Название Киндберг можно перевести без затей как детская гора или представить себе доброй горою, приветливой горою, так или иначе Киндберг – городок, куда приезжаешь вечером, под дождем, который бешено бьется о ветровое стекло, старый отель с широкими низкими галереями, где все устроено так, чтобы ты не вспоминал о том, что продолжает колотиться и шуршать снаружи, в конце концов, место как место, тут можно переодеться, почувствовать, как хорошо быть под крышей; и суп в большой серебряной супнице, белое вино, ломаешь хлеб и первый кусок даешь Лине, которая принимает его в раскрытую ладонь, точно драгоценный дар, а оно и в самом деле так, и почему-то дует на него, бог весть почему, но приятно смотреть, как челочка Лины подрагивает и чуть-чуть отлетает вверх, словно дуновение, отраженное рукой и хлебом, поднимает занавес крохотного театра, словно теперь перед глазами Марсело на сцену выбегут мысли Лины, картины и воспоминания, теснящиеся в голове Лины, которая, совершенно счастливая, солнечно сияя, смакует соблазнительный суп.
Но нет, гладкий и светлый лоб не меняется, поначалу только голос роняет частицы ее существа, позволяет в первом приближении набросать образ Лины: к примеру, она чилийка, и эта тема Арчи Шеппа, которую она то и дело напевает, слегка обкусанные, но очень чистые ногти по контрасту с одеждой, грязной от автостопа, от ночевок на фермах и в общежитиях молодежи. Молодежь, смеется Лина, смакуя суп, как довольный медвежонок, ручаюсь, что ты и не представляешь, какая она
эта молодежь: окаменелости, ходячие трупы, знаешь, как в том фильме ужасов у Ромеро.
Марсело чуть было не спросил, кто такой Ромеро, первый! раз слышу об этом Ромеро, но лучше пусть говорит, забавно наблюдать ее счастье от горячей еды, как перед тем ее радость в комнате, где, треща, пылая, ждет камин, они заключены в прозрачный пузырь буржуазного довольства, обеспеченный! бумажником приезжего с деньгами, и дождь бьет о стенки этого пузыря, как сегодня под вечер он бился о белое-белое лицо Лины, стоящей на краю дороги при выходе из леса в сумерках, ну и место для автостопа, и однако же, еще немножко супа, медвежонок, давай ешь, тебе надо уберечься от ангины, волосы еще влажные, но камин уже ждет, пылая, треща, в комнате с огромной кроватью эпохи Габсбургов, с зеркалами до полу, со столиками, бахромой, тяжелыми шторами, ну-ка скажи, отчего ты торчала там под дождем, твоя мама хорошенько бы тебя отшлепала.
Трупы, повторяет Лина, лучше ехать одной, ну конечно, если идет дождь, но ты не думай, этот плащ и вправду непромокаемый, только вот капельку волосы и ноги, и все, на всякий случай можно принять аспирин. И пока уносят пустую хлебницу и ставят другую, полнехонькую, куда медвежонок сразу же запускает лапу, и ой какое вкусное масло, а ты что делаешь, почему раскатываешь в такой потрясной машине, а почему ты, надо же, ты аргентинец? Оба соглашаются, что случай работает исправно, конечно же, уместно вспомнить, что если за восемь километров до того Марсело не остановился бы у придорожного кафе, девочка-медвежонок сидела бы теперь в другой машине или еще мокла бы в лесу, я агент по продаже сборных конструкций, это такое дело, что приходится много ездить, но сейчас у меня целых две обязанности. Медвежонок слушает внимательно, почти сурово, что такое сборные конструкции но конечно, это скучная тема, что тут поделаешь, ведь не скажешь, что ты укротитель хищников, или кинорежиссер, или Пол Маккартни. У нее резкие повадки насекомого или птицы хотя она девочка-медвежонок, подрагивающая челка, то и дело эта музыкальная фраза Арчи Шеппа, у тебя есть пластинки, то есть как, а-а, ну ладно. Вдруг сообразила, иронически думает Марсело, что для него было бы нормально не иметь пластинок Арчи Шеппа, и это глупо, потому что они у него и вправду есть и иногда он слушает их вместе с Марлене в Брюсселе, только не умеет вжиться в них так, как Лина, которая, проглотив кусок и неся ко рту другой, вдруг промурлычет обрывок мелодии, и ее улыбка полна блаженством от free-jazz*
* свободного джаза (англ.)
Понятно, остается еще зуд, почти болезненно-сладкая спазма тех минут, когда они въехали в Киндберг, гостиничная автостоянка в огромном древнем ангаре, старуха освещает им путь старинным, под стать всему, фонарем, Марсело – чемоданчик и портфель, Лина – рюкзак и хлюпающие кеды, приглашение поужинать, принятое перед Киндбергом, мы сможем немножко поболтать, ночь и пулеметные очереди дождя, куда уж ехать дальше, давай остановимся в Киндберге, приглашаю тебя поужинать, ой, конечно, спасибо, как здорово, ты пообсохнешь, лучше всего остаться здесь до утра, дождик, злись, как хочешь, нас ты не замочишь, ой, конечно, сказала Лина, и тогда стоянка, гулкие готические галереи, ведущие к конторе, как тепло в этом отеле, какое везенье, последняя капелька стекает с челки, рюкзак на плече, девочка-медвежонок, герл-скаут с добрым дядей, я сейчас возьму комнаты, чтобы ты немножко обсушилась перед ужином. И зуд, почти спазма там, внизу, Лина смотрит на него всей челкой, комнаты, какая ерунда, бери одну. И он не глядит на нее, но этот приятнонеприятный зуд, значит, то самое, значит, вот что тебя ждет, значит, медвежонок, суп, камин, значит, еще одна, везет же тебе, старик, ведь она прехорошенькая. Но потом, наблюдая, как она вытаскивает из рюкзака сухие джинсы и черный свитер, поворачивается спиной, болтает о пустяках, какой камин, как от него пахнет, какой душистый огонь, разыскивая для нее аспирин в глубине чемодана среди витаминов, и дезодорантов, и лосьонов после бритья, и докуда ты думаешь добраться, не знаю, у меня есть письмо к компании хиппи в Копенгагене, рисунки, которые мне дала Сесилия в Сантьяго, она сказала, что это отличные ребята, атласные ширмы, и Лина развешивает мокрую одежду, без церемоний вытряхивает содержимое рюкзака на позолоченный столик времен Франца-Иосифа с арабесками, Джеймс Болдуин, бумажные салфетки, пуговицы, темные очки, картонные коробочки, Пабло Неруда, женские пакетики, карта Германии, какая я голодная, Марсело, мне нравится твое имя, оно хорошо звучит, я голодная, тогда идем ужинать, в конце концов, под душем ты уже побывала, потом наведешь порядок в своем рюкзаке, Лина резко поднимает голову и смотрит на него: Я никогда не навожу порядка, к чему, рюкзак – он, как я сама, как это путешествие, как политика, все вперемешку и без разницы. Соплячка, думает Марсело, спазма, почти зуд (дать ей аспирин перед кофе, так подействует быстрее), но ей мешали эти словесные преграды, эти ты такая молодая и как ты ездишь вот так, одна, посреди супа она рассмеялась: молодежь, окаменелости, ходячие трупы, знаешь, как в этом фильме Ромеро. И гуляш, и потихоньку от тепла, от того, что девочка-медвежонок опять такая довольная, от вина зуд в животе уступает место какой-то радости, ощущению покоя, пусть говорит глупости, пусть продолжает объяснять свой взгляд на мир, который, пожалуй, был когда-то и его взглядом, но теперь к чему это вспоминать, пусть смотрит на него из своего театрика под челочкой, вдруг серьезная, даже озабоченная, и потом тут же Шепп и слова: как хорошо сидеть вот так, сухой, внутри уютного пузыря, а вот один раз в Авиньоне я пять часов ждала попутку, ветер был такой, что рвал крыши с домов, я видела, как птица разбилась о ствол дерева, знаешь, она упала, как платок; перец, пожалуйста.
Значит (пустое блюдо уже унесли), ты думаешь этак следовать до Дании, но у тебя есть хотя бы немножко денег, а? Конечно, я буду ехать дальше, ты не ешь салат? тогда дай его мне, я все еще не наелась, она складывает листья вилкой и жует не спеша, мурлыча тему Шеппа, и время от времени маленький серебристый пузырек лопается на влажных губах, красивый, четко очерченный рот кончается как раз там, где надо, эти рисунки времен Возрождения, осенняя Флоренция с Марлене, эти рты, которые любили рисовать гениальные мужеложцы, рты секретно сластолюбивые, своевольные и так далее, тебе уже ударил в голову рислинг семьдесят четвертого года, пока ты слушал ее слова, пробивающиеся сквозь жевание и мурлыкание, не знаю, как мне удалось кончить философский в Сантьяго, мне хотелось бы столько прочесть, как раз теперь время начинать читать. Да уж, разумеется, бедная девочка-медвежонок, столько радости от салата и от планов проглотить за шесть месяцев всего Спинозу вперемешку с Алленом Гинзбергом и конечно же Шеппом, много еще общих мест прозвучит до появления кофе (не забыть дать ей аспирин, мне не хватало только, чтобы она расчихалась, соплячка с мокрыми волосами, все лицо – одна прилипшая челка, дождь щупает ее на краю дороги), но параллельно между Шеппом и последними глотками гуляша все понемногу словно бы начало медленно кружиться, меняться, все те же фразы, Спиноза, Копенгаген и в то же время все иначе. Лина напротив него ломает хлеб, пьет вино, смотрит такая довольная, далеко и близко одновременно, меняясь с кружением ночи, хотя далеко и близко – это не объяснение, тут что-то другое, какой-то показ, Лина показывает ему что-то иное, не Саму себя, но что же тогда, позвольте спросить.
И две тонюсенькие пластинки швейцарского сыра, почему ты не ешь, Марсело, он чудесный, ты ничего не ел, вот глупый, такой важный господин, как ты, ты ведь важный господин, да? сидишь себе куришь, брови хмуришь и ничего не ешь, знаешь, может, еще немножко вина, хочешь, а? потому что под этот сыр, ты понимаешь, надо же его запить, пусть утрясется, ну давай поешь капельку; еще хлеба, надо же, сколько хлеба я ем, мне всегда предсказывали, что я растолстею, да-да, то, что слышишь, у меня уже есть животик, хоть и незаметный, есть, честное слово, Шепп.
Бесполезно ждать, чтобы она заговорила о чем-нибудь осмысленном, да и к чему (ты ведь важный господин, да?), девочка-медвежонок перед великолепием десерта, она глядит ошеломленно и в то же время прикидывающе на тележку на колесиках, заставленную пирожными, компотами, взбитыми сливками, да, животик, ей предсказывали, что она растолстеет, именно так, вот это, где побольше крема, и почему тебе не нравится Копенгаген, Марсело, но Марсело не говорил, что ему не нравится Копенгаген, только немножко глупо странствовать вот так, под проливным дождем, неделю за неделей, с рюкзаком за спиной, чтобы, скорее всего, обнаружить, что хиппи бродят уже по Калифорнии, но разве ты не понимаешь, как это неважно, я же сказала, что не знаю их, я везу им рисунки, которые дали мне Сесилия и Маркое в Сантьяго, и пластинку «Mothers of Invention**,
** «Матери выдумки» (англ.) – название женского поп-ансамбля
Потом медленное и низкое пламя в камине, в их телах, оно затухает, золотится, вода уже выпита, сигареты, университетские лекции – такая мерзость, мне было так скучно, лучшему я научилась в кафе, читала перед киносеансами, разговаривала с Сесилией и с Пиручо, а он слушает, «Рубин», так похоже на «Рубин» двадцать лет назад, Арльт, и Рильке, и Элиот, и Борхес, только вот Лина смогла, она села на свой парусник, отправившись в путь автостопом, она делает свои дневные переходы в «рено» и «фольксвагенах», девочка-медвежонок среди сухих листьев, капли дождя на челочке, но почему опять и опять этот парусник, этот «Рубин», она ничего о них не знает, она тогда еще даже не родилась на свет, маленькая сопливая чилийская девочка, бродяжка, Копенгаген, почему с самого начала, с супа и белого вина, сама того не зная, она бросала и бросала ему в лицо столько всего прошлого и потерянного, столько забытого и похороненного, столько напоминаний о паруснике за шестьсот песо, Лина, что полусонно глядит на него, соскальзывая все ниже на подушки, вздыхает, как довольный зверек, протягивает руки к его лицу, ты мне нравишься, костлявый, ты уже прочел все книги, Шепп, я хочу сказать, что с тобой хорошо, ты уже вернулся, у тебя такие большие и сильные руки и столько всего позади, но ты не старый. Значит, девочка-медвежонок увидела, что он жив несмотря на, живее, чем ребята ее возраста, трупы из фильма, как его там, Ромеро, под челочкой крохотный театрик теперь влажно соскальзывал в сон, глядя на него из-под опущенных век, еще раз нежно овладеть ею, чувствуя ее и одновременно прощаясь с нею, слушать ее полупротестующее бурчание, я хочу спать, Марсело, нет, так не надо, надо, любимая, надо, ее тело легонькое и твердое, напряженные ягодицы, взрыв, сразу же удвоенный, возвращенный, это не Марлене в Брюсселе, не женщины такие, как он, неторопливые, уверенные, которые прочли все книги, она – девочка-медвежонок, у нее своя манера принимать его силу и отвечать на нее, но потом, все еще на краю ветра, пронизанного дождем и криками, в свою очередь соскальзывая в полусон, вдруг понять, что это тоже парусник и Копенгаген, его лицо, уткнувшееся в грудь Лины, было лицом из «Рубина», из первых отроческих ночей с Мабель или с Нелидой, в квартире, одолженной Монито, бешеные эластичные вспышки и почти сразу же: давай прошвырнемся по центру, дай мне конфеты, вот будет, если мама узнает. Значит, даже вот так, даже в любви не исчезает это зеркало, смотрящее назад, старей портрет самого себя в молодости, который Лина ставит перед его глазами, лаская его, и Шепп, и давай спать, и, пожалуйста, еще глоток воды; это словно вдруг стать ею, смотреть на все ее глазами, невыносимо, нелепо, необратимо, и наконец сон среди последних ласковых слов и всех волос медвежонка, закутавших его лицо, как будто что-то в ней знало, как будто хотело все стереть, чтобы он снова проснулся Марсело, как он проснулся в девять утра, и Лина, сидя на диванчике, причесывалась и напевала, уже одетая для новой дороги, для нового дождя. Они почти не разговаривали, быстрый завтрак, сияет солнце, за много километров от Киндберга они остановились, чтобы еще раз выпить кофе, Лина – четыре куска сахара, ее лицо словно умытое, отсутствующее, выражение какого-то абстрактного счастья, и тогда – знаешь, не сердись, скажи, что не рассердишься, ну конечно нет, скажи мне все, если тебе что-нибудь надо,- и остановка как раз на краю общего места, потому что слова были уже наготове, как деньги в его бумажнике, ожидая, что их используют, вот-вот они вылетят, – когда рука Лины робко легла в его руку, челочка упала на глаза, и наконец вопрос: нельзя ли ей проехать с ним еще немножко, пусть им и не по пути, все равно, еще немножко проехать с ним, потому что ей так хорошо, чтобы все еще чуточку не кончалось, такое солнце, мы поспим где-нибудь в лесу, я покажу тебе пластинку и рисунки, только до вечера, если хочешь, и почувствовать, что да, что, конечно же, он хочет, что нет никаких причин, отчего бы ему не хотеть, и медленно отнять руку и сказать, что нет, лучше не надо, знаешь, здесь большой перекресток, ты легко найдешь машину, и девочка-медвежонок вся сжалась, словно ее нежданно ударили, стала далекая и наклонила лицо, грызя сахар, глядя, как он расплачивается и встает, приносит ей рюкзак, целует в голову, поворачивается спиной, исчезает, резко переключая скорости, пятьдесят, восемьдесят, сто десять, путь открыт для агентов по продаже сборных конструкций, путь без Копенгагена, полный только прогнивших парусников, что громоздятся в кюветах, все лучше и лучше оплачиваемых должностей, приглушенного буэнос-айресского говора в «Рубине», тени одинокого платана на повороте дороги, ствола, в который он врезается на скорости сто шестьдесят, уткнув лицо в руль, как Лина, когда она опустила голову, потому что именно так, опустив голову, грызут сахар девочки-медвежата.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления