ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Онлайн чтение книги Мы не прощаемся
ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Ночевали у знакомого Базылу казаха, жившего на краю небольшого поселка. За вчерашний день прошли сорок километров, впереди — еще шестьдесят. Ночью по очереди с Базылом дежурили у отдыхающей отары, чтобы волки не напали — кругом степь да пойменные перелески. Для зверя раздолье! Василя не тревожили, пускай спит, его трактор с возом сена не утащат волки.

На рассвете Базыл поднял всех. Встала и хозяйка — напоить гостей горячим чаем перед дорогой.

Василь торопливо выпил две чашки и пошел греть трактор. Базыл с Андреем не спешили: не меньше часа потребуется Василю, чтобы завести застывший трактор.

— Погода нехорошая, — сказал Базыл, схлебывая с блюдца крепкий, на сливках чай. — Просто совсем нехорошая.

— А по-моему, ничего. — Андрей чувствовал ломоту во всех костях после целого дня езды в седле, с непривычки. — Небольшой туманец, мороза почти нет.

— Буран будет. Поясница болит.

«У меня после езды ломит. А у него? Всю жизнь таскал бадьи из колодца, тысячи тысяч бадей. А вообще-то на буран не похоже было, когда я выходил. Нам бы сегодня до райцентра добраться, а там — шапкой докинешь до города».

Через час тронулись. Впереди урчал трактор Василя, желтыми фарами нащупывая в сумраке дорогу. За большими санями с сеном, прицепленными к трактору, шла отара. Сзади ехали верхом на лошадях Базыл и Андрей. Базыл или не выспался, или чем-то озабочен был. Насунув на глаза лисий малахай и спрятав подбородок в овчинный воротник полушубка, он лишь изредка погикивал на отстающих валухов, но в разговоры с Андреем не вступал. Вот он вытащил из кармана ватных брюк табакерку и, обобрав с усов ледышки, стал шумно нюхать тертый табак. Крякал от удовольствия и косил на Андрея заслезившимся глазом. Протянул табакерку:

— Айда, нюхай. Сразу голова чистый становится.

Андрей с улыбкой отказался: в голове у него и так чисто, порядочной мысли не за что зацепиться. Вспомнил, что неделю назад просил у Василя папиросу, а тот спрятал пачку и наставительно сказал: «Малым хлопчикам вредно...» Нарочно, чтобы при Гране унизить. А тогда действительно очень тянуло покурить. Весь тот вечер каким-то бестолковым получился. То и дело думалось о нем. Даже Граня ушла, к Василю ушла...

А потом к кому? Дурацкие мысли лезут... Они вот с Василем здесь, а Граня — там, в Забродном. И вечером к ней придет молодой красивый священник. Это ведь уже ни для кого не секрет...

Доказать бы ей, что и он, Андрей, не тряпка, о которую только ноги вытирать. Почему, собственно, доказывать? Ей, может быть, никаких доказательств не нужно! Ей нужен, наверное, обычный честный труд... А жизнь на Койбогаре течет тем же порядком, как, наверное, и сто, и двести лет назад. Прав Коля Запрометов: что изменилось с приходом Андрея?

Он рукояткой камчи дотронулся до локтя Базыла:

— Дядя Базыл, а что если на Койбогаре держать всех колхозных овец? Здорово, верно? Построили б целый поселок. Кино, электричество, ну и... остальное, как у людей.

— Шибко долго думал? — Базыл с иронической усмешкой смотрел на загоревшегося вдруг помощника. — А пасти где будешь? А сена где возьмешь?

— Привезут! Все равно возят по отарам...

— Э, хрена редкого не слаще, Андрейка!

И Андрей вынужден был согласиться: правда, где пасти, откуда завозить сено? Но к своей идее он потом возвращался много раз, обдумывая ее и так и этак.

Сделали остановку. С воза набросали на снег сена — вволю. Валухи хватали его жадно, давно они не видели такого — ешь до отвалу. Потом, раздувшиеся, ленивые от переедания, стояли, дремотно понурив головы, и их с большим трудом удавалось тронуть с места.

В полдень начал дуть ветер, сырой, промозглый, со стороны Прикаспия. За такими ветрами идут обычно мокрые бураны. Дул сначала встречный, а потом слегка повернул и, срывая с низких туч влажные белые хлопья, взялся сечь сбоку, слева. И отара стала сбиваться с шага, идущие с левой обочины валухи отворачивали от ветра головы, теснили всю отару вправо, в сугробы. Чабаны криками и ударами загоняли животных на дорогу.

Первое время Базыл и Андрей справлялись с ними. Но когда ветер разгулялся в пургу, дело осложнилось. Пурга, как сыромятным ремнем, хлестала по лицам и рукам, слепила глаза, напитывала влагой, отяжеляла одежду. Трудно было дышать и двигаться, еще труднее — смотреть иссеченными глазами. Слепнущие животные теряли дорогу и всей массой порывались следовать извечному инстинкту — идти по ветру до тех пор, пока не попадется естественное укрытие или не прекратится вьюжная коловерть.

Случилось то, чего и опасался Базыл: отара повернула вправо. Давя друг друга, валухи перелезли через высокие гребни, навороченные у обочин снегоочистителем после прошлого бурана, и пошли в кромешно-белую степь. Напрасно метались на измученных лошадях чабаны, напрасно надрывали глотки: ни крики, ни побои не помогали. Закрыв глаза, валухи тяжело брели по брюхо в снегу, останавливались, часто нося боками, и опять шли туда, куда гнала их непогода. С каждым десятком метров их шаг становился медленнее, они с трудом вытаскивали тонкие ноги из глубокого снега. Да и шуба у них стала тяжелой, влажной от сырого бурана.

«Пропала отара! — с отчаянием смотрел Андрей на выбивающихся из сил кротких, покорных животных. — Вот и все, вот и принес пользу выпускник школы...»

— Что будем делать? — крикнул он Базылу, прикрывая лицо варежкой.

Тот безнадежно махнул камчой.

Почуяв неладное, Василь остановил трактор и высунулся из кабины. Отара уходила в степь. За вертящимися, как в огромной вентиляционной трубе, тучами снега она уже едва виднелась. Базыл и Андрей спешились и в поводу волочили за собой еле передвигавших ноги лошадей. Обмякший наст не держал ни людей, ни животных.

Василь плюнул сквозь зубы, решился. Смахнув с переднего стекла налипший снег, задвинул дверцу и круто развернул трактор. Вслед за машиной через гребень обочины перевалились сани. Вскоре он нагнал отару.

Как это бывает зимой, ночь навалилась сразу, словно ее вдруг в спину вытолкнули из гудящей коловерти. Ветер стал злее, снег жестче. А у чабанов, у отары силы гасли. Не идти вперед, значит, наверняка загубить животных, без движения они окоченеют. И без того уже шестого валуха забрасывал Андрей на сани, укрывал сеном, почти наверняка зная: эти — не жильцы.

«Хотя бы какая-нибудь лощина, хотя бы лесополоса попалась, — вглядывался вперед Андрей. — Укрылись бы... На сколько нас хватит? Только бы спасти.» Он обернулся оттого, что свет фар внезапно отстал, пропал рвущийся на ветру шум мотора. Оглянулся: матовые шары белели шагах в ста сзади. Мелькнула первая же верная догадка: что-то случилось с трактором. Подбежал к Базылу, помахал в сторону отставшей машины.

— Сейчас догоню! — и передал ему повод своего коня.

Как ни закрывался Андрей варежками и воротником, злые жесткие снежинки, как осы, проникали в щели, жалили, секли щеки. Шел почти наугад, потому что в глазах была резь, они слезились, как от ядовитого дыма. Кое-как добрел до трактора, скособоченного, будто прилегшего на левую гусеницу отдохнуть. Василь топтался рядом и, видно, ругался на чем свет стоит.

— Что-о?!

— Колодезь, туды его!..

Трактор влетел гусеницей в старый, полузаваленный колодец. Вытащить его своими силами? Вряд ли! Надо перекидать гору снега и полгоры земли, чтобы висящая левая гусеница могла зацепиться за грунт, помочь правой вытолкнуть машину, легшую на краю ямы, спереди — радиатором, а сзади — прицепной серьгой.

— Лопата есть?

— Е!

— А лом?

— Лома черт мае!

Андрей не знал, как поступить: остаться ли с Василем или догонять Базыла с отарой? Прикинул: у Василя работающий горячий трактор, у него сено на возу, а у старого чабана — ничего, кроме необъятной воющей степи да полуживых валухов. И медлить нельзя: через минуту-другую вряд ли сыщешь Базыла в осатаневшей ночи.

— Ты давай здесь... В случае чего — к дороге прорывайся. Скажешь, мы...

— Ладно, Андрюха! Я зараз копать почну!..

У Андрея дрогнуло внутри: чем черт не шутит! Всякое может случиться в непроглядной метельной ночи. Нашел руку Василя, тряхнул крепко, по-мужски:

— Держись, друг! И... не обижайся!

— Та я й не обижаюсь... И ты, друже, держись! Я зараз откопаю — и на шлях! Народ пидниму...

Глянул Василь, а товарища — как не бывало. То ли косматый вихрь метнулся в сторону, то ли это Андрей нырнул в снежную лавину...

Да, Андрей нырнул, и единственным ориентиром ему был свет тракторных фар, усердно затираемый космами вьюги Только на него невозможно смотреть: от бьющего снега слепило глаза, веки тяжелели от наледи на ресницах Андрей бежал туда, куда гнал его ветер. Уже должна бы быть отара, должен быть дядя Базыл, но кругом — гудящая темень. Пытался кричать — и сам не слышал собственного голоса. Бежать не мог — шел. Что было в валенках — не мог понять, кажется, и носки, и портянки мокры, сбились и немилосердно трут ноги. Надо переобуться, иначе...

Он сел на подогнутую ногу, с другой принялся стаскивать обледенелый, скользкий валенок. Оказывается, это не так просто, это — равносильно подвигу, переобуться в сугробе, на сумасшедшем ветру, который нашвыривает в обувь, в портянки еще больше снегу, чем там было до этого. И все же — поправил носки, перемотал портянки, сухим краем к пальцам, к подошве. Сразу почувствовал, что ногам стало легче, свободнее. Но как подняться из сугроба, если ни ноги, ни руки не слушаются, если не желают ни сгибаться, ни разгибаться?

«Посмотрел бы на вас, Ветланов, один человек! К примеру, Юрий Алексеевич или... Граня...» Андрей вскинул тело на ноги, и словно бы воскрес — в мускулы влилась былая бодрость... Где же искать отару? Снова кричал, заранее зная бесполезность этого крика. Снова побежал. Споткнулся, упал, с головой окунувшись в снег. Через что же? Округлое и еще.... теплое. Валух! Поднял его тяжелую безвольную голову — кончается. Стоило ли уходить с неуютного, с полуголодным пайком Койбогара, чтобы вот здесь, в безвестном месте...

Еще несколько шагов — снова подыхающий валух. Значит, он, Андрей, шел правильно, но в груди у него вдруг стало пусто. Оттого, что сердце сжалось. Толчки его были редкими и болезненными, они с трудом рвали спазмы, схватившие горло. Эх, дядя Базыл! Вся твоя забота, весь труд...

Андрей удрученно брел по ветру — где-то совсем близко его родной, его обессилевший дядя Базыл. Он не покидает отару, он еще на что-то надеется. Надеялся и Андрей. Надеялся, что все-таки встретится им лощина или, в крайнем случае, обыкновенный степной мар, шихан, по-местному. Даже за этим шиханом можно будет упрятать отару.

Попытался рассмотреть стрелки на слабо светящемся циферблате. Глаза резало, заволакивало слезой. Мельчайшая снежная пыль завихривалась перед лицом. Хоть бы луна выглянула! Неужели еще только восемь вечера? А кажется, что прошла вечность. Впереди — длиннющая зимняя ночь. И какая ночь!

Андрей вновь побежал, рискуя вывихнуть ноги в окрепшем, но не выдерживающем его тяжести насте. Он гулко проваливался под ногами, и они выше колен утопали в рыхлом рассыпчатом снегу.

Наконец-то! Темное, сбившееся в кучу пятно. Движется еле-еле. И лошади, бредущие за человеком, как привидения. Дядя Базыл не садится верхом. Он знает, что лошади измучены еще больше, чем люди, щетки их ног порезаны острыми, как стекло, краями проваливающегося наста. Сколько сейчас в отаре? Семьсот? Шестьсот? Сколько холмиков осталось позади?

Андрей взял Базыла под руку. И чабан тут же покачнулся и сел в снег. Видно, до этого его поддерживало лишь чувство ответственности, долга, а ощутив рядом локоть Андрея, он сдался собственному бессилию. Андрей хотел поднять его, но Базыл покрутил головой:

— Не надо, совсем кончался сила...

— На лошадь!..

— Пробовал, никак нога не достает... Плохо, Андрейка...

Андрей придержал лошадь и, подхватив Базыла, кое-как впихнул его в седло: у самого, оказывается, сила еще была. Тренировки, закалка. Иначе был бы таким же вот, как Базыл, размочаленным и немощным. Если уж старый степняк выбился из сил, то, значит, очень трудным был путь. А каким он будет дальше?.. Падали и не поднимались валухи — один... второй... пятый... Двух Андрей взгромоздил на свободную лошадь, притянул волосяным арканом. Всех разве подберешь? А они падают, падают...

Это казалось чудом, в это уже не верилось: отара потекла вниз, в невидимую лощину или речку. Здесь тише! Хрустят камыши под ногами. Остановилась отара. Ей бы сейчас сбиться в кучу, дышать друг другу в копытца, но их не держат ноги. В кучу сбились самые сильные, может, сто, а может, полтораста. Остальные легли в снег, вытянув по нему горбоносые морды.

Сполз с коня Базыл. Он отдохнул и теперь вместе с Андреем тормошил, поднимал на ноги безразличных ко всему валухов.

А ночь шла медленно, она не шла, она ползла... И не утихала вьюга. Она заносила обледенелых валухов, хоронила на льду неведомой речушки. Всех разве поднимешь, разве спасешь? Валухов семьсот, а рук — только четыре, изможденных, истертых влажными от растаявшего в них снега варежками.

Поставили лошадей рядом, спрятались за ними от шквалистых налетов вьюги. Садиться нельзя. Сядешь — не поднимешься, заснешь навеки. А Базыла тянет прилечь в мягкий сугроб, уютно поджаться, словно на домашней горячей лежанке после ночных выходов к отаре.

— Нельзя, дядя Базыл, нельзя! — Андрею казалось: он кричал, а на самом деле его обветренные, растрескавшиеся губы шептали, едва разжимались на обмороженном иссеченном лице. — Будем вместе стоять, вот так... опирайтесь на меня... Скоро ночь кончится. Уже, дядя Базыл, двенадцать часов ночи. К утру метель утихнет... Продержимся! Мы же с вами койбогарские, закаленные!..

Базыл пробует шутить:

— Держусь, Андрейка, скрипя сердцем, держусь!..

Но тянет его к конским ногам, тянет. И Андрей треплет его, тормошит, не дает упасть, уснуть, ловит под руку, хотя и сам качается, удерживается на зачугуневших ногах каким-то чудом.

Вверху, над головой, трубит, хохочет, воет вьюга, а тут, внизу, потише... Надо пойти к валухам, надо поднимать их, им тоже нельзя ложиться. Он, Андрей, согнуться может, он закоченевшими пальцами может вцепиться в хрусткую, ломкую шерсть валуха, но разогнуться, вскинуть животное на ноги не может... Как бы не так. Может! Одного, второго поднял, пятого, двадцатого... Нет, всех — не может, пальцы, как вареные макароны, разгибаются...

А всего только час ночи... Дядя Базыл сполз к лошадиным ногам, сидит, уткнувшись лицом в колени... Поднять, растереть ему лицо снегом. Оно и без того все изранено, как же его тереть?! Терпите, дядя Базыл, мы же с вами... А в Африке, наверное, жарища!..

Есть хочется? Глотните снегу, его у нас вдоволь, без меры и весу. А харчи остались на санях, не подумалось о них в ту пору, когда отара ринулась бог весть куда. Без еды можно тринадцать суток жить, а мы — только полсуток, у нас, дядя Базыл, в запасе много времени, не умрем. А воды? Снегу у нас вдоволь, наглотались мы его по самую верхнюю пуговку, даже отрыгается...

Два часа ночи, стрелка пошла на третий... Хотя бы метель утихомирилась... Ноги, ноги! Они окончательно отказываются держать тело. Сон или явь? Или галлюцинация? Бред?.. Граня! Василь? И ты здесь? Улыбается: «Без меня, як без соли!..» Чертовщина, надо хорошенько тряхнуть головой! А вообще-то, хороший ты парень, Василь. Я скажу тебе это, если останемся живы... Помните, Павел Кузьмич, вы говорили: «Надеюсь на тебя, Андрей»? Вы помните? Так вот, зря вы на меня надеялись, мы с дядей Базылом не сумели спасти отару...

А что если — конец? Что если... Сколько будет бушевать метель? Прожито восемнадцать. И не на что оглянуться, не о чем вспомнить — только школа. И летние утренние зори! Бежишь босиком по обжигающей росе с удочкой, чтобы не прозевать первый клёв. А над Уралом туман, туман и редкие всплески рыб... Как все просто! Словно ногтем по бумаге — раз! — и отчеркнула судьба твое, причитающееся. И всего-то — восемнадцать... Фронтовики говорят: молодые чаще гибнут, они еще не знают цены жизни. Ложь! Очень, очень хочется жить. Чтобы ходить по росе, чтобы любить ту, непутевую, милую, единственную... Прости, Ирина, письмо — это с досады, с горя... Когда тебя оставляют, то... не знаешь, что делать...

Остаться бы в живых! Койбогар был бы другим, дядя Базыл. Другим! Очень хочется жить, в восемнадцать лет — особенно... Гранюшка! Милая, непутевая Граня... Надо пройтись, размяться, чтобы не застыть, не обморозить ноги... Идемте, дядя Базыл!.. Холмы, холмы — братские могилы загубленной отары. Многие ли выдержат до утра? Выдержат ли они, люди, сами до утра? А потом что? Вьюге не видно и не слышно конца...

— Крепитесь, дядя Базыл, мы же — койбогарские!

— Жарко, Андрейка, шибко жарко... Тем не более, креплюсь...

А шел только третий полуночный час.

2

С зимовки старого Шакена Ирина возвратилась в первом часу ночи. Чуть свет увезли ее туда на верблюде, запряженном в сани, целый день она просидела у постели простуженного Шакена, а в ночь Ирину повезли обратно. Дороги не было, верблюд ревел, плевался и не хотел идти. Шестнадцать километров ехали почти четыре часа. Да и не ехали, а больше шли за санями, проваливаясь в сугробах, воротниками укрывались от вьюги.

Василиса Фокеевна ждала Ирину в ее комнатке. На раскаленной плите погромыхивал крышкой кипящий чайник. На столе под салфеткой были хлеб и масло.

Она с причитаниями, попреками помогла ей раздеться.

— Ай нельзя было там переночевать?! Это что — закоченела вся, ровно ледышка, ровно сосулька холодная. Ох и курит на дворе, ох и курит. И зачем ехала?!

— Там нечего делать, а здесь вдруг понадоблюсь...

В благодатном зное натопленной комнаты Ирину разморило, и она поглядывала на кровать — вот только надо валенки стащить. Помогла Фокеевна.

— Я их сейчас на боровок, они живехонько высохнут...

Ирина не стала пить чай, огорчив тем санитарку, поскорее забралась под одеяло. А Василиса Фокеевна, успокоившись, добродушно журчала то от плиты, то от стола, она что-то делала, что-то протирала, скоблила. Ее руки не любили праздности.

Полусмежив ресницы, Ирина сонно наблюдала за ней. Изменилась ее санитарка. Как-то вдруг сразу стало заметно, что она стара, что глаза ее выцвели и частенько забиваются слезкой. Теперь, забываясь, она то и дело начинала речь с одного и того же — с Грани.

— Как хошь, милая, а она в меня, как есть — в меня. Я тоже, бывало, пройдусь, плечом тряхну, бровью поведу — у парней чубы вянут. А уж так, как вот она, я бы не сумела: совесть не позволит, глаза выдадут... Это уж только по-нонешнему так можно, законы нонче у молодежи эдаки. Сытость, милая моя, губит, вольность излишняя. Ноне чего не жить, всего полно, вдосталь. Ноне и колхозники людьми стали. А сразу после войны как было! Ни профсоюзов у нас, ни трудовых книжек, ни паспортов. Ноне, касатушка, можно жить! И чего Аграфене дался этот священник — ума не приложу. Женихов здесь — пруды пруди, не чета тому антихристу долгогривому...

Три раза мигнула лампочка: машинист электростанции предупреждал, что через четверть часа свет будет выключен. Василиса Фокеевна заторопилась:

— Пойду, а то мой Евстигнеевич там один домоседничает. Ты уж спишь, ласковая моя? Ну, спи, спи. Умаялась-то, поди, вот как!..

Полусонная Ирина закрыла за Василисой Фокеевной дверь. И в ту же минуту погас свет. За выбеленными морозом окнами порывисто шумел ветер, и казалось, что рядом проносились птичьи перелетные стаи. Тоненько пищал на плите остывающий чайник.

У Ирины стонал каждый мускул, каждая косточка просила покоя — никогда еще так не уставала. Она повернулась на правый бок, лицом к стене, и натянула на голову одеяло, оставив щелочку только для глаз и носа, она любила так, уютно сжавшись в комочек, засыпать.

Ее легонько качнуло и понесло в мир неведомый, полный неясных сладких сновидений. Вьюга, рамы гудят. Вьюга в тепло просится, колотит в рамы, а Ирина не может проснуться. И кто-то кричит. Или это верблюд там, в степи, рявкает? Нет, человек... Кто-то заблудился в метельной непроглядной мгле...

И снова тишина. Нет, постукивает... Поезд идет или будильник отсчитывает время?..

Только под утро Ирина, наконец, вскочила от сумасшедшего стука в раму. Ничего не соображая, она подбежала к окну. Заметила, что там, во дворе, кто-то есть. Тот же неистовый стук в раму кинул ее к столу, к плите, к подоконнику. Она металась, отыскивая спички и зажигая лампу.

Не прикрыв за собой дверь, выбежала в коридорчик, никак не могла откинуть пристывший к скобе крюк. Знала, что в такую пору, по такой погоде неспроста стучатся. Ветром отбросило дверь, вьюга рванула Иринин халатик, ознобом обдала горячее тело.

— Что случилось?!

— Скорее, доктор! — в сиплом голосе мужчины было отчаяние. — Сын... ребенок помирает... Я стучался уже — вы не отвечали. Думал, нет дома... Бегал к Фокеевне — дома, говорит, стучи... Сережка помирает...

Еще толком не проснувшись и не придя в себя, Ирина кое-как оделась и, захватив балетку с инструментами и медикаментами, побежала. Под ноги словно нарочно кто накидал снежных наметов. А бежать пришлось далеко, Голоушины жили почти на самом краю большого, разбросанного на приволье Забродного.

В избе было душно и сумрачно, фитиль лампы хозяева почему-то прикрутили. Ирина на ходу вывернула его и, сбросив пальто, метнулась к ребенку на кроватке. Мельком глянула на всхлипывающую молодую мать, узнала: та самая, что приносила к попу малыша крестить, кажется, Анфисой зовут. Такой хилый ребенок у нее...

— Что с ним, Анфиса?

Та, сдерживая мучительные судороги лица, прерывисто всхлипнула:

— Н-не знаю... Что-то горлышко завалило, дышит тяжело... С утра началось...

Мальчик невидяще смотрел в потолок остановившимися выпученными глазенками, ртом, как рыба, ловил воздух, но его не хватало ему, лицо все больше наливалось синью. Ирина вместе с подушкой приподняла мальчика, заглянула в рот и обомлела: дифтерийный круп! Гортань ребенка сплошь покрылась серовато-белым налетом, и нужно было удивляться, как малыш еще дышал. Смерть уже блуждала на его синюшном лице.

«Поздно, поздно!» Ирина схватила пальто и, — бросив: «Сейчас я!» — убежала. Те же переметы через дорогу, тот же вьюжный ветер в лицо. А в голове: «Поздно, поздно!.. Где у меня интубатор лежит? Кажется, в шкафчике. И разве я сумею сделать операцию... Надо сделать, надо... Поздно, поздно!» В амбулатории ломала спички, вздувая огонь, шарила в шкафу, ища спасительную металлическую трубочку, скальпель, бинты... Нашла — и назад.

Но было действительно поздно. Ребенок умер. Упав на вытянувшееся тельце, Анфиса голосила так, что у Ирины на голове волосы поднимались.

— Единственный... Сыночек... Радость...

Рядом с Анфисой стоял муж, уронив тяжелые, бессильные руки. Он не успокаивал, не шевелился, лишь по щекам его, обветренным, темным, как земля, текли и текли слезы. Внезапно Анфиса, оттолкнув мужа, рванулась к Ирине, затрясла перед ней кулаками, захлебываясь, срывая голос в диком, слепом отчаянии:

— И ты!.. И ты!.. Ты дрыхла!.. Ты не пришла!.. Растерзаю!.. Удушу... своими...

Муж схватил ее, не дал вцепиться в бледную, омертвелую Ирину, отвел к кровати, уложил. Один-единственный раз взглянул он на Ирину, но это был такой ненавидящий, такой тяжелый взгляд, что она, ничего не видя перед собой, выбежала на улицу.


Утром всему Забродному стало известно, что у Голоушиных умер сын только потому, что фельдшерица не пришла на вызов. Стало известно и другое: чабанов Базыла Есетова и Андрея Ветланова в пути к мясокомбинату застигла пурга, и они вместе с отарой где-то заблудились. О их судьбе никто ничего не знал.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Василь мог уйти к дороге, а по ней — в райцентр, до него каких-то километров двенадцать, но не ушел. В кровь сбивая руки, он долбил лопатой землю, подгребал ее горстями под гусеницу. Ему было жарко, и он сбросил полушубок, оставшись в одном свитере. Разбитыми пальцами дергал из воза сено и забивал, натаптывал туда же — под гусеницу. Отвинтил гайки длинных болтов, скрепляющих огромные полозья саней с поперечиной. Толстую десятипудовую осокоревую поперечину помогла ему выдернуть из пазов, из-под сена только его чудовищная сила. И это пятиметровое бревно пошло под гусеницу.

В двадцатый раз залез в распахнутую кабину. Двадцать раз пробовал — не получалось, трактор рычал, тарабанил обвисшей гусеницей, подергивался, словно от укусов, но оставался на месте. И вот — двадцать первый раз влез в кабину. Мокрые горячие руки прикипели к жгучему металлу рычагов, теперь Василь оторвет их, только оставив кожу на железе. Об этом не думал, думал о том — поможет ли бревно, затиснутое им под гусеницу.

Дал газ. Заревел, глуша вьюгу, мотор. (Взревел отчаянно, из всех своих сил, выбрасывая из выхлопной трубы оранжевое пламя. Дрогнула машина, приподнялся за смотровым стеклом радиатор с барашком заливной крышки... Зацепились стальные траки за бревно, поползли вверх — медленно, очень нерешительно поползли... Только бы не соскользнули! Еще! Еще немного!.. Вылезли!

Василь выключил скорость и обессиленно упал на спинку сидения. Только теперь почувствовал, как устал. Поднес к глазам ладони — с них капала черная кровь, думал, это солярка, а оказалось — кровь. Накаленный морозом металл сорвал с ладоней кожу.

Снятое бревно-поперечину Василь поставил на место. Подъехав с противоположного торца саней, прицепил их к трактору. Умный человек придумал эти сани с прицепными серьгами сзади и спереди! Ну, а теперь!.. Теперь — глядеть в оба. «Надо пошукать Базыла и Андрея, може, они тут где-то...»

Несколько часов колесил Василь по степи, дважды натыкался на одиночных замерзших валухов, но отару с чабанами так и не нашел.

И в конце концов решил, что надо добираться в райцентр и поднимать людей на поиски. Он направил трактор прямо против ветра. Ехать навстречу вьюге — значит, напасть на дорогу...

В Приречном он оказался только в девятом часу утра. Подъехал к милиции и, не глуша мотора, сполз с гусеницы на снег. Перед дежурным, как призрак, вырос большой пошатывающийся парень с черным от копоти и холода лицом. Он упал на подставленный ему стул.

— Треба шукать... Они, мабуть, померзлы... Як шо можно — стакан чаю...

Дежурный милиционер долго не мог понять, кого надо искать и кто померз. Обжигаясь, жадно глотая крутой кипяток, Василь объяснил:

— Зараз попью и поеду з вами... Покажу...

— Никуда вы не поедете! Вы посмотрите на себя...

И завертелось оперативное колесо. Звонки — в область, Грачеву, в Забродный... Вылетает самолет на поиски. Из ближайших поселков выходят тракторы с людьми. В розыски умчалась группа лыжников...

— Теперь можете идти и спокойно отдыхать, — сказал дежурный Василю. — Найдем ваших товарищей!

— Ни, я никуда не пойду! — тряхнул головой Василь. — Я буду тут ждать...

За спиной дежурного на крашеной стене меланхолично цокали большие часы в желтом футляре. Стрелки их до того медленно передвигались, что приводили Василя в ярость. Он отвернулся от часов и стал смотреть в окно.

Сверху снег перестал идти, но низовой ветер дул все с той же шквалистой лютой силой, он гнал по улицам хлесткую, как песок, поземку.

Каждый раз, как только на столе начинал звонить телефон, Василь со страхом и надеждой смотрел на дежурного, поднимавшего трубку.

— Шо? Найшлы?

— Ищут, — односложно отвечал тот и хмурился все больше и больше.

«Як же я вернусь теперь в Забродный? Якими очами посмотрю на людей?.. Лучше б и я там сгинув к чертовому батькови... А у Базыла хлопчишек, як подсолнухов в жмене...» Он уже не мог сидеть на месте. Он метался по маленькой комнатке дежурного и опухшими глазами с ненавистью поглядывал то на телефон, то в окно, на вьюжную улицу.

— Я поеду сам! Воны не найдут...

— Успокойтесь, найдут. Это же не иголка, а люди.

В сотый, наверное, раз звякнул истерзанный службой телефон.

— Да... кто говорит?... Аэропорт!.. Так... так... Н-ну, слава, как говорят, богу! Спасибо! Будем встречать, — дежурный каким-то особенным, элегантным движением положил трубку и тут же поднял ее. — Товарища Грачева... Степан Романович, пилот обнаружил. Только их, без отары... Состояние? Один жив, это точно. Махал руками... Самолет пошел на посадку, сейчас он подберет их. Слушаюсь! — лейтенант вскочил и молодцевато щелкнул каблуками. — Все будет сделано, Степан Романович! — Опустил трубку и обернулся к Василю: — А ты беспокоился! Я же сказал — не иголка, найдем...

— Ну и добре! — обмякшим сырым голосом ответил Василь.

Над Приречным делал круг самолет с красным крестом на фюзеляже. «Они!» Глазам было больно смотреть в синее, очистившееся от туч небо, но Василь из-под руки проследил, в какой стороне пошел на посадку самолет, и побежал туда. Его обогнала машина скорой помощи. «Чи живы? — Василь раскрытым ртом хватал обжигающий горло воздух, а его все не хватало легким. — Пойду шагом, бо упаду...»

Из-за окраинных домов вывернулась скорая помощь, понеслась навстречу. Он свирепо замахал руками, чтоб остановилась. Завизжали тормоза, точно под колеса попал поросенок, откинулась белая дверца. Из машины, отбиваясь от чьих-то рук, вылез Андрей.

— Сейчас я, сейчас сам приду! Вы дядю Базыла пока... Сейчас я!

В дверцу высунулась женская головка в белой косынке. Машина ушла.

Василь не узнал товарища. Обмороженное лицо опухло, губы расплылись, между толстых набрякших век еле виднелись трещинки глаз. Создавалось впечатление, что Андрея жестоко искусали пчелы.

— Жив? — воскликнул он хриплым застуженным голосом и обнял Василя так, как если бы у него были забинтованы руки — одними локтями. — Я так беспокоился.

— Та у меня ж трактор, шо ж беспокоиться! Это у вас совсем поганэ дило...

— Сказал! Нас все-таки двое, а ты — один.

Они пошли рядом, и неосведомленные люди оглядывались на них: хороши! Со дня напились, качает их, родимых, как ветлу на ветру. Видно, пошли со славой божьей, а возвращаются с разбитой рожей.

— Как дядько Базыл?

— Плох. Тащил я его долго... Ладно самолет подоспел...

— Ты куда зараз?

— Тут... к одному... Иди в больницу, я сейчас...

Василь пошел к трактору. Андрей, останавливаясь на каждой ступеньке, поднялся на второй этаж производственного управления. Вошел в приемную Грачева.

— Товарищ Грачев у себя?

Блондиночка строчила на пишущей машинке, не подняла головы:

— У него сегодня неприемный день.

Тяжело, по-стариковски шаркая валенками, Андрей направился к высокой, обитой черным дерматином двери. Блондинка вспорхнула со своего места и бросилась наперерез.

— Гражданин, вам же сказано... — Ойкнула, увидев его лицо, но решила до конца выполнить свою задачу. — У Степана Романовича неприемный день.

Андрей посмотрел на нее и выразительно покачал в руке толстой плетеной камчой. Секретарша отступила, а он открыл бесшумную, хорошо смазанную в петлях дверь.

Грачев сидел боком к столу и разговаривал по телефону. Его, только его считал Андрей виновником гибели отары. Грачев разговаривал с Павлом Кузьмичом, и тон Грачева был подчеркнуто вежливым.

— Успокойтесь, люди живы, найдены... Отара? Насчет отары не скажу, не знаю, не в курсе... А вы здесь, товарищ Савичев? Что же не заходите? Заходите, не стесняйтесь... Сочувствую, сочувствую. Видите теперь, куда ведет партизанщина? Как говорят, бог шельму метит... Ах, Савичев, Савичев!

Он кинул трубку на рычаг, и в этом жесте проявилось все, что было у него на душе. Всем туловищем, будто почувствовав вдруг и собственную усталость, и груз собственных лет, Грачев медленно повернулся к остановившемуся в дверях парню. Андрей стоял на широко расставленных ногах и покачивался, словно раздумывал, в какую сторону повалиться. Из-за его плеча выглядывала возмущенная секретарь-машинистка.

— Я ему говорю — неприемный день, а он...

Рядом с лилово-желтым, страшным лицом Андрея одуваничик ее волос, ее рисованая мордашка были неуместны. Грачев поднялся с места и, уперев ладони в холодное настольное стекло, весь подался к Андрею:

— Ветланов?! Отара... погибла?

Андрей сделал вперед два шага, с обмороженной пухлой кисти снял темляк рукоятки и, сложив камчу, швырнул к ногам Грачева.

2

Больных, вероятно, было мало, потому что койки Базыла и Андрея находились в отдельной просторной палате. Увидев Ирину, Андрей сунул под подушку какую-то толстую книгу и вскочил на ноги.

— Дядя Базыл, смотри, кто к нам пожаловал!

Кисти у Андрея были забинтованы, но он схватил ими Иринину руку, радостно повел к стулу у своей койки.

— Как ваше самочувствие, дядя Базыл? — обратилась она к привставшему на локте, улыбающемуся чабану. У него в бинтах были руки, голова и ноги — под простыней угадывались неестественно толстые очертания ступней.

— Самочувствие, не скажи, совсем плохое! Лежи, лежи. Подушка мягкий, из куриной шерсти, а все равно — голова устала шибко. Андрюшку отпускают, мне говорят: лежи! Зачем так?

— Вы... выписываетесь? — растерянно спросила Ирина.

— Сейчас одежду принесут. Вместе поедем!

— Вместе?

— Конечно! За нами Павел Кузьмич заедет, обещал. — Андрей сидел перед ней на койке и участливо смотрел в ее осунувшееся лицо с густыми взмахивающими ресницами. — Что там у вас произошло? Утром Марат Николаевич звонил. Вчера к нему ревущая Нюра Буянкина прибежала. Сказал, чтобы я вас здесь нашел. Говорят, вроде бы по вашей вине ребенок от дифтерии умер. Марат Николаевич велел справиться, что вы могли сделать в последней стадии. — Андрей полез под подушку, достал том медицинской энциклопедии. — Вот, все прочитал о дифтерии, — сказал виновато и в то же время с облегчением. — Нет вашей вины. Пусть Владимир Борисович не морочит шарики...

У Ирины от внезапной догадки перехватило дыхание, она поняла, кому принадлежал в телефонной трубке хриплый простуженный голос минут двадцать назад.

— Вы звонили Сергею Ивановичу?

— Был грех! — Андрей засмеялся.

Украдкой, чтобы не видел Базыл, погладила его забинтованные руки.

— Вам больно?

— Ерунда.

— А щекам — больно?

— Вспоминать забыл.

— Храбритесь! Наверное, рано со щек повязку сняли. Снова ознобятся.

Вошла санитарка, пригласила Андрея переодеваться. Вскоре он появился в дверях уже во всем своем, домашнем. Под мышкой держал свернутый полушубок, а в руке — пачек десять пластилина, перевязанных крест-накрест шпагатом. Шагнул к Базылу.

— Выздоравливайте, дядя Базыл. Скучно нам будет без вас на Койбогаре.

— Ругаться хочу, скажу: выписывай, доктор. Скоро приеду я.

Попрощались и вышли из больницы. Савичев еще не подъехал на своем «газике». Остановились на солнечном пригреве. Ирина смотрела на Андрея. У него было оживленное, счастливое лицо, он без конца шутил, смеялся. Ничто, казалось бы, не напоминало в нем о трагической ночи в буранной степи. И лишь нежная, неокрепшая кожица обмороженных щек лоснилась и на холоде сразу же посинела. Два болезненных пятна на лице — недобрая память о той ночи.

— Смотрите, Ирина, декабрь, а с крыш — сосульки, как морковки... Удивительная оттепель. И вообще нынче зима странная: то завьюжит, то с крыш капает...

— Мне приятно, что в вас такой запас бодрости и оптимизма. А я вот... — и на ее лицо будто сумерки наползли. — Хотите, я тоже расскажу, все расскажу?..

Ирина спрятала подбородок в воротник пальто.

— Владимир Борисович вызвал меня к себе. В кабинете у него уже сидел Голоушин — отец умершего ребенка. Можно было представить, что было в то время на душе у Голоушина, но заявление на имя партбюро он все-таки написал. Владимир Борисович прочитал.

«Н-да, — сказал, — неприятнейшая история, товарищ Вечоркина. — Положил заявление в папку, захлопнул. — Неприятнейшая!..»

...Андрей не перебивал Ирину и не торопил. А она говорила часто запинаясь — такое трудно выложить одним дыханием.

— Вечером провели экстренное заседание комитета комсомола. По требованию Владимира Борисовича... Не знаю, почему он так торопился... И начали нас поочередно учить уму-разуму. Нюру Буянкину за то, что, мол, распустила комсомольскую дисциплину. Граню — за связь со священником. Владимир Борисович говорит: «Вы, Буренина, компрометируете звание члена Ленинского комсомола. За такое исключать надо...» Ну, Граня ему такое сказала! И хлопнула дверью...

Ирина замолчала, робко взглянула на Андрея. Он стоял задумчивый, суровый.

— Я им: да, признаю свою вину в том... что не вышла на первый вызов... Я просто не слышала его... Я, мол, спала крепко... намерзлась... А Владимир Борисович из себя выходит: «Удивительнейший сон, не правда ли, товарищи?! Скажите честно, что не пожелали идти в метель, ночью, наплевали на свой священный долг медработника. Так и скажите, Вечоркина, — и нечего...»

Андрей качнул головой: дескать, узнаю Владимира Борисовича! Ирина оживилась:

— Да тут за меня Нюра вступилась, даже расплакалась. Но Владимир Борисович и на нее: «Вы, Буянкина, секретарь комитета или адвокат? Гибель человека — это вам что, шутки? Мы, товарищи, собрались не в бирюльки играть...» В общем, так ничего и не решили. Товарищ Заколов сообщил о случившемся главврачу района, требовал немедленного отстранения меня от работы... Сергей Иванович вызвал меня сюда. Полдня сидела, пока принял... Сложную операцию делал... Знаете, наверное? Вопрос стоял остро очень... Сделать тете Маше операцию и спасти ребенка — она умрет. Сердечная недостаточость у нее. А Павел Кузьмич со слезами просил спасти и ребенка, и жену. Савичевы же бездетные... Сергей Иванович пошел на огромный риск. Не то, что я...

— А что — вы? Что — вы?! — загорячился Андрей, — Операция — не ваша обязанность, вы же не врач...

— В училище преподаватель говорил: «В критический момент фельдшер должен сделать операцию горла...»

Ирина, словно бы вдруг озябнув, засунула руки в рукава пальто, передернула плечами. Андрей сочувственно смотрел на нее, а мысли его бежали, торопились, горячие, беспокойные. Почему спешил Заколов? Боялся нагоняя? Всем сестрам — по серьгам? Нюра, Граня, Ирина... Теперь его, Андрея, очередь? Погубил отару? Отвечай сполна! Дико. Непонятно.

— Что же вам главврач сказал? Когда я звонил, то он...

— Да, Сергей Иванович не очень обвиняет, но советует перейти в другой медпункт. В Забродном тяжело будет, морально. Я решила уехать...

— Ирина! — прошептал Андрей, приблизив к ней взволнованное лицо. — Значит, прав был Марат Николаевич, когда предупреждал... — он чувствовал, что творится у нее на душе. — Не бежать надо, а драться! Когда мы замерзали в степи, я многое передумал. Говорил себе: если останусь жив, я буду драться. Ведь всего этого могло не случиться. Вспомнить страшно: семьсот пятьдесят валухов в степи оставили! Мне стыдно в Забродный возвращаться.

— Не вы же виноваты, Андрей.

— А в смерти ребенка вы виноваты?

Ирина попыталась возражать, но Андрей остановил: не надо! Забинтованной рукой — выглядывали только кончики пальцев с отросшими ногтями — показал на мчавшийся к больнице «газик-вездеход». Савичев затормозил возле них и откинул заднюю дверцу.

— Прошу, друзья! — выглядел он совсем не так, как утром в приемном покое. — Прокачу! — Это было вовсе из ряда вон выходящим, и Андрей с Ириной подумали: уж не выпивши ли он? Но Савичев был совершенно трезв; его пьянила радость отцовства. Он подал Ирине руку, помогая влезть в высокий «вездеход».

— Сначала — к тете Маше, Павел Кузьмич.

— Спит. Нельзя. Полный покой предписан. И сын Серега спит. Так что...

— Павел Кузьмич, берите нас в кумовья, а?

— А что! Возьму! — И замурлыкал:

Мы ушли от проклятой погони,

Перестань, моя детка, рыдать...

— Хорошая песня! — Савичев вздохнул. — Отец мой любил ее. Теперь таких не поют...

Он дал газ. Мелькали дома, деревья, скворечники на шестах, колодезные журавли. За околицей разбежался в стороны полевой простор. Веселая была нынче зима: снегоочистители не успевали пробивать декабрьский шлях.

— Пробьемся?

Савичев, казалось, не слышал вопроса. Шапка его съехала на затылок. Он улыбался. Ответил двусмысленно:

— Пробьемся ли, говоришь? Должны бы пробиться, Андрюха! Тяжелехонько будет, но пробиваться надо. Сгубленная отара поперек дороги ляжет... Сердце крутит, Андрюша, припекает меня с двух сторон: с одной стороны радость, с другой — беда. Впору прыгать, как карасю на сковородке.

— Вместе будем прыгать, Павел Кузьмич.

— Вместе? — Савичев кинул взгляд на парня с девушкой. — Вы ж мои самые ярые критики.

Ладно, вместе так вместе!

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

К полуночи над Койбогаром разыгралась вьюга. Сидя за столом, Андрей слышал, как она подвывала в печной трубе. После неудачного диспута Андрей почти постоянно думал о своем Койбогаре. Теперь в его карманах, на его тумбочке лежали книги не о космосе, а о вещах более прозаичных, земных:

«Синтетическая мочевина — в кормовом рационе», «Комплексная механизация животноводческих ферм», «Как повысить шерстную продуктивность овец».

Андрей задумчиво смотрел на фанерный лист, на котором они с маленьким Рамазаном разместили пластилиновый поселок. Кошары на десять тысяч овец. Жилой квартал. Изба-читальня. Электростанция. Водокачка. Стригальный пункт... Одним словом, специализированная овцеводческая ферма! Мечта? Да, мечта!.. Базылу нравится, но Базыл-ага недоверчиво качает головой...

А за окнами — вьюга, вьюга. Как та, в ту ночь...

Далеко в степи снежные вихри овевают мертвую отару... Воет за окнами непогода, аукает, словно кличет кого-то, словно хочет разбудить всех в новом доме Базыла.

Никто не просыпался, только старая мать чабана что-то пробормотала во сне и успокоилась. Первое время, как переселились из землянки в дом, она среди ночи сползала на пол и досыпала на кошме. «Кривая постель, — говорила женщина о койке. — На полу лучше; места мно-ого!» Понять нетрудно: восемьдесят лет ложем ее были нары, кошма и ватное одеяло. Но Базыл сказал:

— В новом доме — по-новому жить! Что — чабан не человек?..

«Только ли в доме, дядя Базыл? А вообще, во всем? Вас устраивает остальное?»

Даже мысленно Андрей продолжал спорить с Базылом. Присев на корточки, поковырял кочережкой в печке. Из-под пепла вывернулись алые угли, он бросил на них пару овечьих кизяков. Они обнялись густым белым дымом, потрещали и разом вспыхнули. Печь топилась круглые сутки, потому что дом был еще сырой и холодный, ведь обмазывали его, белили уже по снегу. Парни грели в котлах и ведрах воду, делали замес, а девчата мазали саманные стены. Базыл не захотел ждать просушки — сразу переселился.

А мысли бегут, бегут... Кормов мало, падеж может начаться не завтра, так послезавтра. И в сотый раз: кто в этом виноват? Почему хорошо упитанных крепких валухов не сдали на мясо до наступления холодов? Винить правление колхоза — бессмысленно, сам же приезжал сюда с председателем, слышал, что он говорил. Начальника производственного управления Грачева? Но ведь не самолично он так решил! Причем, говорят, прошлогодняя зимовка повторяется точь-в-точь.

Он вышел из комнаты. Выла, радовалась степному приволью вьюга. И казалось, вокруг шла великая сеча, битва не на жизнь, а на смерть. Сейчас это были не заунывные мелодии ночной непогоды, а могучие трубные звуки борьбы. Так подумалось Андрею. Выжидательно примолкшего у его ног Жульбарса от потрепал по шерсти и ушел в дом.

Спал, наверное, не больше двух-трех часов. Проснулся от вкрадчивых шагов. Держа в руке лампу с прикрученным фитилем, Базыл, вернувшийся из больницы на прошлой неделе, осторожно ширкал забинтованными ногами к печке. Потянулся к своим валенкам, сохнущим на борове. Андрей сонно улыбнулся: они у Базыла редко высыхали, потому что, как он их ни ставил, валенки падали в разные стороны. А виной тому — кривые кавалерийские ноги чабана. «Чи вы футбол, дядько Базыл, с мальства между ног носили?» — подивился как-то Василь. «На лошади шибко много ездил», — ответил чабан.

Базыл внес в кухню корзину кизяков, разжег потухший очаг. Потом сходил за водой, налил в ведерный самовар. Заметив, что Андрей не спит, подул в руки и подмигнул:

— Холодно.

— Еще одна ярка заболела, дядя Базыл.

— Тц! — чабан вздохнул. — Плохо, Андрейка, из вон рук плохо. Вечер пора — в поселок поедешь, Пустобаева таскай. А как же!

Базыл заботливо поправил одеяла на жене и детишках, матери поближе подставил меховые тапки. И вдруг встрепенулся, сторожко наставил ухо на уличные вьюжные звуки. Андрей ничего не слышал, кроме завывания метели да дребезжания оконных стекол, а степняк уловил тревогу.

— Каскыр пришел, волк! — кинул он одним дыханием. — Жульбарс дерется...

И выкатился из комнаты, будто растаял в морозном пару, хлынувшем в неприкрытую дверь. Андрей выскочил следом, успев надеть лишь штаны да валенки. Впотьмах схватил подвернувшиеся в сенцах вилы.

Метель утихала, но порывы ее были жестки, снег хлестал по голым рукам, под майкой, как наждаком, царапал кожу. Андрей, мчась к темному пятну кошары, почти не замечал этого, он уже слышал дикую грызню. Там, за кошарой, то взвивался отчаянный голос Жульбарса, то раскатывался глухой волчий рык. И еще слышал, что сзади бежал Базыл и во все горло вопил: «Ай-ай-ай!..»

Когда подбежали к месту свалки, то здесь был один Жульбарс. Припадая на переднюю перекушенную ногу, он разъяренно скакал к бархану. На его гребне скользнули и исчезли узкие тени. И тогда пес, точно не замечая чабанов, метнулся назад к кошаре, хрипло выбрасывая короткий надсадный лай. Он взбежал на сугроб, который был вровень с крышей кошары, хотел прыгнуть на кровлю, но передняя нога подвела, и Жульбарс, визжа, свалился вниз, между стеной и сугробом.

— Каскыр!

На плоской, чуть покатой крыше зияла черная отдушина. Видимо, через нее волк и проник в кошару: в ней творилось что-то невообразимое.

— Давай снег! — запаленно крикнул Базыл, держа ружье над отверстием.

Андрей отвалил от сугроба огромную глыбу и кинул ее на кровлю. Базыл заложил ею отдушину и спрыгнул.

— Айда в кошару!

Общими силами чуточку оттянули половину двери, заваленной снегом, втискались в помещение. Шарахнувшиеся овцы сбили их с ног, и Андрей почувствовал, как острые овечьи копытца пронеслись по его почти голому телу. Вскочил. Рядом — локоть Базыла, пристывшего к тесовым дверям. Ноги были сжаты овцами, Андрей улавливал коленями крупную дрожь, которая колотила перепуганных животных. В наступившей тишине билось короткое, горячее дыхание сотен овец. Андрей услышал, что и сам он дышит часто, сбивчиво, что и его тело прошибла дрожь — то ли от страха, то ли от нервного напряжения. Он выставил перед собой вилы: вдруг волк бросится на него! Осторожно проглотил вязкую слюну.

Темнота прятала опасность. Как ни вглядывался Андрей, разглядеть ничего не мог. Овцы жались к ногам, значит, зверь где-то там, в противоположном конце. Вероятно, он давно сообразил, что попал в западню, и теперь выжидал, таился.

— Задрал овечку! — прошептал Базыл. — У, сволочь!

В воздух подмешивался солоноватый запах свежей крови. Не успел Андрей сообразить этого, как грохнул выстрел. В пучке огня, полыхнувшего из ствола, у дальней стены подскочила тень. Свирепо клацнули зубы. И опять со всех сторон облегла ненадежная тишина. Лишь доносилось подвывание Жульбарса, оставленного на дворе.

— Фонарь, Андрейка!..

У Андрея — одна нога там, другая — здесь. Мигом слетал в дом за фонарем: боялся, что Базыл без него управится с непрошеным гостем. Ввалился в дверь кошары весь мокрый.

— Зачем фуфайку не надел? — шепнул Базыл, забирая у него закопченный фонарь. — Айда, потихоньку...

— Ружье заряжено?

— Патрон кончался... Мал-мал, потихоньку...

Шагали медленно, сторожко, как на стрепетиной охоте. Оранжевый круг от фонаря метр за метром перемещался по кошаре. Осветил овцу с перегрызенным горлом, черное пятно еще дымящейся крови. Звездочками вспыхивали каленые острия вил-четвериков, выставленных Андреем. В углу овчарни нашел фонарь и зверя. Пружинисто припав к земле, волк готов был к прыжку в любую секунду.

— Не боишься?

— Нет.

Какой там — нет! Майка мокра — жарко. В стиснутых руках черен вил словно намылен. И сердце того гляди ребра повышибает, колотится, как сумасшедшее. Еще бы! В пяти шагах — живой волк. Уши прижаты, будто впаяны в ощетиненный загривок. А оскаленные зубы так ляскают, что колени подгибаются сами собой. В глазах волчьих лютая молодая отвага, они вовсе не похожи на глаза затравленного, обреченного. О, держись, Андрей, зверь не собирается умирать. Зрачки в зрачки: кто кого! Краем глаза увидел: Базыл поставил фонарь к стене, перекинул в руках ружье — чтобы прикладом ударить. Шепнул Андрею:

— Ты оттуда, я — отсюда. Айда...

Страшный по силе прыжок. Андрей ширнул вилами в воздух и еле успел увернуться. Волчьи зубы клацнули у самой шеи, когтистая лапа разорвала кожу на плече. Мгновение — и зверь оказался среди обезумевших блеющих овец. Он прыгал прямо по их спинам, а они давили друг друга, расшибались о стены и столбы-подпорины. Следом за ними метался и Базыл — в одной руке фонарь, в другой — поднятое за ствол ружье.

«А я разиню словил!» — Андрей сомкнул челюсти и рванулся на помощь, перепрыгивая через насмерть перепуганных овец. Теперь Андрей подступил к «гостю» с большей решимостью.

— Тунеядец! Зверюга! Прыгай, ну! Прыгай!

— Сейчас я ему... — Базыл замахнулся прикладом.

В то же мгновение зверь повторил свой прекрасный могучий прыжок. Андрей ждал этого прыжка, намертво сжав черен вил. Стальные жала четвериков вошли в грудь волка, как в сырой кизяк. Парень чуть не упал, однако удержал на весу сильное мускулистое тело хищника. С предсмертным рыком зверь, брызгая красной пеной, схватил клыками черен и вырвал из него щепу. Дернувшись несколько раз, так и околел — со щепой в ощеренной пасти. Андрей опустил к ногам тяжело обвисший, необыкновенный свой навильник, тылом ладони вытер влажный лоб.

— Шайтан, сволочь! — Базыл, запаленно дыша, осветил волка фонарем: темноватый, с проседью мех искрился, будто осыпанный инеем, кончик толстого пушистого хвоста слабо подергивался, словно мух отгонял. Чабан уважительно цокнул языком: — Смелый, скажи, какой! Только совсем молодой, глупый. Сюда пришел — назад дырка высоко. Куда пойдешь, чего скажешь?

Должно, после схватки Базыл почувствовал обычную в таких случаях расслабленность во всем теле. Он присел на корточки, достал табакерку и, аппетитно нюхая тертый табак, предался воспоминаниям:

— Балайкой был, мальчиком, у нас было как — страшно просто. Старый волк в кошару прыгнул вот так, в дыру. Назад — высоко. Резал овечек — таскал, резал — таскал в кучу. Так и вылез... Отец рассказывал: пришел ночью в кошару, а там каскыр. Дырку под плетнем сделал. Много наелся овечек. Отец с вилами, а он — в дыру. Голова прошел, а живот — никак. Шибко наелся! Отец заколол его...

Распаренный в своем полушубке, Базыл мог бы вспоминать еще долго, если б не заметил, что Андрей покрылся гусиной кожей, что с плеча его капает кровь. Базыл торопливо стащил с себя полушубок и накинул на парня.

— Хворать будешь, нельзя хворать. Айда, пошли.

Охваченный внезапным ознобом Андрей вдруг цокнул зубами, но не удержался от шутки:

— Сейчас бы арбузика где-нибудь на ветру!

Базыл отдал ему ружье и, взвалив на широкую спину волка, посеменил к выходу, словно покатился на своих гнутых коротких ногах.

Как все крестьянские семьи, Есетовы поднимались рано. К этому даже малые дошколята были приучены (старшие дети Базыла, ученики, жили в школьном интернате на центральной усадьбе). Поэтому Андрей не удивился, что у порога их встретили все Есетовы — от босоногих, приплясывающих на холодном полу мальчуганов до молчаливой старухи в белом тюрбане.

— Ойпырмай! Каскыр!

— Где взял?

— А он не укусит?

— А лапы — как у Жульбарса!

В горнице Фатима стала забинтовывать пораненное плечо Андрея, предварительно залив рану йодом. Прикусив от боли губу, Андрей через открытую дверь смотрел в кухню. Там, присев на корточки, Базыл накладывал шину на перекушенную ногу Жульбарса и словоохотливо рассказывал матери и детишкам, как был убит волк.

Обессилевшая метель натирала окна, и они светлели, становились прозрачнее. «Пойду накачаю воды, — наметил дело Андрей. — Пока буду поить, дядя Базыл сено раскидает».

— Все, — Фатима затянула узелок на его плече. — К доктору нужно, волк бешеный, может быть...

К доктору! Фраза сладкой истомой отозвалась в груди Андрея. Да он с милой душой полетит в Забродный, без крыльев полетит! И в Забродном будут все оборачиваться на него: «Это Андрюшка Ветланов, Маркелыча сын. Он волка прошлой ночью вилами заколол. Один на один...», «Ай-яй, какой храбрый парень!» А потом Ирина тонкими нежными руками будет перевязывать ему плечо, а он в мельчайших деталях станет рассказывать о встрече с волком. А потом пойдет к Гране, и она...

Андрей бережно натянул на забинтованное плечо тесноватую фуфайку и вышел. Совсем рассвело. Метель стихла, лишь поземка шуршала низом. Андрей втянул ноздрями льдистый воздух и резко выдохнул:

— Никуда я не поеду!

Он нашел, что именно сейчас являться в Забродный не очень-то уместно, еще подумают, Граня, например: с пустяковой раной ехал, чтобы похвастать своим геройством. А тут и геройства никакого не было, дядя Базыл организовал все. Насчет бешенства — тоже, бешеный волк не полезет в кошару. Вот только насчет дяди Оси Пустобаева — ехать за ним надо...

Он таскал бадьей воду и лил в длинное, сколоченное из досок корыто. Овцы пили ее без охоты, казалось, даже вовсе не пили, лишь черные мягкие губы обмакивали с брезгливой осторожностью. Видно, натощак не пилось. Да и после питья продрогнешь, а поесть вдоволь — шалишь! Норма жесткая, два килограмма сена на день, хочешь — ешь, хочешь — гляди.

«Механизация! — Андрей с усмешкой вспомнил недавний разговор с Маратом. — Совет дельный, конечно. Только зимой я и вручную натаскаю воды. Как раз, чтобы нагреться. А летом — конечно, летом — другое дело, к лету будем просить бензиновый водоподъемник. К лету будем просить многое, лишь бы Савичев... И сена у нас — цыган, как говорит Василиса Фокеевна, в одной вязанке унесет. Трактору пока нечего здесь делать, Марат Николаевич. Тем более — летом. Интересно, а что если этим трактором сено косить? Скосил десяток гектаров — сгреби, скосил другой — тоже сгреби. Да и заскирдуй... А отару кто будет пасти? Опять все на плечи дяди Базыла и тети Фатимы? Отара одна будет, не две, можно спланировать... Сами накосим, сколько нужно. Между прочим, мысль у вас, Андрей Ветланов, не лишена рационального зерна, мысль, скажу вам, стоящая, надо обсудить ее, запротоколировать и т. д. и т. п.».

После завтрака Андрей прилег на раскладушку вздремнуть, но младший Есетов, четырехлетний Рамазан, решил иначе. Он взобрался ему на живот и, усевшись верхом, зафырчал, изображая езду на автомашине. Согнутые колени Андрея служили ему спинкой, а фанерный ободок от старого сита — баранкой.

Андрей сонно улыбнулся: он знал забродинскую притчу о рождении Рамазана. Возле окна роддома, где лежала Фатима, Базыл оказался вместе с Василисой Фокеевной, и когда в окно показали сморщенного красненького Рамазана, она шутливо поддразнила сияющего отца:

— Уй, Базыл, какой некрасивый парнишка у тебя нашелся!

Он самодовольно пригладил хвостики усов:

— Ничего, для себя пойдет!

С тех пор и пошло по Забродному: если у кого что-либо не очень-то получалось, он с базыловским оптимизмом ронял: «Ничего, для себя пойдет».

— Как подъедем к Забродному, так и скажи мне, — серьезно попросил Андрей.

— Ладно. Пип! — И Рамазан зафырчал, пуская губами пузыри и подшмыгивая носом. Но вдруг опустил фанерный ободок и прислушался к лаю Жульбарса. — Кунак едет! — радостно сообщил он, сбрасывая ноги на пол. Любил парнишка гостей.

Мигом стащил с печки бабушкину обувь, нырнул в нее босыми ногами по самые ягодицы и, неловко занося огромные для него валенки, поковылял к дверям.

— Оденься, простынешь! — крикнул вдогон Андрей.

— У, казах — крепкий человек! — Рамазан скрылся в сенцах.

Андрей нашел его уже возле старой занесенной мазанки Есетовых. Поддерживая одной рукой спадающие штанишки, другой Рамазан размахивал, что-то объясняя спешившейся Гране. Под его бумазейной рубашонкой охальничал ледяной ветер, а маленький гид будто и не замечал холода. Андрей подхватил его и сунул к себе под овчину полушубка. Рамазан попытался вывернуться:

— Зачем?! Сам каждый утро голый совсем снегом купаешься. Пусти.

На Гране были черная с белой опушкой шубейка, оренбургская шаль и фетровые валенки, в подъеме чуть потертые стременами. Андрей смотрел на нее и, чувствуя, как ширится в его груди сердце, остро, ясно сознавал: любит он Граню по-прежнему. Но раскисать перед Граней он не станет, любовь не вымаливают. А проклятому попу он что-нибудь да подстроит! Прижился, прекрасноликий, а она — бери меня, я вся твоя.

Наверное, Граня догадывалась о его мыслях, она читала их в его распахнутых незащищенных глазах. Она ехала сюда, чтобы увидеть Андрея, но, увидев, поняла: он не простит ей слухов о связи с отцом Иоанном. А оправдываться, доказывать собственную невиновность Граня не умела и не хотела.

Повела подбородком на фанерный лист, прибитый к старому кривому шесту для антенны:

— Твоя работа?

Тон был безразличный, скучный, так спрашивают ради приличия, чтобы хозяевам приятное сделать. Андрей перевел глаза на лист, на котором неделю назад написал масляной краской:

«В этом доисторическом коттедже 67 лет прожила семья чабанов Есетовых».

— Все резвишься, играешь?

— Кому — игрушка, кому — мемориальная доска, в назидание потомкам. — Андрей слегка отогнул борт полушубка. — Ты согрелся, Рамазан?

— Ага, жарко.

— Я думала, тебя уж здесь и в живых нет.

— Цветы не заказала?

Граня едва удержалась, чтобы не рассмеяться: неисправимый! Привязала лошадь к столбу, на котором летом висит рукомойник, и вместе с Андреем вошла в дом. Фатима сразу захлопотала возле плиты, Базыл собрался рубить мясо на бесбармак, но Граня сказала, что сейчас же возвращается назад, что ехала она сюда лишь из желания прокатиться верхом и передать Андрею письмо

Не раздеваясь, Андрей вскрыл конверт и вынул официальный бланк с грифом районного прокурора сверху Прочитал раз, вторично перечитал. Лицо его оживилось, он озорновато оглядел примолкших Есетовых:

— Итак, родные, меня вызывают к следователю. Пока без вещей.

2

Следователь был не из молодых, но оттопыренные круглые уши придавали ему мальчишеский вид. Савичев смотрел именно на эти несолидные уши, они настраивали на добродушный, даже веселый лад, никак не соответствовавший случаю. Следователь чувствовал это пристальное разглядывание и, как железо на медленном огне, накалялся неярко, постепенно. Бурачным цветом наливались прежде всего уши. Потом жиденькая киноварь проступила на подбородке, на скулах.

— У меня, товарищ Савичев, остается к вам один вопрос, на который вы не даете определенного ответа. Суть его такова: на чей счет мы отнесем эти сорок пять тысяч рублей новыми деньгами?

— Относить будете не вы, а собрание колхозников или, в крайнем случае, народный суд.

— Суд опирается на первичные документы следствия.

Следователя Вениаминова Савичев знал лет пять, знал как человека скрупулезного, очень добросовестного, но, говоря по-здешнему, любившего покуначить, бывать в гостях. Причем гостил только у тех, кто никоим образом не причастен был к заведенному им, Вениаминовым, делу. Приезжал он по какому-то случаю в прошлом году, а перед отъездом недвусмысленно намекнул Савичеву: неплохо бы к кому-нибудь из чабанов на барашка попасть, то есть на бесбармак. Подумав, Савичев согласился, и Вениаминова отвезли к Базылу. На другой день он долго пожимал председателю руку: дескать, благодарствую, угощение было на славу. А Савичев отмахивался: пустяки, слышь, для нас это ничего не стоит!

И правда, ничего не стоило. Вслед за Вениаминовым на районную прокуратуру пошел счет за подписями председателя и бухгалтера. В нем была указана стоимость шерсти, шкуры, мяса, копыт съеденного барашка, стоимость ухода за ним... Итого — семьдесят два рубля тридцать три копейки. К счастью Вениаминова, счет попал прямо к нему, так как прокурор был в командировке.

В конце месяца жена следователя не досчитала в его получке как раз той суммы, которая указывалась в счете. Никогда не напоминал Вениаминов Савичеву о том курьезе, только при встречах с ним медленно накалялись его круглые оттопыренные уши. Савичев понимающе и сочувственно хмыкал, но разговора на эту тему тоже не заводил.

И вот теперь, как полагал Павел Кузьмич, у Вениаминова были все основания вести следствие с особенной, даже предвзятой тщательностью и заинтересованностью.

— А как вы считаете, на чей счет отнести стоимость погибшей отары? С юридической точки зрения.

— На счет виновных. На счет всех членов правления, принявших вот это решение. — Вениаминов вынул из папки голубой лист с отпечатанным на нем протоколом заседания, пошелестел им перед Савичевым. — По шесть тысяч четыреста тридцать рублей, если точно сформулировать, на персону. Суть в том, что оправдания ваши, как смягчающее обстоятельство, никак нельзя взять во внимание. Управление вас предупреждало: повремените, не торопитесь, мы дадим вам автомобили-скотовозы, и вы спокойно отправите сдаточный контингент на мясокомбинат. По данному вопросу мы располагаем официальной справкой управления. Вы не послушались — сами с усами! Далее. Вы не проконсультировались у синоптиков: какова будет погода...

Никаких скотовозов Савичеву не обещали, потому что их очень мало; сообщения местных «провидцев» погоды не внушали опасений; сдавался скот не из каких-то честолюбивых побуждений, а в силу крайней необходимости — и без него паек оставшегося поголовья скудный... В общем, Савичев чувствовал свою правоту, но перед аргументами следователя, перед его бумажками с печатями и штампами он оказывался бессильным и виноватым. Разумеется, ответственность за погибший скот кто-то должен нести, но уж никак не возьмет ее на себя Степан Романович Грачев. Он-то как раз и предостерегал, просил не торопиться, хотя — Савичев это видел по нему в ту памятную утреннюю встречу — хотя и понимал, что здравый смысл на стороне забродинского председателя.

Оставалось единственное: ждать Нового года. Если управление выполнит план по развитию скотопоголовья, то его дело, «дело Савичева», спустят на тормозах, для острастки накажут и погрозят пальчиком: больше не поступай так! Если же план не удастся «вытянуть», то Савичева будут судить.

Симпатичные у Вениаминова уши, да и сам он симпатичный человек, разговор ведет спокойно, корректно, а вот прежнего расположения к нему не было. За тихой уверенной речью слышалась Савичеву пристрастность юриста: не обижайся, Павел Кузьмич, но перед законом мы все равны. Провинился я, сделал ошибку — уплатил наличными, ни слова не сказал. Дал ты маху — тоже, знаешь ли, ответ держи. Ты уж извини, что ковыряюсь в твоей душе в самые светлые для тебя дни, мне очень приятно, что у тебя народился сын, которого ты так долго ждал, но поступить я иначе не могу, я — слуга закона, а перед законом мы все равны.

Савичев забрал в рот кончик уса, покусывал и ощущал его табачный вкус. Захотелось курить. Полез за папиросами и, прежде чем постучать мундштуком о коробку, выбивая табачную крошку, спросил: «Можно?» Вениаминов кивнул. Вот так: Вениаминов сидел за его, савичевским столом, и он, Савичев, хозяин этого кабинета, спрашивал, можно ли здесь закурить.

Табачный дым был необыкновенно горек. Таким он всегда казался, если Савичев чем-то очень расстраивался. Курил, и в голубоватом дыму виделось ему и давнее и недавнее прошлое... Кавалерийский полк с саблями наголо летел на немецких автоматчиков... К чему это возвращенное нестареющей памятью видение? Нынешняя его, Савичева, беда подобна той ужасной катастрофе полка и каждого конника в отдельности?.. Обмороженные, опухшие лица Базыла и Андрея...

Да, Савичев не хотел гибели колхозного скота.

Надо уметь держать ответ даже в самые тяжелые минуты жизни. Чтобы согнуться, но, как сталь, тут же и распрямиться. Не всякий на такое способен. Упасть легче, чем подняться.

Впервые за последние десять лет Савичев уходил из своего кабинета не как председатель, а как подследственный. Вениаминов привык провожать уходящих вот так, спокойным профессиональным взглядом следователя, но ссутулившаяся фигура Савичева, постаревшего, казалось, за какой-то час, вызвала в нем сострадание. Он догнал его, взял за локоть:

— Ты, Павел Кузьмич, не очень-то... Всякое бывает, может, и обойдется все, не будешь платить...

Савичев устало и как-то безразлично усмехнулся: в этом ли, мол, дело! Он ушел, а Вениаминов сочувственно вздохнул и выглянул в дверь:

— Следующий, пожалуйста!

Следующим был Андрей Ветланов.

3

Над плетнем, разделяющим ветлановский и пустобаевский дворы, покачивалась фигура Горки, высокая и сухая, как у средневекового схимника. Горка улыбался:

— Вижу, конь твой стоит, значит, думаю, дома.

Андрей перепрыгнул через плетень, с удовольствием потряс Горке руку.

— Ох и тощий ты, как ободранный заяц.

У Горки в кисловатой улыбке разошлись длинные обветренные губы:

— Ты брось, у меня зато нутряного сала пуд.

Захваченный своей новой идеей, Андрей и Горке стал рассказывать о намечаемых на Койбогаре реформах, о том, что Савичев посоветовал поговорить с механиком Утегеновым. Горка слушал и подмечал: в Андрее появилось что-то от Базыла, от его жадной разговорчивости, очевидно, на Койбогаре и правда можно соскучиться по живой речи. Горка согласился идти к механику, но проекты Андрея его не тронули, не увлекли. Суета сует! Зачем это ему лично? Какой прок?

Видеть личный прок, собственную выгоду — такое было заложено в Горкину натуру всем укладом пустобаевского дома. Но если прежде оно входило каплями, то после знакомства с отцом Иоанном, после памятной беседы с ним отрыгнулось бурно, точно бурьян на брошенном подворье.

И все больше охватывал Горку ужас перед тем, что его в конце концов не будет на свете. Ничтожность человеческого бытия. Водородная бомба. Превращение в радиоактивную пыль... Страх за собственную жизнь... Брать надо от жизни все. Живем один раз!

Стремясь к обладанию благами, Горка жил трудной двойственной жизнью. В последнее время он даже с Нюрой побаивался встречаться, все казалось, что она догадывается о его намерениях.

Вышли за калитку. Колхозный механик Сапар Утегенов жил в конце главной улицы. Андрей с удовольствием раскланивался со встречными колхозниками, а Горка по обыкновению смотрел в ноги и молчал. На них налетела Нюрочка-расколись, щеки ее пунцовели на морозе, как спелые помидоры. Андрей сцапал ее ручонку, сжал так, что Нюра затанцевала:

— Кричи: мама, замуж хочу!..

— Ой, ой, Андрюшка, ой, пусти!..

— Кричи: мама, замуж хочу! Сильнее кричи!

— Мама, замуж... хочу! — и Нюрочка расплакалась, тряся онемевшими пальцами.

— Теперь бери ее, Георгий, под руку и веди в загс.

— Ты... ты какой-то ненормальный, — Нюрочка еще всхлипывала. — Мне ж коров доить, а ты так...

Андрей пошарил по карманам (где-то засунул пяток конфет для базыловских мальчуганов!), нашел, подал Нюре карамельку в яркой обёртке.

— На, только успокойся!

Нюрочка рассмеялась, конфетку сразу же отправила в рот, правая щека стала еще пухлее.

— Ужасный ты, преужасный человек, Андрюшка. — Заправляя под платок выбившийся школьный бантик (никак не могла расстаться с милой детской привычкой), быстро взглянула на Горку, и тот засиял, плечи расправил. — Далеко ль вы?

— К председателю. Георгий вот просится ко мне в подпаски на Койбогар. Надо согласовать. Ради дружбы на что не пойдешь.

— А что, — Нюра заволновалась, ее маленькие глазенки округлились, а щеки стали еще румянее, — что... дружба — круговая порука? Да? Тебе и самому там делать нечего. Значит, вы, значит, оба не будете на новогоднем вечере, да?..

— Не слушай — врет! — обронил Горка, он хотел хоть чем-нибудь угодить девушке, что-то она в последнее время замкнуто держалась с ним.

Нюра счастливо всплеснула руками:

— Ой, Андрюшк, преужасный ты! А в клуб гармонь купили — не усидишь. А если б вы знали, как Граня комиссаршу играет — загляденье! — Помахала рукой в вязаной рукавичке и посеменила, покатилась дальше. Уж издали крикнула: — А про меня опять в газете написали! — И заливистого раскололась. — Умора!

Горка повеселел, но зато Андрей надулся. Он, конечно, не хотел большого шуму, но хотя бы в порядке вежливости кто-нибудь спросил: «Как ты там, Андрюха, с волком расправился? Расскажи, интересно». Нюрочка о себе не забыла, прихвастнула, а о нем молчок. Точно сговорились все.

— Слышал, как я волка вилами заколол?

— Очередной анекдот?

— Нет, серьезно! Прошлой ночью. Значит, никто не говорил? Странно. Наверное, товарищ Буренина забыла. А мне и сейчас плечом нельзя повести.

— Интересно-о! Может, расскажешь?..

В окнах утегеновского дома уже зажглись огни. Во дворе стоял «газик» механика, а у дверей свернулся борзой пес, с которым Утегенов почти никогда не расставался. Он сажал его в кабину рядом с собой и так ездил и в поле, и в район, и в город. Несведущим в поселке говорили: «Где увидите рябого тощего кобеля, там и механика ищите». Парням пес обнюхал руки, повилял хвостом, как старым знакомым, и вновь свернулся возле порога.

В доме Утегенова обстановка была полуевропейская, полуазиатская. Сапар сидел на низкой скамеечке в майке И пижамных полосатых брюках, закатанных до колен. Опустив голые ступни в таз с теплой водой, он читал газету и поглаживал ежик волос. У Андрея непроизвольно сжались кулаки: перед Сапаром на корточках сидела его жена Айша, худощавая, по-восточному красивая женщина лет тридцати. Она мыла его толстые волосатые ноги и не оглянулась на вошедших, только вспыхнули ее маленькие уши да лицо опустилось к эмалированному тазику, словно она хотела спрятаться в белесом паре, идущем от воды.

Сапар отложил газету, через плечо жены протянул парням крупную мясистую руку. Горка пожал ее, а Андрей сунул свою за спину. Утегенов вскинул широкие редкие брови:

— Что? У тебя рука болит? Ну, ладно. Айда, проходите, сейчас чай пить будем. — Взял газету, чиркнул по ней пальцем: — Видели сводку? В нашем управлении, так сказать, самый большой отход скота. Грачев был вчера — ой, шибко ругался... Раздевайтесь, проходите. Слушать не буду, сначала чай, потом — дело Айда, мальчишки!

Горка начал было расстегивать пальто, но, глянув на злое белое лицо Андрея, снова стал ловить пуговицами петли. «Чего он взбесился? На него и на мертвого, наверное, не угодишь» А Ветланов шагнул к Айше, взял ее за узкие плечи.

— Встаньте! Стыдно!

Она нерешительно поднялась, безвольно опустив тонкие мокрые руки. От неожиданности Сапар с минуту не мог вымолвить слова. Наконец поднял одну ногу, отряхнул над тазом, ступил на пол, то же сделал и другой ногой. Придвинулся к Андрею.

— Что хотел ты сказать этим?

«Сейчас сцепятся! — Горка затосковал, словно кот на заборе, окруженном псиной стаей. Начал потихоньку нащупывать дверную скобу. — Чего он, как истукан, застыл? Драпать надо. Не знает, что ли, этого бешеного Сапара!»

— Ты, наверное, догадался, Сапар Утегенович, что я хотел сказать.

— К-ка-ак?!

Андрей пожал плечами: дескать, добавить ничего не может

— Молокосос! С-опляк!

— Зачем же кричать? Дядя Базыл говорит: «Если б при помощи крика можно было построить дом, осел построил бы целую улицу».

У Сапара судорога перекосила широкое лицо, колени поджались, как для прыжка. И механик действительно прыгнул — к ружью на стене. Истошно вскрикнула Айша.

Горка ракетой вылетел в сенцы. За его спиной оглушающе бабахнуло. Ничего не видя, споткнулся о кобеля, тот с визгом бросился в сторону, а Горка врезался головой в сугроб.

— Караул! Убивают!

Глухие из-под снега крики услышал Марат, только что возвратившийся из города. Он отвел машину в гараж и шел в это время мимо Утегеновых. Марат, не раздумывая, сиганул через плетень. В засиненном сумерками дворе он увидел барахтающегося в сугробе Горку. Схватил его поперек туловища, пытаясь поднять, но Горка отчаянно отбивался, он, вероятно, думал, что это Сапар решил и с ним расправиться.

— Как ты сюда попал? Что ты там ищешь?

Горка узнал наконец Марата. Проворно пошарил в разбитом сугробе, отыскивая шапку. Хлопнул ею о колено, выбивая снег, натянул на голову.

— Ты языка лишился, что ли?

— Там... Сапар убивает... Из ружья...

Горка прицелился было к калитке, но Марат сцапал его выше локтя:

— Что за глупости! Идем в дом. Иди следом, да не колотись, а то зубы повыпадают.

В темных сенцах под ногами ругнувшегося Марата что-то бухнуло. Горка инстинктивно прянул назад, но сейчас же сообразил, что это цинковое корыто, очевидно, сваленное им со стены при паническом бегстве. И Горке еще больше, чем до этого, захотелось удрать.

Марат распахнул дверь. Прямо возле нее, закинув ногу на ногу, сидел на стуле Андрей. Прикрыв ладонью заплаканные глаза, Айша скрылась в боковушке, а Сапар будто и не поднимался со своей низенькой скамеечки. Тяжело, исподлобья глянул на Марата. Ружье висело на стене.

— Что у вас тут происходит? Извиняюсь, здравствуйте, во-первых.

— Здравствуйте, Марат Николаевич. Что происходит? — на лице Андрея выразилось, казалось, самое неподдельное удивление. — Ничего особенного. Сапар Утегенович предлагает мне ружье на время, нас волки одолели. Вот, видите? — он расстегнул ворот рубашки и показал забинтованное плечо. — Я одного вилами убил, но и он меня достал чуток.

Марат успел перехватить благодарный взгляд механика, брошенный на Андрея, однако не подал и виду. Наоборот, покосился на Пустобаева и значительно качнул головой.

— Всяк судит о другом в меру своей испорченности.

Горка проглотил обиду молча, лишь про себя констатировал: «Идиоты!»

Похоже, что с души Утегенова гора свалилась. Он весело засуетился, приглашая гостей к ужину. Андрей сразу отказался:

— Я не буду есть, я расстроенный, у меня ноги ломит Ну и ничего смешного! Правда, у меня ноги на улицу просятся. Ружье я у вас не возьму, Сапар Утегенович, а вот трактор — хоть сейчас заберу.

— Завтра, Андрюша, пригоним. Заходи, всегда дорогим кунаком будешь. — Сапар прошел проводить гостей, прощаясь, тронул Андрея за рукав, пошутил: — Старое, так сказать, не вспоминай. Как не ошибаться?! Сам знаешь, оклад маленький, референтов нет.

— Конечно, знаю. А правду говорят, Сапар Утегенович, что ваша жена музыкальное училище окончила?

— Уй, какая правда! Давно было, ничего не помнит Айша.

— М-да! — Не только Андрей, все уловили в его голосе торопливость, желание затушевать этот разговор. — М-да. Жаль, что не помнит. Верно, Марат Николаевич?

— Жаль, жаль!

— Само собой! — поддержал и приободрившийся Горка.

По дороге Андрей рассказал Марату о своих намерениях, и тот всячески стал одобрять их. Андрей руками развел:

— Скажи, пожалуйста, все меня хвалят! Просто удивительно, до чего я хороший. Ну, а если ничего не получится, тогда... крапивы за воротник?

— Безусловно.

— Понятно! Если не посадят, то наградят, так считаю.

На недоумевающий взгляд Марата Андрей ответил, что в Забродном сейчас следователь живет и «шерстит» всех, кто в какой-то мере причастен к гибели отары. И пожал плечами:

— А чего допрашивать, когда и дураку ясно: вьюга слопала отару да еще те! — большим пальцем ткнул куда-то за плечо: знаете, мол, сами.

Марат шел некоторое время о чем-то раздумывая, то и дело запуская пятерню под шапку и теребя свой непокорный щетинистый чубчик.

— Не так все просто, братцы, — проговорил он наконец. — Не т-так просто. Большая каша заварится.

— А по-моему, ерунда, вот увидишь! — Андрей наподдал ногой мерзлый котях, и он, визжа по накатанной дороге, улетел в сумрак. — Посмотрим, утро вечера, говорят, мудренее.

— Ну да, — Марат насмешливо глянул на парня, — что делается сегодня, думать будем завтра. Между прочим, на областной сельхозстанции сорок килограммов семян кукурузы достал. Вегетационный период — шестьдесят пять дней. Элита! Там из-за них...

— Отдайте их на Койбогар!

— В твоей мысли есть рациональное зерно... Значит, и ты побывал у следователя. А ты, Георгий? Ох, каша будет, братцы!..

— Марат Николаевич интересные книги привез из города, — напомнил о своем присутствии Горка.

— Не книги, — поправил Марат, — а книгу «Житие протопопа Аввакума» Редкая вещь. И поучительная Человек железной воли и высочайшей нравственной убежденности. Боролся и погиб за свою идею. Я это «Житие» Мартемьяну Евстигнеевичу подсунул, пусть почитает, поразмышляет. Может, пробудится в нем хотя бы чувство доброй зависти к тому несгибаемому протопопу, поборет в себе страсть к столь малому, как выпивка.

— Дай почитать.

— Пойди к Тарабанову. Прочел, наверное, возьми.

— Спасибо, обязательно возьму.

Андрей ощутил, как загорелось его лицо. Он был рад: есть причина забежать к Гране в дом. С зимовки она уехала так быстро, что не удалось и поговорить с ней толком. Да она и не расположена была, очевидно, к разговору, а то могла бы дождаться, пока он заседлает своего маштака.

И теперь идти с Маратом и Горкой ему было совсем невмоготу. Он глянул на часы — без четверти девять, по-зимнему время не раннее. А еще на Койбогар ехать, девятнадцать километров — не шутка по бездорожью и такому морозу.

4

Возле тарабановского двора Андрей оглянулся по сторонам. Ночь, будто ножницами, навырезывала синих угластых теней и разбросала их под избами и кособокими расшатанными плетнями. Замороженные окна сверкали наледью.

Андрей разглядел двоих, стоявших в темном проеме открытых дверей сенок. И вдруг почувствовал себя чужим и одиноким в своем большом и родном поселке. Он, казалось ему, даже осязал, как холод, как прикосновение неопрятных рук, понимающие и снисходительные взгляды тех, умолкнувших...

Они расступились, давая парню дорогу. Теряя голос, Андрей поздоровался, вгляделся в мужское лицо: да, это был священник.

— Мартемьян Евстигнеевич дома?

— Дома. Что за причина гоняет тебя ночами?

— Собачья старость, Граня, одолела так бы и трусил по чужим дворам. — В Андрее все негодовало, гнев сушил рот и губы, схватывал спазмами горло. Хотелось наговорить пакостей в их бесстыжие лица. — В какую же вы, святой отец, веру обращаете нашу комсомолку?

Стояли все трое в темных сенцах, и лиц не было видно. Ориентироваться можно было только по интонации говорящего, по смыслу сказанного

Деревянно улыбаясь, Андрей ждал, что ответит священник.

— Говорят, милый юноша, длинный язык с умом не в родстве.

Граня прыснула, а Андрей опешил

— Как это понимать?

— Я насчет вашей реплики, юноша и красно, и пестро, да пусто цветом, — голос в темноте играл сочными веселыми переливами. — И еще говорят: красно поле пшеном, а беседа — умом.

Пришла на помощь Граня:

— Тебе, Андрюша, кажется, отец нужен был?

— Конечно, не вы! — Андрей начал дерзить, понимая, что это глупо. Он наговорил еще каких-то грубостей и, видно, вывел Граню из терпения.

— Ты иди, Андрюша, в избу, у тебя ноги замерзли, ты не стоишь на месте.

— А тебе жарко от поповской бороды? На поповские деньги польстилась?

Священник засмеялся, что-то сказал вслед, но Андрей, чувствуя свое поражение, побыстрее закрыл за собой дверь.

В первой половине избы Василиса Фокеевна грела кости на лежанке, подложив под голову большую пуховую подушку, а Мартемьян Евстигнеевич сидел перед горящей голландкой на скамеечке и задумчиво подкладывал в огонь кизяки. Они то вспыхивали, то меркли, и по лицу старика, во впадине потерянного глаза бродили неясные тени, вороная борода отдавала временами синью, а при вспышках — старой бронзой. Через раскрытую дверь горницы Андрей заметил, что там никого не было, однако лампочка под потолком горела ярко, пустынно. О ней, очевидно, забыли.

По холоду, впущенному Андреем, Мартемьян Евстигнеевич догадался, что кто-то вошел. Оглянулся, движением плеч поправил накинутый пиджак.

— Это ты, светел месяц, холоду напущаешь? Проходи, присаживайся.

Андрей поставил рядом с ним табурет, сел. Болезненно прислушиваясь к тому, что делается в сенцах, достал из кармана записную книжку и карандаш, крупно набросал, склоняясь к печному огню:

«Я пришел за книгой. Вы прочитали? «Житие протопопа»? Говорят, сильная вещь! Правда? Вам понравилась?»

Старик ответил не сразу. Долго ковырял кочережкой в печке, словно отыскивал в ярко раскаленных углях нужные слова. Заговорил глухо, сдержанно:

— Прочитал, да, прочитал... Понравилось ли, говоришь? Силен был бестия, силен, окаянный. Сижу вот и все думаю об нем, сижу и думаю об том Аввакуме. Это откуда ж у него такой характер? Откуда столько в нем этой настырности? Живьем сгорел в яме за свою идею, за свою старую веру — не отступился. А и идеи-то всего — двумя или тремя перстами креститься. Ну, не только это, конечное дело. Железный дух в том протопопе жил... Экую закавыку подсунул мне Маратка-стервец! По больному бьет, шельма, соль на раны сыпет...

«Он любит вас, Мартемьян Евстигнеевич».

Старик прочел написанное Андреем, промолчал. Словно вместе с ним прислушивался к тому, что делалось в сенцах. Прерывая тяжкую паузу, Андрей опять написал:

«Вы были коммунистом?»

— Был.

В сенцах еле уловимо скрипнули половицы. «Целуются!» — Андрею представлялось, как священник сочными губами ищет рот Грани, пушистой бородой щекочет ей лицо.

Своим воображением он казнил себя, не мог сосредоточиться на беседе с Мартемьяном Евстигнеевичем, буквы на бумаге получались неровными, словно их ветром раскидывало.

«Вы же можете восстановиться!»

— Э, Андрюха, иссушенная ветка я, лемех сношенный. Зачем партии? Обуза сплошная. В общем, это особая, сокол, статья, и ты ее не тронь.

Широкой и коричневой, как большой копченый лещ, ладонью старик провел под глазами. Бродили по лицу тени от печного огня, бродили, как думы, как тени далеких невозвратных дней. Андрей не решался потревожить его.

Старик перевел дыхание:

— Да, сокол, жизнь прожить — не ложку облизать!

В сенях было тихо-тихо, будто и там задумались над словами Мартемьяна Евстигнеевича.

«Как же вы выбыли из партии, дедушка Мартемьян?» —

Андрей подсунул старику написанное

— Говорю ж тебе, времена были суровые. Пропал я ни за денежку. Осенька Пустобаев воткнул, не востря, воткнул. До-ошлый, стервец!..

— Дядя Ося?! — Андрей приподнялся, забыв, что старик не слышит его — Не может быть!

На лежанке заворочалась Василиса Фокеевна

— Хватит вам гундеть там, спокою людям не даете.

Мартемьян Евстигнеевич заметил, что она ворочается и, похоже, выговаривает не очень ласковое. Стрельнул в нее глазом:

— Гляди-ка, закаралась куда и еще ворчит. Там лопины нет ли?

«Неужели это правда о дяде Осе?»

Старик прочитал, хмыкнул:

— Ужель правда! Он, как двухорловый пятак: клади его хоть этак, хоть так. Все равно вывернется лицом кверху.

Андрей поднялся. Он готов был немедленно действовать, разоблачать. Но, пораскинув умом, пришел к мысли: за что же привлекать? Давно все было, очень давно.

Работал Осип Сергеевич исправно, старательно, но и вперед других никогда не лез, держался больше в тени. И все-таки — двуличный! Это и страшно: восемнадцать лет прожить с человеком рядом и не знать его. Даже пустобаевская жадность воспринималась как отрыжка старого, как, ну, былая крестьянская закваска, что ли, не перебродившая в Осипе Сергеевиче. Теперь Андрей не знал, как будет встречаться с ним, как будет в его глаза глядеть. Ведь по какой-то его, именно его вине человек был жестоко наказан! А не напрасно ли говорит Мартемьян Евстигнеевич? Да нет, наверное, он даже не выпивши сегодня...

Мартемьян Евстигнеевич принес из горницы толстую тяжелую книгу.

— На. Учись, вьюнош, быть стойким и честным. Как они, дела-то на Койбогаре?

Листая книгу, Андрей показал мизинец.

— Вот, мать твоя вся в саже, не получаются? А ты старайся, любопытничай, доходи до всего. Ты должон все дочиста знать. Потому — грамотный, молодой. — Хитровато сощурил глаз: — Вы — человек, и это главное. Помнишь? Забыл? Ну и ладно. Покуда — до свидания. Наведывайся, не обходи стороной.

Граня ждала Андрея в сенцах.

— Ну и болтать вы!

Замерзла ждать.

— А где же... этот?

— Ушел. Боишься, опять отхлещет?

— Пословиц и я много знаю. А ему и подавно нужно много знать, все-таки с массами работает, уметь надо мозги уродовать.

— Он очень умный.

— Еще б — не умный! Если уж тебе голову закружил, то...

— Не надо, Андрей. Я тебя не для пререканий ждала. И... не в любви объясняться. Хотя ты и очень славный парень... Мне просто хочется, чтобы ты... ничего плохого не думал обо мне. Ничего! Только тебе это говорю. Остальные... Пусть судят, как умеют! На чужой роток не накинешь платок. Я — только чтобы ты знал. И — молчи, никому не доказывай ничего, бесполезно...

Шепот ее был быстрым и горячим. Андрей не видел ее лица, но чувствовал, что оно горит лихорадкой, что Граня вся горит, она в каком-то нервном, непонятном возбуждении. Таким человек бывает, когда решается на что-то большое и не очень легкое. Андрей нашел в темноте ее руки — они были горячие-горячие, — нашел и сжал:

— Что с тобой, Гранечка? Может быть, заболела? Так я врача...

— Ирину позовешь? — Смешок Грани был дробным, нервическим. — Не надо. Я здорова. В моем деле твоя Иринушка не поможет.

— Какая она... моя!

— Ну не я же — твоя.

— Я тебя совершенно не понимаю, Граня.

— Меня, Андрюшенька, многие не понимают. Иной раз и я себя не понимаю. А когда человека не понимают, то начинают строить догадки, а из догадок — сплетни... Ох, тошно мне, Андрей, тошнехонько. И скучно, понимаешь, скучно-о! Разболелось мое сердечко, ровно перед ненастьем... Мать — поедом ест, девчонки шушукаются, парни перемигиваются. А что — я виновата, если красивая? Молчишь, парнишечка. Вы все молчите, когда сказать не умеете... Ну, вот... А поп он умный, Андрюшенька, головастый. Ты знаешь, он мне на мно-огие вещи глаза открыл... А вы! Ты вот обещал по русскому со мной заниматься, да и не вспоминаешь обещаньица.

— Так я же Нюру просил, я же на зимовке!

— На зимовке ты... А Нюра тоже человек. Ей и на танцы хочется, и в кино, и с Горынькой постоять. Да вы ж ее еще и секретарем комсомольским предложили избрать. До меня ли! Ты, парнишечка, не дуй губки, чую, надул ведь... Я так, к слову. Обидно только: каждый на особицу держится, каждый отдельно. Ладно хоть Марат Николаевич приехал, расшевелил вас, а то... Ты вот с Горынькой Пустобаевым дружишь, сызмалу дружишь, а знаешь ты его? Ничего ты не знаешь. Горынька еще покажет себя, попомнишь мои слова.

— Я не знаю, чем он тебе не нравится. Ведь остался после школы в колхозе, хвалят его — работает хорошо. Направлять его, конечно, надо, но с дядей Осей ты его не сравнивай, старо: яблоко от яблони и так далее...

— Вот и наговорились, как меду напились. — Граня забрала руки, голос ее стал другим, сдержанно-спокойным, чуточку отчужденным. Андрей понял: душа ее захлопнулась. — До свидания, Андрюшенька...

«Что ей надо, чего ищет?! Колотит всю, как... Втрескалась в попа и не знает, как теперь быть?.. А он... он взял свое и — будь здорова, красотка! Так? А она мечется, она хочет, чтобы хоть я о ней плохо не думал, что бы — и волки сыты, и овцы целы? А я думаю, думаю, думаю! Думаю, что красивая, что я люблю тебя, но что ты — шлюха, поповская забава.. Поп — сотый? Дождалась сотого?.. И за что люблю? Хоть вой, как пес. Выть хочется!..»

Вместо сердца Андрей как будто раскаленный камень ощущал, который опалял ему грудь и разум. Граня или не догадывалась о его состоянии, или делала вид, что не догадывается.

— До свидания, говорю! — В ее голосе звучала издевка.

Он шагнул в открытую дверь, исподлобья, боком глянул в черные сенцы. Там Граня ждала его слов, наверное, с улыбкой ждала.

— Плевал я на твое свидание! — Андрей плюнул под ноги и растер подошвой. — Вот, видела? Приду — и руки вымою после тебя...

— Андре-ей! — Граня отшатнулась к стене. — И ты? И ты такой же?

— Нет, я не такой, я — плевал на тебя. Все!

— Боже мой, что ты мелешь, Андрей...

Она прижалась виском к холодному дверному косяку и еще долго слышала, как под валенками Андрея зло скрипел снег.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Савичев только что приехал из района и не успел да же раздеться, как на него навалились дела. Бухгалтеру подписал ведомости на выдачу зарплаты. Вдове выписал досок на ремонт полов. Механику подсказал, где достать остродефицитные запчасти. А тут секретарь-машинистка принесла кипу писем и директив. Думалось, с организацией производственных управлений меньше всяких бумаг будет — черта лысого! Может, это еще не настроились? А пока что надо разбирать и отвечать на них — сейчас или позже, смотря по рангу и строгости бумаги.

Часа через полтора «разгрузился». Снял полушубок и повесил в шкафчик. Приглаживая мокрые волосы, поднял голову на прислонившегося к оконному косяку Марата Лаврушина:

— Очереди ждешь? Ты не очень скромничай, у нас так двадцать четыре часа сиди в правлении — и двадцать четыре часа будут идти люди. — Недружелюбно покосился на телефон. — Сейчас вот еще звонки начнутся, через десять минут в районных и областных учреждениях обеденный перерыв закончится.

— Веселая жизнь у председателя! — Марат засмеялся, присаживаясь у маленького столика, буквой «т» приставленного к большому, председательскому.

— Веселая! Ну... ждешь новостей? — Савичев посмотрел в окно. — Снег идет. Видишь? Хорошая новость. Будет снег — будет хлеб. Ведь до плодов твоих экспериментов, наверное, мало кто из нас доживет, а? Шучу, не серчай Как у тебя с этими, эклебеновскими посевами?

— Пшеница уже на четверть поднялась. Если все будет идти так, как сейчас, то — боюсь даже говорить! — с квадратного дециметра возьмем пятьсот граммов зерна

— Не врешь? — хмуроватые савичевские глаза оживились. — Здорово! Знаешь, поставлю перед правлением вопрос о теплице, надо выстроить в новом году. Только, Николаич, не забывай и о сегодняшнем... Хлеб, знаешь, нужен не только завтра. Как ни кинь, а хлеб — всё, вся наша житуха. Будет у нас хлеб — будет и все остальное.

— Новенькое было на совете управления?

— Новенькое? С первого января начинается массовая сдача скота. Приказано ни часа не медлить, иначе, мол, у мясокомбината очередь будет другими захвачена. Автомашин-скотовозов не обещают, они отданы дальним районам.

Повернулся к окну, долго глядел, как идет снег, казалось, считал падающие снежинки. А Марат смотрел на его окаменевшее, тронутое синью щетины лицо. Савичев всегда тщательно следил за собой, не терпел в других неряшливости, а сегодня, видно, даже он не сумел побриться. Наверное, и вчера, и сегодня с рассвета заседали: от одежды Савичева разило табачным дымом. И дозаседались: по зимнему бездорожью ослабший скот на мясокомбинат гоним.

Вошла Граня, заметно смутилась — не думала встретить у председателя Марата. Была она не в повседневной своей рабочей фуфайке, а в темно-зеленом модном пальто с шалевым воротником, в серой каракулевой шапочке, очень красившей Гранины светлые волосы и матовое зеленоглазое лицо.

Марат тоже неизвестно почему смутился, он вскочил со стула и предложил его девушке, хотя рядом и вдоль стен стояло десятка два точно таких же. Граня не села.

— Мне надо с вами наедине поговорить, Павел Кузьмич.

Марат вышел. С самого прихода своего Граня ни разу не посмотрела на парня, не повела на него продолговатых глаз и когда он направился мимо нее к двери. Но Савичев заметил, что лицо ее на мгновение изменилось. «Э, да тут дело не шутейное!» — подумал он.

— С первого января дайте мне отпуск. — Граня положила перед Савичевым заявление.

— Что это ты зимой решила? Едешь куда? Может, путевку похлопочем, а?

Граня уставилась в угол с такой внимательностью, что председатель тоже покосился туда: старый сноп пшеницы стоит, и только-то.

— Ничего мне не надо, Павел Кузьмич. — Помолчала с тем же невидящим остекленившимся взглядом. — Ничего! Я совсем... уезжаю.

Савичев приподнялся, упершись руками в столешницу.

— Постой, как это — совсем?

— Да вот так, Павел Кузьмич.

Он растерянно вышел из-за стола, совсем как маленькой девочке заглянул в лицо.

— Что-нибудь дома плохо? Скажи, Мартемьян Евстигнеевич донимает кутежами? Да?

— Нет, он сейчас меньше пьет. После того как ему рыбинспекторский билет дали — совсем мало пьет...

— Так в чем же дело, ради бога?! А, понимаю... Не слушай, Граня, бабы намелют. И вообще мы кое-кому языки пообрубаем...

— Как ни странно, — Гранины губы покривились в горькой вымученной улыбке, — как ни странно, это правда. Я уезжаю с ним.

— С попом?!

— С ним.

— Да ты сдурела, Аграфена! Да я... Да мы закроем тебя на замок, а этого длинногривого в зад коленом... Слушай, Аграфена... ведь ты... Рассказывают, ты так комиссаршу играешь в спектакле, и вдруг... В уме не укладывается! — Савичев прохромал к двери, поплотнее прихлопнул ее. — Я... мы посоветуемся...

— Вы хотите новогодний спектакль сорвать?

— То есть?

— Никто не должен знать этого до самого моего отъезда. Вы первый, кому я сказала все. Если вы кому-либо хотя бы заикнетесь — я немедленно уеду. И спектакль будет сорван.

— Ты комсомолка?

— Да.

— И...

— Да. Только есть тут «но»: я, комсомолка, выхожу не за попа, а за человека.

— По ней такой парняга, такой парняга сохнет, а она! — с неподдельный горечью сказал Савичев. Сказал он это наугад, твердо надеясь, что не ошибется в адресе, судя по поведению Марата и Грани только что.

— Сохнет? Хо-хо! Весь не высохнет, что-нибудь да останется. — Граня впервые оторвала взгляд от угла со снопом и приблизилась к Савичеву, заговорила с той же горьковатой, нерадостной улыбкой: — Милый Павел Кузьмич, хороший мой, да разве ему такая нужна? Разве я ему пара? Ах, да что говорить! На мне столько грязи злыми языками налепленной, что ее только со святым отцом и смоешь...

— Что за чепуху мелешь! Неровня! Грязь! Ну?! Никакого отпуска, извини за грубость, не получишь и никуда не уедешь.

— Зря мешаете. Все равно уеду. Вы ведь знаете мой характер. А с резолюцией вашей я завтра успею расчет получить, чин-чином. И в спектакле напоследок сыграю.

— Боже мой, какая ты дура, Аграфена.

— Вот видите, а говорили — ровня.

— Да он тебе, этот растреклятый поп длинногривый, хоть нравится?

— Нравится.

Савичев опустил руки: больше он не мог бороться, да и смысла не было — Гранин характер он действительно знал. Присел к столу, со вздохом наложил резолюцию на заявлении:

«Оформить отпуск с 1.I.1963».

— На, бери. Уверяю тебя, ты еще пожалеешь о сделанном.

— Кому сгореть, тот не утонет, Павел Кузьмич. Спасибо вам! — Она сложила листок, но уходить не торопилась, словно собиралась сказать еще что-то важное. — Может быть, и плох мой будущий, да... впотьмах, говорят, и гнилушка светит. А я в последнее время будто в потемках жила... Вы не думайте, учиться я буду, я не остановлюсь, но мне... мне нужен берег, я не хочу больше так, как раньше... Не столько дела, сколько сплетен...

Савичев слушал ее сбивчивое, горячее объяснение, в душе и протестовал, и соглашался с ней, и крыл площадными словами себя, Заколова, Грачева... Каждый день план, каждый день сводки! Каждый день зимовка, сев, уборочная! А где же человек?! Где дума о нем?! За планом, за цифрой редко проглядывается он. Вот затеяла молодежь новогодний вечер, спектакль, а он, председатель, ни разу даже на репетицию не зашел, отделался тем, что разрешил новый баян купить. Да что он, Савичев, когда сам парторг палец о палец не ударил, чтобы помочь в чем-то молодежи!.. Приехал поп, совершал обряды, а они, руководители колхозные, ждали директиву из района... Дождались: он увозит лучшую работницу, комсомолку. Расхлебай теперь, Заколов, эту кашу, попробуй!

— Если не придется свидеться, давайте попрощаемся, Павел Кузьмич. Не поминайте лихом.

Она сжала его длиннопалую руку и, вдруг решившись, крепко поцеловала в обветренные сухие губы. Он невольно откачнулся, бросив быстрый взгляд на дверь. И выругал себя: «Черт! Вот так... По-товарищески, по-дружески, а наплетут — трактор не свезет».

Граня поняла и его взгляд на дверь, и его позднее раскаяние в трусости. Глаза сузились в знакомой бедовой прищурке, причем тот глаз, под которым белел серпик шрама, щурился больше, делая усмешку еще ядовитее.

— И вы!.. Именно так и начинается: не посмотри, не поцелуй, не дружи... Проклятый деревенский идиотизм!

Словно потеряв силы, опустилась вдруг на стул и, положив на край столешницы руку, уронила на нее голову.

Думая, что с Граней плохо, Савичев налил в стакан воды, нерешительно пододвинул к ней:

— Выпей...

— Несчастный я человек, я всю жизнь несчастливая. Мне никто никогда не верит. Все говорят: «Красивая!» А в глазах читаю: «Шлюха». Будто тавро на лбу выжжено... Даже мать не верит. Даже брат родной презирает. Поехала в позапрошлом году к нему в Саратов. Случайно увидел у меня тетрадку, а в тетрадке — имена и фамилии. Десятка два, наверное. Спрашивает, что это такое, а у самого аж глаза побелели. Ухажеры, отвечаю ему. Так он меня этой же тетрадкой по щекам... Я-то из озорства записывала, кто провожал, а он дурное подумал..

Савичев курил папиросу за папиросой и бросал окурки и обгорелые спички в форточку. Он не смотрел на Граню, но ее горький, полный боли и упрека голос сжимал сердце. Длинно и раздраженно звонил телефон — Савичев не брал трубки. Не слышала, казалось, звонка и Граня.

— Я сроду в ресторане не была. Только в кино видела. Красиво. Музыка, кругом хрусталь, пары танцуют. А новая подружка, в одном подъезде с братом жила, подзадорила: «Давай сходим? Знаешь, как там здорово!» Я, конечно, согласна. А денег — ни у нее, ни у меня. Говорит, давай кровь сдадим? Сдали... Только на мне это почему-то очень отразилось, пришла домой и сразу слегла. А брат увидел, какая я лежу бледная, опять подумал другое: «Доигралась? Бессовестная!» И слушать ничего не хочет. Да и не желала я оправдываться — бесполезно. На другой день влетает он в комнату и — ко мне: «Где деньги?» Отдала, пересчитал: «Зачем понадобились?» Оказывается, мать подруги проболталась, что мы ходили в ресторан. И опять у брата черт знает какая мысль появилась, мол, деньги для врача... Никогда ни перед кем не корилась, а вот брата и уважаю, и боюсь. Может, потому, что он всегда меня в строгости держал? Вы ж его помните, Павел Кузьмич.

Савичев заглянул в пустую папиросную коробку, досадливо смял ее и кинул в мраморную пепельницу. Кто-то приоткрыл дверь — можно? — и он сорвался:

— Закройте! Вот народ! — Отпил из стакана, который наполнял для Грани, несколько успокоился. По привычке забрал кончик уса в рот, пожевал его губами и выпустил. — Ты такая и... Я не понимаю! Я бы тебя на руках носил!

Граня подняла голову, на ее губах ожила улыбка, грустная, печальная, почему-то напомнившая Савичеву осеннее поле, освещенное выглянувшим неярким солнцем.

— Вы — на руках, а другие — по кочкам несут, всю душу растрясли. Болит она у меня.

А Савичев глядел в ее лицо и ломал голову: почему она ему открылась, именно ему? Он знал, что его многие недолюбливают за резкость, считают сухарем и педантом. Исповедь Грани и расстроила его, и ободрила: люди, в сущности, всегда лучше, чем мы о них думаем. Сейчас Павел Кузьмич готов был полжизни отдать, только бы Граня не уезжала, скучнее станет в Забродном без ее смеха, без ее напевной речи, без громких стычек с ним, председателем, с ветфельдшером, с механиком

— Не уезжай, Граня. Или... ты очень крепко любишь этого, ну, батюшку?

Она подумала, катая в пальцах карандаш, взятый со стола.

— Я никогда никого не любила, мне многие нравились, но любить — нет. Ивана Петровича? Он — умный, человечный, он нравится мне, но.. Люблю я одного.

— Закройте дверь! — бросил Савичев заглянувшей секретарше.

— А люблю я... — Граня прикрыла глаза. — Ох и люблю же! За один его волосок отдала бы себя на кусочки изрезать. — Засмеялась: — Глупо, да? Как в романах?

— Нет, почему же. — Савичев был серьезен и задумчив, может быть, ему опять вспомнилась та, с которой вырезали на клене «Павел +...», а может, он размышлял о несладкой судьбе этой вот светловолосой девушки с неуживчивым, непокорным характером. — Его стоит любить, Лаврушин парень толковый.

— Лаврушин? А при чем здесь Лаврушин? — Граня встала, похоже, она уже сожалела, что ни с того, ни с сего разоткровенничалась. — Лаврушин, конечно, толковый парень, но Лаврушин на четыре года старше меня, а тот которого люблю, — моложе. На четыре года, два месяца и двенадцать дней. Вот в чем несчастье, дорогой Павел Кузьмич! Старуха я для него. Будьте здоровы! Просьбу не забудьте: чтобы ни одна душа...

— Что ж... Такого сильного человека в спектакле.. а сама... Зря, Аграфена!..

После ее ухода снова вошел Марат. По тому, как председатель двигал желваками и внимательно, чересчур внимательно смотрел в окно, он понял, что разговор был здесь не из рядовых и не из приятных. Допытываться не стал, не в его характере было без стука входить в чужую душу И все же события, происшедшие в кабинете, волновали его. В конце концов он пришел к утешительному выводу Граня чего-нибудь требовала для фермы, а председатель не давал, вот и «поцапались».

— Павел Кузьмич, я к вам как член партбюро. Решение правления готовится к новогоднему вечеру?

— Решение? Какое решение? — Савичев далек был от всего сегодняшнего. Неохотно оторвал глаза от окна, от улицы: там начинало вьюжить, и по начинавшейся вьюге шла стройная, красивая девушка — Граня Буренина. «Да, прохлопали девчонку. А девка — краса-зоренька!» Внезапно спросил, забыв о вопросе Лаврушина: — Слушай, могла бы Граня полюбить такого, как, скажем, Андрей Ветланов? Моложе себя лет на пяток. Ну?!

Марат удивился: почему Савичев говорит о таком? Кто хочешь удивился бы. Да и попробуй ответить на этот вопрос: у Грани семь пятниц на неделе. Сегодня она может кому угодно заморочить голову, а завтра с издевкой дать от ворот поворот. Любовь ее — как летний ливень: прошумел — и снова сухо, снова ни облачка.

Под ожидающим взглядом Савичева он неопределенно развел руками:

— Граня — очень сложный человек. Если верить людям...

— А ты не слухами, а собственным умом пользуйся. Ну?!

— Не берусь судить. Я ее плохо знаю. — Марат нахмурился и потеребил волосы: он не понимал цели савичевского вопроса. Может быть, очередная прихоть, забава, вроде увлечения классической музыкой? Об Андрее ему тоже не хотелось говорить, потому что предполагал: Андрей влюблен в Ирину. Переспросил: — Так как насчет решения?

— Какое еще решение? Под Новый год мы их никогда не принимали.

— А надо бы. Приятно ведь людям, если их не только поздравят, но и, допустим, лучших отметят, премируют... Можно объединенное решение — правления и партбюро. Мы вот предварительно советовались с членами бюро, без вас составили список...

— Слушай, не выдумывай ты этого, Марат Николаевич! Тут не знаешь, как из чертовой истории выпутаться, тут под суд грозят отдать, а вы...

— Значит, Земля должна перестать вращаться, колхозники должны бросить дела и оплакивать погибшую отару?

— Во всяком случае в литавры бить неуместно. Савичев наткнулся на спокойный, осуждающий взгляд агронома. И тут же вспомнил Граню, свои размышления. «Только ругал себя за то, что о человеке не думаем, а сам через минуту — за свое, за старое. Вот и парня обидел ни за что, ни про что».

— Ну, давай, давай свой список! Так... Согласен... И этого следует... Постой, постой! А Базыла Есетова за что отмечать? А Андрея Ветланова? У них же отара...

— По их вине?

— Н-ну, допустим, не по их, а все-таки неудобно...

— Они не бросили отары до конца.

— С тобой без пол-литра не договоришься.

— Договоримся. И всех, кого будем отмечать, нужно обязательно пригласить на вечер. Обязательно!

— Мысль дельная, но как это сделать, позволь спросить у тебя? Например, с зимовок чабанов и скотников. Ну?!

— Подменить. Я, к слову, поеду на Койбогар и подменю Есетова и Ветланова.

— Поедешь? — Савичев подергал крученым усом.

— Поеду.

— Под Новый год и будешь там один?

— Под Новый год и буду там один. Зато приедут все Есетовы. Признайтесь, ведь они всей семьей ни разу не были в нашем клубе, даже в кино. Правда?

«Кадры у нас подбираются лобастые. В пару б ему Граню!» — подумал Савичев.

— А кто же на другие зимовки поедет? Это не на воскресный же рядовой день, а на Новый год. Смекаешь?

— Смекаю. Вот и давайте соберем объединенное заседание правления колхоза и партбюро, поговорим, посоветуемся. Найдутся люди...

— На сегодня, на вечер. Подойдет?

— Уж это вы с Заколовым, он секретарь партбюро. Я только свои предложения внес...

Зазвонил телефон, резко, требовательно. Савичев потянулся к трубке.

— Начинается!

2

Низкое солнце подожгло снега, и они вспыхнули жаркими огнями. От сухих будыльев высокого татарника протянулись длинные тени. Сверкнули на солнце и пропали из глаз куропатки.

Андрей широко вздохнул: хороша степь, красива даже зимой. Вечер будет тихим, морозным. Сегодня в Забродном — новогодний вечер. Спектакль. Маскарад. И там — Граня. Она, наверное, тоже в маскарадном костюме будет. А он, Андрей, отказался ехать в поселок. Он решил вместе с Есетовыми встретить Новый год. Съездил верхом в пойму Урала, вырубил там вербочку. Сейчас нарядят ее вместо елки. Запаслись вином, женщины готовят закуски.

Да, а Граня будет на маскараде в клубе...

Без нужды обошел работающий на малых оборотах трактор, потому что лишь получасом раньше он десять раз осмотрел и выслушал его. Погрел руки возле выхлопной трубы и, мыслями находясь еще где-то около Грани и писем к ней, нежно, словно живое существо, погладил теплую ярко-красную облицовку радиатора:

— Поработаем, дружок!

Сегодня Андрей впервые выехал на новеньком тракторе «Беларусь» задерживать снег. Там, где Василь вспахал осенью зябь, теперь, точно белые буруны на уральном перекате, пенились снежные валы. Плохо ли, хорошо, а тридцать гектаров сделал Андрей. Пройдут бураны, и тогда можно будет снова легким снегопахом бороздить поле, только теперь уже поперек прежних валов.

А над снежной степью таял тихий розовый вечер. Предновогодний вечер... Как осточертел этот Койбогар! Из-за него — все шиворот-навыворот. Савичев утешает, а толку что-то не видно... Если б здесь поселок, если б Граню сюда. Тогда и поселка не нужно? Нет, поселок нужен... Только бы Савичев был верен слову...

С приближением новогоднего часа настроение у Андрея падало, как ртутный столбик на холоде. Забравшись в кабину, через надтреснутое (наверное, неаккуратно сгружали с платформы!) стекло Андрей увидел, как к зимовке, вся обдаваясь паром, подлетела пароконная упряжка. Из саней выскочил Марат в длинном, до пят, тулупе. Спросил ли, сказал ли что появившемуся из кошары Базылу, но только тот вдруг бегом покатился в дом, а Марат упал в сани и гикнул на вороных правленческих.

«Несчастье, что ли, какое? — Андрей включил скорость и поехал навстречу бешено мчавшейся паре. — И чего это сам агроном прискакал?»

Кони не остановились возле трактора. Угибая головы, бросая к ногам пену с удил, они обнесли сани с Маратом стороной, помчались к полю, к его дальнему концу.

Через заднее стекло Андрей наблюдал, что будет дальше. Марат остановил лошадей и, не сбрасывая тулупа, прошел по полю и так и этак, кажется, даже высоту снежных гребней смерил.

Назад он вернулся, когда Андрей уже был на зимовке и выпускал из радиатора в ведро горячую, густо дымящую паром воду. Бросил упряжку около угла, обычной своей стремительной походкой подошел к Андрею.

— Мой чище! — приказал, видя, что в горячей воде Андрей полощет руки. — И собирайся! Поскорее.

— Куда?

— Я слышал, уральские казаки никогда не говорят «куда», только «далеко ли». А ты кудакаешь.

— Значит, я выродок, а не настоящий казак. Пусть будет по-твоему: далеко ли ты меня подгоняешь?

— В Забродный. На новогодний вечер. По решению правления колхоза я остаюсь здесь на сутки, а вы все — туда.

— Что-то до меня плохо доходит. К чему такая жертва?

— Ты меньше разговаривай! Пора научиться выполнять коллегиальные решения. А снегозадержание ты зря в одном направлении ведешь, лучше всех — спиральный метод: откуда ветер ни подует — все равно снег на поле останется. Улавливаешь?

Вышел Базыл. Ему плохо удавалось скрыть ликующую улыбку. Под его распахнутым полушубком все могли видеть новую рубашку, дорогой бостоновый костюм, а на ногах — белые чесанки с галошами. Однако Марат остался недоволен.

— Усы красивые, дядя Базыл, а вот это, — он коснулся колючего подбородка чабана, — это, я вам скажу, надо побрить, — глянул на часы: — Пятнадцати минут хватит?

Базыл, не прекословя, повернулся и пошел в дом. Держа полное ведро на отлете, подался за ним и Андрей. Марат потоптался и решил тоже идти в тепло, подгонять и Есетовых, и Андрея. Снял тулуп и накинул его на спины мокрых лошадей, овчиной наружу.

В доме был полный переполох: в поездку собирались все — от четырехлетнего Рамазана до восьмидесятилетней матери Базыла. Доставались лучшие одежды, на голову бабка накручивала новый, сияющий белизной жаулык. Фатима никак не могла отыскать запропастившиеся дорогие духи — сроду, мол, не пользовалась, но покупала, сама помнит, где-то прятала. А у окна, потея и кряхтя, скоблился старенькой бритвой Базыл.

— Ай, Марат Николаевич, — окликнул он, надувая щеку. — Почему Пустобаев не едет? Обещал, а не едет. Почему, не знаешь?

— Болеет

— У! Зачем?

— Василиса Фокеевна говорит, простите за выражение, желудок у него прохудился.

Базыл осклабился:

— Бесбармак, я думаю, много ел. Наверно, у старого Шакена в гостях был. Я так думаю. Ой, много ест Пустобаев, а все равно худой. «Почему так? — спросил я. — Курсак, живот с дырком, что ли?»

— А он что?

— У! Он меня на хрен послал и еще какой-то шутка отпустил.

Марат стоял возле окна и рассматривал на фанерном квадрате пластилиновый макет поселка.

— То самое? — глянул на Андрея.

— То. — Андрей ревниво насторожился. — Плохо?

— Неплохо. Вот только кормовая база... Стоит подумать...

— Целый ночь, целый день здесь будешь, агроном, думай, пожалста. А?

Базыл поспешно собирал с подоконника бритвенные принадлежности. Чабану не терпелось сесть в розвальни, гикнуть на коней. Но внезапно Базылу захотелось, чтобы Андрей между сборами проверил, как ему запомнились названия некоторых тракторных деталей. Дело в том, что Андрей, не откладывая, взялся за обучение Базыла механизаторскому мастерству.

Вытираясь после бритья полотенцем, Базыл поинтересовался:

— Эй, Андрейка, как его фамилия, куда воду льешь?

— Радиатор. — Андрей мигнул Марату.

— Правильно, — солидно кивнул Базыл, словно не он экзаменовался, а его помощник. — А этот, который шибко крутится?

— Вентилятор.

— Правильно. Эй, Андрейка, заедем к старику Шакену, заберем с собой? А? Совсем близкая дорога — пять километров.

— Близкая, по бездорожью! И что вы о нем всегда беспокоитесь, будто он вам брат родной?

— Ху, даже двоюродный!

Марат сказал, что за Шакеном тоже поехал человек, Базыл будет иметь возможность встретиться с «братом» на вечере.

— Зачем смеяться? У казаха закон такой: один раз видел — знакомый, два раза видел — родня. — И хитровато поглядывал сквозь щелки век. С помощью Фатимы стал объяснять Марату, где какие закуски приготовлены, где бутылки с вином стоят.

А у порога топал ножкой закутанный Рамазан.

— Поехали!

Через десять минут от зимовки понеслась лихая пароконка. Свистнул кнут. Взвизгнули полозья. И Койбогар скрылся за кособоким барханом.

3

Дома уже никого не было. Переодевшись в праздничное, Андрей вылетел за калитку. На секунду прислушался. В ближнем переулке заливалась русская трехрядка. Коля Запрометов шел с группой молодежи. Глаза у Коли зоркие. Свел мехи.

— Салям, Андрей! Греби к нам... Девушку самую красивую уступим!

— Благодарю, я на самообслуживании...

В клубе — курочке негде клюнуть. В центре большого зала — елка. Места за длинным кумачовым столом занимали члены правления.

Владимир Борисович направился к трибуне. Он долго раскладывал бумаги, словно раздумывал: стоит ли начинать? Потом, уже более решительно, пододвинул ближе к себе стакан с графином.

— Товарищи! Соревнуясь за достойную встречу Нового года, труженики нашей сельхозартели...

Тоскующим взглядом Андрей, прижатый к подоконнику, искал Граню. Не было в зале ее белокурой высоко поднятой головы.

Из дебрей международного положения Заколов возвратился к положению в колхозе. А потом и совсем к цели своего выступления подгреб: начал называть имена передовиков и подарки, которыми они премируются. Отмеченные поднимались на сцену, и председатель, пожимая им руки, вручал подарки.

— Базыл и Фатима Есетовы! Оба — наручными часами...

Зал аплодировал, а растерявшийся Базыл, забыв о ступенях, вспрыгнул прямо на сцену, вызвав этим еще больше хлопки.

— Ветланов Андрей! Библиотечкой из художественных книг...

Не ожидавший этого Андрей подпрыгнул, загорячился, точно боясь, что его перебьют.

— Не за что, товарищи! Отказываюсь... Дяде Базылу — понятно, заслужил...

— Иди, иди! — зашумели вокруг. — Брось фордыбачиться.

— Брезгуешь пятирублевым подарком?

Андрею будто горящего бензину плеснули в лицо. «Зачем же так, Павел Кузьмич?!»

— Не возьму. Даже авансом. Рано.

— Правильно, Андрей! — крикнул знакомый голос. — Авансом, на вырост только рубашки беруть, як Владимир Борисович!..

Зал отозвался радостным хохотом на намек Василя. Из рук в руки передавалась связка книг и легла на колени Андрея. Андрей прятался за спинами. Чувствовал он себя так, словно пришел в гости в рубашке наизнанку и только здесь это заметил.

Когда немного успокоился и посмотрел на сцену, там не было ни трибуны, ни стола президиума. Перед сдвинувшимся занавесом стояла Ирина в черном строгом костюме. Начинается! Сейчас появится и Граня. Забыв обо всем, Андрей приподнялся и запросто помахал Ирине, но она вряд ли заметила его. Зато сзади заметили и дернули за пиджак:

— Слушай, у тебя отец стекольщик, что ли? Садись!

Андрей весь подался к сцене, стискивая плечики стула в переднем ряду. По сцене ходила Граня. Она в кожаной куртке. Через плечо портупея. На широком ремне — кобура револьвера.

— Именем пролетарской революции военно-полевой трибунал в составе комиссара полка и назначенных им лиц... постановляет...

Закричать: «Граня! Остановись! Остановись, Граня! Оставайся в жизни навсегда такой, как на сцене!..»

Закрылся занавес. А зал неистовствовал, зал требовал! Смущенные, счастливые артисты выходили к рампе — Граня, Василь в тельняшке, Нюра, игравшая старуху, и — даже Горка Пустобаев — Сиплый, тот, что предал матросский отряд... Если б знали зрители, что после репетиций в клубе Георгий зубрил молитвенник, учил молитвы для поступления в духовную академию...

Пять минут до Нового года! Андрей зажал под мышкой бутылку шампанского и метнулся в зал. Возле елки, взобравшись на стул, привлекла внимание всех снегурочка в голубой маске из картона.

— Граня! Две минуты осталось...

Оглянулась — мягкие припухлые губы, округлый подбородок — Ирина. Она заметила его разочарование. Протянула руку.

Он подхватил, снял Ирину со стула.

— Скажите, где Граня? Вы вместе были...

В любви все становятся эгоистами, думают только о своих переживаниях. Андрей забыл о своем письменном признании Ирине, а она помнила. Задетая его вопросом, девушка остановилась, высвободила руку из его пальцев.

— У меня голова кружится... Сядем...

4

Андрей был пьян. В руке он волочил за собой бог весть откуда взявшийся лом. Неверными шагами, то и дело оступаясь с тропинки в сугробы, шел к дому бабки Груднихи. Несколько минут назад в клубе появился Мартемьян Евстигнеевич, он увлек Андрея в угол и, дыша в лицо винным перегаром, горько, с пьяной слезой сообщил:

— Поп, Андрюха, уезжает... И Аграфену увозит... Вот она какая история...

И теперь Андрей шел к дому Груднихи, чтобы сокрушить ломом священника, чтобы не отдать ему Грани. У расхлястанных, покосившихся от ветров и времени ворот Груднихи стояла глазастая «Волга», стеклами и никелем отражая звезды и раздобревшую луну. Возле заднего колеса потел шофер, подкачивая осевшую покрышку.

Андрей подтянул тяжелый лом, кинул его на плечо.

— Искусственное дыхание делаешь? Ты лучше своему хозяину сделай. Напоследок.

Шофер распрямился, вытер рукавом пот на лбу и снова начал качать. Был он щупловат, неказист, в груди у него свистело так же, как и в черном длинном насосе.

— Сл-лушай, божий странник, а что если я эту поповскую телегу перекрещу вот этой штуковиной, а?

Шофер, выпрямляясь, вновь обмахнул разгоряченное лицо рукавом и озлобленно уставился на Андрея.

— Ты что, блатной крестьянин, чокнулся, с тринадцатой рюмки?

— Т-с-с, нечистик! — Андрей угрожающе покачал ломом. — Лицезреть не могу поповских извозчиков. Понимаешь?

— Знаешь что? Катись колбасой отсюда! Мне надо план выполнять, а ты на мозги капаешь. — И водитель еще с большим ожесточением принялся накачивать колесо — плохой у него был насос, больше свистел, чем подавал воздух.

— Так бы и сказал, что казенный! — Андрей только теперь разглядел на передней дверце шашечки такси и уловил торопливое пощелкивание работающего счетчика. Буркнул что-то вроде извинения и, волоча лом, поплелся к дверям избы.

Кого он никак не ожидал встретить в махонькой горнице Груднихи, так это Савичева. Павел Кузьмич сидел напротив, отца Иоанна, положив локти на стол, и перед ними ничего не было, кроме фарфоровых чашек с остывшим чаем. Похоже, оба они были совершенно трезвы.

Дверь из горницы в заднюю комнату была открыта, и Андрей привалился к ней незамеченным. Увлеченные своей беседой, мужчины, видимо, не обратили внимания на шаги в кухне. Исподлобья следил Андрей за живым, энергичным лицом священника. В груди его все больше и больше разрасталась злоба.

— Зачем же вы проповедуете веру, вообще служите, если за душой у вас ни бога, ни черта? — Савичев поиграл желваками, точно ловил попавшую на зубы песчинку. — Ну?!

— А что за резон уходить? Я делаю свое дело. Там, где я побываю, церкви уже не возродятся. С вашей точки зрения, я — ценная номенклатурная единица. Полагаю, мне надо бы платить оклад и со стороны райисполкома.

— Любопытно!

— Зело любопытно. И не дай бог благочинный узнает: разжалован буду в мгновение ока и того быстрее.

— Но мне кажется, у вас концы с концами не сходятся, — у Савичева азартно дернулось кривое шильце уса. — Своими служениями, если верить вам, вы разлагаете веру мирян, но в то же время агитируете молодежь поступать в духовные академии и семинарии. Как это, простите за выражение, понимать?

Отец Иоанн походил рукой бородку, лукаво потупил взгляд.

— Видите ли, иногда действительно игра стоит свеч. Благочинный недоволен мною. На моей совести священнослужителя два разваленных сельских прихода. Когда я собирался в Забродный, он изрек, аки апостол: «Езжай и без улова не возвращайся, отец Иоанн!» Вот я и агитирую, мне еще надо послужить церкви. Я жертвую одного, но зато отлучаю сотни...

Из ослабших пальцев Андрея выскользнул и грохнулся лом. Савичев вскочил, а отец Иоанн лишь удивленное лицо повернул к нему.

— Ты чего здесь?! — Председатель, злясь на себя, снова сел.

Придерживаясь за косяк, чтобы не упасть, Андрей с трудом поднял злополучный лом. С ухмылкой посмотрел на священника.

— Вы, Павел Кузьмич, не верьте этой поповской брехне. Он все брешет, длинногривый. Он и Граню... Вы не знаете, что он Граню увозит.

Савичев уже понял, что Андрей до невменяемости пьян. Ветлановы во хмелю веселы и спокойны, а этот — как бычок перед красным: бодаться лезет. Савичев понял и причину, которая приволокла парня сюда. Вкрадчиво, даже чуть заискивающе попросил:

— Ты сядь, Андрюша, успокойся.

— Успокоиться? Я н-не могу успокоиться, Павел Кузьмич, пока вот этому ребра ломиком не пощупаю.

— Андрей!

— Бесподобно! — улыбающийся священник остался недвижим, хотя парень сделал шаг к нему и взбросил на плечо лом. — Заповеди святого писания гласят: не убий; не прелюбодействуй; не укради; не желай жены ближнего твоего, ни вола его, ни осла его; ничего, что у ближнего твоего... Эти заповеди, сын мой, через Моисея передал людям сам бог, на горе Синай передал...

— А т-ты их все нарушаешь... Мотай отсюда — и никаких тебе Грань, или я...

«Да, этот парень может решиться на все! — промелькнуло в уме отца Иоанна. — Въезжая в Забродный, я с ними с первыми случайно встретился и, уезжая, — с последними вижусь. Рок? Предзнаменование? Парень любит девушку. И я люблю. А она его любит... И все-таки, полагаю, ты не ударишь меня, юноша, ты пьян, но не безумен...»

«Ни я, ни священник не успеем перехватить удара, — думал в свою очередь Савичев. — Андрей ловок и силен. Но если он сделает еще шаг, я швырну в ноги ему стол...»

Трахнула в сенцах дверь, и в то же мгновение, ширкнув по плечу и щеке, лом выскользнул из Андреевых рук. Его выхватили сзади. На непослушных ногах медленно, по-медвежьи повернулся: запыхавшаяся, с разгоряченным лицом стояла перед ним Граня. Только что возвратился домой Мартемьян Евстигнеевич и, похихикивая, сказал: «Андрюха пошел твоему сердечному патлы расчесывать!» Не накинув на себя даже платка, Граня кинулась к Груднихе.

— Какой ты глупый! — Вялым, как от переутомления, движением она прислонила лом к стенке. — Господи, до чего ты дурной, Андрей!..

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Кабинет директора мясокомбината размещался на втором этаже. Окна выходили в противоположные стороны. Подойдешь к одним — увидишь огромный двор комбината с многочисленными цехами и подсобными службами Из других окон видны площадь, широкие ворота, всасывающие, как мощная вакуум-труба, поток скота.

Директор и Степан Романович Грачев стояли у окон, выходивших на прикомбинатскую площадь. Стояли раздраженные, недовольные друг другом. На площади тысячи животных месили снег, желтили его мочой и пометом. Даже через двойные окна слышались блеяние и мычание скота, ругань погонычей и хлопки бичей. Распахнутые ворота всасывали, поглощали эту живую реку, чтобы переработать ее на мясо, колбасы, консервы. А к площади подъезжали и подъезжали вагоны автоскотовозов, подходили новые и новые отары и гурты.

— Все, как в прошлом году. — Директор сутулил плечи и нервно щелкал за спиной пальцами. — В четвертом квартале стоим, скота нет, а в первом — аврал, горячка.

— Значит, так нужно. Специфика производства.

— Специфика? Нужно? — Директор перестал щелкать, исподлобья повел глазами на Грачева. — Кому нужно? Вам, друг мой, аплодисменты: план первого квартала досрочно перевыполнен! Значит, вам и нужно. А мне — намыленная удавка. Во втором квартале мне опять придется выкручиваться: вы весь сколь-нибудь годный скот сбросите сейчас, ибо вы кормов не запасли.

Грачев, стоя у другого окна, потер ложбинку подбородка и примиряюще проворковал:

— Ну хватит вам, Денисыч! Высказались, хватит У вас барометр есть? — пошарил глазами по стенам.

— Я и без барометра, друг мой, знаю, когда у меня давление высокое — в первом и третьем кварталах. А во втором и четвертом — хоть сам под нож ложись.

— Под нож вы не годитесь, Денисыч, долго варить надо: стар, жилист.

— Неуместные шутки, — директор брезгливо повел плечами.

Грачев понял это движение сухих сутулящихся плеч, резко отвернулся к окну. Погода над городом заметно портилась. «Синоптики обещали на завтра небольшие осадки и ветер. Ничего страшного, — уговаривал себя Грачев. — Вот только из заречных хозяйств успеют ли догнать. Далековато — сотня верст».

— Позвоните своим приемщикам: от зареченцев поступал скот? Узнайте.

Директор опять повел плечами, позвонил. Нет, зареченский скот еще не поступал. Беспокойство Грачева было резонным: когда он требовал от одного из директоров совхозов немедленной отправки скота, тот просил повременить дня два-три, дескать, старики предсказывают непогоду. Грачев не сдержался и выговорил ему все, что думал о нем и бабке, которая надвое гадала. Сказал, что каждый день задержки чреват неприятностями на мясокомбинате, где уже сейчас образуется затор.

Он потянулся к своей волчьей шапке.

— Ладно, поеду.

— А ты, Грачев, оставайся. Через час у меня совещание с начальниками цехов и мастерами. Послушай, ибо одному мне будет весьма жарко.

— Поздновато. — Грачев посмотрел на часы. — У меня тоже люди вызваны из хозяйств, ждать будут. Да и дорога — тридцать километров.

— Ну и валяй, друг мой. Пока! Руки не подаю — враг ты мой.

— Фокусничаете, Денисыч?

— Не знаю, кто из нас фокусничает. — И, не поворачиваясь от окна, пощелкал пальцами за спиной, еще выше вздернул острые плечи.

«Дуешься? Дуйся. Тебе по штату положено дуться на нас — Грачев прикрыл за собой толстую, с клеенчатой обивкой дверь. — Мне тоже не сладкий мед — лавировать на острие ножа».

Выйдя из проходной, он молча забрался в пятиместный «газик-вездеход». Шофер снаружи захлопнул его дверцу и, в обход, направился к своей. Увидев такую услужливость, бородатый вахтер охально осклабился:

— Не приучай, сынок, пускай больше сам. А то они, такие, спервоначалу разучиваются ходить, а потом — думать. Х-ха-ха!

— Языкастый ты, батя.

— Сроду такой, сам удивляюсь.

— Чего он там? — хмуро спросил Грачев, когда шофер включил скорость.

— Да, говорит, тише езди — дорога скользкая.

Дома Грачев выпил стакан какао, надел другое пальто и отправился в управление, в свой любимый кабинет с диваном и люстрой. Первым делом он, несмотря на поздний час, позвонил в Забродный.

— Кто это?

— Уборщица.

— Немедленно найдите председателя. Пусть позвонит Грачеву.

— У них лекция в клубе, Павел Кузьмич ушли туда

— Вам сказано — делайте. Пусть немедленно позвонит.

— Я же вам русским языком...

Грачев бросил трубку: «Развинчивается дисциплина — никакого порядка!» Не присаживаясь, бегло просматривал кипу свежих газет, откидывал, словно они были в чем-то виноваты. К областной припал внимательнее и не ошибся: через всю первую страницу лег броский призыв:

«Труженики ферм! Следуйте примеру приреченских животноводов!»

А пониже, совсем мелким шрифтом, шло текстовое пояснение:

«Колхозы и совхозы Приречного производственного управления решили в феврале выполнить квартальное задание по сдаче мяса государству. В беседе с нашим корреспондентом начальник управления тов. Грачев С. Р. рассказал...»

Приятная все-таки штука — слава! На любую душу действует она размягчающе, льет на житейские ушибы и раны целительный бальзам. Всегда врачевала она и Грачева, но сегодня успокоение не приходило. Он закурил и опустился на диван, локтем придавил газету на валике. Пуская дым к яркой люстре, пробовал мечтать. Но в голову неотвязно лезли мысли о зимовке скота, о сдаче его на мясо, о том, выполнит ли управление план по поголовью. И в перспективе все рисовалось безотрадным.

В хозяйствах, как снег на солнцепеке, таяли грубые корма. Ослабший от недоедания скот, известно, очень восприимчив ко всякого рода заболеваниям, а отсюда все возрастающий падеж. Самый благополучный в этом отношении — Забродинский колхоз. Там падежа почти нет Нет, но зато семьсот пятьдесят валухов сразу легли в сводку черной невытравимой кляксой. За эту кляксу Савичев еще поплатится... Это его партизанщина!.. Припомнится ему и заготовка леса...

Хрустнула под локтем газета, нарочно напомнила о себе. Длинная узкая шеренга букв сама просилась в глаза:

«В беседе с нашим корреспондентом...»

«В беседе! — Грачев с ожесточением швырнул газету на стол. — Беседа была в середине декабря, а сегодня, слава те господи, седьмое января! Думал, забыли о ней, а они на тебе! Больше ни одного газетчика не подпущу к себе. Ша! Хватит с меня славы инициатора! От такой славы меня изжога начинает мучить...»

Вздрогнул от заливистого длинного звонка. «Из области!» — решил Грачев, вскакивая с дивана и поспешно срывая телефонную трубку.

— Алло! Грачев слушает!.. Ах, это вы, Савичев?

— В Приречном пожар?

— С каких щей он вам приснился?

— Ты меня в пожарном порядке к телефону вызвал. Уборщица весь клуб переполошила, чуть атеистическую лекцию не сорвала.

Грачев хорошо представил себе, как Савичев стоит, припав на протез, подергивает кончиком уса и, тяжело дыша в трубку, роняет грубоватые, насмешливые слова. Решил как-то смягчить этого строптивого забродинского ерша.

— Поздравляю с успешным выполнением квартального задания по ремонту тракторов! — Подтянул к себе большой разграфленный лист сводки. — Молодцы, честное слово, молодцы! Вот смотрю — геройски выглядите.

— На каком месте?

— В управлении — на первом, в области — на четвертом... Как зимовка? Падежа нет? В сорочке вы родились, Павел Кузьмич. А вот в других — сами знаете, не блещет. — Считая, что вступление сделано, Грачев сел на угол своего массивного стола и завел речь о том, ради чего и разыскивал Савичева: — С кормами у вас, понимаю, туговато, но вы обойдетесь. Помощь нужна вашим соседям и особенно хозяйствам зауральной зоны Думаю, что выправим положение, из Российской Федерации идет автоколонна с тюками прессованной соломы... Вы слушаете меня, Павел Кузьмич?

— Слушаю. Только погоди немного, я сяду...

— Так вот... А из областных фондов нам выделяют пятьдесят тысяч центнеров сена. Вся беда лишь в том, что находится оно в Чилийских разливах. Триста шестьдесят километров. Представляете?

— Представляю. — Савичев никак не мог уловить, куда клонит Грачев весь этот длинный разговор.

— Так вот, чтобы перевезти это сено, нужно сделать минимум семьсот — восемьсот тракторных рейсов. На автомашинах и увезешь мало, да и скорость по нынешним снегам не быстрее тракторной...

— Ну!

— Короче говоря, мы решили организовать несколько тракторных обозов. И один будет из вашего колхоза. — Грачев помолчал, ожидая реакции Савичева, но тот не спешил проявлять ее, тоже молчал. — Так вот, вы должны выделить восемнадцать тракторов. Если саней не хватит — в лесхозе купите, туда дана команда. Завтра пришлем официальное постановление, вы ведь, Савичев, в таких случаях любите письменные указания.

— Тракторы, значит, давай, а сена — фигу под нос? А если и мы вместо тракторов — фигу?

Вкрадчивость савичевских вопросов накаляла больше грубостей и насмешек. Грачев переложил трубку к другому уху.

— Когда, Павел Кузьмич, Забродный станет удельным княжеством, тогда и будете свои законы издавать. А пока что извольте выполнять наши указания.

— Слушаюсь, товарищ Грачев! А можно, извините, пару щекотливых вопросов задать? Первый: кто за нас будет снегозадержание вести? Второй: с чем мы будем весенний сев проводить? Восемнадцать машин — это половина нашего гусеничного парка. А мы эту золотую половину растреплем на сеновывозке. Что вы мне ответите, Степан Романович?

— Демагогия, Савичев, мальчишество. Нельзя же до старости в коротких штанишках ходить!

— Не важно — в каких, важно, чтобы они были опрятны.

— Ну, об этом помолчим, Павел Кузьмич. Не забывайте об отаре валухов, которая так сэкономила, — Грачев сделал саркастический нажим на слово «сэкономила», — так сберегла вам корма.

— Ты хорошо все обдумал, Степан Романович? Это же... это, можно считать...

— Ничего с вашими тракторами не случится за один-два рейса. Выполняйте!

Не сказав «до свидания», чего с ним сроду не случалось, Степан Романович положил трубку. Былые добрые, даже дружеские отношения между ними, кажется, окончательно разладились.

2

После благополучного отбытия отца Иоанна Василиса Фокеевна не шутя стала греть думку, чем не пара Граня да Марат Николаевич! Ну, что некрасив парень — так с лица ж не воду пить. Зато остальным всем взял: и умен, и грамотный, и один-одинешенек. Последнее особенно прельщало Василису Фокеевну: жили бы в ее доме, красили их с Мартемьяном Евстигнеевичем старость.

Своей думкой она поделилась с мужем. Мартемьян Евстигнеевич долго тасовал бороду, потом, нацелив на нее выпуклый, с красными прожилками глаз, изрек:

— Ты ай не видишь — по другому сохнет?!

— По гривастому, что ли! — Фокеевна жестами показала, по кому, причем жесты были столь выразительны, что отцу Иоанну в тот день, наверное, долго икалось.

— Оба глаза во лбу, а ни шиша не видишь, язви те! По Андрейке Ветланове.

— Да неужто? М-ба-а!

И Василиса Фокеевна искренне подосадовала на себя: обо всех, как есть обо всех новостях ведала, а о том, что под носом творилось, и не догадывалась. Стало быть, неспроста Андрейка куражился в доме Груднихи, неспроста анекдоты рассказывают о том, как он с ломом отстаивал атеизм. По этому поводу даже сатирический листок был вывешен, да только Савичев Павел Кузьмич велел немедленно снять его.

— М-ба-а! — снова повторила Фокеевна. — Вот уж да! А я-то, голица старая, Иринушку за него сватала.

Пыталась завести разговор об этом с Граней ту будто подменили: молчит и молчит, только глазищами отцовскими зелеными стрижет, одни они и остались на лице, извелась вся, чисто приворотного зелья невзначай опилась. И в кого такую господь сподобил — ума не могла приложить. Леонтьевич был ералашный да отбойный, но Аграфена превзошла его по всем статьям.

Размышляя таким образом, Василиса Фокеевна усердно намывала полы в прохладной, сплошь оклеенной медицинскими плакатами прихожей. Чуть слышно шипели фитили керосинки, на которой кипятились в никелированной ванночке иглы, шприцы и другие не известные пока санитарке инструменты.

В коридоре заширкал по валенкам веник — Ирина пришла. Василиса Фокеевна с несвойственной ей суетливостью насухо протерла половицы от двери к двери, чтобы Ирина валенки не промочила. Очень услужливой стала в последние дни Василиса Фокеевна, очень! И, видит бог, виной тому Аграфена и Андрюшка Ветланов.

Ирина впустила иззябшиеся крутые завитки морозного пара, и они разбежались по лоснящимся половицам к стенкам. Сама быстренько протопала в свою комнату, включила свет и, не раздеваясь, щекой и покрасневшими маленькими руками припала к беленому боку горячей голландки.

— Ух и печет сегодня на улице! — сказала в открытую дверь. — Никак не привыкну к здешним холодам.

— Морозы у нас знатные! — охотно поддержала разговор Фокеевна, выкручивая над тазом тряпку. — Выйдешь некоторый раз наружу — и слова не выронишь, губы смерзаются.

— Возле мастерских тракторный обоз готовят. Куда-то далеко. Ужас!

Управившись в амбулатории, Василиса Фокеевна вошла к Ирине. Села на стул, сложив на коленях крупные, с бугристыми венами руки. На сегодня, она считала, со всем управилась, и теперь можно было побеседовать всласть, без спешки.

— Из-за этого преподобного обоза на правлении скандал был — страшно какой. Председатель говорит, не дам я столько тракторов, пущай мне хоть тыщу бумажков присылают. А Иван Маркелыч, Лаврушин Марат Николаич и, опять же, Заколов — в одну душу: надо выделить, дело, слышь, шибко сурьезное. Савичев сызна свое, а они — свое. Тогда он... Он же горяч, как цыганская лошадь, горяч...

В коридоре послышались шаги. Фокеевна пошла к двери, недовольно ворча. И в дверях столкнулась с председателем. Заметив, что она в нерешительности замешкалась — то ли одеться и уйти, то ли остаться Савичев недвусмысленно напутствовал:

— Домой? Ну, в добрый час, Василиса Фокеевна, в час добрый.

Той ничего не оставалось, как сквозь сжатые губы попрощаться и уйти.

Савичев прошелся по Ирининой комнатке — он был в ней первый раз.

— Как ваш сын, Павел Кузьмич? Не болеет?

Савичев сразу оживился.

— Сегодня Ильченко, Сергей Иванович, прислал свой портрет Крестнику Сереге, пишет, от крестного Сергея. Золото человек! И вообще, обожаю медиков. Мы как встретимся, Сергей Иванович всегда: «Ты, кум, держи контакт с Вечоркиной, она ба-ашковитая!» Ну, я и притопал...

Савичев опустился на стул. И потому, что кривил душой, не мог смотреть в Иринины широко распахнутые глаза.

— Придумай, Ирина Васильевна, какой-нибудь карантин. Дескать, запрещаю забродинцам выезжать за пределы поселка! А? Или, на крайний случай, десятку трактористов освобождение от работы дай, найди уважительную причину. В случае чего, кум поддержит. Сергей Иванович — душа, золото человек. У нас же снегозадержание, сев на носу, а тут...

Савичев вскинул на Ирину глаза и оборвал себя на полуслове. Прозрачная дымка слез; слабо, беспомощно кривящиеся крупноватые губы... Ох. дуралей старый, с чем же ты пришел к этому ребенку, на что толкаешь его?! Сам закружился, мечешься, как зафлаженный, и других за собой под удар.

3

Обсуждение забродинского вопроса шло уже второй час. На бюро парткома решалась судьба двух главных руководителей колхоза — Савичева и Заколова. Оба они сидели на стульях у самой двери длинного кабинета секретаря парткома, хорошо видимые всем членам бюро и приглашенным. Савичев и Заколов тоже хорошо видели всех присутствующих, и по их лицам могли судить, что за здорово живешь им отсюда не уйти.

Объективны были выводы в справке следователя Вениаминова. Преступную халатность, зазнайство, незаконную заготовку леса, утерю чувства ответственности перед государством констатировала и комиссия, жившая в Забродном целую неделю.

Попросили Савичева объяснить собственные его поступки. Он поднялся, и было такое впечатление, что в дальний угол поставлен провинившийся шалун. Взгляд у Савичева был угрюмый, в глазах будто стылая осенняя вода мерцала. Не поворачивая головы, с минуту поводил этим тяжелым из-под бровей взглядом то на одного члена бюро, то на другого. И Грачеву, сбоку приткнувшемуся к столу секретаря парткома, пришло то же сравнение, что и самому Савичеву в прошлый раз: «Озирается, как зафлаженный бирюк. Набедокурил, так умей и ответ держать, милый Павел Кузьмич!»

— Если бы во всех хозяйствах обеспечили отгрузку силоса от комбайнов к траншеям и буртам, если бы все хозяйства вовремя сдали скот, на который не заготавливались корма, то мне, — Савичев передохнул, снова оглядел всех угрюмыми глазами, — то мне, уверен, не пришлось бы стоять вот здесь в роли ответчика за все грехи. Больше я ничего не могу сказать.

И он снова сел на обтянутый холодным дерматином стул. Склонившись, не видел обращенных на него взглядов, он видел лишь, как рядом нервно подрагивала коленка Заколова.

— М-да-а! Он так ничего и не понял. — И во вздохе, и в интонации сказанного Грачевым можно было уловить неподдельное сожаление. — По-моему, все ясно. Когда-то товарищ Савичев был, видимо, неплохим руководителем, а в нынешних условиях, перед лицом возросших требований, оказался не на высоте. Придется ему уступить место человеку более подготовленному, более зрелому.

Секретарь парткома Ильин, недавно избранный на эту должность после окончания Высшей партийной школы, вопросительно посмотрел на других членов бюро. Как человек новый, он не торопился с выводами, чтобы не наделать ошибок с первых же шагов. В душе он не был согласен с мнением Грачева, потому что слышал о Савичеве очень много хорошего, потому что поступки Савичева диктовались интересами колхоза, но не прислушиваться к членам бюро, к людям, знавшим и Савичева, и обстановку в районе значительно лучше него, Ильин не мог. Поняв, что большинство готово поддержать предложение Грачева, он сказал: спешить не следует! Надо еще секретаря парторганизации выслушать, а сам подумал: «Дадим председателю «строгача» с занесением — и пусть едет, в другой раз будет осмотрительнее».

В офицерском кителе Заколову было жарко. Он то и дело прижимал ко лбу платок. Заколов чувствовал, что судьба Савичева уже решена, а поэтому спасал себя. Да, он, Заколов, не соглашался сдавать скот, но члены правления не послушались его — и вот колхозу нанесен огромный ущерб, а управление не выполнило план по развитию поголовья на какие-то полпроцента. Да, он, Заколов, категорически возражал против заготовки леса в Башкирии. Да, он самым решительным образом настаивал на выделении восемнадцати тракторов, и в этом его поддержали все члены правления, но товарищ Савичев вопреки всему отправил только десять машин. Выходит, он, Савичев, не понял того тяжелого положения, которое сложилось с зимовкой скота в других хозяйствах.

«Трус! Расхрабрившийся трус!» — Павел Кузьмич по-прежнему не поднимал головы, видя перед собой лишь свои валенки — один большой, растоптанный, а другой, с протезом, аккуратный, почти новый. И еще видел окрепшие широко расставленные ноги Заколова в начищенных хромовых сапогах. В зеркальном блеске голенищ искривленно и уменьшение отражались члены бюро и налитые солнцем высокие окна.

— Хорошо, садитесь, товарищ Заколов! — Ильину он не очень понравился. — Мое личное мнение — обоим по строгому выговору, с занесением в учетную карточку, разумеется. Снимать не стоит, пусть на этой же работе покажут, как умеют исправляться.

Заколов не мог унять своей радости: так легко отделался! Лицо его сияло, как начищенные голенища сапог. В порыве святого откровения он вскочил и попросил еще полслова. Полслова вылились в длинный монолог о том, как Савичев ходил к Ирине, прося у нее помощи. И еще сказал, что он, как честный коммунист, не имел права умалчивать об этом.

— Понимаете, товарищи члены бюро, Павел Кузьмич — замечательнейший человек и умнейший организатор. Но иногда у него точно замыкание происходит, и в этот момент он делает свои ошибки. Я верю, что после сегодняшнего бюро у Павла Кузьмича подобных промахов не будет. Я заверяю также членов бюро, что наша парторганизация не допустит впредь отклонений от генеральной линии партии и народа, будет строго следить за выполнением вышестоящих указаний.

Неприятное, тягостное впечатление произвело на всех это выступление Заколова, сидевшего теперь в позе честно выполнившего свой долг человека, с нарочитой хмурью белесых бровей. Ильин зачем-то прошел к большой карте района. Не поворачивая крупной бритой головы, спросил в нехорошей тишине:

— Товарищ Савичев, это правда и о карантине и о больничных листах?

Опираясь на спинку стула, Савичев поднялся и после долгой паузы хрипло сказал:

— Правда... Можно идти?

— Да, вы свободны...

Из Приречного он выехал поздно вечером. Заколов был, наверное, уже дома — умчался, не дожидаясь Савичева, с попутной машиной.

Свободен... От чего? От всего, чем жил, чем дышал последние десять лет. Десять лет назад он вышел из этого же райкомовского кабинета свежеиспеченным председателем колхоза. Так же вот поздним вечером выехал на санях из Приречного, полный честолюбивых мыслей и широких планов. Но не очень радушно приняли савичевское повышение земляки-сельчане. Вероятно, слишком свежи были у недавнего солдата раны пережитого, слишком ожесточенным казался он людям: в разговоры с ним колхозники вступали неохотно, при нем, как спички на ветру, гасли улыбки. Оттаивал долго, да так, видно, и не оттаял до конца, до сих пор считался черствым сухарем.

А сделано было за десять лет много, ой много же! Не знали в районе более захудалого колхоза, чем забродинский, а теперь... Теперь из того же кабинета он, Павел Савичев, вышел снятым, вышел бывшим председателем одного из самых крепких колхозов области. Сносился сапог, прохудился — за плетень его, в крапиву — не нужен! Обнове всегда радуются. Наверное, порадуются забродинцы и новому председателю... Эх, Вечоркина, Вечоркина!

Процеживая через шафранный снег снежинки, фары нащупали впереди громадные сани с черным в темноте сеном. Савичев высунул наружу левую руку и вращающейся фарой-прожектором пошарил по дороге: шла целая колонна тракторов. Насчитал десять машин с двенадцатью воверх навитыми санями. «Наши! — оживился он. — Шестьсот центнеров сена волокут соседям» В кабину проник устойчивый запах машинного масла, сгоревшей солярки и тронутого плесенью сена.

Савичев дал газ и на первом же разъезде, проделанном в сугробах снегоочистителем, обогнал грохочущую колонну. Остановился, поджидая передний трактор. Тот, как гусеница перед препятствием, порыскал вправо-влево и замер, пофыркивая недоуменно. Из высокой кабины выпрыгнул знакомый широкоплечий тракторист. Лицо Ивана Маркелыча густо заросло щетиной, и казалось оно совсем старым и каким-то очень изможденным.

— Болеешь, что ли, Маркелыч?

Ветланов махнул рукой: не спрашивай, дескать. Он все время сухо и отрывисто кашлял. Подошли другие трактористы. И все были угрюмы. На прокопченных солярочными кострами лицах резко отсвечивали белки глаз, как у углекопов.

Рассказали три дня назад погиб Василь Бережко. Переезжали речушку, и передний трактор, на котором ехали Иван Маркелыч и Василь, провалился. Видно, течение или родники подточили с исподу лед, не выдержал. Василь сразу же вынырнул, а Иван Маркелыч не смог — простреленные ноги судорогой свело. Василь сбросил полушубок — и снова в воду. Три раза нырял, пока не вытащил напарника из кабины. Ивана Маркелыча кое-как вытолкнул, а сам больше не появился. Только через полчаса нашли его под самым трактором.

— Из Приречного звонили в Забродный — никто не отвечает. Везем с собой..

Угрюмое молчание. Жадные затяжки табачным дымом. И тихое подвывание ветра где-то в щелях кабины «газика-вездехода».

— Заберете?

— Заберу...

Четверо трактористов принесли завернутое в брезент длинное тело Василя. Кое-как поместили его на заднем сидении машины. Сняли шапки, когда Савичев сел за руль.

На каждой колдобине труп двигался, ерзал, точно живой, но потом вдруг глухо, мертво стукался головой о металлические борта кабины.

Это была ночь, в которую Савичев совсем поседел.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

В холодных гулких сенцах Андрей сколотил верстак и столярничал в свободные минуты. Помогал ему Рамазан. Малыш держал конец дощечки, когда Андрей пилил, подавал гвозди. Они мастерили скворечники. На всех Есетовых и на Андрея по одному — девять штук. Базыл смеялся и пожимал плечами: зачем много?!

— Знаете, сколько у нас песен весной будет! Вы еще не знаете, дядя Базыл!

В тот день, когда Савичев и Заколов были в Приречном на бюро парткома, койбогаровские мастера начали укреплять деревянные домики на длинных шестах.

Андрей сидел верхом на коньке крыши, а Рамазан в бабушкиных валенках и съезжающей на глаза отцовской старой шапке стоял внизу. Прикрепив очередной скворечник, напоминающий со стороны маячную веху, Андрей подобрался к печной трубе и, веселя парнишку, завыл в нее. Из избы, теряя галоши, выбежала бабушка: ни вьюги, ни ветра, а в трубе шайтан воет! Андрей скользнул по скату вниз и рухнул в сугроб. Лежал в снегу, точно неживой. Рамазан покатывался от смеха, с его стриженой головы свалилась шапка.

Бабушка тоже засмеялась и ушла в избу.

Из-за бархана показался трактор с санями, груженными жженым кирпичом. Над кирпичами курилась красноватая пыль, казалось, что они горят. Рамазан, забыв о скворечниках, бросился навстречу. Новые люди на Койбогаре были такой редкостью, что приезд любого гостя встречался с радостью. Правда, в последние дни сюда зачастили тракторы: возили строительный лес, бутовый камень, кирпич и саман, оставшийся от лета. С легкой руки Андрея, здесь решили выстроить чабанский поселок. Тракторист Петр Голоушин долго шарил в карманах фуфайки и стеганых штанов.

— Записка, понимаешь. Куда-то засунул, — наконец нашел, протянул Андрею. — Вот, обязательно велела передать...

«На лыжах хочешь покататься? В девять вечера жду.

Граня»

И — все. Ни здравствуй, ни прощай. С той памятной новогодней ночи Андрей больше не видел ее. Он не знал, как она к нему сейчас относится, но письма ей продолжал писать каждый день. Писал и складывал в угол чемодана. Через много-много лет он отдаст их Гране и скажет.

Нудная это работа — сгружать кирпичи, пахнущие каленой глиной. И долгая. А еще надо натаскать воды в корыто, отару напоить.

Домой Андрей попал поздно. Ворвался в избу, швырнул на стул полушубок, кулаком поймал рукав фуфайки и метнулся в сенцы.

— Варька, там лыжи стояли! — вновь вырос он на пороге горницы.

Девчонка тряхнула косичками и через плечо с уничтожающей гримасой посмотрела на его ноги:

— Ой, а натопта-ал! Тебе веника не было пимы обмести?

Этого Андрей уже не мог вынести. Не считаясь с блеском намытых полов, недобро пошагал к Варе. Она скользнула за спину матери.

— Мам, чего он!.. Сам, наверное, десять раз споткнулся через них, а спрашивает. На дворе возле дверей стоят.

— Ну, подожди, косматка!

Два оконца, как близнецы, тепло жались за высоким наметом, от них желтыми лужицами разлился по снегу свет: Тарабановы были в задней половине избы. Андрей, не снимая с плеча лыж, поскреб по намерзшему стеклу. Мелькнула тень, колыхнулась на окне занавеска.

Андрею стало жарко, и он торопливо расстегнул верхние пуговицы фуфайки. Повел шеей, как от удушья.

Из сенцев вышла Василиса Фокеевна.

— А... Граня?..

— Чай, «здравствуй» допрежь сказать надо, догадки-т нет!

Он, краснея и злясь, извинился, но о Гране больше не стал спрашивать: будь она дома — вышла бы. По тону Василисы Фокеевны понял, что старуха не очень рада его визиту. Но почему? Пристально посмотрел в ее глаза. А у Василисы Фокеевны не глаза, а две пухловатые морщины, в которых ничего не увидишь, не поймешь.

— Упустя время, да ногой в стремя? — Она, похоже, смягчилась. — Поди, час иль более, как ушла. Не тебя ли, голубь, дожидалась, на часы все взглядывала?

Андрей буркнул «благодарю» и, не отвечая на вопрос, побрел к калитке. На улице вскинул руку к глазам: стрелки показывали одиннадцатый час... Где теперь Граня? Не везет, как меченому! Отец говорит: «Не везет только ленивому...» Не из-за лени же опоздал!.. Стоять и ждать возле калитки? А вдруг ей вздумается заночевать у Нюры Буянкиной или у Ирины? Обе, как-никак, учительницы ее, «русачки»... Седлать коня и — на Койбогар!

От калитки уходили два узких неглубоких следа от лыж. Луна затянулась мглой, и Андрею, чтобы не потерять эти чуть заметные полоски, приходилось шагать сильно согнувшись. Палки волочил в одной руке.

Минут через пятнадцать он был за поселком. Остановившись, выровнял лыжи над уральным яром. Был он высок и падал вниз почти отвесно. Летом в этом месте редко кто купался, река делала здесь крутой изгиб и шумно вертела воду, пучились тут «котлы» и расходились плоские, как блины, круги, выкинутые на поверхность неведомой донной силой. Даже сейчас недалеко от берега черно парила длинная полынья. Зато противоположный берег был гладкий, песчаный, с него отлично брались на блесну жерехи и судаки.

За Уралом хорошо виднелся белый нетронутый лес. Андрей знал в нем множество полянок, зимой они всегда исслежены зайцами и лисами. Очевидно, туда ушла Граня. След ее лыж обрывался у самой кромки яра. Неужто отсюда ринулась? С такой крутизны Андрею не доводилось... Он до боли напрягал глаза: следы вели прямо к полынье... Сумасшедшая!

Андрей начал отстегивать лыжи, чтобы кубарем скатиться вниз и... Вероятно, опасность, страх за Граню обострили зрение: Андрей вгляделся и увидел за чертой полыньи бледные, как слабые штрихи, полоски.

«Ф-фу! Вот это да! — он вытер варежкой лоб. — Это — класс!» Понял, что ему не отвертеться, что и он должен, обязан последовать за этими бледными полосками следов, чего бы это ни стоило ему. Граня всегда ведет его самыми неожиданными путями. Можно бы в другом месте спуститься, без риска, но — вдруг Граня где-либо стоит и наблюдает за ним... Да, с таких обрывов он еще не ездил, а уж о полетах над полыньями... Ведь она вон какая, метра три в поперечнике, попробуй, проскочи над ней!

Парень очень медленно снимал с запястий ремни палок, он лучше кого-либо понимал, что до финиша может не доехать сегодня. И он пригласил на совет своего самого высокоавторитетного наставника: «Как бы вы, Юрий Алексеевич, поступили сейчас? Говорите, поехал бы — да и все? Я тоже так думаю. Это же все-таки вниз, а не вверх! Да и дело на карту поставлено...»

Андрей нырнул в подъярную пустоту. Ледяной ветер ломотой обнял лицо, тугими пробками заколотил уши, но слез не выдавил, Андрей уже знал хитрую степную прищурку глаз, когда даже метель не может ослепить. И сердце сжалось в упругий каучуковый комок, казалось, оно само, помимо воли лыжника, кинет его в нужный момент так далеко, как надо.

Свистящее, почти горизонтальное скольжение по вертикальному срезу яра. Бросок на сугробах. Впереди — темная черта. Только бы успеть спружинить, помочь себе палками! Вот она! Р-раз! В лицо дохнула преснота уральной воды. Пятки лыж чмокнули, шлепнули по омутной стылости, а уж Андрей далеко, его заносит, тянет привалиться набок. «Приземлюсь на все четыре!» Нет выровнялся, затормозил! Очень хотел, чтобы вот сейчас из-за белого куста вышла Граня в своем красном свитере и понимающе улыбнулась:

— Перетрусил, а?

Он бы, конечно, не подал и виду:

— Я? Прощупай пульс — как у Гагарина! — Хотя сам и подумал бы: «Ударов сто, не меньше!..»

Но никто не встретил Андрея, никто не оценил его прыжка через полынью. Часа полтора шел он по следу Она уходила от поселка все дальше и дальше. Андрей начал тревожиться: так можно утюжить снег до утра, а пора возвращаться на Койбогар. Он остановился. Луна, как шубой, укрылась тучей. Лес стал угрюмее, строже. Издалека доносился собачий брех, редкий и ленивый — на кого лаять в такую пору? Шуршали редкие снежинки.

И неожиданно, совсем рядом, за ближайшими деревьями возникли глухие размеренные удары. Так стучит пешня о лед, когда бьют прорубь. Андрей заскользил в направлении ударов. Отводя палкой заснеженные ветки, вышел к уральной излучине. Под противоположным крутым, подковообразным яром чуть видно копошилась на льду человеческая фигурка. «Что он делает?» Прячась за кустами, Андрей спустился к самой кромке льда. Теперь он видел, что человек был в чем-то белом и пешней пробивал лунки. Тюкнет десяток раз и замрет, прислушивается, потом приложит что-то черное к лицу и вертится на месте, вертится. И снова берется за пешню, снова тюкает она в ледяную покрышку Урала.

«Браконьер! Сволочь! Багренье устроил. Наверное, тут красная рыба на зиму залегла, а он досмотрел... Вот гад! Лаже в маскировочный халат вырядился...»

Браконьер с завидной неторопливостью делал свое дело. Колупал лед, саком очищал лунки от крошки и опять колупал. Наконец взял в руки длинный шест с багром и послал его в одну из лунок. Он то ширял багром вниз-вверх, то крутил им, словно растирал толокно.

От первой проруби перешел ко второй, и там ему сразу же пофартило: он забегал вокруг лунки, натужно отваливаясь назад, перехватывал руками багровище. Крякнул, выбрасывая на лед метровую, никак не меньше, рыбину. Передохнул, прислонил к лицу свою непонятную чертовщину, повертелся на месте и — за багор.

— Теперь пойду! — негромко сказал сам себе Андрей и взялся за палки. — Я узнал вас, дядя Осип. С биноклем и в халате. Восемнадцать лет рядом... и не предполагал, что вы такая тварь. Попробуем один на один. Вы, браконьеры, народ, говорят, лютый. Попробуем, дядя Ося, попробуем, товарищ Пустобаев, сосед дорогой!..

Когда Пустобаев повернулся к нему спиной, Андрей выскользнул из-за кустов и через две секунды остановился сзади него. Пустобаев, отложив багор, расширял пешней лунку, видно, здесь он нащупал основное лежбище рыбы.

— Как улов, дядя Ося?

Блюкнув, ушла под воду пешня. Пустобаева словно стукнули по согнутой спине, он застыл, растопырив длинные клешнятые руки. «Соображает, как быть!» — Андрей для страховки наступил лыжей на багровище. Наконец, все так же, оттопырив руки и не разгибая спины, Осип Сергеевич крутнулся к Андрею.

— Тьфу, язви те! — облегченно выпрямился, голицей вытер лоб. — Вот испужал, насовсем просто испужал, окаянный. Думал, рыбнадзор.

— А я, дядя Ося, народный надзор. Стало быть, «багренье ты мое, каравоженье одно»? Так?

— Ты что это разговариваешь с рывка? — В горле Пустобаева появилась недобрая вибрация. — Чай, я тебе не кореш. Вот скажу Ивану Маркелычу...

— О-о?!

«Тюкнуть тебя багорчиком... Разочек, в темечко... И в прорубь, да, в прорубь тебя, голубка... К утру буранцем притрусит. Право, багорчиком ослонить чуток, в темечко...» Но Андрей, видя ищущие недобрые глаза соседа, наступил на черен багра и второй лыжей.

— Белый халат вы что же... в порядке ветеринарной гигиены надели?

— Зря надсмехаешься, сынок, над старшими. Думаешь, убудет в нашем славном Яикушке? Раньше ее, бывало, черпали-и!.. А ее, смотри, не убавлялось... Ты каким манером очутился тут? Страху я наелся через тебя, прямо ай-яй. Ну, ты бери-ка этого осетришку да и сыпь себе... А насчет длинного, — он пошлепал пальцем по кончику языка, — не вздумай. Через сто лет найду и... Понял?

— Еще бы! — Андрей услышал сзади приближающееся шарканье лыж. «Граня идет!» — обрадовался он. — Осетра я, дядя Ося, взял бы, да ведь я не один, не поделим.

— К-как — не один? — у Пустобаева точно обрезало голос. — С кем же?

— А вы в бинокль посмотрите.

С противоположной от поселка стороны бежала к ним девушка, стремительно перебрасывая палки с кольцами. И была она не в красном свитере, как полагал Андрей, а в голубом лыжном костюме.

— Ф-фу, ну и шутник! Это же... коллега. Севрюжку, стало быть, заблеснил? Далеко завел, ха-ха! Мы сейчас и ей поймаем, сейчас поймаем.

Андрей оглянулся:

— Ирина?!

Значит не по Граниным следам шел? Целый вечер ухлопал! Чуть башку не свернул. Она — слаломист, а он... И все-таки теперь не один на один, веселее теперь будет с дядей Осей разговаривать...

Ирина, сделав крутой разворот, затормозила. Сдержанно поздоровалась. Пустобаев мигом заметил эту ее подчеркнутую отчужденность. Как клубок змей, ворошились в его разгоряченном мозгу мысли: «Никто вас, милые, сюда не звал, а уже если припожаловали, то... Я вот возьму багорчик. Нет, с двумя не совладаю, с двумя — нет... Ух и влип, вот уж испекся».

— Сейчас мы и ей поймаем, — слова, казалось, дробились на металлических коронках зубов, срывались с губ дрожащие, невнятные.

— А ее много здесь?

Пустобаев угодливо посмотрел на Ирину:

— Х-хе! Как в небе звезд, как звезд в небушке ясном. — Пустобаев снял бинокль и засунул его в кожаный футляр — теперь он ни к чему. — Только уж вы поглядывайте по сторонам, чтоб никто... Сейчас мы... Дай-ка, Андрюша, багорчик...

Андрей не сдвинулся с места. Он смотрел в затылок нагнувшегося к багровищу Пустобаева. Так вот и тянет человек — тихой сапой. И считается отличным ветфельдшером, скромнейшим работягой. Вчера написал гнусный донос на товарища. Сегодня с пешней пришел на речной лед. А завтра Родину предаст, если ему это выгодным покажется. Такие к любой власти приживаются, наверное, при любом строе умеют быть отличными работягами, покорливыми слугами.

Позавчера был на Койбогаре, жаловался на радикулит, собирался за растиранием идти к Ирине. А нынче ему и радикулит не помеха, прямо настоящий десантник в халате и с огромным полевым биноклем на груди. Даже шапка на голове — и та армейская, со свежим пятнышком от звезды, видимо, на руках купил по дешевке, у демобилизованного. Он и вообще-то любил армейскую форму, с гимнастеркой и галифе никогда не расставался, а подпоясывался широким ремнем. Ремень и сейчас туго стянул под халатом полушубок на жердевидной фигуре.

Восемнадцать лет рядом, черт возьми! Вот он каков, двухорловый пятак.

— Разогнитесь, дядя Ося, а то радикулит доймет! Для составления акта нам, по-моему, и одного осетра хватит. Правда, Ирина?

Она непонимающе махнула ресницами на Андрея, на Пустобаева:

— Разве это... запрещено?

— Еще как! Я вам потом объясню, Ирина Васильевна.

— Т-тэк! — произнес Пустобаев, обивая с овчинных голиц ледяшки и завороженно глядя на блескучее острие багра. — Т-тэк, значит...

Над ними нависал угрюмый, полнеба закрывающий яр, на его отвесных глинистых боках не задерживался снег, и эта черная ночная оголенность нагнетала мрачную тишину. Даже собаки перестали лаять в Забродном — то ли спали, то ли прислушивались к шелесту редкого задумчивого снегопада. А может быть, своим десятым собачьим чувством улавливали, что под дальним Багренным яром сейчас должно произойти нечто необычное.

Понимали это и сами участники события на уральном льду, исколупанном преступной рукой. Падающие снежинки, как белая сетка, отделили их, но не мешали сторожко следить за каждым движением друг друга.

— Акт, говоришь, Андрюшенька?

— Акт, Осип Сергеевич. Забирайте в мешок осетра и идемте к Мартемьяну Евстигнеевичу. Знаете, наверное, что ему удостоверение общественного рыбинспектора выдали? Вот к нему и пойдем. И не цепляйтесь вы глазами за этот багор, не выйдет. Я сам его понесу, дядя Ося.

Пустобаев сварился, обмяк. Как нашкодивший школяр, он начал канючить, упрашивать, чтоб не поднимали шуму, он, дескать, впервой на такое недоброе дело рискнул, и то лишь потому, что жена Ариша болеет, — ты же, Андрюшка, знаешь! — язва желудка у нее, хотел поддержать малость. А осетра они могут взять себе, в нем икрицы черной с полведра будет, только уж его, Пустобаева, пусть отпустят с богом, не срамят седину стариковскую перед миром. Всем святым клянется, ша, крест на такие штуки.

Андрей посмотрел на Ирину. Она брезгливо отвернулась и заскользила к поселку. Андрей по-своему перевел ее молчаливый ответ:

— Блудлив как кот, труслив — как заяц! Улавливаете? Случай тяжелый, но не смертельный.

От такой дерзости в глубоких глазных впадинах Пустобаева пыхнуло огнем, но Осип Сергеевич сдержался, сказал с вынужденным смирением:

— Воля ваша, дети. Но... помни, Андрей, что я сказал...

Андрей подхватил под мышку белое, наполированное голицами (не «впервой», похоже, пользовались им!) багровище и вдоль вогнутого белого русла Урала побежал догонять Ирину.

2

Вот и остался один, снова один. Не слышно ни их голосов, ни дробного, частого перестука лыжных палок. Гуще, сильнее идет снег. Завтра здесь не сыщешь никаких следов — Осип Сергеевич знал, в какую пору ехать к Багренному яру.

Один... Да мертвый осетр с развороченным боком.. Один... Большие валенки в клеенных из авторезины галошах словно пристыли ко льду — до того вдруг отяжелели, непослушными стали ноги... А какая пешня была! Таких теперь не бывает, не пешня — игрушка, с ней еще дед на багренье ходил. И как он, Осип, маху дал, не надел ременный темляк на руку? Побыстрее хотелось, побыстрее... Такой пешни лишился! И багор этот ветлановский выродок упер. Ну, багор — чепуха, багор теперешний, в своей кузнице в войну выковал, а вот пешня...

Что же делать? Затягиваются ледком, покрываются белой снежной кашкой проруби. Сколько бы из этих лунок осетра вычерпал! Спроворил бы его в город — деньги рекой в кошель: кило рыбы — трешница, кило икры — червонец. Ходовой товар, золотой, нержавеющий! Недаром старые казаки и поныне об Урале поют, величают: «Эх, Яикушка, сын Горыныч, золотое донышко, серебряны краешки...» Красная-то дном идет, а бель прочая — берегом. Жизненно сложены слова.

Что же делать? Что делать, если эти сопляки обскажут все Мартемьяшке Тарабанову? Не упусти пешню — приложил бы ее к ветлановскому темечку, да, приложил — и квиты. За ним и сучку его — плывите парочкой до самого Гурьев-городка! Ни дождь вас не обхлещет, ни вьюга не изымет — надежная покрышечка над головой, ледяная, кованая... Не скажет! Ни в жизнь не скажет Андрей, побоится, объяснил ведь ясно ему, да, ясно объяснил... А она? Черти их принесли сюда, за пять верст. Молодежь пошла, пса ей в печенку!..

С черной тоской оглядел Пустобаев набитые им лунки и, тяжело оторвав ноги от льда, сунул осетра в мешок. Инстинктивно взялся за бинокль, чтобы обозреть забураненную окрестность, и выругался. Пошагал в противоположную от поселка сторону, там берег пониже. Цепляясь свободной рукой за кусты тальника и жимолости, он выбрался наверх. По своим обмельчавшим следам пошел к зарослям терновника, в них он оставил лошадь с розвальнями, полными мягкого пахучего сена, под сеном можно было многонько увезти краснорыбицы. Не судьба! Вся надежда на то, что зима еще впереди, а у зимы — несть числа буранным ночам, погуще, покруче, чем эта.

Слабо различимый след попетлял в кустарнике и уперся в непроходимую чащу колючего терновника. А здесь — никого! Ни коня, ни розвальней. Притрушенные буранцем следы есть, а остальное как в тартарары провалилось.

«Угнали! Угнали, подлецы! — Кто «угнали», кто — «подлецы», Осип Сергеевич и сам не мог бы объяснить, но бегал он по кустам, искал и все подскуливал: — Как есть, угнали, заразыньки! Угнали!..» И столь же внезапно остановился, вспомнив, что, во-первых, коня он не привязал, а во-вторых, не кинул ему сена. Забыл! Чисто память загородило. И все из-за спешки. А теперь, шутка сказать, пять километров иноходить на своих выворотнях, и это после дюжины лунок, пробитых в полуметровом льду

И что за напасти валятся на него! Они валятся в последнее время, как подгнившие сохи. Позавчера после бани лег было в постель, да вспомнил, что выпросил в амбулатории растирание от радикулита, крикнул жене в кухню: «Арришенька! Там в бутылёчке растирание, на окне, принеси-ка!» Растерся впотьмах, хорошо растерся, к утру сразу полегчало. А утром тихоня Горынька чуть не окочурился от хохота, первым увидев его с фиолетовыми руками и в фиолетовых кальсонах Надо же, сам внес пузырек в горницу, а велел принести из кухни. И натерся чернилами. И главное ведь полегчало! Вот что удивительно.

А давеча, перед тем как ехать к Багренному яру схватил с подоконника (опять же впопыхах, в спешке!) какой-то пустой кулек, намереваясь справить нужду по дороге, да потом и пришлось все дело снегом оттирать и весь рейс-порожняк грунить за санями. Кулек, похоже, из-под молотого перца оказался.

А тут эти двое!.. И конь убежал!.. Не верил Осип Сергеевич ни в бога, ни в черта, но сейчас, волоча ноги по плохо наезженному зимнику, он начинал страшиться будущего. Ему казалось, что оно несло ему возмездие.

Давно Пустобаев стал бояться темных переулков, вечерами далеко обходил углы домов на перекрестках, и вообще покой он потерял полностью, хотя виду старался не показывать. И если первое время Осип Сергеевич еще питал надежду, что Тарабанов не знает, кто его «упек», то однажды Мартемьян Евстигнеевич и эту иллюзию рассеял. Порядком подвыпивши, он остановил его и без околичностей заявил:

— Я тебя, Оська, все равно убью. Вот те крест, убью. Уйдет твое богатство, как зайчиный жир, уйдет, не впрок оно тебе! Лучше заранее заказывай гроб.

Бог знает, что нагородил в тот раз Тарабанов, а сомневаться не приходилось: Осип Сергеевич помнил и отца и деда Мартемьяна Евстигнеевича, помнил их крутой нрав, они словами бросаться не любили.

И что, если этот сосунок Андрюшка Ветланов все-таки передаст Мартемьяну о своей встрече под Багренным? Побоится? Да ведь это же черт, а не парень! И все же должен бы побояться, должен. Нет, Андрей не из робких, если б это Георгий их, Пустобаев, тогда можно было бы рассчитывать... Да еще этот ненормальный агроном насоветовал начальнику рыбнадзора сделать Тарабанова общественным инспектором, слышь, вам польза и старику дело. Так он теперь, как овсяной конь, по всему Уралу без роздыху шастает, людям жизни не дает...

— Влип, ох и влип! — Осип Сергеевич сбросил с плеча мешок и опустился на него, на закостеневшего осетра. Дальше идти не было сил. Чуток передохнув, он через мешковину ласково погладил под собой рыбу. — Верный пуд, да, шестнадцать килограммчиков верных...

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

Возле Тарабановых остановились. Андрей помог Ирине снять лыжи.

— Спасибо. — Она посмотрела на него спокойными строгими глазами.

— Постоим немного?

— Поздно, Андрей, а вам еще на Койбогар ехать

— Успею. А вообще, как приеду в Забродный, столько хочется сделать, стольких повидать...

— И все-таки того, кого надо, не видите, да? — Вопрос только на первый взгляд казался простодушным.

Андрей не ответил. И зачем он написал тогда Ирине письмо?

Чувствовалось, мороз набирал силы. В палисадниках потрескивали деревья. На Урале гулко лопнул лед. Этот резкий звук напомнил обоим о Пустобаеве. Где он сейчас? Багор его белел рядом с лыжами Андрея, прислоненными к штакетнику.

— Думаете, он нас пожалел бы? Мне Горку жаль, позорить не хочется, выросли вместе, в колхозе остались...

И опять разговор, как пристывшие сани, никак не мог сдвинуться с места. Ирина начала тихонько, незаметно для Андрея постукивать ботинком о ботинок. А под длинными ресницами ее Андрей угадывал насмешку.

— До свидания, — сказала Ирина. — Целую вас... в лобик.

И вошла в коридорчик. «От Грани научилась язвить! — Андрей недружелюбно отвел глаза от закрывшейся двери амбулатории. — Девчата какие-то пошли...» Неожиданно дверь приоткрылась, и Иринин голос примиряюще попросил:

— Извините, Андрей, но... меня Граня заждалась.

— Она у вас?! — Андрей вскочил на крыльцо. — Только на минуту...

Ирина невольно посторонилась, и он вперед нее вошел, ввалился в комнатку. Граня сидела за столом и, низко наклонив голову (словно от тяжести косы), что-то писала. Спокойно — так показалось Андрею — подняла лицо, поглядела на смущенную Ирину, на возбужденного Андрея.

— Простите, помешала? — Граня встала, начала собирать тетради и книги. — Я сейчас...

— Да нет, Граня, нет! — еще больше, до жаркой слезы смутилась Ирина. — Андрей сам... он к тебе...

— Недорого он стоит, если после всего — сам. — Она оделась, накинула на голову пуховую шаль. — Идем, у Ирины и так спокойных ночей нет, а тут еще... больные...

На улице шел снег. Без ветра, он падал отвесно, медленно, снежинки были крупные, лапчатые. Граня остановилась, посмотрела на Андрея.

— Прощения хочешь просить?

Обрамленное серой пуховой шалью лицо ее казалось еще белее, нежнее. Темным влекущим пятном были только губы. Кажется, до сих пор Андрей помнил их вкус, солоноватый, свежий, с чуть уловимым запахом лесных цветов. А давно это было, очень давно.

— Прощение? Зачем записку писала?

— Проверить хотела... Оказывается, не помыл рук после меня? А я-то думала... — Вздохнула. — Нет нынче настоящих парней, на корню вывелись. Пошли, что ли, а то ноги зябнут.

Андрей с силой взял ее за плечи, повернул к себе.

— Вот так, поняла?! Всю жизнь не выпущу! Поняла?.. Моя! Навсегда, насовсем. Только моя! Поняла?!

— Ой ли! — Граня улыбнулась, но не отстранилась. — Ой ли, Андрюшенька.

— Моя! Убью, если с кем...

Теперь Граня рассмеялась, приникнув к его плечу лицом. Когда подняла его, то Андрей увидел в ее погрустневших глазах слезы.

— Непутевый, ох и непутевый ты, Андрюша... Да еще и феодал. — Взяла его лицо в теплые ладони, запустила пальцы под шапку, в спутавшиеся мягкие волосы. — Лучше б ты тогда ударил меня, лучше бы ударил... Люблю я тебя, Андрюшка милый, больше жизни люблю... А только, видно, злая ведьма дороженьку нам перешла...

Андрей целовал ее, выронив лыжи с багром, целовал ненасытно, пьяно, почти теряя сознание. И Граня не отталкивала, не прятала горячих губ. Наконец откинула назад пылающее лицо — пьяная, счастливая.

— Нельзя же так... — И засмеялась тихо, радостно, с удивлением: — Снежинки падают на щеки, а почему-то не шипят. — Кончиками пальцев коснулась уголков его губ. — Знаешь, они у тебя приподняты... словно специально для поцелуев, для улыбки...

— Зачем ты столько мучила?

— А ты? А ты, Андрей?!

— Но ведь я...

— Конечно, ты... ты с кем попало не... А как же теперь? Теперь-то как? Все ли выбросил отсюда? — Она засунула ладонь под его фуфайку, прижала к груди. — Все ли?

Андрей долго молчал. Он не хотел обманывать.

— Если честно, не все... Мне так и кажется, что ты — как тень: только что рядом была, а, глядишь, уже отодвинулась... Я когда-нибудь убью тебя за это.

Она опять засмеялась, пряча лицо на его груди.

— Уж такую меня замесили, Андрюшенька! Хмелю, похоже, переложили...

Андрей сжал ее плечи, встряхнул:

— Значит... всегда такая будешь?

Она медленно подняла на него глаза, и Андрею стало не по себе — так они были холодны.

— А ты... значит, не веришь? — Отстранилась. Пусти! Никто... Один был, он верил, да только... Видишь, вернулись мы к тому разговору. Помнишь, в лесу? И каждый так, каждый с отчета начинает. Эх!

Граня резко запахнула пальто, поправила на голове шаль и, не оглядываясь, пошла к дому. Андрей догнал, обеими руками взял за локоть.

— Прости... Больше никогда... Все из головы...

— Врешь, Андрей. Из головы выбросишь, а из сердца, если уж завелось... А ведь я, только ты у меня... Свихнулась я из-за тебя, бешеного. — Она остановилась. — Дай, отравушка, поцелую в остатний разочек и... Не провожай, не надо. Побудем еще врозь, проверим, Койбогар — не Северный полюс, сама приеду. Нам надо еще побыть врозь, надо, Андрюшенька...

Так и ушла. Но у Андрея теперь не было на сердце ни досады, ни печали, ни горя. Теперь он верил: Граня будет с ним, она — его единственная, она — его судьба.

Андрей вышел из переулка на площадь и в редком снегопаде сразу же увидел Мартемьяна Евстигнеевича. Старик опознал парня и без околичностей сказал:

— Василия привезли... У Астраханкиных... Погиб, бедолага...

Андрей онемел. Старик не стал объяснять: мотнул рукой и, загребая валенками снег, побрел дальше. Неожиданно остановился и кивнул на длинный шест багра, стиснутый Андреем вместе с лыжами:

— А это что, соколик?..

2

В Забродный Пустобаев приплелся часа в три. Не выпуская из рук мешка, ногами затарабанил в дверь Заколовых. В сенцы вышла жена Владимира Борисовича, сонная, недовольная.

— Зыкают и зыкают, чего хоть надо? Кто?!

— Свои, свои! — У Пустобаева был бабий истеричный голос. — Открывай, тебе говорят!

— Почем знаю, что свои, где ухо мечено?

— Что ты, Ульяна, допытываешься, чисто прокурор! Я это, Пустобаев.

Она открыла, проворчав что-то среднее между «Зараза вас носит» и «Век бы вас не видать».

— Сам-то дома?

— Дома, дома! Фу, да не дыши ты, Осип Сергеевич, в лицо! Дух у тебя изо рта... Зубы, поди, как гнилушки, а не лечишь...

— Нашла о чем говорить, право, нашла. — Он стукнул у порога кухни мешком, нащупал в потемках стул, обессиленно упал на него. — Буди Борисыча.

Ульяна пошарила рукой на боровке, тряхнула коробком — есть ли спички. Долго ширкала — наверное, не той стороной. Зажгла десятилинейную лампу с зализанным копотью стеклом — зачем протирать, нужды в ней почти не было, электростанция обычно до часу работала.

— Володя! — Небольшая ростом, но мощная в ширину, Ульяна без стеснения стояла боком к Пустобаеву в одной сорочке и взывала к спящему в горнице мужу. — Володя! Я кому говорю! К тебе люди! Слышишь?!

— Слышу, слышу! — отозвался наконец хриплый от сна голос, и в ту же секунду скрипнула сетка кровати. — Сейчас...

Заколов вышел по полной, как говорится, боевой, даже при галстуке. Ульяна тряхнулась в смешке:

— М-ба. Вырядился!

— А ты хотя бы халат накинула, бессовестная...

— Кого совеститься-то? Сергеич уж, поди, и чутье к бабам потерял, как старый кот к мышам...

— Здравствуй, Осип Сергеевич. Что случилось? — Заколов не на шутку встревожился: тот был горяч, измочален и растрепан, как банный веник, и от него, как от каменки, валил пар.

— Садись, слушай.

Заколов сел к кухонному столу, протирая ладонями глаза. Ульяна тоже не думала уходить. Лопатками уперлась в теплый боров печки, а белые налитые руки сложила под пышными грудями. Осип Сергеевич рассказывал сбивчиво, сбивался он как раз в те моменты, когда взглядывал на Ульяну. Видно, смущали-таки его Ульянины полные ноги и ее короткая шелковая сорочка. Заколов возмущенно шевелил бровями, но молчал — с Ульяной говорить бесполезно.

— Ну, значит, еду я с зимовки назад, да дорога, сам знаешь, дальняя, припозднился малость, да, припозднился. Ну, как обыкновенно, остановился, чтобы малую конскую нужду справить.

— А у самого уж присохло все? — Грудь Ульяны колыхнулась в смехе. Была жена Заколова грубовата и проста, как большинство деревенских женщин.

— Остановился... Тихо кругом, приятно так, буранец притрусывает. И тут слышу: тюк да тюк, тюк да тюк! Что за притча, думаю себе? И невдомек мне сразу-то, что на Урале браконьеры хозяйничают, у Багренного яра. Потом-то смикитил — и айда туда. Коня бросил в кустах, а сам, стало быть, к яру, да, к яру самому. Вижу — двое. Мужчина и женщина. Рискую сломать голову, но все ж таки чувствую ответственность советского человека, почти кувырком качусь вниз. Они заметили и — теку! «Стой! — кричу. — Стой, стрелять буду!»

Ульяна опять фыркнула, очевидно, она что-то свое подумала относительно Осипа Сергеевича. Он негодующе оглядел ее выпирающий из сорочки бюст, четкую ямочку на животе, круглые, как пиалы, колени.

— Смех тут совсем неуместен, да, неуместен. Я рисковал жизнью, а мне, сама знаешь, до пенсии рукой подать.

— Так я же не с вас смеюсь. Какой же вы и догадливый!

— Замолчи, Ульяна, — попросил Заколов.

— Вот, значит, кричу я им так — испугались! Стоят, как столбунцы. Подбегаю и... Ну кто бы мог подумать! Ведь браконьерничали Андрюшка Ветланов и эта... фельдшерица, Вечоркина Ирина.

— Ну, уж это ты загибаешь, Осип Сергеевич! — Заколов замахал руками. — Нет-нет, не поверю!

— А вы не пьяны были, дядя Осип?

— В рот не беру пакость такую! И ты меня, Борисыч, не обижай, мне не шестнадцать годов, чтобы врать. Натуральная правда, самая ответственная правда. Парень, по всем статьям, хотел попотчевать девчонку красной рыбкой да икрицей. Она ж не здешняя, сроду, поди, не ела этакого... В общем, мешок с осетром они бросили, а сами убежали. Андрей — он известный ведь любитель порыбалить, сами знаете. Как теперь быть, не ведаю, что не ведаю, то не ведаю.

— Ты вот что. Напиши заявленьице коротенькое на имя партбюро. Мы серьезнейшим образом разберемся... За такие вещи привлекать будем.

Осип Сергеевич придвинулся к столу, начал писать заявление. Заковыристо расписался и подал Заколову.

— Я так считаю, парню и фельдшерице, может быть, и не стоит больше напоминать об этом, я-то их крепко припугнул. Чего в молодости, сами знаете, не бывает. Но иметь в виду на всякий случай надо, надо на случай.

— И правда! — самым решительным образом подключилась и Ульяна. — Подумаешь, осетришку поймали. Может, они просто дурачились, он, Андрейка, горазд на выдумки.

— Хорошо! — с великодушием сдался Владимир Борисович. — Я согласен с вами, компрометировать их не стоит. Работники они неплохие, и с этим наша партийная этика должна считаться.

Осип Сергеевич поднялся и от порога в задумчивости, глядя под ноги, произнес:

— Вообще-то, и так плохо, и так нехорошо. Они ведь могут сказать, что это я осетра поймал... Ты, Борисыч, ненароком загляни к Ветлановым, где-то у Андрюшки должен багор быть, длинный-длинный. Не повезет же он его на Койбогар. Вещественное доказательство, да, вещественная улика. На всякий случай...

— Хорошо. — Заколову ужасно хотелось спать после пережитого на бюро парткома, зевота разламывала ему челюсти.

— А этого осетра... Возьмите его себе, что ли?! Мне он не нужен — от греха подальше.

— И мне не нужен. Выкинь собакам.

— Господи! Вот дураки-то! — Ульяна ловко выхватила осетра из мешка, выскочила на полминуты в сенцы и вернулась с разрубленной надвое рыбиной. На разрубе черными зрачками мерцали тысячи икринок. — Это вам, а это нам. Ломаются оба! Подумаешь, идейные!

Пустобаев прощался долго и трогательно. Зная его жадность, Заколовы думали, что это от прилива благодарности за полученную долю осетра.

Закрывая за ним дверь в сенцах, Ульяна вдруг рассмеялась, ухватившись за скобу и согнувшись всем телом. Пустобаев заподозрил неладное. Раздраженно оглядывал себя, ища, над чем можно так по-сумасшедшему смеяться.

— Ну, ты, коли что, посмейся, а я пошел!

— Бинокль-то, Осип Сергеевич, бинокль!.. — И Ульяна опять уронила голову на полные руки, сжимающие дверную скобу. — Бинокль забыл на стуле... Ой, умора! А я-то и правда поверила... Вы ж с ним всегда на работу... Ой, не могу просто!..

Вспомнилось Ульяне военное время, время, когда Пустобаев был председателем в Забродном. Взойдет, бывало, на бугорок, приложит бинокль к глазам и смотрит, как колхозницы работают.

— Опять на КП поднялся! — смеялись они, завидев долговязую фигуру.

— На фронт бы его, все б какую пулю заслонил.

— Что ты, кума, и так мужчинов нету! Хоть и тощий, а все пригреет какую не в урон Аришеньке.

— Хватит, бабы, лясы точить, а то он уже в планшет полез, записывает. Завтра мораль будет читать.

— Зажмем в темном месте...

— У, срамница!

Поругиваясь, посмеиваясь, женщины принимались за дело — с Пустобаевым не шути: зерна не выпишет, подводу не даст за талами съездить...

Ту давнюю нелегкую пору и напомнил Ульяне пустобаевский бинокль. Она принесла его и свирепо сунула испуганному Осипу Сергеевичу:

— Не колотись, старый хрыч, не выдам!

Хлопнула дверью с такой силой, что со свеса крыши посыпался снег и попал Пустобаеву за воротник, обжег спину холодом. Зажав под мышкой мешок с половиной рыбы и завернутым в халат биноклем, Осип Сергеевич почти бежал домой. Настроение было мерзким, оно было таким, словно побывал он в выгребной яме и теперь не знал, как избавиться от дурного запаха.

Свернуть за угол, и через три двора — дом. Вытянуться бы сейчас на теплой перине, хорошенько вытянуться, упирая голые ступни в накаленный бок голландки... Ариша или Горка, поди, уж распрягли коня, он, поди, давно уж дома — не впервой удирать от хозяина... Ох и заполошный день! Даже конь сбежал...

— Здоров, станишник!

Из-за угла шагнул человек. Дремучая борода. Единственный глаз. В руках — тусклое серебро топора. Пустобаев выронил мешок и лишился голоса.

3

Утром Андрей и Горка копали могилу. Они ожесточенно долбили охристый кладбищенский суглинок, лопатами выбрасывали мерзлые, в слюдянистых прожилках комья. Работали тяжело. И тяжело думали о смерти, о бессмертии — каждый по-своему. Над их головами поднимался морозный пар, а с лиц, мгновенно застывая, падали мутновато-белые картечинки пота. Глубина набиралась медленно, казалось, сама земля не хотела принимать молодого, мало добра повидавшего парня.

— Полмесяца назад он мне мат поставил. — Горка чувствовал себя неважно и все пытался втянуть в разговор молчавшего Андрея. Облокотился на край ямы, Андрею она была почти по плечи, а ему — по локоть. — Вот и живи... Ты бросился б так вот, как он? Если б даже знал, что... ну, что все?..

Андрей не отвечал. Высоко поднимая лом, с придыхом всаживал его в землю, и она отзывалась глухо, мертво.

— Больше он никогда, понимаешь, никогда не увидит солнца, птиц... Страшно, Андрей... Марат говорит, будут ходатайствовать о награде. А я не хочу посмертных наград. На черта они мне после моей смерти?! Правда?

— Ты сегодня болтлив. — Андрей сбросил рукавицы, взялся за лом голыми руками. — Выгребай!

— Не гони! Еще належится здесь.

— А чего же ты... Будто себе местечко присматриваешь.

У Горки, словно от нехорошего предчувствия, засосало под ложечкой. Он действительно, разговаривая, крутил головой и думал, что кладбище велико, что места всем хватит, что когда-то и он будет лежать в этой мерзлой глинистой земле. С нервной поспешностью схватился за совковую лопату, далеко полетели комья, дробно стуча по снежному насту.

— Не хорони! Я еще некоторых шибко идейных переживу... Я не брошусь в полынью...

Андрей перестал долбить, медленно снял шапку и так же медленно вытер ею мокрое красное лицо. Горка испугался его перекошенных бешенством глаз.

— Ну, чего ты, чего!..

— К-как ты сказал? Шибко идейных? Могилой, скотина, пахнешь, но — переживешь... Потому что идейный бросится в полынью, даже если ты будешь тонуть. — Андрей, хэкая, снова стал бить землю, словно не комья откалывал, а слова. — У тебя, значит, в башке... ни одной идеи?.. Яблоко от яблони... Правильно!.. Осетрину жрал сегодня?.. Не отрыгается?.. Вас бы с папашей в эту яму...

Горка швырнул от себя лопату, швырнул не очень сильно, а в меру, как тогда стол — при отце Иоанне. Полез из ямы. Руки его дрожали в локтях, и он несколько раз срывался, шумно осыпая землю со стенок. Горка разыграл из себя оскорбленного. Не очень здорово, но разыграл.

Выбрался-таки и, стоя над краем, некоторое время смотрел, как Андрей с еще большим ожесточением долбил неподатливую глину. При каждом ударе наушники шапки взмахивали, точно крылья, и над ними вспыхивал парок дыхания. Андрей, видно, еще рос, точнее, раздавался в плечах: фуфайка, недавно просторная, под мышками и на спине ползла по швам.

Молчал Горка долго, чтобы нагнать на себя гнев, злость, иначе ведь Андрей все равно не поверил бы его возмущению. Трудно играть, если осетра хотя и не ел, но знал, что отец ездил багрить, если и сам не далеко от родителя ушел, готовясь в духовную школу. Трудно, если в душе соглашаешься, что товарищ действительно начинает, как сказал однажды, видеть тебя насквозь без рентгена.

А ответить Андрею нужно было достойно и как можно быстрее, потому что от поселка к кладбищу не шел, а бежал Марат Лаврушин.

— Вы все идейные. Ладно! А мы, Пустобаевы, нет... А за что твоего идейного Савичева сняли? Знаешь? За то, что шахер-махер делал. — Замечая, что Андрей с каждым его, Горки, словом реже и реже взмахивает ломом (прислушивается!), торопливо выпалил все, что знал о приходе Савичева к Ирине.

— Врешь, скотина!

— Я? Конечно, врать могу только я. Твой идейный Марат не врет, он просто скрыл все о Савичеве. Идейная Вечоркина тоже скрыла... Все хороши!

— Врешь!

— Спроси у него! — Горка показал острым подбородком на подбежавшего Марата и пошел к поселку, полный достоинства и негодования.

— Марат Николаевич, это правда? — Передавая сказанное Горкой, Андрей так глядел снизу вверх на агронома, словно умолял: скажи, что это неправда, скажи!

— Вон откуда пошло!.. А я-то на Ирину! — Марат проводил Горку задумчивым взглядом. — К сожалению, правда, Андрей... Вылезай. Будем хоронить Василя на площади... Давай вместе засыплем.

Андрей зло мотнул головой.

— Не надо! Пускай для него останется!

— Долго ждать придется, Андрей. Пустобаевы кого угодно переживут.

Шли в Забродный молча. Но молчать очень трудно. Василя особенно тяжело было представить неживым.

Навстречу вприпрыжку шел Заколов в длинном широком пальто и полковничьей папахе.

— Назад! — остановил их Владимир Борисович, подняв руки. — На кладбище будем хоронить.

— Что еще за дурацкие шутки! — вскипел Андрей. — Им делать нечего?

С опаской поглядывая на каменно молчавших парней, Заколов объяснил, что бухгалтер преподнес вдруг сюрприз — исполнительный лист на Василя Бережко. Вчера из нарсуда поступил. Мать алименты требует с него, три года разыскивала. А говорил, что сирота, детдомовец! Как ни странно, Савичев по-прежнему настаивает: только на площади!

— Позвоните в район, Владимир Борисович, посоветуйтесь...

Марат и Андрей одновременно зашагали прочь. Заколов растерянно стоял на дороге. Наконец яростно сплюнул и схватился за озябшее ухо.

— Ну и черт с вами! Только я с себя всякую ответственность снимаю!

...Схоронили Василя после полудня. Проводить его пришел весь поселок. Сославшись на простуженное горло, Владимир Борисович Заколов отказался выступить на могиле. Выступил Савичев. Он стащил с головы шапку, и все увидели, какая у него седая-седая голова. Сказал всего несколько слов: «Побольше бы у нас было таких парней... Прости, Василий, если когда обидел тебя... Должность у меня такая была...»

Больно и остро резанула по сердцам последняя фраза: «Должность... такая была». Была! Значит, всё так, значит, и правда Савичев снят?!

От имени комсомольской организации Марат попросил выступить Нюру. Она подошла к гробу, глотнула воздуху и расплакалась.

Через час на площади остался холмик мерзлой земли. Над ним высился деревянный крашеный обелиск с бронзовой звездой. Последним уходил от него Андрей.

4

Иван Маркелыч лежал пятый день. У него держалась высокая температура, а в груди Ирина прослушивала пугающие хрипы и свисты... «Как бы туберкулез не развился!» — тревожилась она и уговаривала Ивана Маркелыча поехать в районную больницу.

— Зря беспокоишься, Ринушка! Через день-другой очухаюсь, даю тебе честное слово. — А потом долго смотрел в одну точку, и было его лицо строгим и печальным. — Меня, дочка, не болезнь мучает, а смерть парня... Ему бы жить да жить...

Каждый вечер наведывали его Савичев и Лаврушин. Савичев начинал с одного и того же:

— Кашляешь?

— А тебе завидно?

— Ты, слушай, кончай кашлять. Посевная на носу.

И молчали до тех пор, пока не приходил Марат. Тогда Савичев с необычной для него трогательной нежностью сжимал руку Ивана Маркелыча и, стесняясь этого, торопливо хромал к выходу.

Вчера Марат не был у Ветлановых, он уехал в Приречный. Сегодня должен был вернуться, и Иван Маркелыч ждал его с нетерпением. Марат поехал добиваться восстановления Савичева в должности председателя. Партийное бюро колхоза считало решение парткома производственного управления неправильным и просило пересмотреть его.

Иван Маркелыч через каждые полчаса просил Варю сбегать на улицу и посмотреть, не видно ли со стороны Приречного света фар. Только в двенадцатом часу «газик-вездеход» остановился у ветлановских ворот. По лицу вошедшего Марата можно было судить, что поездка оказалась не напрасной. Иван Маркелыч сел на постели, заложив за спину пару подушек. Прокашлявшись, попросил:

— Рассказывай подробно.

Марата укачала зимняя ухабистая дорога. Он с удовольствием присел возле Ивана Маркелыча и протянул вдоль колен руки. Их надергало баранкой руля, и они ныли в суставах. От недавнего напряжения резало глаза.

— Прежде всего зашел в милицию. Попросил навести справки о прошлом Василя. Не верится, что он обманывал. Такие, как он, не умеют лгать, у них душа нараспашку, всю видно... Был и в нарсуде. Точно: Бережко Оксана Григорьевна, тысяча девятьсот пятого года рождения. Не пойму, в чем дело. Или совпадение фамилий, или... А Грачев в первую очередь: как похоронили героя?! Наверное, уже знает об исполнительном листе, по лицу видно было, хотя и одобрил, что на площади. И мертвому покоя нет!..

Из кухни выглянула Елена Степановна, спросила, будет ли Марат Николаевич ужинать, она, мол, подогреет. Марат поблагодарил и сказал, что есть не хочет, а вот от стакана чая не откажется.

Держа стакан с горячим чаем то в одной руке, то в другой, он рассказывал.

Марат ожидал, что Грачев вежливо попросит его не ревизировать постановлений вышестоящих органов. Однако тот выслушал Марата очень сочувственно и даже огорчился, что Заколов воздержался, когда партбюро решило ходатайствовать о Савичеве.

— Обжегся на молоке, так и на воду дует. — Грачев усмехнулся, чуток покривив губы. — Пуганые всегда из одной крайности в другую бросаются.

Марат не знал, что в то же время Грачев никак не хотел ввязываться в историю, затеянную забродинским агрономом. Но, чтобы не обидеть ходока, чтобы выглядеть в его глазах гуманным и объективным, сказал:

— Я не против пересмотреть решение бюро парткома. Но, понимаете, как на это в обкоме и облисполкоме посмотрят? Ведь решение туда отправлено, а в нем черным по белому написано, за какие провинности снят Савичев. — И, как бы между прочим, спросил: — Вы знаете, Лаврушин, сколько мы уже потеряли скота? Те восемь тракторов, которые не дал Савичев, привезли бы сорок восемь тонн сена. Его хватило бы до конца зимовки отаре в двести пятьдесят овец. Значит, эти двести пятьдесят овец падут по вине Савичева. Значит, на его совести будет уже не семьсот пятьдесят голов, а тысяча...

Пересказывая это, Марат начал волноваться и несколько раз нечаянно плеснул чай себе на коленки.

— Я ему говорю: а может, эти двести пятьдесят пали или падут по вине нерадивых хозяев, не заготовивших корма? Или по вине, говорю, руководителей, которые запрещали сдавать скот вовремя?.. Он сказал, что дерзю я напрасно, что в принципе он за восстановление Савичева, поскольку партбюро колхоза его поддерживает, что Савичеву и без того преподан хороший урок... А потом вдруг поворачивается ко мне всем туловищем и спрашивает: «Слушайте, агроном, а с какой стати вы ко мне пришли с этим вопросом? Снимало Савичева не производственное управление, не лично я, а бюро парткома. Вот и идите в партком, к Ильину!»

— Хитро! — вполголоса произнес Иван Маркелыч.

— Что вы сказали?

— Ловко сработано.

— Вообще-то, да. — Марат уловил его мысль и подосадовал: как он сам не догадался об этом раньше! — Пошел я к Ильину, он тоже говорит, что в принципе согласен пересмотреть решение парткома, но, говорит, пойдем-ка к товарищу Грачеву. Вернулись к Грачеву, вместе читали то самое решение. Строгое, я вам скажу, решение! Кулацкие замашки, политическое недомыслие и так далее... И вижу — оба мнутся: решение-то уж в области, прочитано и подшито. Ильин чешет бритую голову и советует: ты, товарищ Лаврушин, езжай и скажи членам партбюро, что Савичев пусть работает как исполняющий обязанности. Пока, дескать. Дескать, сейчас предвыборная кампания, сейчас с зимовкой скота хоть караул кричи. Вы, мол, тракторы вторично послали? Все восемнадцать? Это хорошо, это как-то реабилитирует Савичева. А к его восстановлению... В общем, к этому вопросу, говорят оба, попозже вернемся, Савичева, конечно, надо восстановить, погорячились мы на бюро...

В кухне тяжело затопали. Вошел Мартемьян Евстигнеевич, по привычке раскланялся, держа казачью фуражку на отлете. Бросил ее на стул, с крутых плеч смахнул полушубок и тоже кинул туда же.

— Заглянул Осю Пустобаева проведать, а тут, зрю, и у его шабра огонек. Дай, думаю, зайду, навещу и Маркелыча. — Мартемьян Евстигнеевич подтащил к кровати стул. — Что это вы расхворались оба с Осей? У тебя грудь, сказываешь? — Никто ему ничего не говорил, но старик привык угадывать чужую мысль по глазам и выражению лица. — А у Оси дизентерия. Васюничка сказывает, пятый день не могут остановить.

Марат, хлопая себя по коленкам, раскачивался в смехе. Иван Маркелыч тоже поперхнулся смехом и долго кашлял. Оба слышали, что Пустобаев слег после той ночи, когда Мартемьян Евстигнеевич встретил его с топором. Откуда было знать сомлевшему от страха Пустобаеву, что старик еще со дня ушел в пойму талов нарубить для плетня, да на обратном пути засиделся у Астраханкиных. Мартемьян Евстигнеевич догадался о состоянии Осипа Сергеевича по вытаращенным глазам и помертвелому лицу, по тому, как выронил он мешок.

— Да не трясись ты, как сатана перед крестом! — сказал он ему. — Убивать я тебя не стану, паскуду, рук не хочу марать. Я тебя жалую животом и волей, потому как ты хороший фельдшер, дело знаешь и приносишь колхозному обществу пользу. А поймаю вдругорядь с рыбой — не гневайся...

Когда и хозяин, и его гость отсмеялись, Мартемьян Евстигнеевич заявил:

— Завтра встанет. Должо́н встать. Я сказал, зима трудная, скоту не резон пропадать из-за твоего живота.

Покалякав еще минут десять о том, о сем, Тарабанов надел полушубок и взялся за фуражку.

— Идтить надо. По-над Уралом пошатаюсь, глядишь, какого браконьера прищучу. Они ж — чисто короста, не враз изведешь.

Остался после него запах водочного перегара. Иван Маркелыч вздохнул. Марат понял этот невеселый вздох.

— Павел Кузьмич с главврачом района советовался. Тот обещает устроить Мартемьяна Евстигнеевича в областную больницу, говорит, обязательно излечат. — Марат глянул на часы: — Время позднее, пора и честь знать. — Допил остывший чай и тоже поднялся. — В общем, Иван Маркелыч, Ильин и Грачев «в принципе» не против, после выборной кампании бюро парткома вернется к этому вопросу.

— Осрамили человека, а теперь...

Марат согласен был, что осрамили, но в то же время осуждал Савичева: он уже не мальчик, чтобы делать неосмотрительные поступки и толкать Ирину на преступление. Свою ошибку Савичев осознал еще тогда, когда Марат, проводив расстроенную Ирину, пришел к нему. Но, очевидно, прочувствовал ее умом и сердцем только после бюро парткома.

И все-таки главная вина во всем этом не его, а руководителей района. Вот поэтому за председателя Савичева нужно было бороться.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

В конце февраля зима начала заметно сдавать. Мяк под ногами снег. На сыром ветру гулко хлопало вывешенное белье. Рыхлые тучи расползались, разваливались, обнажая небо. А ночи настаивались на сытных черноземных запахах, идущих из-под волглого снега, становились тихо-задумчивыми, прозрачными. И в этой тишине редко, нерешительно тюкала первая капель.

Для многих забродинцев это были дни ожидания, дни сложные, насыщенные событиями...

Горка Пустобаев встречался с Нюрой-расколись, преданно смотрел в ее глаза, клялся в любви, а ночами, поплотнее закрыв изнутри окна, заучивал молитвы. Поступать в академию он передумал. Условия поступления в нее казались очень сложными. Надо было знать ветхий и новый заветы, нравственное богословие, общую церковную историю, греческий и латинский языки... Семнадцать дисциплин — таков был минимум испытаний в академию. Хотя Бова Королевич и говорил, что все не обязательно учить, примут и так, ибо не хватает учащихся, Горка, однако, решил податься в семинарию, там требовалось знать лишь молитвы. Правда, многовато, что-то около тридцати, но при его, Горкиной, усидчивости и умении механически запоминать самое непонятное, это не представляло проблемы, тем более, что впереди были еще многие месяцы зубрежки.

Прежде чем браться за молитвенник, Горка пробегал взглядом правила приема в духовные школы:

«Поступающие в первый класс духовной семинарии подвергаются испытаниям в твердом и осмысленном знании наизусть следующих молитв...»

И потом приступал к начальным: «Слава тебе, боже наш, слава тебе», «Царю небесный», «Святый боже», «Пресвятая троица...»

Главным экзаменатором и консультантом была мать. Отец смотрел на их зубрежку без особого энтузиазма: «Бесперспективно! Хотя, конечно, в смысле короткого времени — неплохо, полагать надо, неплохо...»

Горку мутило от молитв, но он заучивал их, потому что жизнь, взаимоотношения с Андреем, с забродинцами казались ему невероятно сложными и противоречивыми, он уставал от необходимости идти в ногу со временем, читать газеты, посещать политзанятия, спорить о международных проблемах. Ему хотелось тишины, покоя и полного материального достатка.

К тому же он начинал чувствовать себя отрезанным ломтем. Отец написал заявление на Андрея с Ириной, а половина поселка не здоровалась с ним, Георгием. Горка знал, что родители денег и всякого добра накопили порядком, но он к этому богатству доступа не имел, отец бросал лаконично: «Своим умом наживай!» Видимо, Василиса Фокеевна дала ему точную характеристику, обронив как-то: «Жадный, из-под себя ест!» Затаив зависть и злобу, Горка поклялся нажить все «своим умом», прикатить, как Бова Королевич, на великолепной «Волге» и увезти свою забавушку, любезную свою Нюроньку. Она поедет, она любит его! Да и прикатит он уже не служителем культа, а, скажем, простым советским служащим, осознавшим свои заблуждения и порвавшим с религиозными путами. От прежнего общения с церковью у него останутся лишь «Волга» и пухлая сберкнижка.

С Андреем Горка держался словно с чужим. Андрей тоже, кажется, перестал замечать его. И все же Горка по-прежнему побаивался бывшего приятеля, хотя и глядел на него свысока: «Баран пусть остается с баранами. А с меня — хватит».

Неспокойно чувствовал себя в эти дни и Владимир Борисович Заколов. Во-первых, не удалось доказать виновность Вечоркиной в смерти ребенка, а отсюда сам собой отпал вопрос о наказании фельдшера. А тут еще снятие и предполагаемое восстановление Савичева. Ощущение у Заколова было такое, словно находился он между молотом и наковальней.

— Вам пора серьезнее разбираться в поступках людей, Владимир Борисович, — сказал на днях Марат Лаврушин. — Где вы очень зорки, а где — куриной слепотой страдаете.

— Вы, очевидно, намекаете на якобы имевшийся между мной и Пустобаевым сговор? Так вас надо понимать?

— Да, именно так! — ответил Лаврушин. — Иначе вы не съели бы пойманного осетра вместе с Пустобаевым.

Заколов возмутился. И напрасно. У Лаврушина были доказательства: когда Пустобаев при встрече с дедом Тарабановым выронил мешок, то из него вывалилась половина осетра. Не мог Осип Сергеевич потерять вторую половину на пути от Заколовых до своего дома.

А потом Савичев, оставшись с глазу на глаз, совершенно недвусмысленно спросил:

— Ты как, Борисыч? Надумал? Занялся бы радиоузлом...

Но в субботний, еще не погасший день Владимир Борисович не усидел, предстоящая встреча с кандидатом в депутаты погнала его по всему Забродному.

У двора Ветлановых увидел Елену Степановну, выносившую печную золу на кучу за летней кухней, скучным голосом окликнул:

— Степановна! Маркелыч дома?

Высыпав из таза золу, она долго всматривалась близорукими глазами в верхового. Узнав, пошла к избе.

— Дома. Вызвать?

— Нет, просто предупреди, что в восемь собрание избирателей.

— Давно знаем. Мне прийти?

— Конечно!

— И Андрюшке?

— Разумеется. Он же впервые будет голосовать, для него встреча с кандидатом особенно важна...

Степановна вошла в избу.

В кухне за обеденным столом Иван Маркелыч играл в шашки с Варей. Андрей, согнувшись у окна над валенком, подшивал его куском автомобильного баллона — самая лучшая обувь в предвесенние дни: теплая и сырости не боится.

— Заколов приезжал. Мечется, как беспастушное стадо, на собрание велел идти.

— Усердствует! — Андрей сунул ноги в подшитые валенки, топнул, полюбовался: — Хороши протекторы, ни на одном подъеме не забуксую.

— Так и иди в клуб, — порекомендовал Иван Маркелыч.

— А что! И пойду! Мне сегодня никак нельзя буксовать.

— Будет дурить-то! — Степановна поняла, о какой буксовке говорил сын. — Приболелся тебе этот Грачев. Отец, скажи ему, чтобы не выдумывал, затаскают ведь потом...

Иван Маркелыч, откинувшись на спинку стула, задумчиво смотрел на сына. Он тоже не очень желал, чтобы Андрей выступал на этом собрании. Это будет скандал, скандал мировой. Но сыну восемнадцать лет. Надо ли с первых шагов самостоятельной жизни приучать его к мысли, что ничего нельзя изменить, что так заведено другими, и не твоего ума дело — кого выдвинули кандидатом в депутаты и зачем выдвинули? Никогда не было в истории Забродного, чтобы кто-то выступил на предвыборном собрании и сказал: мне эта кандидатура не нравится потому-то и потому-то. Не было, так как любая кандидатура предварительно изучалась во многочисленных инстанциях.

— У него, мать, голова не только для кудрей.

2

Вечером клуб ломился от народа. В нем сразу же стала копиться духота, и более предусмотрительные начали снимать пальто и полушубки. Этот наплыв людей можно было объяснить по-разному, но, скорее всего, влекла не столько встреча с давно знакомым кандидатом, сколько желание скоротать по-зимнему еще длинный вечер в обществе односельчан.

Припозднившаяся Василиса Фокеевна опечалилась:

— Б-ба, народищу-то! Руки негде протащить.

Из предпоследнего ряда ей помахал Андрей Ветланов, дескать, идите сюда, место есть. В сопровождении Мартемьяна Евстигнеевича она пробралась к Андрею, раскланялась с Маратом Лаврушиным и даже с Ириной. Услышала последние слова Марата:

— Если выступишь так, то, конечно, им кислороду не будет хватать...

Они замолчали, когда Василиса Фокеевна села рядом с Ириной. Андрей украдкой поглядел на ее мягкое, оплывшее старческими складками лицо и подумал о Гране. Где она? Василиса Фокеевна словно подслушала его мысли. Она повела глазами по рядам и молвила:

— Чудо, сколько молодежи пришло. А мою Аграфену и на аркане не вытащишь, над книжками, как вобла, сохнет. Приболелся ей этот институт! — На ее лице с волосатыми родинками выразилось искреннее огорчение.

Но горевать и долго о чем-то думать Фокеевна не умела, она была человеком минутного настроения. Едва устроившись возле Ирины, с которой рассталась минут сорок назад, она беглым шепотом немедля принялась что-то рассказывать. Ирина не слушала ее. Всей своей спиной она ощущала на себе неподвижный, стеклянный взгляд Анфисы Голоушиной, сидевшей сзади. Девушка чувствовала, что от этого взгляда у нее поднимается жар.

— Я не могу, — сказала она Марату. — Я уйду.

Он сжал ее горячую руку в своей ладони, за локоть привлек ближе к себе: не обращай внимания! Василиса Фокеевна, очевидно, тоже поняла ее смятение и оглянулась на Анфису, перехватила ее мертвящий холодный взгляд. Повернулась к ней, коленкой больно прищемив к стулу бедро Мартемьяна Евстигнеевича.

— Здравствуй, Анфисушка, здравствуй, желанная!.. Ты что это такая испечаленная? Милая, разве можно так?! Не воротишь ведь, нет, не воротишь, а себя изведешь... Хотя, конечное дело, грех лежит на душе, казнит совесть. Никто не вел за руку, сама носила крестить мальчонку, сама застудила. Другой бы, смотришь, выдержал, а твой — он же изболелся весь, к нему и дифтерия пристала потому... Ты уж не убивайся этак, касатушка, пожалей и себя...

Анфиса поднялась и, сжав губы в нитку, перешла на другое место. А Фокеевна, к радости крепившегося Мартемьяна Евстигнеевича, убрала колено, села как нужно. Всхлипчиво, с надрывом вздохнула:

— Вот она — вера! Всех обманул, проклятый, всем горе принес.

Из-за кулис дружной семейкой вышли председатель избирательной комиссии Сапар Утегенов, кандидат в депутаты Грачев и доверенное лицо — Заколов. Зал жиденько похлопал им и умолк, ожидая, пока они сядут за стол. Перед каждым из них стоял глиняный горшочек с комнатным цветком. Заколов, пошептавшись с Утегеновым, сейчас же шагнул к трибуне, отодвинул вбок графин, за которым его не было видно. И вроде бы подрос, выше стал — он приподнялся на цыпочках. Был он сегодня не в привычном для всех кителе, а в пиджаке с выпущенным наверх белым воротником рубашки. И поэтому показался он людям ближе, роднее, прежним Володькой Заколовым, у которого «мозговитая» башка и золотые руки. Но стоило Владимиру Борисовичу заговорить, как всякий интерес к нему исчез.

— Товарищи! — голос Заколова взвился внезапной счастливой фистулой. — Товарищи! Мы стоим на пороге знаменательнейшего события — выборов в местные органы власти...

И пошел, и пошел!

Андрей наблюдал за сидящими в зале. Почти никто не слушал Заколова. И там, и там лениво лились приглушенные разговоры.

— У свекрови были аккурат черные глаза. Все видела, ровно ведемка. Жизни не давала. «Не так ложки, невестка, моешь!» — «А как же, мама?» — «Да я и сама не знаю...»

— Базыл-то, сказывают, как вышел из больницы — смеяться разучился. Белугой завоешь — семьсот валухов...

Справа, у стенки, Андрей видел сутулую спину Савичева и его белую голову. Павел Кузьмич, вероятно, курил потихоньку. Он периодически нагибался, прячась за сидящими впереди, и тогда над его плечами, будто парок над кипящей кастрюлей, начинал витать бледный дымок папиросы. Его соседка самозабвенно лузгала семечки, лишь изредка кривясь от дыма и отмахивая его рукой. Во втором ряду виднелся сухой остов дяди Оси Пустобаева в защитной гимнастерке. Голова длинного ветфельдшера торчала выше всех, в спутанных волосах нежно сияла желтая плешина. Он оглянулся. Заметив его взгляд, Горка с Нюрой перестали шептаться. С преувеличенным вниманием начали слушать Грачева.

Заколова сменил Грачев. Поначалу шум в зале поутих, но как только оратор перешел от своих автобиографических данных к задачам, стоящим перед районным управлением и, в частности, перед забродинцами, так вновь заручьились разговоры. И вхолостую призывал Заколов к тишине. И просто удивительно было, что зал знал, когда надо похлопать. С последними словами Грачева раздались аплодисменты, не очень густые, но все же...

— Скорей бы танцы! — откровенно вздохнула впереди рыжеволосая девушка.

— Еще наказы будем давать, не торопись, милая, — отозвалась на ее реплику Василиса Фокеевна.

— Какие еще наказы? — недовольно повела та крашеной бровью.

— А как же! Положено. Доведись мне, скажу, чтоб девкам запретили косы резать. Это что у тебя! Была головушка убрана, нет — кудрей навила.

— Вы отстали, мамаша. В кино надо чаще ходить.

— Это верно, в кино редко хожу. А ведь бесплатно!

Грачев, стоя за трибуной, пил из стакана воду. Заколов просил задавать оратору вопросы.

— У меня будет вопрос, — не заставила долго упрашивать Василиса Фокеевна. — Когда нашим старым колхозникам пенсии прибавят?

— Вопрос не по существу.

— Нет, почему же? — остановил Грачев Заколова. — Пусть гражданка выскажется.

— А мне и высказывать нечего! Пенсия маленькая — вот и все.

Грачев мягко, дружелюбно улыбнулся:

— Это же не я, товарищи, решаю, а вы. Соберите собрание и решите: увеличить пенсии престарелым.

— Ловко, товарищ Грачев, сказываешь. Старый-то устав райисполкомом утвержден, какое же мы имеем право отменять его.

— Указание нужно! — поддержал кто-то простуженным басом. — Директиву ждем.

— Хорошо, разберемся, — пообещал Грачев. — Я это запишу себе...

— А, разберутся они, — ворчала, садясь, Василиса Фокеевна.

— Кто еще? — Заколов ищуще повел взглядом по залу. — Только по существу, товарищи, в разрезе данного момента.

— Разрешите мне в разрезе момента?

«О чем он? — Ирина с тревогой смотрела на вскочившего Андрея, видела, как на его обмороженных щеках заиграл румянец. — Неужели о том? Это же такое начнется!..»

— Ну-ну, пожалуйста, товарищ Ветланов. — Владимир Борисович в натянутом до предела, как струна, голосе Андрея уловил нечто беспокоящее. Лопнет струна и — берегись игрок! — стеганет по пальцам, по лицу. Зашевелились, оборачивались к Андрею колхозники.

Заметно встревожился и Грачев. Он хорошо помнил этого парня, вошедшего в его кабинет с распухшим лицом. До сих пор не выпали из памяти и его слова после того, как швырнул к грачевским ногам плетку: «Погоняйте и дальше! Мне — не нужна больше. Мне — нечего погонять. Семьсот пятьдесят валухов костьми легли во имя вашего престижа...» Позже Грачев навел справки сын члена обкома партии Ветланова, лучшего тракториста, закончил школу с медалью, остался в колхозе сам, пошел в чабаны... Не зацепишься! Парень зубастый.

— Я вас слушаю, товарищ Ветланов.

— Короче, Андрюха! — шепнул Марат. — Краткость — сестра таланта.

— У меня три вопроса. Первый: сколько пало скота за прошлую зимовку? По району.

— Ветланов, я же просил, — подскочил Заколов, будто его ширнули шилом ниже копчика.

— Мы тебя слушали, Владимир Борисович, — громко сказала Василиса Фокеевна, — не перебивали. Теперь и ты слушай... Ну, что вы, товарищ Грачев, молчите? Ай у вас горло заросло?

— Товарищи, это же грубиянство! — горячился, метался вдоль стола Заколов.

— Да пошел ты, Заколов!.. Не у тебя спрашивают

— Не надо входить в конфликт, товарищи. — Грачев не терял самообладания, хотя и предугадывал в вопросе чабана какой-то злой подвох.

Еще вчера Степан Романович совершенно правильно полагал, что встречаться с избирателями ему лучше всего в Забродном. Там зимовка проходила довольно сносно, да и другие дела шли значительно лучше, чем в остальных хозяйствах управления. Поэтому, считал он, встреча с забродинцами должна была пройти благополучно, как говорится, на уровне. А вот теперь он чувствовал, что атмосфера в зале насыщается предгрозьем. Понял также, что уходить сейчас от прямых вопросов, вилять — значит все испортить.

— Я скажу вам совершенно точно. Пало двадцать семь тысяч овец и шесть тысяч голов крупного рогатого скота.

По клубу волной прошел шумок удивления и негодования.

В притихшем зале — снова звонкий, ясный голос Андрея:

— Второй вопрос. Что вы, как начальник управления, предприняли, чтобы прошлая зимовка не повторилась?

«Негодяй! Мальчишка! Сопляк!» — Взмокревший Грачев искал помощи в Савичеве, сидевшем в третьем ряду, — тот невозмутимо отвел глаза; искал в Иване Маркелыче — Ветланов-старший глядел отчужденно, словно и не знал прежнего, хорошо знакомого Грачева; искал в подобострастном, услужливом ветфельдшере Пустобаеве — он спрятался за чужими спинами. И только Заколов преданно и неистово звонил в колокольчик.

Заминка позволила, как представлялось Грачеву, найти нужный ответ — уклончивый и мягкий.

— Извините меня, товарищ Ветланов. По-моему, мы отходим от принятых форм и порядков...

— Мы не отходим! — Марат вцепился в спинку переднего стула, весь подался к сцене. Рядом с широкоплечим Андреем он казался тонким задиристым мальчишкой. — Вы приехали на встречу с избирателями, которые выбирали вас в областной Совет и в прошлые выборы. Они хотят знать, что вы сделали, будучи их депутатом.

— У вас, агроном, довольно странные рассуждения. Ветланов молод, а вы подбиваете его на недостойные поступки.

— У Ветланова своя голова не хуже моей. Не нужно в мой адрес сочинений на вольные темы, Степан Романович!

— Разрешите третий вопрос?

— Вали, Андрюха! — разрешил чей-то развеселый тенор.

— Сколько потеряно скота за эту зимовку?

— Пятнадцать тысяч! — вместо Грачева ответил все тот же бедовый тенорок. — Своими глазами сводку в управлении видел!

— Больше вопросов нет. — Андрей сел.

Все время, пока он стоял, Ирина, забывшись, держала его запястье в своей руке и чувствовала, как напрягались в нем и ослабевали тугие жилы, как билась в них накаленная кровь. А сейчас могучее запястье вяло лежало на колене, и пульс в нем почти не прощупывался: Андрей пережил самое трудное — стычку лицом к лицу — и теперь заметно успокаивался. Ирина взяла его полусжатые в кулак пальцы, легонько пожала их. Он благодарно погладил ее маленькую руку.

Мало-помалу шум утих. Издерганный, потерявший всю свою молодцеватость Заколов виновато косился на багрового Грачева и спрашивал:

— Кто желает выступить? — И чтобы кто-то и правда не изъявил желания помимо его списка, поторопился выкрикнуть: — Слово имеет самый молодой избиратель, передовая доярка нашего колхоза Анна Буянкина.

Нюра вынырнула из-за кулис. Над трибуной виднелись только ее косички с бантиками да круглые глаза, полные страха и волнения. Глотая концы фраз, выпалила текст бумажки:

«С радостью отдам голос за нашего кандидата... Он оправдает наше высокое доверие... Призываю всех избирателей...»

И так далее, и тому подобное! В том же духе, по такой же бумажке выступил и старейший избиратель, семидесятилетний дед Астраханкин. Разница была лишь в том, что свое чтение он перебивал энергичным чиханием, которое приводило в восторг Фокеевну.

— На здоровьице, Ионыч! — восклицала она из глубины зала. — Приходи в амбулаторию, мы тебе порошков выпишем! Да брось ты ту бумажку, она, поди, табаком обсыпана! Ей пра!

И зал отзывался на эти реплики дружелюбным смехом. Заколов звонил в колокольчик. Только он открыл рот, чтобы объявить об окончании собрания, о том, что кандидат в депутаты от заключительного слова отказывается, как опять поднялся Андрей Ветланов, вскинув по школьной привычке руку.

— Я прошу слова. Разрешите, товарищи!

Заколов заколебался, но в зале так зашумели, что он махнул рукой и сел, спрятав лицо в ладонях.

Весь зал, все лица плыли у Андрея перед глазами. Никогда он не выступал с такой ответственной трибуны, перед таким количеством людей. Он с ужасом ощущал пустоту в голове и терновую вязкость во рту, язык, кажется, стал непослушным и раза в два толще. Налил в стакан воды.

— Начну с того, с чего все опытные ораторы. — Выпил, почувствовал некоторое облегчение, увидел улыбающиеся лица, даже Иринино бледное лицо отыскал в задних затемненных рядах, гребенчатый чубчик Марата разглядел. Обрел еще большую устойчивость в ногах. — Я вот, товарищи, сидел там, в заднем ряду, и думал: с чего начать выступление? И решил: начну с футбола. — Прошелестел смешок. — Без смеха, товарищи. Почему на футболе не бывает равнодушных? Там все «болеют». А вот здесь, я сидел в заднем ряду...

— Уж знаем, что ты в заднем сидел!

— Так вот, сидел и видел: один семечки грызет, другой курит, третий анекдот соседу рассказывает... Почему такое равнодушие? Ведь мы пришли на предвыборное собрание, нам нужно поговорить по душам с нашим посланцем... Я впервые на таком собрании, и оно меня очень и очень... Может, вы привыкли, а мне... Вот мы собираемся избрать товарища Грачева в руководящий орган области, вместе с другими товарищ Грачев будет решать большие вопросы... А сколько скота загублено, а смерть Василя Бережко! Разве такое можно забывать? Я вам прямо скажу, товарищ Грачев: за вас я голосовать не буду...

— Андрей, ты с ума сошел!

Он не обратил внимания на этот кликушеский женский выкрик. Повернувшись к залу боком, он смотрел в глаза Грачеву. И тот, захватив раздвоенный подбородок в кулак, перевел взгляд на плечо Андрея, покривил губы в натянутой улыбке.

— А мы ищем крайних: почему нехватки, недостатки?!

— Дело говорит Андрюшка!..

У звонка оторвался язычок, и Заколов колотил им по цветочному горшку, напрасно стараясь успокоить собрание. Грачев поднялся и, ни на кого не глядя, сказал в сразу же наступившей тишине:

— Товарищи избиратели! По-моему, у нас сегодня много шуму из ничего...

Грачев поднял свое большое усталое лицо и с искренним недоумением развел руками: дескать, спасибо за внимание и за урок, но я, право, не совсем понимаю, за что вы меня так! И многим в зале, и правда, стало как-то неловко: человек, мол, ехал к нам как на праздник, а мы ему выволочку устроили. Теперь всюду будет известно черное гостеприимство забродинцев!

Опытный Грачев умел чувствовать аудиторию. Сейчас он понимал, что больше не должен говорить, иначе может вызвать обратную реакцию, самое лучшее теперь — попрощаться. Так он и сделал. Чуть-чуть поклонившись и поблагодарив, ушел за кулисы.

Заколов метнулся за ним. Там, в полутемных переходах, Грачев положил на его ватное плечо руку и с улыбкой сказал:

— Я убедился, товарищ Заколов, что вы действительно очень хорошо подготовили встречу. Не зря вы хвалились своей молодежью, своей кузницей трудовых кадров. — Внезапно его лицо стало холодным и недобрым. — Цыганский горн у вас, а не кузница кадров! До свидания!

С рук шофера надел пальто и плотно прикрыл за собой дверь запасного выхода.

3

И опять приехала в Забродный комиссия. Возглавлял ее инструктор парткома Локтев. Знающие люди говорили, что раньше он в большом начальстве числился. Ходил Локтев горбясь, из-под кожаного на меху реглана выпячивались острые лопатки, хромовые сапоги в галошах ставил осторожно, будто боялся промочить их даже на сухом.

Сейчас он, казалось, совершенно не узнавал старательного, с честными глазами Заколова, хотя прежде, бывая в Забродном, останавливался только у него. Сейчас Локтев сердито смотрел в его коричневое лицо, которое блестело от пота, словно нагуталиненное.

— Ты мне достижения не выставляй, знаем мы им цену. Ты мне, Заколов, недостатки, недостаточки... Идеологическая работа у вас запущена до крайности, это факт. Новый секретарь парткома вот побывал у вас и говорит, что плакатики и лозунги у вас есть, а вот живой организаторской работы... Что ты на это можешь сказать, Заколов?

— Я?.. Мне нечего сказать, Николай Васильевич.

Но Локтеву этого, видно, было мало.

— Ты понимаешь, Заколов, какой резонанс получило ваше, с позволения сказать, предвыборное собрание? О нем уже знают в области. Ты понимаешь, Заколов?

Заколов понимал. Все эти дни в груди Владимира Борисовича ныло и давило, будто ледяного квасу опился. Локтев следил за его суетливыми старушечьими движениями, сочувственно вспоминал те времена, когда Владимир Борисович выступал с широкими, округлыми жестами, точно такими, как у Грачева. «Что ты там копаешься в своих бумажках! Все яснее ясного. Крепись, у меня похуже бывало...»

— Значит, понимаешь, Заколов? Значит, объявляй на вечер закрытое партсобрание. Поговорим сначала здесь...

Вечером состоялось собрание. Коммунисты освободили Заколова и избрали секретарем партбюро колхоза Марата Лаврушина.

Из клуба, где проходило собрание, Локтев и Савичев вышли вместе. Остановились. В небо выкатилась белая, как куриное яйцо, луна. От нее стало светло и холодно. Локтев, прикуривая от спички председателя, повел плечами и выразительно посмотрел в его горбоносое лицо. Но сказал не то, что думал:

— Как считаешь, потянет Лаврушин?

— Потянет! — Савичев бросил горящую спичку в рыхлый мокрый снег.

Локтев опять посмотрел на него. Он, кажется, ждал, когда Савичев спросит: а как же, мол, со мной решили? Кто я, в конце концов: председатель или и. о.? И доколе это будет?

Локтев не желал бы отвечать на такой вопрос. Сам он спросил на всякий случай у Ильина о Савичеве. Тот погладил бритый череп и недовольно сказал: «Нет смысла пересматривать решение. Этот Забродный ославил нас достаточно...»

Но Савичев не стал допрашивать. Обратился с прозаическим вопросом:

— Ко мне ночевать пойдешь?

...А в небольшой комнатке при радиоузле Заколов передавал дела Марату. С нервозной суетливостью выкладывал на стол папки с протоколами и ведомостями и отрывисто поучал:

— За что юридически понесешь ответственность? За то, что не выполнишь решения бюро парткома. Получил решение — первейшим долгом изучи его, усвой, как таблицу умножения...

Марат почти не слушал Заколова. Избрание несколько ошарашило парня: он не ожидал этого. Предложили быть освобожденным секретарем — наотрез отказался. Не хотел и на время расстаться с агрономией. Он сказал, что одно другому не помешает, однако отлично понимал, что забот у него теперь прибавится. Близились весенние полевые работы, а это и для агронома, и для парторга — труднейший экзамен. Да и сейчас предстояло сделать многое. Больше всего беспокоила волынка с восстановлением в должности Савичева. И за Андрея надо вступиться: ему грозят крупные неприятности. Действительно, такого ведь сроду не бывало, чтобы кандидата в депутаты срамили перед всем народом. Тут есть повод для размышлений. А через три дня — выборы в Советы. Их результат в Забродном полностью отзовется на Андрее...

Заколов подышал на штампик для отметки уплаты взносов, приложил его к своей ладони. Прочел синеватый оттиск:

— Уплачено. — Протянул штампик Марату. — На! Кажется, все. — Похлопал ящиками стола, заглядывая в каждый, выпрямился, сказал дрогнувшим голосом: — Все!

Рукой поискал сзади себя стул, тяжело опустился на него. Пальцы Заколова мелко-мелко тряслись. Он заметил это и принялся тереть ладонь о ладонь, словно бы согревая их.

— Все?

— Пожалуй, все.

Марат сложил папки и поднял глаза: перед ним сидел маленький мужчина с вялым серым лицом. Таким он Заколова не знал. Объяснялось это, вероятно, тем, что по приезде Марата в Забродный Владимир Борисович уже секретарствовал. А секретарство наложило на него многое, несвойственное ни его характеру, ни его уму. В правление он всегда заявлялся с озабоченным видом, не сходившим с его лица с тех пор, как стал «номенклатурной единицей».

А теперь перед Маратом сидел, совсем другой человек, и голос у него был другой — сырой, невыразительный. Марату стало как-то неудобно смотреть в его печальные, с расплывчатыми зрачками глаза. Он взял папки, попрощался и ушел в свой кабинет.

Владимир Борисович машинально глянул на часы: четверть двенадцатого. Так же машинально прочел недописанный на красном материале лозунг:

«Дадим решительный бой пережиткам в сознании...»

Ничего ему теперь не нужно, никому и он сам. Заколов, не нужен. Его дело теперь — вовремя открывать и закрывать радиоузел. Он теперь — самый обыкновенный, самый заурядный смертный. Нигде и никто теперь не скажет: «В состав президиума предлагаю секретаря партбюро Заколова Владимира Борисовича!..» Нигде и никто!

...И случилось неслыханное: Заколов напился. Заперся в радиоузле и напился. Напился до икоты, до «чертиков», до буйства. Шел по ночной улице домой и почти на каждый столб натыкался. Иногда падал в раскисший сугроб и долго барахтался в нем.

Встретилась ему Василиса Фокеевна, шедшая из амбулатории. Опознав Заколова, она остановилась и, прижав кулак к щеке, вдумчиво понаблюдала за тем, как он делал мужественные попытки встать сначала на четвереньки, а потом и на квелые неверные ноги.

— Голова у тебя, родимый, тяжелая ноне, тяжелее задницы. Вишь, до каких делов нетрезвые напитки доводят...

Обхватив столб, чтобы не упасть, Заколов долго смотрел на нее студенисто-мутными глазами, отвалив мокрую распухшую губу. Казалось, он соображал: где и когда видел эту старуху в длинных пышных юбках, в шали с кистями до полу?

— Не знай, что кроится на белом свете. Губы-ти развесил, хоть над плитой суши. Она вот тебя проздравит, Ульяна тебя выстирает!

Все так же, боясь оторваться от спасительного столба, Заколов шатнулся к ней всем телом:

— Ульян-на?.. Она мне что за генерал, а, что? Она у меня, — Заколов оторвал одну руку от столба, и, с великим трудом приподняв ногу, похлопал по подошве сапога, — она вот у меня где, в-вот! Ф-фокеевна, дай трешницу, к продавщице зайду, дай...

— Отколь она у меня, от сырости, что ли? Айда-ка, я тебя скорехонько домой спроворю.

Она крепенько подхватила его под локоть и, как он ни кочевряжился, повела к неблизкому подворью. Свободной рукой Василиса Фокеевна приподнимала длинные юбки, словно хотела, чтобы и ночью все видели, какие у нее новые поблескивающие сапоги. Как ни хороши резиновые сапоги, а любоваться на них было некому. Зато месить ими тяжелый мартовский снег Василиса Фокеевна устала, запыхалась волочить огрузшего на руке Заколова. Поглядеть на них со стороны — ведет женка муженька с чьих-то именин, ведет и ворчит беспрестанно:

— Кишкомотатели проклятые! Дусту на вас нет...

Не ложившаяся еще Ульяна встретила их на пороге кухоньки, изумленно всплеснула руками:

— М-ба! Где ты его такого купила?!

— Глаза полупила — вот и купила. Принимай да радуйся: и у тебя кишкомотатель объявился.

А «кишкомотатель» вдруг взбросил, как норовистый конь, голову в полковничьей папахе и — бац кулаком по стеклу буфета! Посыпались осколки. Хвать за край стола — кувыркнулся на пол пустой самовар. Да с кулаками на Ульяну! Она опешила от такой прыти всегда покорного уступчивого супруга. А он куражился!

— Иди к участковому! Сажай! Пускай дают пятнадцать суток! Плевать!

Ульяна налилась кровью, поддернула рукава кофты и грозно пошла на Владимира Борисовича. Сграбастала и поволокла в горницу.

— Шкалик несчастный! Я тебе не дам пятнадцать суток, лучше будет...

— И то верно, — кивала Фокеевна, присаживаясь к кухонному столу. — На карантин его.

Заколов, видно, отбивался, но не ему было справиться с мощной грудастой Ульяной. Она прижала его на кровати локтями, и он утихомирился. Слышалось лишь его всхлипывание:

— Все меня обижают...

Красная, Ульяна вернулась в кухоньку. Дышала сильно, шумно.

— Не лез бы в начальство, коль башка не тем концом приставлена. И слава богу! Будешь вовремя домой являться. — Села напротив Василисы Фокеевны, отдышалась. — Нализался! Сроду такого не было...

— Так его ж, милая, сроду и не снимали с начальников. Думаешь, легко!

В горнице ожил Владимир Борисович, заголосил надрывно:

— Ульяша! Уля!

— Иди титьку дай, — посоветовала Василиса Фокеевна. — Вишь, орет.

— Чего ты там?! — повернула голову Ульяна, вновь накаляясь.

— Ой, помираю, Ульяша! Ой, жгет все нутро!

— Сдох бы, паразит, целый ящик водки поставила б...

Заколов с неожиданной прытью объявился в дверях горницы — босой, полураздетый:

— Дай пол-литра из того ящика!

Пришлось Ульяне сызнова браться за него.

Василиса Фокеевна ушла. А он колобродил всю ночь, без конца требовал с Ульяны спрятанные ею наушники:

— Где наушники?! Где, тебя спрашиваю?! Сейчас отстучу в Гавану и Бразилию: конец, съели Володьку Заколова. Был секретарь — и сплыл!..

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

1

Прибежав с фермы, Нюра тут же заторопилась на избирательный участок. Быстро переоделась, перед зеркалом начернила карандашом свои белесые невидные бровки и — на улицу.

— Весна! Ой, чудо, весна пришла!

Нюра, казалось бы, беспричинно рассмеялась и побежала к школе. Там шли последние приготовления к завтрашнему дню, к дню выборов. А Нюра была членом избирательной комиссии.

В просторном спортзале — в том самом, где ей восемь месяцев назад вручали аттестат зрелости — она помогала драпировать красным кабины, переносить и ставить в ряд столы для комиссии.

«Где сейчас Георгий? Дома или на ферме? Зачем он написал такое на Андрея? «Я не мог, Нюра, поступить против совести! Андрей же действительно груб, невоздержан. Как комсомолец, я не мог кривить душой перед партийной комиссией...» Жора, ты очень хорошо мотивировал свой поступок, но ты же — друг Андрея. Андрей, наверное, так не сделал бы. И ты не хотел в глаза глядеть. Почему? Глаза твои убегали от моего взгляда. В этот раз они у тебя были очень, очень похожи на отцовские. А я не люблю глаз твоего отца, я его вообще переношу только из-за тебя, Георгий...»

— Ты о чем думаешь, Нюра?

Она оглянулась. Утегенов стоял рядом и улыбался, показывая крупные и белые, словно тыквенные семечки, зубы.

— Сапар Утегенович, зачем вы так нехорошо написали о Ветланове?

Улыбка с лица механика начала сползать, превращаясь в злую ухмылочку. Глаза Нюры горели слезами, готовыми вылиться на раскаленные круглые щеки.

— Он же вас правильно упрекал. Ваша жена...

— Исключительно верно: моя жена, а не Ветланова... Не его дело. Мой отец говорил: женщина без стыда, что пища без соли. Пускай, так сказать, дома сидит.

— Неужели вы такой... такой...

— Я — такой, с пережитками, Нюра. Но, — Утегенов поднял толстый палец, — без недостатка, как говорил мой отец, только аллах, без грязи — только вода.

— Вы мстите!

— Нет, Нюра, исключительно нет. Я люблю Андрейку и хочу, чтобы он хорошим был, замечательным чтобы был.

— Он и так лучше некоторых.

— Не знаю, может быть. Мой отец, Нюра, говорил: свет свечи не падает на ее основание, достоинство хорошего человека незаметно для близких. Я не замечаю, наверное, его достоинств, а? — Утегенов громко засмеялся, вновь открывая белые редкие зубы.

— А не говорил ли ваш отец: зло, задуманное против чужого теленка, отзовется на своем быке? И я больше не хочу с вами разговаривать...

Она убежала в коридор. Налетела там на Марата Лаврушина. Он схватил ее за круглые крепкие плечики.

— Куда, Анночка?

— Домой. Пустите.

— Строгость красит девушку. — Он понял, что хохотушка Нюра не в настроении. Попросил сдержанно: — Подожди меня, вместе пойдем.

Погода на дворе изменилась. Потянуло холодом. На дальних барханах елозило, как будара на мели, низкое тучевое небо.

Марат, взял Нюру под руку, пошел рядом — шаг в шаг. Он о чем-то думал. Потом вдруг сказал:

— Сегодня мне монету подарили. Серебряный дукат. Ему триста пятьдесят лет. — Усмехнулся: — Человеческая жизнь изнашивается, как подметка. А вот монета живет. И почему? Да потому, что даже в нее человек вложил частицу своей жизни, вложил тепло своих рук. Иначе и нельзя. Иначе — жизнь остановится. Человек обязан оставлять после себя след. — Помолчал. — У тебя настроение плохое? У меня, скажу тебе, тоже кислое. Погибли мои растения, посев опытный.

— Что вы говорите! — Нюра мгновенно забыла о своем. — Это же ужасно.

— Ну, допустим, не ужасно, а все-таки неприятно, конечно. Видимо, питательный раствор переобогатил. Впрочем, точно пока не знаю.

— Что же теперь делать?

— Начинать, как говорится, сызна.

Нюра повернулась, чтобы увидеть лицо агронома, но было темно. Только по интонации голоса можно было догадываться, что у Марата на душе кошки скребли. Да еще как, наверное, скребли!

Под ногами чавкал влажный снег.

«Где сейчас Георгий! Спит, конечно. Электростанция уже не работает».

Дошли до Нюриного дома. Марат словно бы слушал ее мысли.

— Ты знаешь Георгия с детства? Он для меня — загадка.

— Он говорит, что ради Андреевой пользы написал так. Говорит, как комсомолец — не мог кривить душой.

— Даже не в этом суть. Всяк хочет казаться лучше, чем он есть на самом деле. Но у Георгия это получается чересчур выпукло. Не верится, мне, что не знал он о браконьерстве отца.

— Но это же не доказано!

— Ты согласна, что браконьерничали Ирина и Андрей? Молчишь? Значит, не согласна... А уже с передачей Георгием подслушанного разговора совсем некрасиво получилось. Кому от этого польза?! Я было Ирину обвинил. — Голос Марата потеплел, стал мягче. — Душа у нее большая. И главное, Ирина не равнодушная. Я ненавижу равнодушных... А она не такая...

Нюра с необыкновенной прозорливостью угадала: да ведь ему нравится Иринка! Ей даже смеяться захотелось от радости за подружку: надо ведь, повезло Иринушке, сам Марат Николаевич... И Нюра затараторила, захлебнулась словами. По простоте душевной она ничего не могла держать в себе.

— Вам Иринка нравится? Вы ее любите?

Весенняя темная ночь, настойчивое поклевывание капели, непосредственность Нюрочки — все настраивало на интимный доверительный лад. Бывают даже у сдержанных, очень трезвых людей минуты, когда хочется открыться во всем. Собственно, в чем — во всем? Когда оно началось? Наверное, тогда, в лугах, под дождем...

А стоит ли открываться? Ирина, возможно, ни о чем и не догадывается... Завтра весь Забродный знать будет, если Нюра «по секрету» с кем-нибудь поделится. Тут такие порядки! Только попадись на язык... Вчера зашел к Савичеву в кабинет, а у него Ульяна Заколова. Оба красные, злые. Она сидела на стуле, а он стоял за своим столом и при каждом слове подавался к Ульяне горбоносым лицом, словно собирался боднуть ее.

— Где? Когда? С кем? Сама видела?.. Кто у ног стоял? Ну?! А если на тебя вот так же? А если, прости, тебя по-всякому?.. Подло живем! — Савичев грохнул кулаком по настольному стеклу, и оно треснуло белыми зигзагами. Повернулся к Лаврушину: — Надо Заколову Ульяну товарищеским судом, в клубе, при всем народе... Пора кончать с идиотизмом старой деревни. Сплетни, карты, пьянки — это же... Будто других дел нет у людей! Будто клуба нет, будто артисты не приезжают... Иди, Заколова! Да смотри мне — наступим на язык... Ч-черт знает!..

— Это же невозможно, Марат Николаевич! Вы так и не ответили мне... Ой, если б Иринка знала!

— Что тогда? — Марат непроизвольно насторожился.

— Ой, так она же, по-моему, неравнодушна... Нет, вы ее любите, вам она нравится?!

Марат круто повернул разговор:

— Звонили из комитета комсомола производственного управления. В следующую среду вас с Андреем собираются заслушать. Готовьтесь.

— Зря, Марат Николаевич! Разве Андрюшка неправильно поступил?

— По крайней мере — честно. Что ж, будем доказывать. Ведь исключить из комсомола — это нелепо. А вопрос ставится именно так.

— Я завтра зачеркну фамилию Грачева.

— Тебя никто не лишает твоего права. Вообще-то скажу — завтрашние выборы наделают переполоха. Думаю, что и меня вызовут в партком... Слышишь, петухи кричат? Вторые или третьи?.. А Георгий мне все-таки не нравится. — Марат хотел рассказать о стычке Андрея и Горки на кладбище, но передумал. Прощаясь, опять повторил: — Не нравится. Как чемодан с двойным дном. Ты уж извини, Аня, но...

Шорох его шагов затерялся в сырой мартовской темноте.

Нюра не спешила войти в избу. Спать не хотелось. На сердце — смута. В голых гибких ветвях клена прошелестел ветер — словно знаменосцы прошли...

Неужели у Георгия двойная душа? Неужели прав Марат Николаевич? Неужели она ослепла?

И почти побежала к ферме. Вспомнила: сегодня Георгий должен дежурить в коровнике. Себя убеждала, что надо Чернавку навестить — отелиться должна, а на самом деле гнала ее тревога за Жорку, за любовь свою. Завтра у нее хлопотный день, а с Георгием надо поговорить открыто. Так лучше сейчас, все равно спать уже некогда!

Врезная маленькая дверь в двустворчатых воротах открылась бесшумно. В помещении пахло коровьим дыханием, молоком и прелью старой соломы. Через щели дощатой перегородки, делившей коровник, надвое, просачивался свет. Нюра знала: там в углу свалено сено, а на столбе висит фонарь. Все дежурные любили коротать ночь на этом сене. Очевидно, там был и Жора.

Мелкими неслышными шагами посеменила к середине коровника. И чем ближе подходила к перегородке, тем явственнее чудилось ей какое-то бормотание. Сначала она подумала, что это Горка во сне так витиевато храпит, но, приостановившись, услышала певучие нечленораздельные монологи, сменявшиеся быстрым речитативом. «Роль, что ли, учит? — удивилась Нюра. — Он ее вроде и так хорошо знает. Да и до Первомая еще целых полтора месяца». Подошла ближе.

— Слава тебе, боже наш, сла-ава тебе-е!..

Нюру опалила страшная догадка. Она выкралась из-за перегородки.

— Георгий!

Он по-заячьи подпрыгнул на копне, неизвестно зачем стал закапывать толстую небольшую книжку в сено, не спуская с Нюры расширенных чумных глаз. Она шлепнулась рядом, вырвала книгу. Поднялась.

— Молитвенник?!

Горка бестолково хватался за ее руки, которые Нюра прятала за спиной.

— Д-дай! Дай сюда, отдай!..

Она отступила в тень.

— Не подходи! Не касайся меня!

Он остановился. Словно приговоренный к казни, опустил голову, длинные руки, как тряпичные, повисли вдоль тела. Шапка валялась на сене. Обнаженный костистый лоб блестел от холодной испарины.

— В попы готовишься? — Из Нюриных глаз, словно по заказу, хлынули слезы. — А я-то... я-то дура... Думала, он шутит... «Я поп, ты — попадья. Эх и заживем!»... Думала, шутит... Так это правда?! — она подступила к нему со сжатыми кулачками. — Правда это?

Горка шумно выдохнул и зажмурился, точно с кручи собирался прыгнуть. Он решил выложить все.

— Н-ну, а если правда, тогда что?! — И сорвался на истерический базарный крик: — Ты вечно будешь возле коров?! Я вечно должен навоз чистить?! Вечно, да?! А годы летят, а жизнь проходит!

У Нюры слезы давно высохли. Она судорожно сжимала молитвенник и не сводила с Горки глаз. Она представляла его в длинной поповской рясе, с жиденькой бородкой и женскими волосами до плеч. Мерзко! Ужасно!.. А он кричал, ломался в бешеной жестикуляции. Потом вдруг согнулся, схватил ее за локти, перешел на горячий, умоляющий шепот:

— Уедем, Нюра. Вместе. Один раз живем.

— А клятва как же? — В голосе ее опять дрожали слезы, но она тоже перешла на шепот. — Помнишь, на Урале?

— Что — клятва! Ты ж убедилась: кроме изнурительного труда, ничего не видим. Знаешь, как заживем! Отец Иоанн рассказывал...

— Комсомольский билет с тобой?

— Здесь, — Горка цапнул за грудь.

Ни слова не говоря, Нюра сунула руку под его фуфайку и пиджак. Не успел он сообразить, чего она хочет, вынула из кармана билет. Швырнула ему молитвенник.

— Возьми! — Приблизилась к висевшему на подпорине фонарю, раскрыла билет. — И взносы аккуратно...

— Нюр, ну, ты не сердись, я же ради тебя, Нюр...

— Отойди! — дернула плечом. — То ты ради блага Андрея делаешь пакости, то — ради меня... Ужас, какой ужас! Ты предатель, Георгий, предатель...

— Нюр...

— Не смей идти за мной!

Она пошла по бетонированной дорожке коровника к выходу. Горка лицом упал в сено, яростно вцепился в собственные волосы.

Нюра прислонилась к жердяной изгороди прифермского двора и расплакалась. Горько-горько, как никогда в жизни.

2

Ирине хотелось проголосовать раньше всех. Ей было полных восемнадцать, и она голосовала впервые.

Будильник затарабанил ровно в четыре. Ирина зажгла лампу. И хотя вчера несколько раз примерила все свои платья, сейчас снова набрасывала через голову то одно, то другое, и так, и сяк красовалась перед настольным зеркалом.

Не было и пяти утра, а в школьном коридоре уже копился народ. Видно, не она одна желала проголосовать прежде других. Свет дали раньше обычного, и в длинном коридоре Ирина быстро разглядела и узнала всех, кто тут был.

Базыл Есетов ходил из конца в конец на своих кривых ногах, заложив руки за спину. Он уже был без пальто, в дорогом, но помятом костюме. Видно, вместе с Фатимой они только приехали, потому что она жалась к печке, а у него на усах влажно поблескивал растаявший иней. Фатима улыбнулась Ирине, и ее темное, как земля на Койбогаре, лицо будто озарилось яркими белыми зубами.

«Андрей один остался возле отары, — подумала Ирина и почему-то не почувствовала никакой досады, просто немножечко грустно стало, что первое увлечение проходило, словно туман над утренней рекой. — Хорошо, что не ответила тогда на его письмо. Было бы стыдно теперь. У него ведь тоже серьезное лишь к Гране... Спасибо Игорю, всегда предупреждал: сто раз выслушай свое сердце, а уж потом ставь диагноз. Ты же — медик!..»

Базыл подошел к ней, поздоровался за руку — степной обычай: знаком, не знаком человек, все равно за руку здороваться.

— Как, ничего себе живешь? Постепенно? Ну, спасибо, пожалуйста! — За плечом девушки узнал вошедшего Пустобаева и поковылял навстречу. — Ай, здравствуй, овечкин доктор!

Видимо, Базыл считал обязательным заговаривать с каждым, кто появлялся в школьном здании. Ирина прикрыла улыбку воротником осенника и облокотилась на подоконник. От соседнего окна ей, прервав разговор, поклонилась Василиса Фокеевна. А в следующее мгновение ее казачья скороговорка затрещала с еще большим запалом. Казалось, Фокеевну мало интересовало, слушают ее или нет, важно, что рядом были люди, а они, ясно же, не без ушей.

— Ты удивляешься, кума, как решился он выступить! Это же, милая моя, черт, а не парень. Гляди-ка, чего я тебе расскажу. Летось поехали мы в степь овец стричь, и он с нами поехал. Назад тронулись по темну. А тут и прихвати нас ливень. Потеряли дорогу. Рыщем по степи — одни коровьи тропы-вилюжины. Слышим, Андрейка кличет: «Сюда! Сюда! Нашел!..» Айда мы все к нему, ноги друг дружке отдавливаем. А он все кличет: здесь, мол, я, вот он! И слышу, впереди меня что-то ухнуло. Чую и у меня земля под ногами оборвалась, пустырь под сердце катнулся. Только рот распахнула молвить: «С нами крестная сила», а уже в следующий момент прислонилась к земле-матушке, к грязище непролазной. Рядом еще кто-то кряхтит, боженьку вспоминает. Полыхнула тут молния — раз, другой, видим, Андрейка тоже весь в грязи и за живот держится, хохочет: «Я ж вам говорил — левее идите, левее!» А сам хохочет. Ну, не стервец ли, скажи! Хоть бы и впрямь говорил «левее», а то ить охальничал. Сам впотьмах свалился с ярца и нас заманил для утехи.

— Помню, Маркелыч эдаким же был.

— От бобра — бобренок, от козла — козленок. — Василиса Фокеевна, отодвинув шаль, покачала мизинцем в ухе. — Сера, смотри, закипела. Поди, день жаркий будет?

— Сказывают, его, Андрейку, в район вызывают по тому делу.

— Мам-мыньки, беда-то какая! Ай посадят?

— Кто ж его знает, смотря как обернется.

— Не должно. Жидки в коленях, в носу заплечики не выросли.

У Ирины кровь откатилась к ногам, они стали тяжелыми — шагу не сделать. «Значит, началось?! Прав же был Андрей, прав! За что же тогда? Марат, наверное, знает уже? Или нет?.. Люди, товарищи, но почему вы так равнодушны к этому?!» — Ирина не знала, что делать, но она видела: никого особенно и не взволновала весть о вызове Андрея в район. И даже Василису Фокеевну!

— И, милая, не верь ему! Переночевать можно и днем...

Санитарка, вероятно, давно забыла об Андрее, у нее уже десятый разговор. И не с кем-нибудь, а с тетей Аришей Пустобаевой. Тетя Ариша стоит у стены прямая и прозрачная, точно свечка. Прижилась к ее лицу какая-то давняя, неизводная скорбь. Рот сжат. Судьба обидела тетю Аришу: рот прорезала, а губ не дала.

Широкая дверь спортзала распахнулась, и в ней вырос Сапар Утегенов с расточительно широкой улыбкой. Поздравил всех с праздником и пригласил исполнить высокий гражданский долг.

Подавленная услышанным, Ирина вошла в зал автоматически, подчиняясь хлынувшему в него потоку. Перед столом с табличкой от «а» до «е» Базыл Есетов очень почтительно и радостно уступил ей право на первенство. И от этого Ирине стало как-то легче: все-таки хороших, добрых, умных людей на свете больше, чем пустобаевых!

Она подала паспорт, и вместе с ним получила три бюллетеня — в сельский, районный и областной Советы. У большой красной урны посередине зала приостановилась — две пионерки сейчас же вскинули руки для салюта. Но Ирина раздумала опускать бюллетени, пошла к задрапированным в алый плюш кабинам. Резкий голос Пустобаева, голос гарнизонного служаки, стегнул сзади, как кнут:

— Голосую за коммунизм!

В соседней кабине ворчала Василиса Фокеевна:

— Он о коммунизме, а она лоб крестит. Стреножить бы вас, иродов, да в Урал с высокого яра!..

«Грачев Степан Романович...»

Ирина машинально перечитывала фамилию на листке и видела обмороженных, забинтованных Андрея с Базылом, видела белое, как саван, поле, усеянное мертвыми застывшими валухами, видела строки газетные:

«В беседе с нашим корреспондентом начальник управления тов. Грачев С. Р. Рассказал...»

Она видела мертвого Василя Бережко... Видела истощенный скот на колхозных фермах и плачущую Нюру Буянкину: «Разве же, разве так можно кормить коров, Иринка, они ж тоже живые, они ж есть хотят... А мы их доим, душу выдаиваем...»

Ирина зримо, ярко видела даже то, о чем знала лишь со слов. «Как бы Марат поступил сейчас? А Андрей? Сейчас! Они сказали об этом почти месяц назад».

Она густо-густо зачертила фамилию Грачева. Сбоку написала:

«Я не хочу, чтобы он был депутатом. Депутата я представляю себе совсем другим. Ведь голосую первый раз! — Поколебавшись, четко вывела: — Фельдшер И. Вечоркина. 1944 г. р.».

Вышла и столкнулась с Нюрой. Та обрадовалась, обняла Ирину.

— Ты тоже?! Ой, Ириночка, мы ж впервые. И вместе!

Пионерки отдали им салют, и они опустили бюллетени в щель урны.

— А я знаешь, что буду делать? Мне дали машину-вездеход и маленькую урну, как почтовый ящик, я буду ездить к больным и престарелым избирателям. Ой, просто здорово-прездорово! А после обеда знаешь, куда поеду? На Койбогар! Ты чем будешь заниматься? Айда со мной кататься? Весело будет превесело!

Нюра тормошила Ирину, трещала, как синица, но из глаз ее, как угли из-под золы, высвечивались какие-то лихорадочные блуждающие мысли. Ирина заметила это.

— Что-нибудь случилось?

Нюра порывисто схватила ее за руку, затащила в темный класс и уткнулась в Иринину грудь. Мокро зашмыгала носом. И все рассказала.

Потом они ездили по поселку, ездили на ближние зимовки и говорили, говорили, часто о таком, чего, быть может, не следовало бы говорить при пожилом необщительном шофере.

А перед обедом Сапар Утегенов сказал:

— Надо съездить к Пустобаевым. Осип Сергеевич приходил — Георгий тяжело заболел.

Нюра едва не выронила урну. Лицо ее стало жарче кумача, которым был обтянут деревянный осургученный ящичек.

— Поедем, — сказала Ирина. — Я медикаменты захвачу...

В пустобаевском подворье их встретила Петровна, задававшая сено скотине. Ирина опять отметила на ее лице неразгаданную скорбь. Она, эта скорбь, пряталась, казалось, под тонкими и прозрачными, как у птицы, веками. И вообще эта высокая плоскогрудая женщина была словно бы навек напуганная — не то богом, не то лихим на слово мужем. Немногие в Забродном знали, что Осип Сергеевич частенько изводил ее попреками, дескать, я тебя человеком сделал, из эксплуататорских классов вытащил, я не дал тебя на Соловки увезти, и прочее, и прочее. Действительно, конюх богатейшего степного кулака Сластина женился на его дочери за неделю до раскулачивания. Красотой Ариша не славилась, а приданое имела самое роскошное, завидное приданое. Сластина сослали, а почти весь его капиталец перешел в надежные руки пролетария Пустобаева. И если другие пухли от голода в памятном тридцать третьем, то Осип Сергеевич с полным желудком кончал ветеринарную школу. Однако достаток, полученный вместе с Аришей, не мешал ему попрекать ее, если она осмеливалась хоть малость перечить мужу. Втихомолку Ариша с полным основанием полагала, что он заел ее век. Сначала бунтовала, а потом сдалась, притукалась. Теперь все свои мысли отдавала богу, всю свою заботу и ласку — сыну Горыньке...

Не зная, с чего начать разговор, Нюра взглянула на тучную рябую корову, стоявшую в загородке перед набитыми сеном яслями.

— Корова у вас, тетя Ариша, хорошая, у нас на ферме нет таких.

Маленькое лицо Петровны ожило в довольной улыбке.

— Какая она там корова! Съёму совсем никакого не дает, молоко — гольная вода.

Нюра вздохнула:

— Они ведь у нас позапрошлогоднюю солому едят, оттого и тощие, аж светятся. Георгий... дома? Что с ним? — Лицо у Нюры доверчивое, глаза незащищенные, в них любой прочтет то, что она думает. Сейчас она думала, конечно, о Георгии, о том, как они встретятся. И Нюра страшилась этой встречи.

Петровна завязывала концы платка на тонкой шее, объясняла:

— Пришел с дежурства, чисто пьяный. И сна, и хлеба, доченьки, лишился, ничего, говорит, на дух не надо. Я так считаю: сглазил кто-то.

Ирина первая вошла в избу со своим крохотным чемоданчиком-балеткой. В другом месте другому человеку она попыталась бы объяснить смехотворность такого объяснения Горкиной хвори, а тут, на пустобаевском подворье, ей все было против души. Она ненавидела даже дорожку в рыхлом снегу — по ней ходил Осип Сергеевич!

— Ничего у меня не болит! — сказал Горка и выразительно шевельнул верхней губой. Он лежал на койке, скрестив пальцы рук под головой, смотрел в одну точку низкого потолка. — Слабость. Пройдет.

Проголосовал быстро: не глянув в бюллетени, сложил их вдвое и сунул в урну. Ирина понимающе покосилась на Нюру и направилась к выходу. Нюра побежала за ней, но внезапно вернулась, присела на краешек койки. Горка увидел прямо перед собой Нюрино круглое лицо с подкрашенными бровками. Прежде ему всегда казалось: Нюре — что смеяться, что плакать, — все одно. И на то, и на другое она готова в любую секунду. В устьях маленьких глаз копились слезы и сейчас. Но теперь ее слезы были для него больнее пыток. Губа у него дернулась, он проглотил комок в горле. Сдаваться не хотел.

— Ты же пошутил, Жорик? Ты ж не всерьез в попы?.. Скажи, Жора. Я никому-никому об этом... И билет я тебе принесла. Вот он, возьми...

Он взял его, сунул под подушку.

— Ты говорила, при нашей с тобой жизни комсомолу три ордена Ленина дали. Я об этом со школы знаю. Вот только не знаю, какие блага получили те, кто эти ордена заработал. Марат Николаевич осваивал целину, а что он имеет?

— Жора, это же ужас, что ты говоришь! — Нюра прижала ладони к горячим щекам. — Это же, это же то самое корытное счастьице, о котором... о котором мы после выпускного...

— А в чем истинное счастье? — Горкины губы растянула кривая ухмылка. — Читать лозунги Заколова? Не поселок, а сплошной агитпункт. Не лозунги, а бытие определяет сознание...

— Это же ужас, это ужасно, Георгий! Да ведь мы всем поселком за них будем... Неужели ты не веришь ни в какие идеалы... И вообще!..

Нюра не плакала, видно, она становилась взрослее. Взяла под мышку урну и, не взглянув больше на Горку, быстро-быстро посеменила к двери.

— Аня!

Изменившийся голос Горки остановил девушку у порога. Она повернула голову. Георгий очень ровно сидел на койке, опустив ноги в носках на домотканый коврик.

— Аннушка... Как же дальше? Неужели ты... не любишь больше? Совсем?

Нюрины щеки зацвели шиповным цветом. Но брови свела к переносице:

— Ну-ну, знаешь ли, Георгий!..

— Ты, Ань, не очень, знаешь, на меня... Ты дай мне подумать. У меня в голове сейчас... Не торопи, ладно, Ань?

Она ничего не сказала. Ушла.

3

Утегенов обещал заехать за Андреем на ранней зорьке, чтобы по морозцу проскочить в Приречный. Ветлановы сидели в горнице, ждали. За ночь было переговорено все, и старшие молчали. А проснувшаяся Варя таращила со своей койки бедовые глазенки и донимала брата вопросами:

— Андрюшк, тебя исключат из комсомола?

— Нет. Я еще не вышел из комсомольского возраста.

— А один мальчишка из девятого класса говорит: во весь дух выметут. Я ему сказала, что он болтун-баба и облила водой из кружки.

— А он тебя за косы!

— Прям! Я удрала.

Иван Маркелыч и Андрей засмеялись, а Елена Степановна шумнула на нее:

— Подбери одеяло, что оно у тебя пасется на полу! Уж такая дотошная, беда просто.

Свет автомобильных фар ослепил окна и погас.

Все поднялись. Степановна коснулась руки сына.

— Смотри, не больно-то на рожон лезь.

— Ну и спуску не давай!

— Не настраивай ты, Ваня, мальчишку, кому это нужно?

— Всем нужно.

На дворе морозило. После вчерашней оттепели старая верба у калитки заиндевела и стояла, как в оренбургской шали. А под ногами хрустел пересохший на морозе ледок луж.

Андрей поздоровался с Утегеновым, сидевшим в кабине грузовика, и прыгнул в кузов. Здесь было человек пять-шесть юношей и девушек. Были среди них Коля Запрометов и его рыжий одноклассник Какляев. В правом углу, сжавшись, сидела Нюра Буянкина. Маленький детский подбородок спрятала в воротник пальто. Она не была похожа на ту, которую Андрей знал с детсадовских лет. Та всегда будто полный рот смеху держала, ее щечки раздувались, и в любое мгновение она могла брызнуть этим смехом... Никто не знал, что произошло у нее с Горкой, а Ирине она запретила говорить об этом. Нюра еще надеялась, что ее Георгий образумится, он должен, обязан образумиться. «Неужели она слышала о планах Горки?» — забеспокоился Андрей, вглядываясь в ее лицо.

Машина тронулась, но Андрей тут же затарабанил кулаками по верху кабины. Шофер затормозил.

— В чем дело?

— Минуточку. Нюра, вылазь! — Не вдаваясь в подробности, Андрей подцепил ее под мышки и моментально перенес через борт, опустил на землю. — Сапар Утегенович, уступите место девушке.

Нюра шумно запротестовала, пыталась забраться в кузов, но Андрей не пустил.

Сопя и срываясь с обледенелого баллона, Утегенов полез в кузов. Его подхватили, дали место на скамейке у кабины. Поехали. Разговор, словно сырые дрова, долго гаснул после первых же фраз. К нему не располагала злая молчаливость механика.

Андрей прижимался боком к высокому, наращенному борту кузова, смотрел вперед. Встречный ветер, точно кулаками, давил глаза, выжимая слезы, жег щеки. Справа бежала назад серебристая, подрозовленная лесополоса. Деревья стояли в лунках-проталинах, их стволы начинали жить. С телеграфных проводов то и дело обрывались длинные узорчатые полосы инея, напоминая ленты серпантина на бал-маскараде.

Да, был и бал-маскарад, был и скандал в избенке бабки Груднихи. Казалось, все это ушло, забыто... А вчера опять открылось незажившей раной. Уже совсем поздно Андрей прискакал с Койбогара и на минуту заглянул к Гране. Вошел в горницу и сразу же увидел на столе разорванный конверт, а рядом исписанный лист...

«Милая, самая прекрасная Гранюшка!..»

Лучше бы не видеть этих первых строк Андрею!

Граня перехватила его взгляд, с улыбкой подала письмо:

— Читай...

— Оно не мне.

— Обижаешься? — бросила письмо на стол, вздохнула: — Садись, в ногах правды нет.

— А где она есть?

— Между прочим, из священников его... Ищет работу.

— Разреши слезу уронить?

— Не ревнуй, дурной...

Он и верил ей, и не верил. Почему так трудно у них получается?..

С недобрым смешком сказала на прощанье: «Горынька твой в духовную академию готовится. Об этом тоже в письме... Вот тебе и яблоко от яблоньки!..» Нюра, наверное, уже знает об этом, иначе почему бы ей такой пасмурной быть... За одного Горку стоит из комсомола исключить. Но — не за выступление, нет!.. Марат обещал вместе поехать, а почему-то не поехал... Исключить вполне могут: почти все забродинцы проголосовали против Грачева. Скандал на всю область...

— Сейчас нас обгонят! — произнес юношеский басок.

Андрей оглянулся. Следом за ними шел громыхающий на каждой колдобине «ЗИЛ» с широкой площадкой вместо кузова. «За сеном куда-то, — догадался Андрей. — Или за соломой. Из соседнего колхоза». Разжал застывшие губы:

— Не обгонит! У них порожняя, а наша с массами.

Но «ЗИЛ» упорно искал возможности обойти забродинцев. Коля Запрометов, склонившись к дверце кабины, крикнул, чтобы шофер поднажал. Андрей посоветовал:

— Не надо, Коля! Лучше в одиннадцать быть в Приречном, чем в девять на кладбище.

Шутка обогрела лица, вызвала улыбки. Только Сапар Утегенов по-прежнему не был расположен к разговору. Он считал себя крепко уязвленным.

— Сапар Утегенович, чем вы недовольны?

Тон у Андрея был сочувствующий, но в глазах парня механик видел смешинку. Он втянул воздух сквозь редкие зубы и шумно выдохнул через широкие ноздри слегка приплюснутого носа.

— Мой отец говорил: не играй с зайцем — устанешь, не играй с огнем — обожжешься.

— Я и не играл с ним, а обжегся.

Андрей отвернулся от него. Скользнул взглядом по лицам попутчиков. Их было пятеро — трое юношей и две девушки. В прошлом году он вместе с ними учился, только на класс старше был, а теперь вот и они готовились к выпускным экзаменам, сейчас ехали на утверждение в комитет ВЛКСМ, через несколько часов получат комсомольские билеты. Какие у них планы? Остановил взгляд на Запрометове, младшем брате Ульяны Заколовой.

Вспомнил диспут, на котором и он, и Коля выступали. Оба плохо выступили, позорно плохо.

— Куда после школы думаешь, Коля?

— В пастухи!

Андрей понял насмешку.

— Не подойдешь. В пастухи нынче поумнее хлопцы нужны.

— Отару загубить — не много ума надо.

Улыбки слиняли. Каждому стало ясно: Коля применил недозволенный прием. Андрей молчал. Под колесами трещали замерзшие лужи. Слышалось пощелкивание ледяшек по днищу кузова.

— Твой бы язык, Коля, на лезвия для бритв пустить — износу не было б... А сам ты на что годен?.. Не волнуйся, в этом году у нас и корма будут, и порядок будет. Техникой нас товарищ Утегенов обеспечил, спасибо ему, об остальном сами позаботимся.

Механик удовлетворенно крякнул: любил, когда его хвалили. Сказал, как само собой разумеющееся:

— Еще один трактор дадим, надо — еще два дадим. Андрей исключительно правильно сказал. Мой отец говорил: чем быть баем у чужого народа, лучше быть пастухом у своего.

— Андрюша, ты ведь тоже не сразу решился.

Наташа Астраханкина, внучка Ионыча, смотрела на парня восхищенными глазами. Андрей сдержанно встретил Наташин взгляд.

— Не сразу. Но не старался молоть глупости.

— Исключительно верно, — кивнул механик. Его сердце оттаивало, он чувствовал, что обиды на быстроглазого парня с синеватыми пятнышками на обмороженных щеках у него скоро совсем не будет. — Мой отец...

Машину тряхнуло на ухабе, а в кузове грохнул хохот. Сапар непонимающе посмотрел на смеющихся молодых попутчиков.

В Приречный приехали в десятом часу. Сапар с удовольствием перекочевал в кабину. Велел ждать его завтра утром возле столовой. Он уехал за тракторными двигателями на ремонтный завод.

Бюро комитета комсомола началось ровно в десять. Как водится, первыми пропускали тех, кто на прием. Один за другим входили и выходили из кабинета забродинские ребята, не скрывая торжества, хвалились: «Единогласно!»

Дошла очередь и до «персональщиков». Андрей ободряюще похлопал по спине Колю Запрометова. Вошел в кабинет вместе с оробевшей, потерянной Нюрой Буянкиной.

— Если его исключат, — Коля метнул взгляд на крепко прикрытую дверь, — если исключат, я не возьму билет. Так расправляться...

— И я! — прошептала Наташа. — Только... Нас тоже тогда обвинят... Из школы исключат...

— Пусть!

— Ой, нельзя!

Парни и девушки из других сел переговаривались в коридоре, громко смеялись, а забродинцы ждали Андрея. Он вышел с белыми, крепко сжатыми губами, долго не мог попасть в рукава пальто.

— Исключили?! — разом выдохнули Коля и его товарищи.

— Как ни странно — да.

Коля, а за ним и остальные начали одеваться. Андрей с удивлением посмотрел на их насупленные решительные лица.

— Что это вы?

— Если за справедливость исключают... Не будем получать билеты!

— Что-о! — к губам и скулам Андрея вернулась краска. Он снял с Колькиной головы шапку, сунул ему в руки: — На, повесь! Вот чудаки! Чем больше нас будет, тем скорее мы выведем на чистую воду... — большим пальцем Андрей показал через плечо на высокую глухую дверь. — Поняли?

— Ветланов! Андрей! — В коридор выскочила возбужденная Нюра. — Идем, зовут! — И вновь скрылась за дверью.

Вернулся Андрей минут через двадцать. Устало пошел к выходу. На вопросительные взгляды усмехнулся:

— Сделали одолжение — оставили. Со строгачом...

В противоположность ему Нюра Буянкина была очень довольна таким благополучным, как ей казалось, исходом. Радостно шептала забродинским ребятам:

— Как Андрей вышел, первый секретарь райкома сделался вдруг мрачным-мрачным, задумчивым-задумчивым. Потом говорит: «По-моему, мы погорячились, товарищи. Авторитет начальника управления мы, конечно, должны оберегать, но не такими методами...» А кто-то, я не помню, я вся сидела в слезах, кто-то отвечает ему: «Ладно, не оправдывайся! Сами струсили перед товарищем Грачевым и из Ветланова труса делаем. А трусливый юноша никогда не станет храбрым мужем...» Первый соглашается: «Это верно. Наказали не за горячность и опрометчивость, а за смелость...» И Андрея вернули...

Возле здания парткома стоял забрызганный грязью «газик-вездеход». Андрею он показался знакомым, но мысль эта прошла как-то мимо, не зацепившись в сознании. «Строгий выговор! За что? Если бы за Горку — согласен... А за выступление...»

Только в восемь вечера Марат Лаврушин столкнулся с Андреем у входа в гостиницу.

— Где ты пропадал?

— В кино.

— А я вот все насчет Савичева. В общем, здесь ничего не получается. Сейчас в область двину, по морозцу... А Василь без матери рос. Это она его сейчас разыскала, когда ни трудового стажа за душой, ни источников жизни...

У столба электролинии, приткнувшись радиатором к штакетнику, стоял тот же «газик», освещенный лампочкой, горевшей над входом в гостиницу.

— Ты и насчет меня говорил?

— Чепуха! — Марат смутился. — Граня раз десять звонила. Ирина — тоже. Справлялись о тебе... Ну, бывай, старик! За тебя теперь спокоен. А то — пропал человек!.. Пиши в обком комсомола — пересмотрят...

Андрей не успел и поблагодарить. Марат сел в «газик» и уехал. «Спасибо, друг!» — Андрей не пошел в гостиницу, ему хотелось побыть одному. Первую встряску он уже пережил, теперь его мысли были, как бакенные огни на реке: тихие, ровные, спокойные.

Несмотря на поздний вечер, на улице плохо подмораживало. Всюду гомонили ручьи. Они оплели землю, как взбухшие вены. Пахло корой оттаявших верб, сырой землей, гуменной прелью. В выси, меж звезд, чудился шелест крыл, чудилась негромкая перекличка перелетных стай.

Где-то невдалеке, за соседним углом, неуверенный мужской голос трогал, брал на слух старинную казачью песню:

Круты бережки, низки долушки

У нашего преславного Яикушки...

Лились слова ленивым ручьем, не разгорались. Но вот в первый голос вплелся второй:

Костьми белыми казачьими усеяны,

Кровью алою, молодецкою упитаны,

Горючими слезами матерей и жен поливаны...

Многое-многое напомнила Андрею песня, кою певали в походах деды и прадеды. Он знал и любил ее.

Где кость лежит —

                             там шихан стоит.

Где кровь лилась —

                              там вязель сплелась.

Где слеза пала —

                           там озерце стало...

Да, немало было пролито на земле нашей и слез, и крови. Но знал Андрей: жизнь требует борьбы.

4

Самое лучшее средство обороны — переходить в наступление. Оно было известно Марату со школьной скамьи. Поэтому он как-то не очень удивился, когда заведующий сельхозотделом обкома партии, выслушав его, спросил:

— А как у вас, агроном, с подготовкой к севу?

Взял и спросил именно о том, за что отвечал в первую очередь Лаврушин, и ничего не сказал о Савичеве. Выло ему пятьдесят лет, это Марат знал точно: недавно в областной газете печатался указ о награждении заведующего Почетной грамотой Президиума Верховного Совета республики. Знал также, что на этой должности Фаитов уже двенадцать лет. В пятьдесят четвертом он произносил речь перед первыми целинниками. Вторично довелось встретиться ровно через девять лет. Марат за это время и целину распахал, и в армии отслужил, и вуз окончил, а Фаитов был все в той же должности и, кажется, ничуть не изменился.

С его лица Марат перевел взгляд на окно. На улице хозяйничал март. В скверике напротив ветер весело хлестал гибкими оттаявшими ветками деревьев, на асфальтовых дорожках морщил серые лужи.

Да, шла весна! А он, агроном и парторг, в это горячее время бросил колхоз.

— Вы не с того начали, Лаврушин, и как молодой агроном, и как молодой секретарь парторганизации. Вы же сами говорите, что не можете в принципе возразить хотя бы против одного пункта решения бюро парткома. И, тем не менее, ходатайствуете за председателя...

— В принципе — да, если формально. Но ведь надо глядеть глубже.

— Между прочим, — Фаитов, вероятно, не слышал его ответа, — между прочим, партком и производственное управление намерены рекомендовать колхозникам вас в председатели. Ну-ну, не вскакивайте! Чего же здесь удивительного? По всем статьям подходите. С вас будем спрашивать за итоги сева...

Вышел Марат оглушенным. Ловкий ход, ничего не скажешь! Палка о двух концах: если продолжать начатое, могут подумать, что боится ответственной должности; если отступиться — мол, обрадовался, успокоился. А Савичев как встретит это, а колхозники? Скажут, хлопотал ради приличия, ради очистки совести...

Если б Марат знал, что после его ухода Фаитов сразу же позвонил в Приречный и спросил, как там смотрят на кандидатуру Лаврушина, он, конечно, не мучался бы сомнениями.

В комнате инструкторов растерянному Марату с участием посоветовали: бросьте время терять, сейчас не до какого-то проштрафившегося председателя, область понесла огромные потери, неважно идет ремонт тракторов — вот над чем приходится всем думать.

Марат поехал в аэропорт, и на следующее утро был в Алма-Ате. По гранитным длинным ступеням Дома правительства поднимался с необычной для него робостью и даже некоторым страхом. Три высоких застекленных двери. В какую войти? Входят здесь в одну дверь, центральную, у нее бронзовая ручка натерта ладонями до солнечного блеска.

Успокоение пришло в вестибюле, когда сержант милиции глянул в его партбилет и коротко объяснил, как пройти в приемную секретаря ЦК.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

1

В грязи возились все трое: Грачев, Савичев, Лаврушин. Подкладывали под колеса «газика» прошлогодние перекати-поле, которыми была забита лощина, копали вязкий и черный, как деготь, наносный ил. Но трясина прочно всосала машину. Савичев отбросил лопату и тылом выпачканной ладони вытер большой влажный лоб.

— Опять ты нас в грязь затянул, Степан Романович!

— Почему — опять? — Грачев грузно утаптывал сапогами перекати-поле, гатя ими колею. — А?

Савичев не ответил: «Не понял — тем лучше для тебя!» Угрюмыми глазами повел окрест. Склоны лощины были круты, поросли дерезой и чилигой. Жил в этой сырой впадине какой-то нерадостный, кладбищенский дух. Может быть, оттого, что небо заволокла громадная фиолетово-черная туча и попрятались, молчат жаворонки и суслики?

Час назад, побывав во всех тракторных бригадах колхоза, они решили напрямик проехать к Койбогару — так Грачеву захотелось — и сели в лощине, понадеявшись на прочность донного грунта, подернутого сухой коркой.

В лужице, насочившейся возле заднего колеса, Марат кое-как ополоснул руки, помахал ими в воздухе.

— Пойду в бригаду за трактором...

Отговаривать не стали, хотя до ближайшей бригады было километров пять. Только он ушел, как сыпанул крупный частый дождь. Савичев первым полез в кабину.

Сидели, не разговаривали. Вода извилистыми струями бежала по ветровому стеклу. А навстречу машине по колее неезженой в этом году дороги устремился мутный шипящий поток. Грачев приоткрыл дверцу и высунул испачканные руки под дождь. Вымыв, снова захлопнул дверцу.

— Вот шпарит так шпарит! — Он искал повода для разговора.

Савичев не отвечал, прислушивался к дождю. Ему казалось, что это не капли строчат по тенту газика, а пишущая машинка.

— Закурим?

Грачев тряхнул перед Савичевым надорванной пачкой «Беломора». Савичев взял папиросу, с брезгливостью посмотрел на размокшие белые пальцы начальника управления, они напоминали пальцы утопленника.

Видя, что Савичев не склонен к разговору, Грачев откинулся на спинку сиденья и выпустил густую струю дыма. Сказал, будто не Савичеву, а куда-то в пространство:

— Вы плохо кончите, Савичев, даю вам слово... Но вас я понимаю: обида, уязвленная гордыня, даже месть, если хотите... А вот Лаврушина не понимаю. Исполняющий обязанности председателя затягивает, саботирует сев, а главный агроном идет на поводу, поддакивает...

Савичев устал говорить на эту тему. Да и бесполезно! У Грачева один довод: «Другие сеют, а вы чем лучше? Вы всех умнее?» А сеять рано, земля не прогрелась. Монотонно, как дождевые капли, продолжали падать грачевские слова:

— Ладно бы техника готова была, а то ведь...

Да, прав товарищ Грачев: техника не вся готова, восемь тракторов ждут ремонта у мастерской. И товарищ Грачев знает, почему они ждут ремонта, но для него это не причина: «У других все машины в поле, а они тоже участвовали в сеновывозке... А если и ремонтируются у кого, так зато остальные сеют, сроков не упускают...»

Каких сроков? Забродинцам тоже сроки дороги, но им далеко не безразлично, как и когда сеять. У вас, товарищ Грачев, зарплата какой была, такой и останется, а у колхозника она зависит от сроков сева, от того, как он посеет и пожнет... Много говорим об излишней опеке, но и поныне кое для кого цифра, сводка — главное мерило работы.

Дождь ушел на запад с потухающим шумом, как удаляющаяся конница. Все сразу ожило, засветилось. Опять жаворонки заполонили небо и звенели, звенели, словно боялись затеряться в голубом просторе.

Вскоре приехали на тракторе Иван Маркелыч и мокрый Марат Лаврушин. Зацепили «газик» и отбуксировали наверх.

— Как просто, — ворчал Грачев, заводя стартером мотор. — А ведь сколько копались...

На Койбогаре была лишь бабушка с детишками: остальные ушли с отарами в барханы. Правда, около недостроенных двухквартирных домов возились строители, но они не интересовали Грачева.

Он с чуть заметной улыбкой прочитал текст на фанерном листе, прибитом возле полуразрушенной есетовской мазанки. Потом вошел в новый большой дом чабанов, оглядел комнаты с таким видом, словно собирался делать опись имущества. Было в нем такое: чересчур внимательно присматриваться к чужому...

Савичев, сославшись на недомогание, остался в машине. Водил Грачева по зимовке и все объяснял Марат Лаврушин: полная механизация работ, посевы кукурузы, культурная жизнь овцеводов... Когда поехали в Забродный, Грачев был необыкновенно оживлен, в его голове уже рождались грандиозный планы.

— Понимаете, за этот Койбогар вам можно простить даже срыв весеннего сева! Молодцы, честное слово!.. Мы это не оставим без внимания. Соберем актив района, обсудим, одобрим... Во всех хозяйствах начнем строить специализированные животноводческие городки... В газеты об этом!..

Савичев, привалившись к дверце, полулежал с прикрытыми глазами и, казалось, не слышал Грачева. А Марат, сидевший сзади, смотрел на широкую спину начальника управления, на его длиннопалые руки, крепко сжимавшие баранку руля, и думал: «Во всяком человеке есть теневые стороны характера, даже у гения. Карамзин сказал: «Нет тени без предмета...» Но у этого предмета тень очень уж черна, в такой тени трудно живется...»

— Простите, Степан Романович, я вас перебью... Вы хотите поднять все это в масштабе района, точнее, производственного управления. А материальная база? Нужны лес, кирпич, средства... Вы же Павлу Кузьмичу за башкирский лес... Помните?

Марат с нетерпении ждал ответа, подавшись к спинке переднего сиденья. Грачев помедлил.

— Видите ли, — начал он поучающе, не спеша, — видите ли, у вас, у Савичева в частности, вся инициатива имела неорганизованный, партизанский характер... А если с таким начинанием выступит управление, то его поддержат область и, если хотите, республика! Будут выделены дополнительные фонды...

Савичев устало открыл глаза:

— Ты, как посмотрю, ничему не научился, Степан Романович. Ничему.

Грачев не выдал себя. Неприязненную реплику Савичева свел к безобидной шутке:

— Вы, Павел Кузьмич, как всегда, острите! Вы уж извините за нагоняй, но ведь и я человек, и с меня спросят, почему забродинцы не сеют...

В Забродном он остановился на площади, невдалеке от деревянного обелиска над могилой Василя Бережко. Подошел к металлической оградке, снял клетчатую из грубого сукна кепку.

— Да-а... парень был! — произнес с грустным вздохом. — А мы ищем героев... Хорошо помню его...

Марат был уверен, что Грачев Василя никогда и в глаза не видел. Очень хотелось сказать: «Не кощунствуйте, товарищ Грачев!» Прежде Марат не обращал внимания на грачевский нос, — в конце концов не во внешности человека дело! — а сейчас он показался ему неприятным, толстым, как белесая сарделька. Это еще больше настроило против Грачева: «Нет, Степан Романович, с тобой мы будем биться до конца! Только до конца!..»

Вместе направились к правлению. Оттуда навстречу им шел Владимир Борисович Заколов — в обычной рубашке с расстегнутым воротом.

— Звонили из Приречного, Степан Романович. Просили вас срочно... Комиссия приехала, — сказал он. — Из республики...

— Комиссия? — на лице Грачева не дрогнул ни один мускул. — Что еще за комиссия?

Он тут же попрощался и уехал.

— Наконец-то! — вполголоса произнес Марат. — А чем кончится? — Повернулся к Савичеву: тот стоял бледный, держась рукой за грудь. Обеспокоенно шагнул к нему, подхватил под локоть: — С вами плохо?

— Да нет, пустяки... Все думал, пройдет... А оно... Забирючило-таки...

Марат и Заколов осторожно довели его до амбулатории. Навстречу им выскочила Ирина в белоснежном халате — тонкая, изящная. Она увидела их в распахнутое окно. Встретилась с Маратом глазами, потупилась.

— Что с вами, Павел Кузьмич? — Ирина уложила Савичева на кушетку, ловко подсунула под его голову подушку. — Вот так... Сейчас мы пульс, сердце...

Минутой позже из прозрачной пипетки отсчитывала капли в стакан с водой. Капнет и — взмах густых ресниц на Савичева, капнет — снова тревожный взмах: очень уж бледен Павел Кузьмич, на лбу испарина, а под глазами — темные впадины. Спиной, всем телом ощущала, что от дверей за каждым ее движением следит Марат. Отвела руку в сторону, чтобы не сбиться со счета, глянула из-за плеча: Марат смотрел на нее, смотрел серьезно, обеспокоенно. В ответ на ее взгляд чуточку, одними уголками губ улыбнулся, как-то очень хорошо улыбнулся. Она отвернулась и прошептала смущенно:

— Вы не нужны пока... Сейчас Павлу Кузьмичу покой нужен...

Марат и Заколов поняли: их вежливо выпроваживают.

Марат решил забежать домой, переодеться: от его одежды парило на солнце, как от кипящего самовара. Оглянулся на раскрытые окна амбулатории, увидел профиль Ирины, склонившейся над Савичевым, ее высокую пепельную прическу... «Ирина. Иринушка!..» Усмехнулся: какая сентиментальность! Марату казалось, что его мокрая одежда напомнила девушке, должна была напомнить ту глухую осеннюю ночь в мокрых лугах, ту сказочную для него ночь... А для нее? Была ли для нее она волшебной?..

И снова оглянулся, забеспокоился о Савичеве: будет ли ему лучше? Вот такова она, жизнь! Загоняли человека, замордовали...

Марат повернул назад. Не входя в амбулаторию, сел на ступеньки крыльца: может быть, помощь понадобится... Сел и увидел Граню.

Она шла через площадь. В руках у нее были незнакомые цветы. А кто же рядом с Граней? Марат напрягал зрение...

Моложавый, чисто выбритый мужчина с глазами, о которых говорят — с поволокой. Такие глаза нравятся романтичным, мечтательным женщинам. Кого-то очень напоминал этот мужчина в ладно скроенном модном костюме...

В следующее мгновение Марат удивленно присвистнул.

В руках улыбающейся Грани были голубоватые подснежники, а рядом с ней шел бывший священник — Иван Петрович Стукалов...

2

— Рады? — Грачев пристально, с плохо скрытой ненавистью смотрел на Ильина. Почти год, как вместе работали, а так и не сблизились, так и не перешли на товарищеское «ты».

Ильин стоял у распахнутого окна, глядел на улицу. В палисадниках вербы распустили желто-медовые сережки, и над ними напряженно гудели тысячи пчел. Протарахтел автоклуб отдела культуры — в поле подался. Из школы донесся длинный веселый звонок — перемена!

— Переменам всегда радуются, — спокойно сказал Ильин, не поворачиваясь. — Хорошим переменам. Но мне, Грачев, грустно. Ну, сняли вас, ну, наказали... А раньше? Разве нельзя было вовремя остановить Грачева, остеречь, чтобы не зарывался, не забывался? Вот что меня угнетает, Степан Романович. Вместо профилактики — крайность, хирургическое вмешательство.

— С вашей помощью, Ильин, вмешательство! — воскликнул Грачев и встал из-за своего, бывшего своего, стола. — А я... ради общих дел старался, не ради личных...

— Не-ет, — протянул Ильин и покачал головой, — не-е-ет, Степан Романович, личное, очень личное в вас превалировало. И если вы не поняли всех выводов комиссии, то остается лишь посочувствовать вам...

— Комиссия, комиссия! Комиссии приезжают и уезжают, а мы, грешные, остаемся и пашем, пашем, пашем, пока не упадем в борозде, как надорванный вол! Давайте, Ильин, правде в глаза глянем: хоть раз меня осудили до этого там? — Грачев потыкал большим изогнутым пальцем через плечо и вверх. — Хоть раз сказали: ты, Грачев, неправ? Всегда поддерживали. Потому что и области нужно, чтобы кто-то был инициатором добрых начинаний, чтобы планы успешно выполнялись.

— Любой ценой?

— Когда речь идет о государственных планах и заданиях, то о цене не спрашивают. Мы сами должны ориентироваться, исходить из местных условий.

— Вот комиссия и сказала нам: не всякое выполнение государственных планов нравственно. И партии, и народу далеко не безразлична нравственная, моральная сторона дела. Мы же с вами попирали моральные нормы ради благополучной цифры в сводке.

Грачев усмешкой покривил рот:

— Скажите уж лучше — не мы, а — Грачев!

— Зачем же?! Как секретарь парткома, я не могу снимать с себя ответственности. Хотя, если честно, — да, начальник производственного управления товарищ Грачев, коему подчинен почему-то партийный комитет.

— Ревизуете решения ЦК о перестройке местных партийных органов? — в голосе Грачева прозвучала угроза.

Ильин резко повернулся от окна, сощурился.

— Ревизую? Нет. Просто недопонимаю. И почему-то полагаю, что это недоразумение будет исправлено партией.

Грачев нехорошо, дробненько рассмеялся:

— По вашей, товарищ Ильин, рекомендации?

Тот нагнул тяжелую бритую голову.

— Если хотите — и по моей. А нас, таких, много.

— Ой, Ильин! О двух головах, что ли? Или цель стоит риска? Да известно ведь, пока доскачешь до главной цели, много коней и седел сменишь. Если, конечно, головы прежде не сломаешь. А с такими замашками, как у вас, недолго сломать. Вот спихнули вы меня и уж думаете, что в седле, на коне сидите, под победным знаменем...

— Слушайте, Грачев... — у Ильина на бритом виске вспухла и часто запульсировала жилка, уголок глаза дернулся в тике. — Слушайте, вы за кого меня принимаете?! Вы забыли, за что мне выговор записали? На том самом бюро обкома записали, на котором вас снимали! За недостаточную принципиальность, за попустительство карьеристским замашкам начальника управления Грачева — разве не за это, черт возьми?! Надо было действовать, а я присматривался, осторожничал, боялся с ходу на авторитет товарища Грачева посягнуть... Я отличный урок получил, товарищ Грачев! На всю жизнь. Урок мне дали Савичев, Лаврушин, тот мальчик Андрюшка Ветланов и многие другие, неравнодушные к добру и злу. Нет, Грачев, я вас что-то плохо понимаю. — Ильин нервно прошелся по кабинету, вынул из кармана платок, покомкал его в кулаке, опять спрятал. — То мне кажется, что вы искренне заблуждаетесь, то кажетесь игроком с краплеными картами: выиграть, выиграть во что бы то ни стало, любой ценой...

— Все мы, Ильин, игроки в жизни. Между прочим, я заметил: кто честно играет, тот обязательно проигрывает. Я всегда был честен, и это мне повредило. Да-да, Ильин, не смотрите на меня так, я не оговорился!

Они долго стояли друг против друга, потом Ильин непонимающе мотнул головой и отошел от Грачева, как от стены, которую ни обойти, ни перепрыгнуть. Сказал вполголоса:

— В полемике люди сшибаются лбами не для того, чтобы посмотреть, у кого больше шишка вскочит, а для того, чтобы увидеть и утвердить истину. Наш с вами диалог ровным счетом ни к чему не ведет.

Грачев вдруг довольно хмыкнул, шагнул к Ильину и положил руку на его плечо, перешел вдруг на «ты»:

— А ты постарел, Ильин, за время работы со мной постарел.

— Страшно не постареть, а устареть, Степан Романович. — Ильин освободил плечо от грачевской руки.

— Да, постарел, точно. Нелегко я тебе дался, нелегко. А ведь приехал из партшколы такой моложавый обаятельный мужичок...

Грачев сел за стол, Ильин — в кресло. Помолчали, словно перед дальней дорогой. Первым заговорил Грачев:

— Я редко читаю книги. Некогда, понимаешь. Но если читаю, то намертво запоминаю прочитанное. Ты, конечно, знаешь Гёте. И вот у него я однажды вычитал «В юности мы думаем, что будем строить для людей дворцы, а когда доходит до дела, мы только и делаем, что убираем за ними дерьмо». — Выждал — что скажет Ильин? — но тот никак не отозвался, ни жестом, ни репликой. Тогда Грачев утвердительно пристукнул кулаком по настольному стеклу: — Очень точно сказано. Я с юных лет мечтал о всеобщем благе, которое и я буду сотворять не жалея себя. И вот... — лицо его покривилось, будто Грачев собирался чихнуть, потом рот съехал набок, оттянутый саркастической усмешкой. — Лез в красный угол, а посадили за печкой.

— Лез все-таки?!

— Это — так, вроде пословицы.

Ильин поднялся:

— Пойду. Из обкома звонили: Фаитов должен подъехать. Подготовкой к сенокосу интересуется.

— А ты думал, его наши переживания интересуют? Всех нас сводки интересуют, а не люди. Хвалят и награждают нас за благополучные сводки, а не за людей. И снимают — тоже за сводки, плохие.

Ильин остановился у порога, повернулся к сидевшему Грачеву.

— Смелые обобщения. Но вас, товарищ Грачев, сняли все-таки не за плохие сводки.

И вышел.

Грачев остался за столом. При Ильине бодрился, а сейчас сник. Уперев локти в настольное стекло, положил подбородок на стиснутые кулаки. Хмуро и тяжело, как валуны, переворачивал прожитое, год за годом. И казалось все же ему, что нигде, ни в чем он не кривил душой, потому как во главу всего и всегда ставил интересы государственные. С мальчишеских лет действительно мечтал для людей дворцы строить. Не пришлось. Но и более прозаической работе отдавался целиком, без остатка. Если был трактористом, то — первым среди других. Инициатором, застрельщиком. И слово держал. Правда, товарищи косились, старички механизаторы ворчали: эвон что с машиной-то сделал! Да, от трактора взял все возможное и невозможное, хоть списывай его. Но начальство не ругало, наоборот: молодец, инициатор! Стал бригадиром — опять инициатор, застрельщик. Понял: инициаторов в верхах любят, ценят. Инициатору и внимание, и запчасти, и горючее, и лучшая кормежка — только веди, пожалуйста, подавай пример!

И нечего греха таить, в трактористах впервые ощутил сладостное бремя славы, в бригадирах — вкус власти. А это кружило голову, но полного головокружения не было, Грачев крепко упирался ногами в землю. Он закончил вечернюю школу, поступил в сельхозинститут на заочное отделение...

И шел, поднимался со ступеньки на ступеньку, истово, настырно, убежденный в том, что такие, как он, нужны не только в трактористах и бригадирах. И вот возглавил район, управление. А район достался не из лучших: прореха на прорехе. А нужно давать хорошие показатели — для того и послали Грачева. Но предшественник Ильина оказался строптивым. Понаблюдав за Грачевым, повмешивавшись, он на заседании парткома заявил: «Товарищ Грачев считает, что вокруг него работают одни недотепы, ведущие район к катастрофе. Он полагается только на себя и на тех, кто беспрекословно слушается его. В разум и благие намерения других не верит». Грачев поехал в обком партии: или я, или он! Фаитов, который знал и поддерживал Грачева не один год, поддержал и тут: да, не следует, мол, новому начальнику управления крылья вязать... Секретаря парткома через время перевели в другой район, а на его место прибыл вскоре Ильин. Этот показался мягким, сговорчивым, но был он, оказывается, более грамотным тактиком. Почувствовав, что Грачев — натура сильная, волевая, Ильин не стал биться в одиночку, он начал укреплять (с его точки зрения!) партийно-хозяйственный актив, добился замены некоторых секретарей колхозных и совхозных парторганизаций. А на заседаниях парткома и на собраниях актива все чаще просил Грачева выступить, поделиться своими мыслями, а потом весьма тактично комментировал его мысли и планы, подводя их к своей, партийной точке зрения и оценке. В пустяках вроде бы и то его верх: Савичев остался в председателях, стушеван, на тормозах спущен вопрос о комсомольце Ветланове, который опозорил перед избирателями не кого-нибудь, а самого начальника управления...

Кончилось все совсем нежданным — комиссией из республики, заседанием бюро обкома партии, отстранением от должности... Говорил тут Ильин о своем выговоре — э, хотел бы Грачев иметь тот выговор!

Долго сидел так Степан Романович Грачев, придавленный своими тяжелыми думами. Тяжелы они были, но, как казалось самому Грачеву, не беспросветными. А в самом-то деле думы те ничего в характере и поступках хозяина не высветляли на будущее: Грачев оставался Грачевым...

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

1

Почти возле самой щеки мохнатый жучок упал на цветок тюльпана и раскачался вместе с ним. Андрей видел, как он деловито полез в рубиновый раструб цветка и как оттуда выкатилась капля ночной росы. Ветер-отшельник вздохнул над тюльпаном, небрежно шевельнул волосы Андрея... После него остались тревожные запахи южного моря и экзотической растительности тропиков. А может, это только казалось так? Сейчас Андрею многое кажется!

Вот лежит он на прогретом бугорке, а ему кажется, что в эту минуту Граня беседует с бывшим священником. Вполне возможно, что это не так, вполне, но вот Андрею кажется, и он ничего не может сделать с собой... А в поселок не хочет ехать — зачем? Недорого стоит та любовь, которая так легко забывается, уж лучше здесь быть, виду не показывать. «Койбогар — не Северный полюс, сама приеду. На крыльях прилечу...» Видно, ветер в обратную сторону дует!

А в синем небе — редкие белые облачка. Андрей бесцельно следил за ними, и в голове его вслед за облаками плыли события минувших дней. Все они так или иначе касались Андрея.

В обкоме комсомола строгий выговор оставили в силе. Написал дальше... В Приречном работает комиссия из республики. Савичева, кажется, восстановит, только он плох, болеет...

Андрей поднялся, взял с земли фуфайку и бросил ее через плечо. Наметанным глазом окинул пасущуюся отару — вся на месте. А часом раньше штук сто овец пришлось вытаскивать из падинки, вспаханной осенью Василем Бережко под кукурузу. У овец ведь как: одной взбрело в глупую башку, что по ту сторону пашни трава слаще, ну за ней и другие полезли в жирную и блестящую, как колесная мазь, грязищу... Пока вытащил всех, чуть не кончился. Если так поднимать животноводство, то действительно можно грыжу нажить, права Граня...

Граня! Опять Граня!

Погнал отару к зимовке: матерям-овцам пора кормить детвору. Навстречу Фатима выпустила из загородки стаю ягнят. Они восторженно, ликующе блеяли и мчались к мелко трунящим маткам, трепыхая хвостиками.

— Ай, Андрейка! — Фатима махала Андрею, показывая на бешено носящийся вокруг дома трактор-колесник. — Спасай скорей! Базыла спасай!..

Андрей не сразу сообразил, в чем дело. На высоком сиденье «Беларуси» маячила фигура Базыла, встречный ветер туго надувал его рубашку парусом. «Покататься вздумал, самостоятельность проявил. — Андрей бегом погнался за трактором, мельком глянув на хохочущих у домов строителей: — Чего ржут?!» С ходу прыгнул на прицепную серьгу и через плечо Базыла дернул за рычаг. Трактор остановился. Базыл долго не сводил изумленных глаз с полированной ручки рычага. Вытер рукавом коричневые скулы и обернулся к улыбающемуся Андрею, ногой пнул соседний рычажок.

— А этот зачем? Как его фамилия?

— Этот — для включения вала отбора мощности.

Базыл еще раз провел рукавом по лоснящимся мокрым щекам.

— Шайта-ан, я его тянул, думал — заелся. У, шайтан какой...

Долго смеялись строители.

— Начальство бежит! — сказал черный, как грач, плотник и взялся за топор.

Из-за косого плеча бархана вывернулся восьмиместный «газик». Левая дверца с треском откинулась — из кабины выскочил Марат. Был он в темных очках, в черной рубашке с подвернутыми рукавами и при длинном белом галстуке.

Поздоровавшись, с минуту стоял, задрав голову и сняв очки.

— Эх, елки зеленые, царство птичье! Прижились?

Возле каждого скворечника приплясывали, трепыхали крыльями поющие и свистящие скворцы. Марат перевел взгляд на новые поднимающиеся дома.

— Значит, и люди приживутся. — Сзади кабины отстегнул тент и опустил железный борт, движением руки позвал Андрея: — Помогай!

С трудом вытащили и поставили на попа металлическую бочку с вырезанным с одной стороны дном.

— Нам подарка, Андрей. По блату Марат Николаевич дает.

— Не по блату, а ради эксперимента. — Марат поднял повыше рукав и сунул руку в бочку с какой-то болотной жижей, усердно размешивая ее и, похоже, перетирая в пальцах каждый комочек.

Андрей заглянул через его плечо.

— Это что, подошвы смазывать, чтобы легче за отарой бегать?

— Семена элиты у вас где?

Андрей показал на бумажные мешки с кукурузой, сложенные под навесом.

— В этом вот компосте замочим.

— Что за компост? Твой рецепт?

— К сожалению, мой. Если удачно получится — на будущий год все семена кукурузы так обработаем.

Марат вымыл руки под умывальником, прибитым на столбике, и начал подробно рассказывать, как и сколько времени замачивать кукурузные семена в этой серо-зеленой жиже.

— Может, что и получится. Мне всегда, скажу вам, не везет. А теперь давайте посмотрим пашню.

Пройтись по пашне никто не решился. Она дышала, как живая, над ней курился парок.

— Поработал на совесть...

И все поняли, о ком говорил Марат.

К зимовке возвращались грустные и молчаливые. Впереди, заложив руки за спину, шел Базыл. Его кавалерийские ноги, казалось, выкатывали из травы-старника бесчисленных жаворонков. Набрав высоту, птицы замирали на месте. От пения жаворонков звенел весь воздух. Сняв темные очки, Марат запрокинул голову, подставляя лицо теплому солнцу.

Спит ковыль. Равнина дорогая,

И свинцовой свежести полынь.

Никакая родина другая

Не вольет мне в грудь мою теплынь...

— Есенин?

— Есенин.

Андрей перебросил фуфайку на другое плечо и сдержанно, без улыбки пригласил:

— Знаешь, идем-ка, я тебе лучше покажу, как переоборудовал кукурузную сеялку. Сила!..

2

Выдержки у Андрея хватило не надолго. Как только посеяли они с Базылом кукурузу в Василевой падинке, он сразу же засобирался в Забродный. Подстегивала и новость, переданная Маратом, только что уехавшим с Койбогара.

В Забродный приезжал офицер военкомата. По словам Марата, он подбирает парней в лётное училище — лучших из лучших. Правление колхоза и партбюро рекомендовали Андрея Ветланова...

— Неужели это возможно, Марат Николаевич? А вдруг — звездолетчик! А?

— Возможно, — спокойно, задумчиво сказал Марат. — Придет время, и Левитан сообщит: «В космосе гражданин Союза ССР летчик-космонавт Ветланов Андрей Иванович...» Все возможно, я очень даже верю в это, Андрей! Было бы только небо чистым!..

В поселке не нашел ни Марата, ни Грани. В молочном отделении фермы встретилась Нюра Буянкина, можно бы у нее спросить, где Граня, да самолюбие у парня было сейчас выше Уральского горного хребта.

Андрей, вероятно, очень по-мужски взглянул на Нюрины незагорелые коленки, выглядывавшие из-под короткого школьного платьица. Она покраснела. Андрей тоже смутился.

— У меня коленки толстые, просто ужас! — Нюра деланно засмеялась.

— Наверное, часто в угол ставили, на колени?..

Нюра сняла с вешалки белый наутюженный халат, торопливо надела его. Он был ей чуть ли не до щиколоток. Из кармана халата вытащила сложенную газету, протянула Андрею:

— Читал?

— Опять про тебя?

— Нет-нет! — Нюра ткнула толстеньким пальцем в статью: — Вот, прочти...

Под рубрикой «Инициатива и опыт» была напечатана большая статья: «Не будет одиноких зимовок!» Андрей глянул на подпись:

«С. Грачев, директор совхоза «Зауральный...»

— Так я давно знаю, что он директор...

— Ты читай, читай! — потребовала Нюра, вместе с Андреем выходя из молочного отделения на улицу.

Андрей прислонился к фонарному столбу. Чем дальше читал, тем больше и больше поражался: Степан Романович Грачев пересказывал все идеи и мысли забродинцев по специализации овцеводства, по строительству поселков на участках отгона, но только переносил это на свой совхоз «Зауральный». Он писал:

«К концу этого года у нас будет выстроено два таких поселка овцеводов. В каждом будут библиотека, красный уголок, медпункт, баня. Частыми гостями овцеводов станут артисты, лекторы, кинопередвижка... Все процессы по кормлению и уходу за животными мы решили механизировать комплексно...»

— Как?! — у Нюры круглые глазенки светились торжеством.

Андрей сложил газету, сунул в карман брюк:

— Можно? Я дяде Базылу прочитаю...

— Как, а?! Ужасно-преужасно, правда?

— Восхитительно... А что если его убить?

— Кого?

— Попа.

У Нюры от удивления и страха приоткрылся маленький ротик.

— Д-да ты... ты что? Повредился? — Она опасливо, словно ища поддержки, оглянулась: полуденная улица была пустынна. — Повредился, да?

Андрей грустно улыбнулся:

— Дуреха ты, Анютка. Как же иначе?! Это динозавры вымирали сами, а этих, — похлопал по карману с газетой, — этих выводить надо... Скажи, где она? А?

Нюра надула губы и, задрав голову с синеватыми после электрической завивки кудряшками, пошла к двери коровника. Бросила, как милостыню:

— В луга уехала. Место для телячьего лагеря выбирать...

«Все равно дождусь!» — неизвестно кому погрозился Андрей, направляясь к Пустобаевым.

Немного позже лежали они с Горкой на Бухарской стороне Урала на горячем песке, подставляя голые, еще белые спины жаркому майскому солнцу. Пересыпая из ладони в ладонь речной золотистый песок, Андрей говорил:

— Что с тобой творится, Георгий? Вид в последнее время такой, что мне всегда хочется погладить тебя по головке. А взгляд... Глаза недоверчивые, как, знаешь, у фининспектора при пересчете скота. За отца переживаешь? Или за себя?

Горка, воткнув локти в песок и подперев острый подбородок ладонями, не отвечал. Андрей смотрел на него с горечью и сочувствием.

— Ты не больно-то переживай, с каждым бывает. Позор, конечно, но в руках себя надо... Да и знаем обо всем только трое.

Георгий молчал, хотя сказать хотелось многое. Сказать то, что он, Георгий Пустобаев, за эти месяцы пережил столько, сколько, пожалуй, не переживал за все предыдущие годы. В родительском доме ему трудно было сейчас жить. В доме погасли даже те редкие минуты общего довольства и радости, которые бывали раньше. Теперь все держались как чужие и, казалось, узнавали друг друга только за столом.

— Что молчишь? Хоть глазами шевели! — Андрей все еще пытался растормошить Горку, вызвать на откровенный разговор.

— Знаешь... — Горка умолк, словно бы взвешивая следующие слова. — Знаешь, я вместо тебя уеду на Койбогар. Возьмем с Запрометовым еще одну отару... Колька решил остаться после школы... Поедем, если ты, конечно, окончательно решишь поступать в училище.

Окончательно. Нет, ничего не решил Андрей окончательно! Это Варька решила, она десять раз обежала всех подружек и сто раз сообщила: «Наш Андрюшка летчиком будет, вот!»

Окончательно — значит, прощай, Граня, навсегда прощай. Он уедет, а прораб Иван Стукалов останется... А Койбогар? Родной Койбогар, где столько пережито, где столько начато... А этот вот раскаленный, с детства знакомый и милый песок уральной косы, с которой так хорошо блеснить судаков и жерехов на раннем-раннем рассвете... Нет, Андрей ничего не решил еще, ничего!

Горка перевернулся на спину.

— Завидую я тебе, — проговорил он и тут же поправился: — Вернее, радуюсь за тебя. А я — вроде сношенного дырявого пима.

— Что так?

— Никому не признавался... На комиссии в военкомате врачи забраковали мое сердце. Белый билет выдадут.

Андрей приподнялся на локте, оглядел его длинное, коричневое, как копченая вобла, тело. «М-да, дружочек, не в коня, видать, корм!»

— Белый билет, говоришь? А ты смени его на охотничий.

— Хорошо тебе смеяться. — Горка встал, стряхнул с трусов песок. — Поплыли? — И он вдруг увидел злые-презлые глаза приподнявшегося Андрея. Испугался: — Ты чего, Андрюх?

— Мне хорошо смеяться?! Да? Хорошо? — Андрей вскочил и страстно стукнул себя кулаком по груди. — У меня здесь уже... уже... черт знает, что у меня здесь из-за вас таких, проклятых! У него сердце, понимаешь, слабое! А у меня — стальное?

Горка пятился перед разъяренным Андреем, не понимая, что того вдруг взорвало.

— Ноет, хнычет! То он в попы засобирался, то в чабаны захотел, то у него сердце ослабло, то... Вас, таких, как ты да твой папаня, надо сызмалу топить. А мы с вами нянчимся, воспитываем, перевоспитываем, на поруки берем, как будто мы, мы вам чем-то обязаны! Тьфу, противен ты мне, друг липовый! — Андрей плюнул и обошел бледного растерянного Горку. Присел возле воды, ополоснул ладони, из-за плеча кинул лютый, режущий взгляд. — Ты, неудавшийся поп, выйдешь перед комсомольским собранием и расскажешь, как дошел до жизни такой. И обо мне скажешь: проглядел Ветланов, прохлопал, и он виноват... Попробуй только сдрейфь! — взвинтил голос, заметив протестующее движение Горки. — Попробуй только, гад! Я тебя своими руками... Или станешь ты человеком, или... — Андрей бросился в реку, распугав вышедших на теплое мелководье мальков.

Вечером Андрей узнал у Нюры, что Граня все еще не вернулась из лугов. Больше Андрей не мог ждать — самые непутевые мысли лезли в голову: с кем она там, почему так долго?..

Он направился за поселок, на дорогу, которая вела в луга. С крутояра видны были деревья, склонившиеся над водой. Они напоминали Андрею терпеливых рыболовов. «А я кого напоминаю?! Я кого ловлю? Сказочную золотую рыбку?.. Филя-простофиля!»

И ему уже не хотелось идти дальше, искать свое заблудившееся счастье. Вернее, хотелось, очень хотелось. Сейчас он страдал от собственной гордыни, от неимоверного самолюбия, ведь его так влекло туда, откуда должна показаться девушка верхом на коне... Простит ли он? Нет! Прощать можно все, но только не измену... Целый месяц не приезжал в поселок, и она — ни письма, как говорится, ни грамотки!..

Сойдя с дороги, Андрей стоял на яру, облитый багряным закатным солнцем. Сзади, шелестя скатами, проехала грузовая автомашина. И вдруг затормозила.

— Андрей!

Стремительно оглянулся. Из кабины грузовика выскочила, побежала к нему, Андрею, девушка с длинной светлой косой. Бежала Граня, прижимая к груди левую руку. Рванулся навстречу — и остановился: ох, уж это проклятое мальчишеское самолюбие! И только не замечает, дурень, что губы прыгают от радости, что в глазах его — весна, что в глазах — весь он.

Схватила его за руки, счастливо выдохнула:

— Наконец-то!

И этим было сказано все.

Он держал ее за плечи и целовал в зеленые влажные глаза, в приоткрытые губы, в щеки, шею. Ни он, ни она не слышали завистливых гудков грузовика — шофер, улыбаясь, стоял на подножке и, не включая скорости, нажимал на сигнал. Махнул рукой, тронул машину. Долго высовывался из кабины: Андрей и Граня медленно уходили по тропке в луга.

Были они там не одни. По некошеной низине, как влюбленные, разбрелись колокольчики и ромашки. Несмотря на поздний час, над цветами ревниво и неустанно жужжали раззолоченные позументами пчелы. А за Уралом лес, озаренный закатным солнцем, горел нестерпимой зеленью. Такой, как Гранины длинные глаза.


1964 г.


Читать далее

ГДЕ ВЯЗЕЛЬ СПЛЕЛАСЬ. Роман
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 04.04.13
ЧАСТЬ ВТОРАЯ 04.04.13
ПОВЕСТИ
СМОТРИНЫ 04.04.13
МЫ НЕ ПРОЩАЕМСЯ 04.04.13
ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть