Ян сильным движением оттолкнул от берега челнок, устланный ветвями серебристого тополя. В руках у него было весло, голову его прикрывала маленькая шапочка; короткий кафтан был обшит зеленым шнуром. Улыбаясь, он спросил у своей спутницы:
— Удобно вам?
— Отлично, — ответила Юстина.
Ей действительно удобно было сидеть на зеленой душистой подстилке из листьев, наполовину прикрытой ее белым платьем. Уже несколько лет она ни разу не подумала нарядиться в это простое и недорогое, но изящное платье, кокетливо открывавшее шею и руки. Давно уж она не укладывала своих черных волос так, чтобы лучше выделялись прекрасные очертания ее низкого лба, давно их не закалывала на затылке таким тяжелым узлом, живописно падающим на шею, слегка позолоченную загаром.
В два часа пополудни, спускаясь с высокой горы к реке, она посредине пути на минуту остановилась на маленьком выступе, как раз против сада Анзельма, где рос толстый развесистый тополь. Встав под деревом, она нагнулась и посмотрела вниз. На узком песчаном берегу, возле челнока, устланного листьями, стоял Ян. Заметив ее, он высоко поднял шапку и, тряхнув золотистыми волосами, радостно закричал:
— Добрый день!
Зашумела вода под ударом весла, челнок закачался и с прибрежной мели выплыл на глубину.
— А дядя? — спросила Юстина.
— Болен. Вчера, как только проводил вас, ушел к себе в комнату и дверь на крючок запер. Я заглянул в окно, — лежит на кровати, глаза рукой закрыл. Спит или думает о чем, бог его знает.
Они медленно плыли вверх по течению. Над рекой с одной стороны поднималась обнаженная желтая стена с неподвижным бором наверху, с другой — высокая зеленая гора, а на ней, словно бусины, один за другим открывались из-за деревьев и прозрачной рощи белые и серые домики околицы с крылечками, со сверкающими окнами и с трубами, из которых вился дымок. От каждого дома к реке сбегали вытоптанные тропинки, перерезывали друг друга и целой сетью белых линий пестрели по зеленому скату горы. Знойное солнце осыпало необозримый водный путь каскадом искр, а лучи его, преломляясь в волнах, вспыхивали яркими кострами. Время от времени костры эти, взметнув целый сноп лучей, меркли или совсем гасли, а в водной лазури под тонким рисунком мелкой зыби мелькали темные отражения проносившихся по небу туч. Но то были не тучи, грозившие близкой бурей, а плотные белые облака, набухшие серой мутью, они удлинялись и нарастали, принимая все новые формы и очертания. В тихом, насыщенном испарениями воздухе они медленно и плавно скользили, то, закрывая, то, вновь открывая раскаленный солнечный диск, и в этой изменчивой игре света и теней то все вокруг темнело, то вновь озарялось ярким светом. Вдалеке, там, где река, убегая, поворачивала за бор, тучи, клубясь, застилали небосклон и сливались в одну темную массу, с серебристыми, ослепительно сверкающими краями.
— Дождь будет, а может быть, и буря, — сказал Ян, который сидел на узенькой лавочке на самом носу и, склонив голову к воде, медленно погружал весла в волны.
На высокой зеленой горе исчезли последние домики околицы. Показалось длинное глубокое ущелье, открывавшееся со стороны реки огромными треугольниками стен, далеко уходивших вглубь.
Ян кивком головы указал Юстине овраг Яна и Цецелии, заросший непроходимой чащей, отливавшей всевозможными оттенками листьев, яркой окраской цветов и ягод, вкрапленных в густую зелень.
Юстина приподнялась на сиденьи. Ей хотелось в этом хаосе красок и линий различить старый памятник.
— Он скрыт от мира, и его ни с какой стороны нельзя видеть, — сказал Ян, — разве лишь осенью, когда с деревьев и кустов облетят листья, он мелькнёт перед глазами того, кто плывет по реке. Вам не наскучило ехать?
Из Богатыровичей и Корчина к могиле ведут две дороги. Можно переправиться через реку против панского дома или против околицы, и потом добрый час идти лесом. Плыть нужно с полчаса, выйти на песках, а оттуда до могилы и версты не будет. Ян повез панну этой другой дорогой, потому что ему хотелось показать ей пески.
— Я потом скажу, почему мне хотелось показать вам пески. Для меня это такое место, что… что…
Он не докончил. Невдалеке от него с глухим жужжаньем, низко-низко, почти над самой водой, пролетала пчела. До сих пор над головами наших пловцов пролетело немало пчел, но эта спускалась все ниже и ниже, сверкая на солнце каплями покрывающей ее янтарной клейкой жидкости. Ян, давно уже не спускавший с нее глаз, уловил момент, когда пчела касалась крылышками воды, ловко подставил ей весло и осторожно пересадил на борт челнока обессилевшее насекомое.
— Жаль божью работницу, — заметил он: — утонула бы задаром. Может быть, ты моя? — усмехался он неподвижно сидевшей пчеле.
За большим треугольником, открывавшим вход в овраг Яна и Цецилии, зеленая гора преображалась в крутую, гладкую обнаженную возвышенность, прорезанную ярко-красными слоями мергеля, с карнизом ярко-желтой глины у самой верхушки. Под этим карнизом чернели отверстия, совершенно круглые, тянущиеся длинной линией на равном расстоянии друг от друга.
— Что это? — спросила Юстина.
Но прежде чем Ян успел ответить, в одном из этих отверстий что-то мелькнуло, и красивая птичка с белоснежной грудью, с длинными крыльями, иссиня-черного цвета, быстро спустившись вниз, пролетела почти над их головами.
— Ласточка! — вскрикнула Юстина.
— Да, это ласточкины гнезда, — смотря на круглые отверстия, подтвердил Ян. — Такая уж умная птица, что в твердой скале себе гнездо выдолбить может. Когда-то мне захотелось узнать, что это за постройки, и — поверите ли? — я увидел, что эти маленькие птички действительно и комнаты строят себе и коридоры… Вот и другая летит, и третья, и четвертая…
Из коридоров и комнат, выдолбленных в голой гладкой стене, одна за другой вылетали чернокрылые птички и, сверкая белоснежными грудками на красновато-желтом фоне берега, стремительно проносились над водой. Пчела, успевшая отдохнуть и восстановить силы, вспугнутая шелестом птичьих крыльев, взвилась с борта челнока и с громким торжествующим жужжанием полетела через овраг к родной околице.
Ян следил за ней глазами.
— Вот и спаслось работящее божье создание! — с легкой улыбкой проговорил он.
— Да… одной смертью меньше и одной каплей меда больше на свете, — прибавила Юстина, и, казалось, светлое настроение Яна отразилось на ее лице.
— Вы правду говорите, пани, — отвечал Ян, погружая весло в воду, — горя и смерти полон весь свет, а утеха в нем покупается дорого…
— Откуда вы это знаете? — живо спросила Юстнна.
Он посмотрел на нее долгим, слегка ироническим взглядом.
— Вы, пани, думаете, что у простого человека нет ни мыслей своих, ни чувств? Может быть, в этом-то и ошибка ваша…
Он хотел, было еще сказать что-то, но только поправил шапку на голове и еще сильнее начал грести.
— Я знаю и верю, — серьезно сказала Юстина.
— Что знаете? — отрывисто спросил Ян.
— Что это правда… — Юстина сильно покраснела. Ян сочувственно взглянул на нее.
— Тут нечего стыдиться или смущаться, — ласково сказал он: — вы такой уж родились и не тому учились.
В это время до них донесся сначала жалобный вой собаки, а потом они услыхали протяжное восклицание:
— Добрый вечер!
В нескольких десятках шагов от берега, в маленькой лодке, привязанной к жерди, вбитой в речное дно, с удочкой в руках сидел Юлек Богатырович, а на узком зеленом мысе стоял черный Саргас и жалобно визжал, глядя на хозяина. Плечистый парень с целым лесом огненно-рыжих волос на голове походил в своем игрушечном челноке на какое-то фантастическое существо: точно это сказочный водяной принял до пояса образ человека и выглянул на свет божий, наполовину скрываясь в родной стихии.
Но вполне человеческой была улыбка, которой он встретил приближающийся челнок. Впрочем, по его продолговатым бирюзовым глазам, которые, как и губы, дружелюбно смеялись, было видно, что такой же широкой, детски-простодушной улыбкой он приветствовал все, что ни встречалось ему на небе и на земле.
— Куда? — спросил он, глядя на Яна и его спутницу, но, видимо, боясь пошевелиться.
— На могилу.
— Хе-хе-хе! Только не оставайтесь там долго.
— А что?
— А то, что перед вечером дождь будет, хе-хе-хе!
Челнок Яна проскользнул почти рядом с лодкой смеющегося водного атлета.
— Отчего ты Саргаса не взял в лодку?
— Он мешает.
— Вот глупая собака! Могла бы приплыть к хозяину, если так соскучилась.
— Я ей не позволил!
Он быстрым движением рванул удочку, и маленькая рыбка, трепеща на крючке, серебряной искрой блеснула в воздухе.
Ян и Юстина плыли дальше.
Ян начал рассказывать о Юлеке.
Странный он был парень! С детства прослыл дураком, терпел побои за неповоротливость, за семейным столом занимал последнее место. И пристрастился он к Неману, — кажется, всей душой прилепился к реке, так и тянет его к ней. Он тут почти круглые сутки, — и ест на воде и спит в лодке или где-нибудь поблизости на берегу. К полевым работам охоты у него мало, зато рыбы ловит много, продает в соседнем городке, а деньги аккуратно приносит отцу. Неман и собака Саргас — это вся его любовь. Когда, три года тому назад, Юлеку нужно было идти в солдаты, он по целым дням плакал, как это он покинет Неман. И вдруг у него ни с того, ни с сего скрючило три пальца на правой руке. Ни с того, ни с сего калекой стал. Но все отлично знают, откуда это взялось. Настолько-то разума у него хватило. Он хотя и глуп, но хитер. Теперь должен идти другой сын Фабиана, потому-то в этом семействе теперь так мало согласия…
— Но вот и пески видны! — прервал Ян свой рассказ.
Берега реки становились все более низкими и бедными. С той стороны, где еще так недавно красовались домики околицы, а потом широкое ущелье раскрывало свою громадную зеленую пасть, — теперь над обнаженным гладким берегом кое-где виднелись клочки полей, поросшие жиденькой рожью и осененные кривой вербой или старой грушей. С другой стороны берег понижался до уровня реки, а густой бор удалялся вглубь, точно уступая место белому, покрытому небольшими холмами песчаному пространству.
Челнок Яна направился к этим пескам и, проскользнув между выдававшимися из воды каменьями, остановился у берега.
— Постойте минуту и посмотрите вокруг, — тихо сказал Ян.
Юстина послушалась и, остановившись, оглянулась по сторонам. Они находились посреди широкого песчаного ущелья, часть которого не без труда уже прошли. Ущелье это напоминало озеро, окаймленное с одной стороны полукругом бора, а с другой отделявшееся от реки цепью песчаных холмов. Словно водную гладь, пески эти избороздила мелкая зыбь, и, хотя воздух казался неподвижным, над ними кое-где поднимались маленькие пыльные облачка; они кружились низко над землей и снова плавно опускались настолько мелкой пылью, что в ней нельзя было различить отдельные песчинки.
Бор, как бы с неохотой отступая от берега, оставил впереди широкий пояс низких колючих зарослей, покрытых песчаной пылью, и только уже за этой оградой гордо поднимал верхушки своих вековых деревьев.
У подножия зарослей розоватый вереск далеко расстилал свой сухие печальные гирлянды, а дальше от одного до другого края этой пустыни уже не было ничего, кроме покрытых рябью глубоких песков да маленьких облачков, которые то тут, то там кружились над землей или, как мимолетный дым, взбивались кверху и таяли над круглыми голыми макушками холмов. Ни деревца, ни цветка, ни малейшей былинки. Ни одного звука, кроме карканья вороны, которая, тяжело взмахивая крыльями, поднялась с берега реки и исчезла в бору. Никаких красок — только белый песок да серовато-розовый вереск; никакого движения — только по небу плыли тяжелые длинные облака, набухшие серой мутью; никаких ароматов — только сухая, едкая пыль, которой, казалось, дышало это ущелье.
Ноги Юстины погружались все глубже в сухую мелкую горячую топь. Взор ее с удивлением скользил по этой пустыне, о которой она никогда не слыхала и которую очень редко видел человеческий глаз, ибо никакая работа, никакая корысть и никакая дорога не приводили сюда человеческих ног. Но удивление ее еще больше возросло, когда она подняла глаза на своего товарища.
Ян снял шапку и не спускал задумчивых глаз с цепи песчаных пригорков. Он напоминал собой человека, стоящего у порога храма и всматривающегося в алтарь. Можно было подумать, что нигде, кроме этого места, он не чувствовал себя до такой степени человеком и нигде его не посещали более человеческие, высшие мысли, далекие от обыденных нужд и повседневной суеты.
— Давно я здесь не был, — сказал он голосом, в котором слышалось благоговение. — Лет пять или шесть не был. Дядя предпочитает ходить на могилу другой дорогой, а то однажды он шел через пески, упал на землю лицом и целый час прорыдал…
— О чем же он плакал? — спросила Юстина с непонятным для нее самой волнением.
— Он был долго болен, почти не выходил из хаты и после своего выздоровления тогда в первый раз увидел это место, через которое некогда проезжал с большой компанией…
Она поняла и больше уже не расспрашивала ни о чем.
Ян, не сводя глаз с пригорков, продолжал:
— Для меня это место еще более памятно… Вон с того пригорка я в последний раз видел своего отца…
Он показал пальцем на один из пригорков.
— Видите?.. Вот он… третий от леса… Днем и ночью, летом и зимой стоит он обнаженный, никакая травка прицепиться к нему не хочет, а было время, когда в один вечер весь этот пригорок избороздили следы человеческих и конских ног… Много слез пролилось на него в то время…
— Вы это хорошо помните?
— Как не помнить! Вы и поверить не можете, как ясно помню. Семь лет мне в то время было, восьмой шел…
Они подвинулись на несколько шагов вперед. Ян снова обернулся лицом к пригоркам и остановился.
— Отсюда Немана не видно, — сказал он, — но мы с того пригорка часа два, а то, может быть, и больше смотрели на реку. А по реке то и дело челноки сновали, людей со всех сторон привозили… ходил небольшой паром… Все люди прошли через пески, проехали и скрылись из виду. Вечер стоял тихий, майский. Как сейчас помню: месяц поднялся уже на середину неба и стоял как раз над песками. Тихо было на реке, только в лесу щелкал, разливался соловей… Отец поцеловал мать, шепнул ей что-то, а потом поднял меня и тоже целовать начал. До тех пор никогда он меня не целовал, — угрюмый был, неразговорчивый, никому бывало, и слова не скажет; не такой, как дядя Анзельм, — тот был веселый, душа нараспашку. Кажется, за эту скрытность и неразговорчивость пан Андрей больше и полюбил моего отца. Но в ту минуту отец не выдержал, крепко-крепко прижал меня к груди и поцеловал меня… уж я не знаю сколько раз. В то же самое время пан Андрей прощался с женой и сынком. Стояла здесь и панна Марта, тогда еще молодая; прощаясь, она надела нашею дяди образок; стояли и еще разные люди, дворовые и наши, из околицы, человек двадцать.
Говорили все, но никто не возвышал голоса, — словно пчелиный рой гудел в улье. Под горой стояли две неоседланных лошади, ржали от нетерпения и разгребали песок копытом. Когда отец перестал меня целовать и опустил наземь, — я не помню; помню только, как увидел его рядом с паном Андреем, — они верхом по пескам ехали. Должно быть, я долго плакал, а когда опомнился, они были на половине дороги между песками и лесом. Месяц светил им в упор, а они все ехали вперед, ехали ни шибко, ни тихо: кони под ними шли, словно как под музыку… Ни разу не оглянувшись назад, они перерезали пески наискосок и вон там — видите, пани? — где ели растут вместе с соснами, скрылись из наших глаз. В бору пел соловей…
Он протянул руку по направлению к бору, к которому они медленно подходили. По мере их приближения к лесу песок становился тверже. Теперь они шли по широко расстилавшимся розовым гирляндам вереска. С минуту оба молчали.
— И вы больше уже никогда не видали своего отца?
— Раз один только после прощанья услыхал о нем. Лето уже было, хлеб созрел, кое-где жать начинали. Стояли мы в околице на нашем дворе, там, где липы растут. Было нас человек пять-шесть, остальные собрались на своих дворах и все смотрели в сторону песков. Все слушали, а оттуда доносились стук и грохот, то продолжительный, то отрывистый, точно со всего неба собрались тучи и метали молнии в это место. Соловей в то время уже не пел, зато из леса летели целые стаи птиц и как ошалелые неслись, куда глаза глядят… А над песками все грохот и грохот, и только к вечеру начало мало-помалу стихать… Стихло… и тогда в лесу раздались неистовые человеческие крики. Я так испугался, что меня начала трясти лихорадка, и я прижался к матери. Мать плачет и что-то шепчет соседкам. Потом и крики замолкли, настала ночь, набежали тучи, темно сделалось, хоть глаз выколи. Но, несмотря на ночную пору, люди все стояли на дворах кучками, все глаз с песков не спускали, а вместо дневного птичьего гомона в околице все больше и больше разрастался человеческий шопот, точно шум осеннего ветра. Вдруг с противного берега что-то упало в воду, и слышим мы — плывет к нашему берегу. Кто-то плывет через реку, выходит на берег, осторожно, как тень, прокрадывается к нашим липам и становится перед нами. Мать перекрестилась, крикнула: «Анзельм!» — пошатнулась и упала на землю. Старый Якуб, — в то время он был еще в своем уме, — взял дядю за руку, привел его к себе в хату и зажег огонь. И мы все пошли туда же. Меня опять начала трясти лихорадка, когда я взглянул на него. Творец милосердый! какой он был тогда! Лицо черное, словно у арапа, только глаза, как у волка, горят, платье все в дырах, одна рука болтается, как плеть, с волос и одежды льется вода. Задыхался он так, что слова вымолвить не мог, и только стонал, точно у него что-то внутри разрывалось. Люди около него шептались, спрашивали его, за руку его дергали, за платье, — он хоть бы слово… Раз только взглянул на меня — и слезы потоком полились по его лицу. Взял он меня за ворот рубашки и так сильно прижал к себе, что я чуть не крикнул от страха. Сначала он говорил неясно, но потом, я и сам не знаю, как я догадался, что он приказывает мне идти к пану Бенедикту и сказать ему. «Скажи… скажи ты ему, что пан Андрей сюда…» — и он указал себе на лоб. «А твой отец — сюда!..» — и он указал себе на грудь. И потом еще сказал: «Обоих нет!» и спросил меня: «Понял?» Ох, понял я!.. Понял так хорошо, что до сих пор…
До сих пор от этого воспоминания становился глуше его голос, который еще вчера оглашал поле звонкой песней.
Ян и Юстина не заметили, как очутились в лесу, не заметили переливов света и теней, сменивших безотрадное однообразие пустыни, не слыхали щебетания птиц, раздававшегося над ними.
Ян шел с низко опущенной головой и, кажется, совсем забыл о своей спутнице, а Юстина не спускала с него глаз, горевших лихорадочным светом.
— Горе на меня нахлынуло такое, что я позабыл о своем страхе. К панскому двору дорогу я знал хорошо: отец меня туда часто брал, и панна Марта за мной присылала. Дорога не длинная. Летел я, как стрела из лука, падал, — слезы глядеть мешали, — но все-таки добежал. Лакей сначала не хотел, было, меня пускать, но увидел, что прибежал ребенок, плачет, и пустил. Я пробежал через столовую в кабинет пана Бенедикта, упал к его ногам и зарыдал. Он стоял между камином и письменным столом. В камине горел огонь, а все ящики письменного стола были выдвинуты. Помню, больше чем на него самого, я обратил внимание на его тень на стене, и показалось мне, что на этой тени все волосы встали дыбом, как поставленный стоймя сноп колосьев. Он наклонился ко мне, — узнал меня, — и на ноги поставил. «Что тебе нужно?» — говорит. Я от плача только и мог сказать ему: «Дядя говорит, что пан Андрей — сюда!..» — и показал на лоб. — «А мой отец — сюда» — и показал на грудь. И еще сказал: «Обоих нет!» Только что я сказал, как в комнате раздался не то человеческий вопль, не то звериный рев… Только тогда я заметил, что в углу кабинета сидела жена пана Андрея, которая теперь свалилась со стула. Свалилась она и лежала на спине, лицо ее было бледно, как полотно. Пан Бенедикт обеими руками схватился за голову, дернул звонок так, что тесемка осталась у него в руках, а когда вбежала панна Марта, показал ей пальцем на вдову Андрея, а сам выбежал из комнаты. Я побежал за ним, но догнать его не мог, — сил не хватило, — а когда пришел в нашу хату, вижу — пан Бенедикт о чем-то разговаривает с дядей. Одно только слышал, как Бенедикт спросил: «А Доминик?» Дядя указал на руки и ноги и сделал знак, как будто их скручивают веревкой; он стоял, прислонившись к стене, ноги его тряслись, а с волос мелкими каплями еще струилась вода. Пан Бенедикт не вскрикнул, не заплакал, он подошел к окну и застонал так, как стонет только умирающий.
— Страшно! — вырвалось у Юстины.
Ян, как будто вспомнив о ее присутствии, вдруг обернулся к ней и увидал, как слезы медленно, одна за другой, сбегают с ее опущенных ресниц. Он прикоснулся к ее плечу.
— Посмотрите, пани!
Юстина остановилась и только теперь заметила, что они находятся в лесу. В эту минуту в первый раз она обратила внимание на немолчный хор птичьих голосов вокруг, на свежий воздух, пропитанный смолой.
— Взгляните вперед, пани! — повторил Ян.
То, на что он указывал ей, было большой поляной, замкнутой волнообразной цепью холмов, поросших ярко-зелеными соснами и елями. В глубине поляны, под густой тенью деревьев, возвышался небольшой холмик правильной формы, — очевидно, насыпанный руками человека.
Ян в молчании указывал Юстине этот холмик. Она молча кивнула головой: она поняла, что это братская могила.
— Сколько? — тихо спросила она.
— Сорок человек, — ответил Ян и прибавил шагу.
Сухие черные шишки затрещали под их ногами, зашелестел в елях пушистый хвост убегающей белки, заливисто засвистел дрозд; где-то подальше звонко распевали щеглы, а еще дальше ворковали дикие голуби и со всех сторон гулко раздавалось мерное постукивание дятлов.
Откуда-то, шумно хлопая крылышками, с пронзительным чириканьем взлетела целая туча мелких лесных воробьев; краснокрылая сойка мелькнула лазурью оперения и уселась на ветке сосны; в воздухе, заглушаемые запахом прели, поднимались, словно из огромной курильницы, ароматы можжевельника, древесной смолы и богородской травы.
Когда Ян и Юстина остановились у могилы, кое-где поросшей прямыми и высокими стебельками колокольчиков, которые, казалось, вот-вот зазвенят от малейшего дуновения ветра, Ян снял шапку и медленно проговорил:
— Точно как в песне:
Разве ворон каркать станет,
Ливень хлынет, буря грянет…
Прошло четверть часа, полчаса, час, а Юстина все сидела у подножья могилы, погруженная в неизведанные ею до сих пор чувства.
Дитя печального, серого, однообразного времени, Юстина не помнила этих бурных минут, которые охватывают пожаром и наполняют страстью сердца даже самых дюжинных людей.
Ее колыбель стояла среди мрака и молчания, прерываемых только робким шопотом мелких дел и делишек либо жалобами ветра, замкнутого в тесном пространстве.
Росла она в атмосфере домашних невзгод и неприятностей, огражденных от остального мира высокой стеной, созревала под влиянием восторгов и горестей, берущих начало в ее же сердце. Все, что окружало ее, жило мелочными заботами о сегодняшнем дне, редкими радостями и надеждами, постоянными горестями и разочарованиями, всегда только личными, обыденными, ничтожными.
Вокруг нее человеческие мысли, как птицы с подбитыми крыльями, слабо взлетали и описывали постоянно одни и те же маленькие круги; человеческие чувства, как мотыльки, после радостного мгновения любви и экстаза, помятые, измученные, падали на землю. Ни разу в жизни она не видала тех молний, которые с божественных высот идеалов ниспадают в души смертных жителей земли. Ни разу перед ее глазами не восставал образец идеального мужества. Никогда не видала она доблести, самоотвержения, борьбы, которые не измерялись бы известным количеством десятин земли или счастьем отдельных лиц и преследовали бы более высокие задачи — интересы человечества, народа. Молнии падали на землю и повергали впрах героев, и ожесточенная борьба велась за идею, но все это было далеко от места, где родилась и росла Юстина.
Ни музыка, которой с детства обучал се отец, ни уроки гувернанток, ни правила общежития, внушаемые пани Эмилией, ни совместное чтение с возлюбленным страстной лирики Мюссе и романов Фёйе не приподнимали перед ней завесу, упорно скрывавшую все, что было важного и высокого на свете.
Несчастье редко бывает хорошим учителем, а поражения, словно гигантские тиски, даже вершины придавливают к подножью. В жизни отдельных людей и целых народов бывают периоды такого несчастья и горя, что чаша зла кажется переполненной до краев. Юстина была детищем такого времени, и поэтому из могильного кургана в ее душу ворвалась струя чувств и мыслей, если и не совсем новых для нее, то все же мало знакомых и не особенно определенных. Она погрузилась в них так, что совсем забыла о себе.
Первый раз в жизни она совершенно забыла о себе и не могла не чувствовать только того, что ее сердце расширяется и делается теплей, точно из травы, к которой ей хотелось прильнуть грудью, вырывается какое-то невидимое пламя и проникает в нее.
Одиночество этой затерянной в лесу могилы не могло оставить ее безучастной. Сколько весен, сколько зим прошло над этим пригорком, возвышающимся за озером бесплодных песков, в замкнутом кругу старого бора! Сколько за это время над миром пронеслось веселых, громких, торжественных криков, и никакое эхо не доносило их сюда!
Шли дни за днями, за годами года; где-то далеко влюбленные соединялись в веселые пары; хлебопашцы возвращались к своим очагам, обремененные плодами своих рук; воины с гордым челом несли отбитые знамена; на кладбищах горели факелы погребальных процессий и благоухали розы, насажденные любящей рукой. Здесь, над этой могилой, все было тихо. Мир не знает о ней, и только небесный свод зажигает над нею в погожие ночи погребальные свечи звезд и лампаду луны, а в дождливые и бурные расстилает черный покров туч и заставляет ветер напевать похоронные гимны. Весной и летом гремит над ней громкий хор божьих птиц, а зима, убирая деревья снежным покровом, обращает их в мраморные надгробные памятники. Тогда здесь бывает холодно и пусто; солнце мириадами золотых игл расшивает прихотливым узором ослепительно белый покров снега, а в хрустальных кружевах деревьев, преображенных в надгробные памятники, время от времени засвистит красногрудый снегирь, сорока взмахнет своими траурными крыльями, либо серые вороны, эти кумушки леса, хриплыми голосами начнут передавать друг другу сплетни земли… Совсем как в песне:
Разве ворон каркать станет,
Ливень хлынет, буря грянет…
Разве только одна земля и деревья повеют могильным благоуханием пустыни и тления, а в летние вечера высокие колокольчики, тронутые заботливым ветерком, зазвонят к панихиде и низкие травы зашепчут молитву по усопшим…
Юстина подняла голову, — до ее ушей дошел монотонный серебристый звук… точно вода, падающая с большой высоты. Перед ее глазами по темной зелени елей спускалась широкая подвижная серебристая лента. Что это такое? Волшебный каскад, пролившийся над этой могилой по воле лесной богини? Нет, то была группа осин, тонких, прижавшихся друг к другу своими ветвями. Ветер занес сюда их семена, и они выросли среди хвойной чащи, серебристым потоком прорезывая ее темную зелень, а их круглые листья от малейшего дуновения ветерка роптали, роптали…
Невдалеке, прислонясь к гладкому стволу сосны, стоял Ян; скрестив на груди могучие руки, он переводил рассеянный взгляд с одного дерева на другое.
Юстина, остановившаяся в нескольких шагах от него, отчетливо видела его профиль и всю его залитую солнцем фигуру, резко выделявшуюся на темном фоне леса. Она долго смотрела на него и, словно удивляясь чему-то, покачивала головой. Быть может, она думала о случайностях жизни, которая так неожиданно столкнула ее с этим еще недавно незнакомым и далеким человеком и вместе привела их сюда. Потом в ее неподвижно устремленных глазах блеснули живые огоньки, и умиленная улыбка тронула ее губы. Что-то мелькало в ее мыслях и говорило в ее сердце, мелькало все быстрей, говорило все громче, и вдруг она порывисто поднялась и, осторожно обойдя кругом могилу, почти побежала к нему.
Сухие бессмертники и прошлогодние еловые иглы шуршали под ее легкими быстрыми шагами. Услышав шорох, Ян обернулся, вскинул руки и сделал несколько шагов ей навстречу, но Юстина уже стояла перед ним и с пылающим лицом, потупив увлажненные слезами глаза, протянула ему обе руки.
Не порывисто и страстно, а бережно и робко он взял ее руки в свои и, низко склонившись, прильнул к ним горячими губами. Но вот он выпрямился, Юстина подняла ресницы, и взоры их встретились — впервые за все время их знакомства. Долго они так стояли, не отрывая взгляда, в котором светилось еще робкое чувство. Наконец, с трудом отведя глаза, оба одновременно обернулись к могиле.
— Пойдем, — сказала Юстина и взяла его под руку.
— Пойдем, — повторил Ян.
Они направились к выходу с поляны и молча пошли рядом ровным и мерным шагом, но на их чуть склоненных лицах изобразилось такое волнение, словно именно здесь, в этой обители смерти, в сердцах обоих забил источник жизни. В лесу сквозь прозрачные ветви пробивались солнечные лучи. Ян и Юстина переходили из света в тень, огибая густые заросли папоротника и юные побеги сосен и осинок, ступая по мягкому мху, обрызганному алой брусникой или сизыми ягодами черники.
Они все еще молчали. Юстина несколько раз поднимала глаза на своего спутника, точно хотела ему что-то сказать, но снова опускала ресницы. На лице ее появилось робкое выражение, сменив обычную надменность или, вернее, гордое упорство, которое давно не покидало ее в присутствии посторонних. Казалось, она сбросила с себя тяжелый панцырь и, избавясь от вечной необходимости оберегать свое человеческое и женское достоинство, исполнилась спокойного доверия и робела лишь перед этим сильным человеком, который, тщательно пряча в своей широкой груди, волновавшие его чувства, с благоговейной почтительностью вел ее по этим безлюдным местам. Юстина видела, что этот удивительный человек, любя природу не менее ее, знал ее лучше и был к ней гораздо ближе, чем она; что ему были ведомы не только тайны природы, но и скрытые от мира в глубоких лесных ущельях древние памятники и забытые могилы, которые он ей сейчас показывал. Быть может, в голове ее мелькнула мысль, что Ян во многом превосходит ее.
Как ни странно и даже непонятно это может показаться, но такая мысль, несомненно, возникла в голове девушки, которой правда жизни раскрылась в горьких обидах и страданиях и перед которой жизнь сорвала обманчивую завесу, показав ей многие явления во всей их неприкрытой наготе.
Мысль эта, несомненно, возникла в голове Юстины. Сначала робко запинаясь, потом все доверчивее и смелее она стала рассказывать Яну о том, что составляло величайшую муку ее жизни что она испытывала всегда при виде всякого, даже повседневного труда и что она почувствовала с особой остротой перед лицом того высокого самопожертвования и свято исполненного долга, которые предстали перед ней у памятника Цецилии и Яна и здесь, на могиле… Муку эту уже несколько лет ей причиняло сознание собственной бесполезности, оно приводило ее в глубокое отчаяние.
Откуда явилось у нее это сознание — она знала хорошо, потому что не раз ломала голову над разрешением этого вопроса. Явилось оно, прежде всего из жизненного опыта, который изгнал из ее головы много иллюзий, заблуждений; может быть, причиной этому было влияние веяний времени, которые хотя издали, но все-таки воздействовали на нее; может быть, потому, что она была горда.
Все окружающие бранят ее за гордость. И справедливо: она действительно была так горда, что ее унижали все ласки и услуги, за которые она не могла заплатить, и в особенности дни и годы, прожитые ею без всякого дела, без всякой цели. Она по временам сравнивала себя с камнем, занимающим место на засеянном пшеницей поле. Стыд и скука! Тяжелой тоской охватывала ее каждое утро мысль о дне, который расстилался перед ней пустой, бесцельной дорогой; с тяжелой скукой каждый вечер ложилась она в постель. Она чувствовала в себе протест молодости, здоровья и сил, который всецело овладевал ею, нес куда-то навстречу живому, настоящему делу. Ей хотелось куда-то идти, бежать, помогать кому-то, стремиться к какой-то цели; по временам ей хотелось хоть камни с места на место перетаскивать, взять пилу и пилить дрова, только бы стать пригодной на что-нибудь, согреть коснеющие руки и освежить пылающую голову.
Но в ее положении некуда было приложить силы. Старый отец, правда, нуждался в ее услугах, но услуги эти были совсем ничтожны: вычистить платье, аккомпанировать на фортепиано. В Корчине все занимались своими делами и не требовали от нее помощи, да и не нуждались в ней, а навязываться ей не хотелось, — она и то чувствовала себя в этом доме чем-то вроде пятого колеса телеги. Никто даже и не допускал мысли, что у нее могут быть свои духовные запросы, никто даже и не думал об этом. Она была просто бедной родственницей хозяев и, пожалуй, могла рассчитывать на замужество. Да и чем еще она могла быть? Чтобы убить время, у нее были книжки, фортепиано, прогулки по саду, визиты соседей, — чего еще требовать больше?
А она требовала, и так сильно, что несколько раз ей приходила в голову мысль оставить Корчин и идти куда-нибудь подальше, в большой город, где она могла бы найти работу, независимость, найти цель в жизни. Но брать ли ей с собой отца, который чувствовал себя в Корчине, как в раю, или оставить на шее у ближних, — точно у них самих не было своих взглядов и горестей? Дитя природы, она страшилась разлуки с полями, лесами, как чего-то такого, что разломает ее жизнь на две половины. Только один раз она была с пани Эмилией в городе и вынесла оттуда впечатление тесноты, духоты, непонятной сутолоки, блеска, не имевшего для нее никакой прелести. Она не знала света, его условий и требований, а броситься в омут очертя голову у нее не хватало мужества. Наконец и в способности свои она не особенно верила. Она не принадлежала ни к. числу тех, которые считают себя способными на все, ни к тем, которым мечты о блестящем будущем придают силы и отвагу. Она думала, колебалась, впадала в отчаяние или тупую апатию, а дни и годы, как блестящие снаружи, но пустые внутри зерна четок, все проходили да проходили.
Юстина говорила обо всем этом с большой живостью, открывала свою душу так, как не открывала никогда и ни перед кем. Она становилась смелой, ибо видела, чувствовала, что тот, кому она говорит, слушает ее и все до тонкости понимает.
Невольно наклонившись к ней, с напряженным вниманием, Ян время от времени кивал головой в знак согласия.
— Именно, именно, — повторял он. — Конечно! Все это правда! Грустно и стыдно пользоваться чужим богатством; стоять высоко, да не на своих ногах; быть молодым и здоровым, а жить стариком в вечном безделье…
Один раз он сказал как будто про себя:
— Ни птица, ни мышь… — словно нетопырь!
Таким образным выражением он обрисовал себе ту смесь богатства и нищеты, образования и невежества, довольно высокого общественного положения и полнейшей жизненной ничтожности, которую она собой представляла. Юстина чувствовала, что никто так хорошо, так тонко не понимал ее, как этот человек, который к ее жизни и положению прилагал мерку собственной независимости и труда. Он сказал даже, что не понимает, как она может выносить такую муку… Если бы ему приказали целые дни сидеть, сложа руки и выжидать подачки из чужих рук, то он бы непременно утопился или повесился на первом же дереве.
— Ребенок или старик — это дело другое, но как вы могли жить такой жизнью до сих пор, я и понять не могу… Слава богу, сил и здоровья у вас немало, хоть воду носить…
Она засмеялась и сказала, что воду носить она, конечно, может. Ведь Антолька носит же? А Антолька еще совсем ребенок.
Но Ян хотя и не понимал возможности такой жизни, но не ставил ее в вину Юстине. Так уж она уродилась, и обычаи в их среде такие, что она стала теперь нетопырем — ни мышью, что бегает по земле, ни птицей, что под облаками реет. Он давно догадывался, что Юстина не была счастлива, — люди разное толковали. Что именно толковали люди, Ян не сказал определенно, только гневно махнул рукой.
— Ну, уж нечего сказать, не в отца своего уродился пан Зыгмунт Корчинский! — невольно вырвалось у него.
Он смутился, встревоженный, не оскорбил ли ее чем-нибудь… Людям рта не, заткнешь, а он удивлялся ей и из любопытства начал присматриваться к ней при всяком удобном случае. А случаи такие часто представлялись. Юстина не замечала его, но он ее видел то в костеле, то на прогулке с панной Мартой или с кем-нибудь из гостей. Прежде его влекло любопытство… Увидел ее раз, два, а потом так и смотрел бы на нее целый век, и каждый раз сердце все сильней билось в его груди. Почему это случилось, — кто знает? Никто еще не знает того и объяснить не может, почему у одного человека рождается такая приязнь к другому, что хоть бей его, — все равно далеко не уйдет. Ян, впрочем, предполагал, что потому он чувствовал такую привязанность к Юстине, что подметил в ее душе горе и смятение. Лицо человека всегда выдает то, что кроется в его душе. Не раз он задумывался над тем, что господь бог дал ей такую красоту, так высоко поставил, а счастья не дал.
А как он подумает об этом, так словно свинцом растопленным капнут ему на сердце — просто плакать хочется. Если бы можно было, он бы все бросил и на край света побежал бы для нее за живой водой, — так ему было ее жалко. Но о живой воде только сказки сказывают, нет ее на свете… Когда он встречал Юстину, то целый день ходил печальный, ничего не пел, а если и пел, то только одну песню:
Ходит дивчина,
Бродит дивчина,
Лицо — маков цвет!
Стиснуты руки,
Взгляд полон муки —
Ей постыл белый свет!
Что ж ты тоскуешь,
Что ж ты горюешь,
Дивчина моя?
Раз, — это было после того, как он встретил Юстину с панной Мартой на дороге из костела, — поплыл он с дядей на могилу, увидал Юстину в окне корчинского дома, не мог удержаться и запел для нее эту песню. Но она, вероятно, не смотрела на него, не слыхала его песни…
О нет! Она видела его, слышала его песню и собственно с этого дня запомнила и его голос и его лицо и, встретившись с ним потом на поле, сразу узнала.
— Не может быть, — с сияющей улыбкой воскликнул Ян, — не может быть, чтобы вы хоть один раз взглянули на меня! А я в то время думал, что никогда не дождусь такого счастья!
Он немного наклонился, заглянул ей в лицо и сделал движение, как будто бы хотел схватить ее руку. Но, едва коснувшись ее платья, отдернул пальцы, выпрямился и, глубоко вздохнув, поднял глаза кверху, как всегда в минуты растерянности или волнения. Юстина обернулась к нему и несколько секунд не сводила с него пристального взгляда. Она заметила, что, когда он смотрел вверх, голубые глаза его казались налитыми до краев расплавленным серебром.
Вдруг они оба остановились. У ног их, перерезая бледно-желтой лентой яркую зелень травы, под толстым слоем белых щепок лежало большое, наполовину обтесанное бревно.
— А! — удивился Ян. — Туда мы шли не по этой дороге!
Он посмотрел кругом.
— Что со мной сделалось? Кажется, я хорошо знаю этот бор, а повел вас совсем не туда, куда следует. Слепота какая-то на меня напала.
Ян тревожно взглянул кверху. Тучи почти совсем заволокли небо и скоплялись в густые массы. Яркие пятна солнечного света на зеленой мураве померкли; деревья время от времени тревожно вздрагивали своими верхушками. Птицы щебетали как-то беспокойно и спешили укрыться в густых ветвях. Ян еще раз осмотрелся вокруг.
— Не велика беда! — сказал он. — Мы идем туда, куда нужно, только не той дорогой. Теперь нам надо идти все направо, через четверть часа выйдем на берег, как раз к нашей лодке, а пески у нас останутся влево.
Он перескочил колоду и протянул, было руку, чтобы помочь Юстине. Юстина уже находилась по другую сторону сваленного дерева и только зацепилась подолом за один из его сучков. Ян во мгновение ока отцепил платье девушки и поднес краешек его к своим губам. Юстина не могла заметить это движение, потому что Ян тотчас же выпрямился и, как ни в чем не бывало, проговорил:
— Хорошие деревья! Пану Корчинскому дорого бы дали за этот лес, да не продает…
Ян с минуту помолчал.
— Нам тоже принадлежит добрый кусочек этого леса, то есть не мне и дяде, а всей околице вместе. Все могут рубить в нем дрова, но так как порядка никакого нет, то от этого выходят разные ссоры и неприятности. Лес уничтожают так, что через несколько лет от него и следа не останется, а наши односельчане чуть друг другу горло не перегрызают. С паном Корчинским тоже по милости этого леса война идет. Если бы он был добрый человек, то давно бы устроился с нами как-нибудь, — ну, обменялся бы на что-нибудь, а то все нас по судам таскает, вместо того чтобы помочь нам навести порядок. Но пан Бенедикт и говорить с нами не хочет, а если и заговорит по необходимости, то словно с собакой, — в лицо человеку не взглянет.
Он махнул рукой.
— Да что тут толковать! Всякий теперь о себе только думает и себя любит. Пан Корчинский когда-то был совсем другим, а теперь переменился, а отчего переменился — неизвестно.
Юстина пробовала защитить своего опекуна, говорила о его непосильных трудах и денежных затруднениях, но чистое, не отравленное злобой сердце ее спутника и не требовало дальнейших оправданий.
— Верю, верю! — утвердительно покачивая головой, повторял Ян, — хлопоты и неприятности хоть чей характер испортят. Я сам помню: когда Фабиан обижал нас, — поле наше запахал как свое, — то я так разозлился, что, придя однажды вечером домой, хватил горшком об стену, ни за что ни про что обругал сестру и нагрубил дяде. И все это не по своей охоте, а потому, что меня довели до этого. Терпишь, терпишь, да и не вытерпишь!..
Он говорил, что, живя в деревне, много горя и неприятностей выносить приходится. В одном гнезде не одинаковые птицы живут, щенята от одной матери бывают разной шерсти. То же самое и среди людей. Есть в околице и добрые люди, есть и такие, что, словно псы, готовы напасть на соседа. Злых больше, да и немудрено, — кругом все бедность, а бедность заставляет человека делать то, чего при других условиях он, может быть, и не сделал бы.
— У нас нет ни пьянства, ни распутства, ни воровства. Хату хоть на целый день отворенной оставь, — никто щепки не унесет. Но за каждую пядь земли один другому глаза готов выцарапать, за малейшую обиду люди или дерутся, или друг друга в суд тянут. А как тут не задеть соседа, когда живешь с ним бок о бок?
— Дядя и он сам, — объяснял Ян, — ссор и тяжб избегают насколько можно, — попросту считают их за стыд, не видят в них ни пользы, ни удовольствия. Лучше хлебать из небольшого горшка в спокойствии, чем целое море поглотить, да быть не спокойным духом. Сахар они горстями не едят, но и недостатка не испытывают. Правда, в околице они слывут за богатых, потому что все хозяйство принадлежит только им двоим, — собственно дяде, — но это все равно. Кроме того, и земли у них много, десятин двадцать. Только у троих хозяев столько же, зато у тех семейства больше, — например, у Фабиана семь душ в хате. У других значительно меньше — десять, восемь десятин, а у Владислава и дух нет. Что ж удивительного, что за чужим лезут? Голод — не тетка. Они и сами хлебнули горя, когда дядя лежал больной, а он еще был несмышленым и мало на что годился. Зато теперь они не только живут наславу, но и за Антолькой дадут приданое, когда она будет выходить замуж. Положим, приданое небольшое, пятьсот рублей, но для Михала, который взял бы ее и без этого, и пятьсот рублей деньги, а на Антольку в мужниной семье будут смотреть ласковей, если она принесет что-нибудь с собой. Девочка заслужила свою награду, — несмотря на молодость, отовсюду умеет извлекать выгоду: и от домашней птицы, и от пряжи, и от тканья. Коров у них четыре, овец двадцать штук; нужно было бы иметь больше, да сена мало, а выгонов почти совсем нет. У них две беды: малое количество выгонов и сенокосов и отсутствие колодцев. Но вообще работа по хозяйству не бог весть какая, — около нее человек не надорвется. Бывают времена спешки, но зато бывают и времена отдыха, — зимой, например. Работа и тогда найдется, но не постоянная: вечером кто столярным мастерством занимается, кто сети вяжет, а остальные собираются по домам, где светлицы побольше, играют на гармониках, поют, танцуют, читают. Они читали бы и больше, да книжек нет: те, что у дяди, уже давно прочитаны, а других…
Он внезапно умолк и беспокойно оглянулся назад. Из глубины леса доносился глухой шум, похожий на отдаленные раскаты грома. Верхушки сосен заколыхались и, словно веерами, замахали ветками; на лес, точно траурный креп, опустился густой серый сумрак, кое-где разрываемый кровавыми вспышками молний. Птицы затихли и неподвижно замерли, лишь изредка отзываясь отрывистым щебетаньем; мерное постукивание дятлов прекратилось; в кустах и папоротниках торопливо шуршали насекомые; белка, взбираясь на высокую сосну, остановилась на половине пути и, повиснув на суку, повернула голову, уставясь в потемневшую землю черными испуганными глазками. Над сгибающимися макушками деревьев небо заволокла сизая, все разбухавшая пелена; под ней с пронзительным карканьем тучей пролетели вороны и, внезапно смолкнув, скрылись в раскачивающихся ветвях. В глубине бора, гулко перекатываясь, снова загрохотал гром.
Ян с тревогой посмотрел на Юстину.
— Гроза надвигается. Вы не боитесь?
Она отвечала, что не испытывает ни малейшего страха, и с любопытством разглядывала вдруг помрачневший пейзаж. Однако эта угрюмая картина природы, как видно, произвела на нее гнетущее впечатление: она слегка побледнела и вздрогнула всем телом в своем кисейном платье.
Ян отчаянным жестом схватился за голову.
— Дурак я или сумасшедший? — закричал он. — Заблудился в лесу! Вы и простудиться можете и перепугаетесь…
Но он тотчас же сдержал себя и продолжал спокойно:
— В лесу оставаться нельзя: сейчас ветер начнет обрывать ветви с деревьев… не одно, пожалуй, и с корнем выворотит. На реке лучше. Вниз по воде лодка стрелой полетит. Минут десять — и мы будем у самой околицы. Дождя, может, и не будет, или он быстро пройдет: вот тучи стаями летят. Да хоть бы и был, пусть уж лучше окатит ведром воды, зато не огреет суком по голове. Пойдем же скорей!
Он говорил; повелительным тоном и, взяв Юстину за руку, побежал к берегу. Через две минуты они стояли на каменистом берегу. Река, такая же темная, как и небо, гонимая ветром, вздымалась и высоко вскидывала свои волны, окаймленные белой бахромой пены. Ян вскочил в лодку, сильным движением столкнул ее с отмели и крикнул Юстине:
— Входите!
Она колебалась, глядя на взбудораженную реку, на маленькую лодку, беспокойно качавшуюся на волнах, и, побледнев еще больше, не знала, на что решиться.
Ян нахмурил брови, в глазах выразилось нетерпение.
— Тут некогда думать. Идите в лодку! — решительно и довольно резко сказал он.
Сомнения Юстины исчезли без следа, она подбежала к лодке и уселась на дне. Ян поправил ветви, устилавшие ледку, и громко, но уже гораздо мягче заговорил:
— Да вы не бойтесь! Я бывал на Немане и не в такую бурю и, кроме того, плаваю как рыба…
Видно было, что Юстина перестала бояться. Уверенность Яна сообщилась и ей. Но в эту минуту вихрь с пронзительным свистом налетел на опушку, раздался сухой треск ломающихся ветвей, заскрипели, раскачиваясь, сосны, и весь небосклон от края до края затянула сплошная завеса дождя, сгущавшаяся с каждой минутой. Юстина снова вздрогнула всем телом.
— Непривычная, — шепнул Ян, — как дитя…
Он мигом сорвал с себя кафтан и накинул его на свою спутницу, которая укуталась в него с ног до головы, а сам, стоя на носу лодки, ударил веслом по воде. Вихрь бесновался, по небу, застланному белой пеленой, стаями неслись темные тучи; ивы и груши, росшие на высоком берегу, неистово раскачивали верхушками.
На противоположном берегу стоял лес, в глубине его бушевала буря, но снаружи он казался неподвижным, словно каменная стена. По темной вздувшейся реке перекатывались белые гребешки, и лодочка Яна летела стрелой наперерез вздымающимся волнам. Она не была одинока: впереди, так же вспарывая носом волны, неслась другая, третья, четвертая — это рыбаки спешили домой, спасаясь от яростного взрыва природы. Навстречу этим стремительным черным птицам, разрезая воду тяжелыми веслами, словно гигантскими плавниками, медленно плыли похожие на водяные чудища неповоротливые плоты, уныло желтевшие на сером фоне реки. Как и предсказывал Ян, не прошло и четверти часа, и за высокой горой показались дома и деревья околицы. Рыбачьи челны уже стояли на песчаном берегу; сквозь редеющую завесу дождя виднелись рыбаки, спокойно поднимавшиеся в гору. За одним из них, самым плечистым и менее всех обращавшим внимание на бурю, плелся мокрый пес с уныло опущенным хвостом.
Когда Юстина вышла на берег, неистовый вопль природы прекратился, а слезы иссякли. Вихрь пронес тучи и гнал их все дальше по одной стороне небосклона. Другая сторона вдруг очистилась, и в лучезарной лазури засверкал огромный солнечный диск, нависший над западным краем неба, затянутым ослепительно золотой полосой. Отражение его заиграло в реке переливами золота и лазури, а дальше, над заблиставшими плотами, медленно скользившими по воде, уже снова вились золотые столбы дымов. Зеленая гора с густой сетью тропинок стояла вся покрытая бриллиантовыми каплями, переливавшимися всеми цветами радуги на каждом стебельке травы, на каждом древесном листе. Ветер ослабевал, тучи собирались в одну массу и мало-помалу уплывали дальше.
Юстина поднялась вверх по тропинке и остановилась под раскидистым тополем. Ян поспешил вслед за нею. Он был неспокоен и озабочен, на лице его не было и тени улыбки. В измокшей рубахе, с мокрым кафтаном, перекинутым через плечо, он, задыхаясь, начал засыпать Юстину быстрыми вопросами:
— Вы очень испугались? Промокли? Озябли, может быть? Не захвораете?
Но достаточно было бы посмотреть на нее, чтобы убедиться, что она переживает одну из самых радостных минут своей жизни. С того мгновения, когда, войдя в лодку, она увидала в глазах Яна огонь отваги, а в руках силу и ловкость, вся боязнь ее исчезла и уступила место сладкому чувству доверия и спокойствия. Да, она верила Яну. Он казался ей олицетворением смелости и силы, когда с нахмуренными бровями, стоя на носу лодки, он рассекал веслом волны, пролагая себе путь по водяной пустыне. Юстина почувствовала себя тоже смелой, сильной; она гордилась им и тем, что доверилась ему. Но этого мало. Под густою завесой дождя, с трудом поднимая веки, она заметила, с какой заботливой тревогой он смотрит на нее, и вместе с доверием в ее душу проникло чувство бесконечной признательности к этому сердцу, которое так просто, так безыскусственно отдавалось ей.
Счастливая и радостная стояла она под тополем, уверяя Яна, что вовсе не испугалась, не промокла и жалеет только о том, что прогулка их так скоро окончилась.
— Ну, и, слава богу! — воскликнул Ян.
Видя ее здоровой и веселой, он успокоился. Он видел, что она совсем не промокла: кафтан его был сшит из толстого сукна. Зато волосы Юстины совершенно намокли и оттягивали назад ее голову. Она встряхнула головой — и черные волны рассыпались по ее плечам. Может быть, она сама не сознавала, как была красива в эту минуту. Ян не спускал с нее глаз и тихо повторял:
— Создаст же господь такую красоту!
Шопот его долетел до ее уха вместе с горячим дыханием. Она почувствовала, как он прикоснулся к ее волосам. Закинув голову, она неподвижно стояла с порозовевшим лицом, устремив взор на широкую золотую полосу, которая, казалось, настежь распахнула внизу под заходящим солнцем лазурное небо.
Вдруг на этом золотом фоне замелькали белые крылатые точки; они летели над рекой, то ниже, то выше, к зеленой горе. То были большие, необыкновенно красивые птицы, ширококрылые, совершенно белые, с лапами и клювом огненно-красного цвета. Их было не менее двадцати; они казались воздушными лилиями с огненно-красными стеблями и стрелками. Они высоко взвились из-за зеленой горы и безмолвно, торжественно летели дальше-дальше, вспугивая шумом тяжелых крыльев маленьких речных чаек, в страхе заметавшихся над водой.
Юстина, охваченная любопытством, бросилась за ними. Она вскрикнула от удивления: впервые в жизни она видела этих птиц.
— Это морские чайки, — изменившимся голосом объяснил ей Ян, — птица редкая в наших краях. Не каждый год жалует она к нам. Иногда по нескольку лет ее не видно. Покажется — и улетит бог весть куда.
Он задумчиво следил глазами за улетевшими птицами.
— Любопытно было бы узнать что-нибудь о тех далеких странах, куда летят эти птицы… Хотя бы книжку почитать какую-нибудь.
— Мы вместе с вами будем читать обо всем этом. Да?
Глаза Яна радостно вспыхнули.
— Не может этого быть!.. Вы правду говорите?
Подул легкий ветерок; тополь зашумел и оросил их дождем. Они оба рассмеялись как дети.
— Пойдем в хату! — сказал Ян.
— Пойдем! — согласилась Юстина.
Ряд лип, стоявших на дворе, еще раз осыпал их холодною росой, прежде чем они остановились у окна комнаты, которую Анзельм называл своею кельей.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления