11. ПОКАЗАНИЯ ТАНДЕМА

Онлайн чтение книги Не убоюсь зла
11. ПОКАЗАНИЯ ТАНДЕМА

Детективные сюжеты из наших бесед с Солонченко исчезли. В течение августа и сентября темой допросов вновь стала жизнь алии во всех ее проявлениях: составление списков отказников, связь между отказниками разных городов, встречи с иностранцами, самиздатские журналы, семинары, празднование знаменательных еврейских дат, демонстрации. Следователя интересовало все: кто и как собирал данные об отказниках, у кого эти материалы хранились, как осуществлялась связь между городами, какими путями поступала из-за рубежа сионистская литература (сюда, естественно, включались учебники иврита и книги по иудаизму), как организовывались демонстрации, кто поддерживал связь с корреспондентами, кто ходил на семинары к Рубину, к Лернеру, к Азбелю, кто делал там доклады и на какие темы, присутствовали ли на них иностранцы, передавались ли им тексты докладов...

Вопросов - и самых разных - было много, ответ же - лишь один. Записав его в протокол, следователь приступал к чтению показаний Липавского и Цыпина, которые нарисовали красочную картину нашей "преступной" деятельности.

Зачастую их свидетельства противоречивы, но КГБ это не смущает, следствие рассматривает показания тандема как взаимно дополняющие друг друга. Цыпин, скажем, описывает систему дежурств у московского ОВИРа для регистрации новых отказников; по его словам, она существует с самого начала семидесятых годов и сбор информации организовывал я - и не только в Москве, но и по всей стране. Липавский же утверждает, что списки эти стали составляться с осени семьдесят шестого года по указанию ЦРУ, переданному корреспондентом "Вашингтон Пост" Питером Осносом Виталию Рубину; Лернер якобы поручил сбор информации Бейлиной, а отправку списков за рубеж - мне. Липавский говорит, что списки были величайшей тайной, известной только ЦРУ, а Цыпин рассказывает о визите конгрессмена Драйнена в семьдесят пятом году и его встрече с Лунцем - у каждого из них, сообщает Цыпин, был свой список, и Лунц вносил в драйненовский изменения и уточнения.

Я вспоминаю, как привел отца Драйнена, с которым мы на удивление быстро подружились, к Саше Лунцу и как в разгар нашей беседы явился Цыпин. Никаких дел у него к Саше не было, он посидел, попил чаю, послушал и ушел. Вспоминаю о таких же внезапных его появлениях и во многих других случаях -тоже без особых на то причин, но всегда во время визитов известных иностранцев. А ведь мы его уже тогда подозревали, почти не сомневались, что он стукач, но почему-то не гнали от себя.

О денежной помощи из-за рубежа семьям отказников и Липавский, и Цыпин говорят много и с нескрываемой завистью; оба утверждают, что есть какой-то специальный фонд, но толком ничего не знают. Цыпин считает, что я имел к этому фонду прямое отношение, Липавский же докладывает, что я от участия в распределении денег отказался.

Об организации демонстраций Цыпин говорит долго и подробно. Еще бы, ведь он с семьдесят второго года в течение трех с лишним лет, пока не утратил наше доверие, являлся одним из самых активных "хунвейбинов", был даже их "споуксменом". По его словам, мы действовали в соответствии с инструкциями ЦРУ, от которого получали указания, когда и где демонстрировать .

Несмотря на то, что в показаниях Цыпина полно вранья, память на детали у него удивительная. Описывает он, к примеру, наши встречи в семьдесят четвертом году на квартирах Лунца и Владимира Давыдова, где мы обсуждали разные вопросы, в том числе о демонстрациях и о поездках по стране для сбора информации о положении отказников. Как всегда, самое главное мы не говорили вслух, а писали: даты, адреса, названия городов, имена и тому подобное. Цыпин абсолютно точно перечисляет всех присутствовавших, вспоминает порядок выступлений и безошибочно излагает их содержание. "Я бы, пожалуй, так не смог", - с завистью думаю я, но тут же соображаю, что Цыпин, скорее всего, по свежим следам составлял свои донесения, а сейчас, через четыре года, попросту зачитывает их для протокола допроса.

Иногда у Солонченко появляется возможность подтвердить, показания тандема каким-нибудь документом, в таких случаях он заметно оживляется. Вот он кладет на стол письмо, изъятое у Лунца осенью семьдесят четвертого года во время его поездки в Дербент.

- Читайте! - торжествует следователь. - Это перевод с английского. Некий Джо призывает Лунца искать новые способы для сбора и передачи информации, с помощью которой можно было бы потребовать от СССР дальнейших уступок. Теперь видите, на кого вы работали? Может, хотите узнать, в какой организации работает Джо?

- Хочу, - говорю я серьезно, но при этом с трудом сдерживаю смех и прикусываю язык, чтобы не сболтнуть лишнее, как в случае с Захаровым.

- Со временем узнаете, - многозначительно говорит Солонченко. - Это все друзья вашего Тота.

Бедняга! Он не знал, что его подвел переводчик, который не смог правильно прочесть слово "Lou" - "Лу" - сокращение от имени Луис. Так звали Розенблюма, физика из Кливленда, одного из первых, начавших в Америке борьбу за советских евреев. Если бы КГБ это знал, то обрадовался бы, может, еще больше. А так им пришлось шантажировать меня несуществующим Джо, делая вид, что за этим именем скрывается некто из ЦРУ.

Впрочем, сверив перевод письма с подлинником, я обнаруживаю вещи посерьезнее. В ожидании принятия поправки Джексона Лу Розенблюм призывал нас собирать информацию, с помощью которой можно было бы проверить, как СССР соблюдает договоренность, достигнутую в ходе переговоров Киссинджера и Громыко. Но при переводе с английского слова "full compliance with" -"полное соблюдение" - превратились в "дальнейшие уступки".

- Вот в чем была ваша цель! Даже если бы мы согласились на требования Джексона, вы вместе с вашими американскими сообщниками собирались требовать дальнейших уступок!

Тут уж я промолчать не мог и написал заявление, в котором указал на явное искажение смысла письма и потребовал исправить перевод. Ответ гласил, что следователь английского языка не знает, а к концу следствия документ будет еще раз проверен переводчиком. Все это не помешало КГБ приобщить письмо к делу неисправленным и упомянуть о нем в приговоре в доказательство моей и моих "сообщников" изменнической деятельности.

Целью научных семинаров ученых-отказников, по показаниям тандема, было то же, ради чего мы составляли списки: перекачивание советских тайн на Запад. На эти семинары, по их словам, приезжали под видом ученых представители тамошних спецслужб и увозили с собой собранную для них секретную научную информацию.

Я выслушивал всю эту мешанину фактов и домыслов, фамилий реальных людей и поручиков Киже и думал: так что же опасней, что хуже - попытки впутать меня в какой-то пошлый детектив или извращенное толкование нашей деятельности? Если в первом случае КГБ надо проявить определенную изобретательность, то во втором и придумывать ничего не надо: заявления мы писали, списки составляли, на демонстрации ходили, в семинарах участвовали. Десятки московских, ленинградских, рижских, кишиневских, минских евреев уже сегодня могут быть обвинены в том же, в чем и я.

А почему, собственно, "могут" - наверняка уже обвиняются! Пусть даже пока никто не арестован, но, без сомнения, идут допросы, на людей оказывают давление, их шантажируют. На это указывали и темы, которые Солонченко поднимал на допросах в августе и сентябре.

Обычно, покончив с чтением показаний тандема, следователь начинал рассуждать о том, какой размах приняла наша деятельность, сколько людей по всей стране было вовлечено в нее.

- Я, конечно, понимаю, - говорил он, - что вы не могли быть главной фигурой во всем этом, однако нет ничего странного в том, что и Липавский, и Цыпин, и другие свидетели отводят вам в движении центральную роль. Допрашиваем-то мы их по вашему делу, а человек так уж устроен: всегда пытается переложить ответственность с себя на другого.

Затем следователь, как правило, пересказывал различные эпизоды из жизни алии последних четырех-пяти лет, проявляя при этом немалую осведомленность. Цель его очевидна: внушить мне, что один из моих коллег - трус, другой -бабник, третий - стяжатель, четвертый - честолюбец... Должен признаться, что в его характеристиках не все было взято с потолка: стукачи свое дело знали, да и подслушивание велось вполне квалифицированно.

Я же в описании следователя выглядел на фоне остальных чуть ли не ангелом: и в материальных дрязгах отказывался участвовать, и к друзьям относился лучше, чем они того заслуживали, и умен-то я, и добр, и вообще, если бы не мои ошибочные взгляды, то был бы я отличным малым. Никогда не приходилось мне получать от КГБ столько комплиментов, как в эти недели, но я прекрасно понимал, что льстят они мне неспроста.

Вывод, к которому подводил меня Солонченко, был следующим; грешили все, кто больше, кто меньше, но главные злодеи теперь продолжают наслаждаться жизнью в Израиле и в Москве, а мне одному придется за них держать ответ - экая несправедливость! Это давление оказалось куда более слабым, чем предыдущий натиск, но зато было длительным и нудным. Лихая атака захлебнулась; противник избрал тактику осады моих позиций, подвергая их интенсивному, но не слишком опасному артобстрелу.

План КГБ, судя по всему, был прост: заставить меня усомниться в друзьях, ослабить мою внутреннюю связь с ними, а затем, уловив момент, когда одиночество и ощущение безысходности станут угнетать меня особенно сильно, вновь предложить мне искать выход в сотрудничестве с ними.

Но у КГБ был свой сценарий, у меня - свой, у них свои цели, у меня -свои, у них своя игра, у меня - своя, так успешно начатая двадцать пятого июля. И чем больше я увлекался ею, тем меньше было у меня времени и желания размышлять над аргументами Солонченко и компании.

В десятых числах августа я получил дополнительное подтверждение тому, что игра моя развивается успешно. Надзиратель принес мне очередную, положенную раз в месяц, пятикилограммовую посылку из дома и выложил продукты на стол. Обычный порядок был таков: мне давали "сопроводиловку" - опись вложенного, составленную отправителем, я сверял с ней содержимое посылки и расписывался в получении. Но на сей раз надзиратель протянул мне лист чистой бумаги:

- Сами составьте список продуктов и распишитесь.

Я запротестовал: ведь видеть почерк кого-либо из родственников -единственная возможность убедиться, что он еще жив.

- Таков теперь новый порядок, - сказал вертухай.

Вскоре выяснилось, что новшество это почему-то не распространилось ни на моего соседа, ни на других обитателей Лефортово. Пока же, делать нечего, я стал составлять опись и тут же обнаружил, что все этикетки оторваны, -узнать сорт сыра или название зубного порошка было невозможно. Я обрадовался. Еще недавно КГБ сам объяснял мне через Шнейваса, как передавать информацию с воли, заранее договорившись с домашними о том, что будет означать тот или иной продукт и о чем скажет то или иное его количество. Я тогда признался ему, что не додумался до этого, но теперь стало ясно: они не верят мне и подозревают, что у меня есть связь с волей. Стало быть, я получил еще одно убедительнейшее доказательство тому, что мои "оговорки" и о Лернере, и о том, что никто не арестован, соответствуют действительности.

Потерять возможность лишний раз увидеть почерк близкого человека было, конечно, обидно, но я убеждал себя в том, что приобрел вместо этого нечто большее: уверенность в правильности моей стратегии. Если бы между догадками, которые я выдавал за достоверное знание, и истинным положением вещей на воле были противоречия, следователи не сомневались бы, что я блефую, и не пытались столь явно пресечь мою связь с внешним миром.

Между тем кагебешники продолжали демонстрировать вновь и вновь, насколько они поверили мне. Во второй половине августа с интервалами в несколько дней последовали три обыска, беспрецедентные по тщательности. Забрали на проверку все библиотечные книги и мои записи, отклеивали каждую этикетку с вещей и продуктов, складка за складкой прощупывали одежду, простукивали стены, жалкую тюремную мебель; с помощью одного прибора искали металлические предметы, с помощью другого - полости в дереве... Я держался спокойно, стараясь скрыть радость и злорадство, и лишь время от времени бросал им:

- Да что мы, прятать не умеем, что ли? - или нечто иное в том же духе.

Но сосед мой в раздражении сказал ищейкам:

- Четвертый год в Лефортово, а такого не видел. Что вы ищете здесь, приемник?

Главный среди них внимательно посмотрел на него, схватил за руку и быстро спросил:

- А почему вы заговорили о приемнике?

Бедный Михаил Александрович страшно перепугался. Сразу после обыска его вызвали на беседу; вернувшись в камеру, он долго настороженно присматривался ко мне, а вечером, во время игры в домино, вдруг тихо сказал:

- Или я ничего в людях не понимаю и вы совсем не тот, кем кажетесь, или наш КГБ сам себя свел с ума шпионскими историями. Приемник - придумать же такое!

Он фыркнул, но объяснять ничего не стал. Впрочем, я и не спрашивал, только посоветовал ему:

- Не принимайте все это близко к сердцу, Михаил Александрович. Ведь вас жена ждет. Кстати, ваш ход.

А через несколько дней, когда мне пришлось в очередной раз утешать его, расстроенного семейными неурядицами, отвлекать от тяжелых мыслей, он вдруг сказал:

- Говорят, вы готовы родного отца продать, только бы увидеть свою фамилию в западных газетах. Неужели это правда?

- Судите сами, Михаил Александрович.

Наши отношения продолжали носить тот же осторожно-ровный, полуприятельский характер.

* * *

Единственным трофеем, который кагебешники захватили в результате серии обысков, была маленькая скрепка, завалившаяся когда-то за подкладку пиджака. Скрепка - предмет металлический, острый, а потому для хранения в камере запрещенный. Пиджак у меня был старый, с многочисленными дырами в карманах, и провалиться сквозь них мог и пистолет, не то что скрепка. Однако когда меня привезли в тюрьму, то всю одежду тщательно проверили и не нашли ничего подозрительного. Сейчас же Петренко грозно вопрошал:

- Откуда у вас скрепка?

- Я за качество работы ваших служащих, обыскивавших меня после ареста, не отвечаю. Вы, кстати, сами там присутствовали, - напомнил я ему, - и должны были контролировать своих подчиненных.

Петренко пропустил все это мимо ушей.

- Не хотите жить с нами в мире - пеняйте на себя; будете строго наказаны.

Стало ясно, что скрепка для них - только предлог. Я не знал тогда, что незадолго до этого, в середине августа, следственный отдел КГБ СССР направил руководству тюрьмы официальное письмо с требованием пресечь мою связь с волей, но понять, что история со скрепкой - реакция на эту несуществовавшую связь или даже месть за нее, было нетрудно.

Опять идти в карцер мне не хотелось; я решил предпринять кое-какие превентивные меры и при очередной встрече с Солонченко заявил:

- Мне это распределение ролей на доброе следствие и плохого Петренко надоело. Раньше - зубная щетка, теперь - скрепка. Петренко, конечно, откровенный антисемит, но я понимаю, что действовать независимо от вас он не может. Если меня снова посадят в карцер, я буду рассматривать это как очередную попытку следствия давить на меня и откажусь выходить на допросы вплоть до полной смены всех семнадцати следователей.

Солонченко молча выслушал меня и что-то себе записал. На следующий день я повторил то же самое в заявлении на имя Генерального прокурора.

Срок между составлением рапорта о нарушении и постановлением о наказании по закону не должен превышать десяти дней. Где-то на восьмой день, во время обеда, в камеру ворвался начальник тюрьмы. Я не сразу узнал его: Петренко был в гражданском костюме и плаще, возбужденный и запыхавшийся.

- Щаранский, - торопливо заговорил он, - есть ли у вас какие-нибудь претензии к администрации?

- Конечно, есть.

- Какие?

- Ну, например, мне, вопреки правилам, не выдают фотографию жены.

- Безобразие. Я разберусь. Выдадут, - выпалил он скороговоркой -Если возникнут еще проблемы или вопросы, записывайтесь ко мне на прием, будем их решать. Я пришел сказать вам, что администрация тюрьмы никаких претензий к вам не имеет. Если у нас были раньше недоразумения с вами, то я об этом сожалею. Продолжайте обедать. Приятного аппетита.

Отбарабанив все это, Петренко повернулся и пулей выскочил из камеры. Хохочущий Тимофеев повалился на нары:

- Извиняющийся Петренко! Нечто невиданное!

Я еще не успел сообразить, что все происходящее означает, как открылась кормушка: принесли фотографию Наташи. У меня даже руки задрожали от радости.

Но, как известно, аппетит приходит во время еды. Почему бы теперь не потребовать в камеру иврит-русский словарь Шапиро, который мама безуспешно пыталась передать мне через руководство тюрьмы? Я еще не знал, что толстый, страниц на шестьсот, словарь этот как раз в те самые дни у мамы все же взяли. Правда, до меня он не дошел - его, видимо, распотрошили в поисках все той же тайной информации.

- Куй железо, пока горячо, - посоветовал мне сосед, и я уже на следующее утро подал на имя Петренко заявление с просьбой принять меня. К моему удивлению, никакой реакции не последовало. На следующий день я повторил попытку - и снова с тем же результатом. Только на третий день мне сообщили, что Петренко подал в отставку с поста, который занимал в течение пятнадцати с лишним лет, и сдает дела своему заместителю, подполковнику Поваренкову.

Больше я никогда Петренко не видел. Как ни соблазнительно было думать, что к крушению его карьеры причастен и я, реализм во мне возобладал над гордыней. В советской системе, особенно на уровне партийной и кагебешной элиты, людей не снимают с работы за допущенные ими ошибки. Падение их объясняется интригами, борьбой различных групп за власть, за влияние. А когда чья-то судьба уже предрешена, тогда этому человеку и предъявят длинный список допущенных им прегрешений - даже если он совершал их по заданию своего более удачливого начальства; свалят на него и чужую вину.

Видимо, что-то подобное произошло и в этом случае. Когда Петренко решили "уйти", его, надо думать, обвинили и в том, что он плохо изолировал меня от внешнего мира, и в том, что дал мне повод обвинять КГБ в антисемитизме, и, может быть, даже в том, что своим неумным поведением ожесточил меня и затруднил работу следствия. Во всяком случае, в дальнейшем следователи и даже прокурор не раз говорили мне, что осуждают методы Петренко и что не случайно ему пришлось покинуть свой пост.

Но рановато они поставили на нем крест. Через пять лет, встретившись в Чистопольской тюрьме с новым лефортовским пополнением, я узнал следующее. В восемьдесят первом году в Лефортово произошло ЧП. Арестованный - видимо, по обвинению в шпионаже - польский генерал покончил жизнь самоубийством: когда его вели на прогулку, он сумел взбежать на мостик, с которого надзиратель наблюдал за зеками, и бросился головой вниз на асфальт. За это кто-то должен был ответить. В итоге Поваренков исчез, а на его месте вновь появился Петренко.


Читать далее

11. ПОКАЗАНИЯ ТАНДЕМА

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть