнате, пропахшей кисло-сладким запахом? Может быть, девять дней в одной комнате с матерью были его искуплением? Хотя искупление это досталось довольно легко, но все же – ради чего понадобилось оно, что ему следовало искупить? Да и вообще, не абсурдна ли сама по себе мысль добиваться искупления ради матери? Разве недостаточно того, что он ее ребенок? Искупление матери в том, что у нее есть сын, искупление сына в том, что он рожден ею на свет. Что бы ни произошло между ними, каковы бы ни были их поступки, все должно решаться ими, и только ими. И стало быть, посторонним нечего соваться в их дела?
Погруженный в эти мысли, Синтаро шел по спортивной площадке куда глаза глядят. Что ж, все кончилось – он радовался, сознавая, что может теперь спокойно и свободно, никого не стесняясь и не боясь, идти по «пейзажу», на который до этого лишь смотрел из окна палаты, упрятанной за толстыми больничными стенами. Его даже не мучило нещадно палившее солнце. Ему хотелось, чтобы жаркие солнечные лучи выжгли отвратительный запах, пропитавший одежду, забившийся в самые укромные уголки его тела. Пусть этот запах выдует, развеет морской ветер… Шагая вдоль каменной ограды, обращенной к морю, Синтаро вдруг остановился, потрясенный открывшимся его глазам пейзажем.
Утесы, обступившие бухту, сказочный, точно парящий в воздухе остров – Синтаро уже привык к этому пейзажу. Но сейчас он остановился и замер, потому что увидел сотни свай, черневших посреди на редкость спокойного, словно пруд, моря, на котором не было даже ряби… Ни малейшего движения. И лишь сиявшее над головой солнце разбрасывало по морской глади золотистые блики. Ветер утих, запах моря исчез, все казалось высушенным в этом необычном пейзаже, поднявшемся из морской пучины. Глядя на ряды свай, торчащих, как зубья расчески, как могильные камни, он понял, что и впрямь держит в руках некую смерть.

notes


Читать далее

Морской пейзаж

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть