I
Компания мужчин и дам собралась на пристани; это была компания, собиравшаяся кататься на яхте Агаты. Дожидались только Паульсбергов, которых ещё не было. Иргенс раздражался и говорил колкости: не лучше ли послать яхту за Паульсбергами и почтительнейше привезти их сюда? Когда наконец Паульсберг с женой явились, все тотчас же разместились, и яхта вышла из фьорда.
Тидеман правил рулём. Двое рабочих со склада Оле составляли экипаж. Оле, действительно, обставил эту поездку наилучшим образом и взял с собой большой запас разных закусок и вина, не забыл даже захватить жареного кофе для Иргенса. Только Кольдевина ему так и не удалось разыскать, а журналиста Грегерсена он не пригласил умышленно, потому что Грегерсен, наверное, видел телеграммы из России и разболтал бы о них остальным.
Тидеман не разговаривал, вид у него был такой, словно он провёл бессонную ночь, а может, и две. Когда Оле спросил его, как он себя чувствует, он ответил, улыбаясь, что ничего себе. Но просил, чтобы ему позволили остаться на руле.
Яхта свернула к шхерам.
Фру Ганка сидела на самом носу, лицо её дышало свежестью, она небрежно набросила на себя накидку, и Мильде заметил, что у неё очень живописный вид.
— Поскорее бы приступить к выпивке! — сказал он, громко смеясь.
Оле сейчас же достал бутылки и стаканы. Он обошёл всех дам и закутал их шалями и пледами. Да, да, пусть смеются! Солнце, правда, светит, но на море сильный ветер. Оле большей частью находился на корме и несколько раз предлагал Тидеману сменить его у руля, но Тидеман всякий раз отказывался. Нет, для него сущее благодеяние, что он может стоять тут и не обязан разговаривать, он совершенно не годился сегодня для разговоров.
— Не падай только духом. Есть какие-нибудь новые подробности?
— Только подтверждение. Завтра это будет сообщено официально. Да ты не думай об этом сейчас, за ночь я определил себе свою линию и всё выяснил. Я надеюсь выпутаться.
А впереди, на носу, настроение начинало быстро повышаться. Ойен страдал морской болезнью и пил, чтобы подбодриться, и не мог держаться на ногах, он сильно ослабел.
— Как хорошо, что вы вернулись, Ойен, — сказала фру Ганка, желая утешить его. — У вас всё такое же девичье личико, но оно стало менее бледно, чем раньше.
— Ну, уже извините, — безжалостно воскликнула фру Паульсберг, — я никогда не видала его бледнее, чем сегодня.
При этом намёке на его морскую болезнь раздался общий смех. Фру Ганка продолжала говорить с ним: она знает его последнее произведение, написанное в Торахусе, стихотворение о старых воспоминаниях. Во всяком случае, нельзя сказать, чтобы он праздно провёл время в деревне.
— А вы не слышали моего последнего стихотворения, — слабым голосом произнёс Ойен, — из египетской жизни, действие происходит в гробнице...
И, несмотря на мучившую его тошноту, он стал искать своё стихотворение по карманам. Куда же оно девалось? Он приготовил его утром, чтобы захватить с собой, думая, что, может быть, кому-нибудь захочется прослушать его, он смело может сказать, что, в своём роде, это нечто замечательное. Но потом он, вероятно, забыл его. Он не мог себе представить, что действительно, потерял, нечаянно обронил его. Потому что, в таком случае, прогулка совершенно пропала для него, такого стихотворения ему до сих пор ещё не удавалось написать; правда, оно занимает всего полторы странички, но...
— Нет, — сказала фру Ганка, — он, наверное, забыл его дома. — И она сделала всё возможное, чтобы разогнать мрачные предположения бедного поэта. — Так ему больше нравится жить в городе, чем в деревне?
О, да, ещё бы! Как только он очутился на улицах и увидел опять свои излюбленные прямые линии, так мозг его сейчас же заработал, и он сочинил это египетское стихотворение в прозе. Нет, не может быть, чтобы он его выронил...
Теперь и Мильде был на стороне Ойена, он начинал его вполне признавать. Да, наконец-то и он постиг своеобразную тонкость его поэзии.
Но Иргенс, сидевший рядом и слышавший эту необыкновенную похвалу, наклонился к фру Ганке и сказал вполголоса:
— Как вам это нравится? Теперь Мильде получил премию, и ему нечего больше страшиться своего опасного соперника Ойена.
И Иргенс поджал губы и улыбнулся кривой усмешкой.
Фру Ганка взглянула на него. Он всё продолжает злобствовать, и как это не идёт к нему! Он сам не знал этого, а то, конечно, не стал бы так поджимать губы и злобно сверкать глазами. Впрочем, он, по обыкновению, был большей частью молчалив, Агате он не сказал за всё время ни слова и делал вид, будто не замечает её присутствия. Что она сделала ему? Разве она могла поступить иначе? Почему он не хочет об этом подумать?
Но он даже не смотрел на неё.
Сварили кофе, но, из внимания к Ойену, которому становилось всё хуже, решили пить его на каком-нибудь островке. Яхта пристала к маленькой шхере. Все расположились на камнях, валялись на жёстком каменистом берегу, возились и шумели. Это было ново и весело. Ойен смотрел широко раскрытыми, изумлёнными глазами на всё, на море, на волны, наполнявшие своим тяжёлым рокотом воздух, на этот пустынный островок, на котором не росло ни единого деревца и где трава была выжжена солнцем и морской водой. Как всё это странно и необыкновенно!
Агата обходила всех с чашками и стаканами, её крошечные ручки боялись выронить что-нибудь, она ступала осторожно, словно балансируя на канате, и даже высунула от напряжения кончик языка.
Мильде предложил тост за её здоровье.
— Нет ли у тебя шампанского? — спросил он Оле.
И шампанское сейчас же появилось, стаканы наполнились, и тост был покрыт громкими криками «ура».
Мильде был в чудеснейшем настроении, он придумал закупорить пустую бутылку и пустить её в море, предварительно вложив бумажку, на которой все напишут свои имена, и мужчины и дамы.
Все написали, за исключением Паульсберга, который решительно отказался. Человек, пишущий так много, как он, не станет, забавы ради, писать на каких-то бумажках, — сказал он.
И он встал и отошёл один в сторону.
— Так я сам припишу его, — сказал Мильде и взялся за карандаш.
Но тут фру Паульсберг сердито крикнула:
— Что такое? Я надеюсь, вы не сделаете этого? Паульсберг сказал, что не желает, чтобы его имя стояло на этой записке, и этого нам должно быть достаточно.
Фру Паульсберг имела чрезвычайно оскорблённый вид. Она заложила ногу на ногу и держала чашку кофе, словно бокал с пивом.
Мильде сейчас же извинился: ведь это просто шутка, сказал он, самая невинная шутка. Но сейчас, подумав немного, он должен признать, что фру Паульсберг права, это глупая выдумка, Паульсберг не может делать таких вещей, словом... Впрочем, по совести сказать, ничего забавного в этом нет, и он просто-напросто предлагает бросить эту затею с бутылкой... Если не будет имени Паульсберга, то какой в ней смысл... Как полагают остальные?
Но Иргенс не мог более сдерживаться и язвительно засмеялся прямо в лицо Мильде.
— Хе-хе-хе, господин лауреат, да ты прямо божественен!
Господин лауреат! Никак он не может забыть эту премию!
— А ты, — ответил, вспылив, Мильде и посмотрел на него пьяными глазами, — ты становишься положительно невыносим, и невозможно иметь с тобой дело.
Иргенс притворился изумлённым.
— Что такое? По твоему тону я могу заключить, что мои слова тебе не понравились?
Фру Ганка выступила примирительницей. Ну, зачем же ссориться на такой прогулке! Это нехорошо, нет, это положительно дурно. Кто будет ссориться, того утопят!
Иргенс сейчас же замолчал, он даже не бормотал ничего сквозь зубы, как делал обыкновенно, когда бывал зол.
Фру Ганка задумалась: как её поэт и герой изменился за несколько недель! Отчего это? Как посветлели его тёмные глаза! Усы его обвисли, лицо утратило свежесть и не было уже так обаятельно, как прежде. Но тут она вспомнила о всех его разочарованиях, о неудаче с премией, о печальной судьбе его книги, этого собрания прекрасных стихов, которое с таким злонамеренным расчётом везде замалчивали. Она обернулась к Агате и сказала:
— Бедный Иргенс стал так раздражителен, вы, наверное, это тоже заметили? Но это, конечно, пройдёт.
И фру Ганка решила сделать всё возможное, чтобы оправдать его, и в своей сердечной доброте повторила те самые слова, которые Иргенс столько раз сам говорил наедине с ней: не удивительно, что он стал так озлоблён, озлобление, подобное этому, нужно уважать. Целые годы он старался, работал, а народ, страна, государство ничего не хотят сделать для него.
— Да, это ужасно! — сочувственно сказала Агата. Фрёкен Агата вдруг сразу поняла, что не отнеслась к этому человеку так, как следовало, что она была неделикатна, даже груба, и с излишней жестокостью оттолкнула его. Она дорого дала бы за то, чтобы этого не было, но теперь было уже поздно.
Паульсберг вернулся со своей одинокой прогулки по островку и заявил, что пора собираться домой. Как бы не было дождя, ему кажется, что что-то на это похоже. Да к тому же и солнце почти село, и поднимается сильный ветер. ...
Агата обошла ещё раз всех с чашками, предлагая ещё кофе. Она нагнулась к Иргенсу ближе, чем было нужно, и сказала:
— А вы, господин Иргенс?
Этот почти просительный тон заставил его поднять на неё глаза. Он не хотел кофе, но с удивлением взглянул на неё и улыбнулся. Она обрадовалась, чуть не уронила подноса и проговорила, запинаясь:
— Ну, немножечко?
Он снова взглянул на неё и повторил:
— Нет, благодарю вас.
Весь обратный путь Иргенс был словно другим человеком, он говорил, занимал дам, поддерживал бедного Ойена, который опять лежал и страдал от качки. Мильде снова добыл бутылку под предлогом, что настал настоящий час для выпивки, и Иргенс выпил с ним из одной только вежливости. Фру Ганка расцвела и веселилась, как дитя, и по особому и быстрому переходу мыслей вдруг сказала себе, что должна непременно не забыть взять сегодня же у мужа немножко денег, сотню другую крон.
Тидеман и на обратном пути правил рулём, и его нельзя было убедить перейти на другое место. Он следил за парусами и за волнами и не говорил ни слова. Он был очень красив, держа руль в руке, небольшая проседь в волосах шла ему, его высокая фигура то поднималась, то опускалась на фоне неба, вместе с движением яхты. Фру Ганка крикнула ему раз, не холодно ли ему. Он не мог поверить такому проявлению внимания с её стороны и сделал вид, что не слышал.
— Он не слышит, — сказала она, улыбаясь. — Тебе не холодно, Андреас?
— Холодно? Нет, — ответил он.
Вскоре всё общество снова очутилось на пристани.
Едва ступив на берег, Ойен сейчас же кликнул извозчика. Он хотел немедленно ехать домой, поискать стихотворение и решить свою судьбу. Он не успокоится до тех пор, пока не узнает определённо, сказал он. Но, может быть, потом он присоединится к остальным. Они пойдут к «Саре»?
Все вопросительно переглянулись. Тогда Оле Генриксен сказал, что ему нужно домой. Он думал о Тидемане и знал, что если кто нуждается в спокойствии, так это он. Фру Ганка думала о деньгах, которые хотела спросить, и последовала за своим мужем. Компания рассталась у дверей дома Тидемана.
Фру Ганка прямо приступила к делу, прежде даже чем муж её успел отворить дверь.
— Не можешь ли ты дать мне сто крон, или около этого? — спросила она.
— Сто крон? Гм!.. Хорошо. Только зайдём со мной в контору. У меня нет при себе денег.
Они вошли в контору.
Он протянул ей красную бумажку. Рука его сильно дрожала.
— Пожалуйста, — сказал он.
— Спасибо... Отчего ты так дрожишь? — спросила она.
— Гм!.. Должно быть, оттого, что я целый день правил рулём... Гм!.. Я должен сообщить тебе радостную новость, Ганка. Ты так часто просила меня о разводе, и вот теперь я вынужден согласиться на это. Я согласен.
Она не верила своим ушам. Он согласен на развод? Она взглянула на него, он был необыкновенно бледен и смотрел в пол. Они стояли по обеим сторонам большой конторки.
Он заговорил опять:
— Обстоятельства сложились так... Операция с рожью обернулась плохо, и если я не разорён окончательно, то, во всяком случае, я бедный человек. Может быть, мне удастся избегнуть ликвидации, но и только. Значит, я недостаточно богат для того, чтобы вести теперешний образ жизни. И не могу уже брать на себя такой ответственности и играть для тебя роль ядра на ноге каторжника, раз я не могу создать тебе более или менее приличной обстановки.
Она стояла и слушала эти слова, доносившиеся до неё, как отдалённые звуки. В первую минуту её охватило смутное чувство радости, — она свободна, может уйти от всего, что так тяготило её уже давно, будет снова девушкой, Ганкой Ланге, да, просто Ганкой Ланге! И когда она услышала, что муж её разорён, это не особенно поразил её, ему даже не придётся ликвидировать дел. Правда, он лишился всего состояния, но всё-таки он не остался на улице, могло быть и хуже.
— Вот как, — сказала она только, — вот как!
Наступило молчание. Тидеман уже овладел собой, он стоял снова, точно там, на яхте, за рулём, взгляд его был прикован к ней. Ну, вот, она не говорит: нет! Значит, она не раздумала! О, нет, да этого, конечно, нельзя было и ожидать! Он проговорил:
— Вот и всё, что я хотел сказать тебе.
Голос его был необычно спокоен, почти властен, и она припомнила, что таким тоном он не говорил с ней в течение трёх лет. В нём была удивительная сила.
— Так ты хочешь этого? — сказала она. — Значит, мы расстанемся. Ну, да, конечно... Но ты всё это хорошо обдумал и делаешь это не ради того только, чтобы исполнить моё желание?
— Разумеется, я делаю это для того, чтобы исполнить твоё желание, — ответил он. — Ты так часто просила меня об этом, а я, к сожалению, всегда противился вплоть до сегодняшнего дня. — И он прибавил без всякой злобы: — Я прошу тебя простить меня за то, что я отнял у тебя время.
Она стала внимательнее.
— Я не понимаю, о чём ты говоришь, — сказала она с лёгким нетерпением.
Он не стал отвечать ей на это. Разве она не требовала постоянно развода? Так как же он не отнял у неё времени? Он расстегнул пальто и с невозмутимым спокойствием сделал крест в своём карманном календаре.
Она не могла не отметить этого самообладания, которого никогда раньше не видела в нём, и невольно сказала:
— Мне кажется, что ты очень изменился...
— Да, поседел немножко, но...
— Нет, ты не понял меня... — прервала она.
Тогда Тидеман медленно посмотрел ей в глаза.
— Дал бы Бог, чтобы ты так же хорошо понимала меня, как я понимаю тебя, Ганка! Тогда наш брак, может быть, не кончился бы таким образом. — Он снова застегнул пальто, как бы собираясь уходить, и сказал: — А относительно денег...
— Ах, Господи, вот деньги, — сказала она и протянула ему стокроновый билет.
В первый раз он резко тряхнул головой.
— Я говорю не об этих деньгах. Будь добра и постарайся хоть теперь понять меня... Деньги на твою жизнь будут посылаться тебе по адресу, который ты укажешь.
— Но, Боже мой, — воскликнула она в смятении, — разве я должна уехать? Ведь я же останусь здесь, в городе? Куда же мне ехать?
— Куда хочешь. Дети, конечно, останутся здесь, не правда ли? Я позабочусь о них, ты можешь быть спокойна. А что касается тебя самой, то... ты наймёшь себе где-нибудь две комнаты. Ведь должно пройти три года, ты знаешь, три года.
Она стояла, всё ещё держа красную кредитку в руке, и смотрела на него. Она совершенно не могла думать, всё кружилось в её голове. Но в глубине души всё же жило чувство радости, — она теперь свободна. Она ничего не говорила, а ему хотелось скорее кончить эту сцену, чтобы не поддаться волнению.
— Ну, так прощай...
— У него перехватило горло, и он молча протянул ей руку. Она взяла её.
— Мы, вероятно, ещё увидимся, но я хочу поблагодарить тебя теперь же, потому что вместе мы, во всяком случае, не останемся... Деньги тебе будут посылаться каждый месяц.
Он надел шляпу и пошёл к двери.
Она следила за ним глазами. И это Андреас?
— Да, да, — заговорила она, запинаясь, — тебе надо идти, а я стою и задерживаю тебя. Да, да, значит, мы так и сделаем... Я, впрочем, не знаю, что говорю...
Голос её вдруг оборвался.
Тидеман дрожащими руками отворил дверь и пропустил её вперёд. Но на лестнице она остановилась и пропустила вперёд его. Поднявшись наверх, он подождал её на площадке, потом отпер дверь своим ключом и впустил её. Когда она переступила порог их квартиры, он сказал:
— Покойной ночи!
И Тидеман опять спустился по лестнице в контору и заперся там. Он подошёл к окну, заложил руки за спину и стал смотреть на улицу, ничего не видя. Нет, она ни на йоту не изменила своего решения, она не колебалась. Вот здесь она стояла, облокотившись о конторку, слушала, что он говорил, и отвечала на его слова. «Да, так мы, значит, так и сделаем!». Нет, никакого колебания... Но она ведь не вскрикнула от радости? Нет, она пощадила его, избавила его от этого, что и говорить, — она была настолько деликатна. О, Ганка всегда была тактична, да хранит её Бог! Да, вот здесь она стояла. Ганка, Ганка!.. А теперь она, верно, сидит и радуется. А почему же ей и не радоваться? Её желание исполнилось... А дети, должно быть, уже спят, и Ида, и Иоганна. Подушки слишком велики для них, они такие ещё маленькие. Ну, да как-нибудь всё устроится с ними. Он поседел немножко, но до конца ещё далеко.
Тидеман отошёл от окна и стал за конторку. И здесь проработал над книгами и бумагами до самого утра.
II
Два дня фру Ганка тщетно искала Иргенса. Она поспешила к нему, чтобы рассказать о своём великом счастье, о том, что она свободна, но не застала его дома. Дверь его была заперта, и когда она стучала, ей не открывали, значит, его не было дома. Она не видела его и в кафе. Наконец она написала ему, прося назначить день, когда она может прийти, чтобы сообщить ему радостную новость.
Но за эти два дня, вследствие долгого ожидания и продолжающейся неопределённости положения, радость её стала как-то понемногу уменьшаться, она так часто повторяла себе, что супружеская жизнь её кончена, что мысль её привыкла к этому, и сердце уже не вспыхивало радостью. Она расстанется со своим мужем, — отлично! Но она ведь и раньше была не особенно с ним связана. Разница была не настолько велика, чтобы так долго заниматься ею.
Теперь же, когда нужно было приводить решение в исполнение, и она должна была с минуты на минуту покинуть дом и семью, её стало мучить чувство грусти, горя и нежности. Счастье её было не так уже велико. Сердце её внезапно пронизывала какая-то сильная, горячая, золотая струя, когда дети болтали с ней, тянулись к ней. Отчего бы это? В прошлую ночь она встала и пошла посмотреть на детей, когда они спали. Они лежали в своих маленьких постельках, сбросив с себя одеяльца, совсем голенькие, но спали крепко и во сне шевелили пальцами. Какие они были хорошенькие, раскраснелись от сна, рубашечки завернулись на груди, ручки и ножки разметались! Она осторожно укрыла их одеяльцами и вышла из комнаты, опустив голову, в сильном волнении.
Что будет, когда она переедет? Как она устроится? Она свободна, но замужем. Три года ей надо ждать: по закону раньше трёх лет нельзя вступать в новый брак, придётся жить где-нибудь, платить каждый месяц за квартиру, делать закупки. И за эти два дня, когда ей столько нужно было обдумать, ей не с кем было даже посоветоваться. Иргенса всё время не было дома. Бог знает, где он пропадал. Тидемана, своего бывшего мужа, она тоже не видела.
Она отправилась к Иргенсу. Наверное, он поможет ей найти комнату и посоветует что-нибудь. Да, да, отлично, что кончился этот постоянный гнёт! Месяц за месяцем, в течение целых лет, она жила с чувством постоянной неудовлетворённости, с тех пор, как, познакомившись с компанией молодых писателей и художников, узнала, что есть другая жизнь, кроме той, которой она жила раньше. Теперь она свободна, свободна и молода. Она ошеломит Иргенса радостью, он так часто говорил о разводе, когда они бывали одни, в тихие минуты...
Наконец-то Иргенс оказался дома.
Она тотчас же стала рассказывать ему свою новость, рассказала, как всё произошло, что Тидеман теперь согласился, припоминала его слова, похвалила его за выдержанность и самообладание. Она наблюдала за лицом Иргенса, глаза её сверкали.
Иргенс не проявил большой радости, он улыбался, говорил «ага» и «да», спросил, довольна ли она. Вот как, она разводится? Вот так штука! Она совершенно права, нет никакого смысла мучиться целую жизнь... Но он продолжал сидеть на своём месте и говорил совершенно спокойным тоном.
Сердце её сжалось от предчувствия беды, потом сильно забилось.
— Но, по-видимому, это не особенно радует тебя, Иргенс? — сказала она.
Он опять улыбнулся.
— Не радует? Что ты, конечно, радует. Дорогая, разве тебе кажется, что я не рад? Ты так давно хотела освободиться от этих уз, разве я могу не... Ты можешь быть совершенно уверена в том, что я рад.
Пустые слова, без огня, без воодушевления! Он старался отделаться, она ясно слышала это по его тону. Боже мой, что случилось? Неужели он её больше не любит? Она сидела в мучительной тревоге, ей хотелось выиграть время, успокоиться немножко, и она спросила:
— Но, милый, где же ты был всё время? Я три раза приходила к тебе, стучалась, а тебя всё не было дома.
На это он опять ответил уклончиво: вероятно, это была случайность, простая неудача. Он иногда уходил, но большей частью сидел дома. Где же ему больше быть? Нигде!
Они помолчали. Тогда она отдалась своему чувству и сказала, тяжело дыша:
— Боже мой, Иргенс, ведь я же твоя, я развожусь, я не буду больше жить с ним. Ты ведь благодарен мне за это? Я не буду больше жить с ним. Нужно ждать три года, но...
Она остановилась, она заметила по его лицу, что он ёжится, точно готовится выдержать бурю. Отчаяние её возросло, когда она увидела, что он не отвечает, не говорит ни слова. Снова наступило молчание.
— Да, Ганка, это нехорошо, — заговорил он наконец. — Ты, значит, поняла меня так, что если ты разведёшься, то... что тебе нужно только развестись, и... Должен признать, что, если понимать буквально, то ты права: вероятно, я говорил нечто подобное. Наверное, это бывало, и даже не один раз...
— Да послушай же, — крикнула она в отчаянии, — ведь мы же всегда так и предполагали! Разве нет, Иргенс? Ты ведь любишь меня, так мне, по крайней мере, казалось. Какой ты странный сегодня.
— К сожалению, не всё осталось так, как было. — Он смущённо отвернулся, подыскивая слова, его передёрнуло. — Я не хочу лгать тебе, Ганка, я уже не так люблю тебя, как раньше. Было бы грехом скрывать это, да я и не могу, не в состоянии.
Это она поняла, это были ясные, понятные слова. И, тихо наклонив голову, растерянная, убитая, она шептала бессвязно:
— Да, да, не в состоянии... нет... потому что это прошло безвозвратно...
И она замолкла.
Вдруг она повернулась к нему лицом и посмотрела на него, хорошенькая верхняя губа была слегка приподнята и обнаруживала белые зубы. Она попыталась улыбнуться и сказала тихонько:
— Может быть, ещё не совсем прошло, Иргенс? Подумай, я стольким пожертвовала ради тебя...
Но он покачал головой.
— Да, это, действительно, вышло нехорошо, но... Знаешь, о чём я сейчас думал, пока молчал и не отвечал тебе? О том, что ты сказала: пропало безвозвратно. Верно ли это? Да. Я настолько охладел, что этот разрыв даже не волнует меня, я нисколько не взволнован. Так ты сама можешь понять... — И, как бы желая хорошенько использовать этот случай, он продолжал: — Ты говоришь, что заходила ко мне три раза? Я знаю о том, что ты приходила два раза.
Я должен сказать это тебе, потому что считаю невозможным утаить от тебя сущность дела. Я сидел здесь и слышал, как ты стучалась, но не отворил тебе. Ты можешь, значит, понять, что это серьёзно... Но, дорогая, милая Ганка, я не виноват в этом, ты не должна огорчаться... Не правда ли, ты поймёшь меня, если я скажу тебе, что наши отношения немного унижали меня? То, что я постоянно должен был принимать от тебя деньги, глубоко унижало меня, и я говорил самому себе: это унизительно! Не правда ли, ты понимаешь, что человек с моим характером, — я очень горд, — не знаю, добродетель это или порок во мне, но я горд...
Пауза.
— Да, да, — машинально проговорила она, — да, да.
И она встала, собираясь уходить. Глаза её остановились, она ничего не видела.
Но он хотел объясниться, она не должна была уходить с ложным представлением о нём, он удержал её, желая изложить ей свои причины, иначе он был бы смешон. И он говорил долго, ловко объяснил всё, словно ожидал того, что произошло, и приготовил все доводы в своей голове. Да, всё это были мелочи, но для человека его склада и мелочи имеют значение. В общем, он начал понимать, что они не подходят друг к другу. Она, конечно, ценила его, даже больше, чем он заслуживал, но она, по-видимому, не совсем его понимала, он не упрекает её за это, Боже сохрани! Она говорила, что она гордилась им, гордилась тем, что дамы на улице оборачивались и смотрели ему вслед. Хорошо! Но она недостаточно ценила его, как личность. Она не была всецело проникнута мыслью, что он не совсем уже обыкновенный, заурядный человек. Нет, пусть она извинит его, но её понимание его натуры было неглубоко. Она не гордилась тем, что он говорил, думал или писал, нет, на первом плане её гордость была направлена не на это, но она отмечала, что на улице дамы заглядываются на него. Но дамы ведь готовы смотреть на кого угодно, они заглядываются на поручиков и на лавочников. А она даже подарила ему палку, чтобы он щеголял с ней на улице...
— Нет, Иргенс, — прервала она, — не потому, вовсе не для того...
Ну, может быть, и не для того, особенно, раз она говорит, то... Но у него составилось тогда такое впечатление, что именно для того. А ему казалось, что он может постоять за себя и без палки. Потому что с палкой ведь маршировали и бритые бараны, которых всюду таскает за собой Ойен. Словом, он отдал палку первому, кто подвернулся под руку... Но были и другие вещи, другие мелочи. Ей хотелось пойти в оперу, он не мог сопровождать её, но она всё-таки пошла, и он сказал себе: «Она пошла-таки в оперу, пошла всё равно, ей безразлично, с кем ни идти». Хорошо, это радовало его, бесконечно радовало его в душе, — и так далее. У неё было светлое шерстяное платье, и когда она приходила к нему, то весь его костюм бывал покрыт волосками и шерстинками. Она никогда этого не замечала. Он потом долго чистил и обирал эти шерстинки, и всё-таки у него был такой вид, словно он, одетый, лежал в постели. А она, замечала ли она это? Никогда! И он говорил себе: «Как это она никогда не замечает этого, как это она ничего не видит!». Таким образом одно за другим становилось между ними, и, в конце концов, дело дошло до непреодолимой антипатии. Он видел её недостатки во всём. Например, она ходит животом вперёд. Ему казалось, что люди замечают это и смотрят ей на живот, когда она проходит мимо, и это сердило его, оскорбляло. Он ясно помнит, как раз в субботу зимой они встретили на Дворцовой улице двух мужчин, правда, это были только два студента, но всё равно. Он готов жизнью поклясться, что эти два субъекта смотрели на её живот и думали о ней нахальные вещи. «Посмотри-ка, как она выпятила живот, вот так молодчина!». Ему кажется, что он до сих пор точно слышит эту фразу. Что же ему было делать? Он сказал себе: «Она выпячивает живот, она действительно ходит животом вперёд, нельзя винить людей в том, что они смотрят на это, наблюдают это явление». Но зачем же она ходит так небрежно, она, такая красивая? Люди говорят об этом, смотрят... О, сотни таких мелочей! Не так давно губы у неё до того растрескались, что она даже не могла смеяться естественно, и это тоже дурно подействовало на него, совершенно испортило ему представление о её лице. Боже мой, она не должна думать, что он упрекает её за то, что у неё были растрескавшиеся губы, она не виновата в этом, и он вовсе не так глуп. Но... И так, одно за другим, дело дошло до того, что он буквально с ужасом ожидал её прихода. Она должна поверить ему, он сидел здесь, вот на этом стуле, и страдал, страдал невыразимо, слыша её стук за дверью. Но не успевала она сойти с лестницы, как он сейчас же собирался и тоже уходил. Он шёл в ресторан и обедал там с аппетитом, с наилучшим аппетитом, нимало не огорчаясь тем, что сделал.
Он рассказывает ей это для того, чтобы она поняла его...
— Но, дорогая Ганка, вот я сижу и говорю всё это и, может быть, ещё больше огорчаю тебя. Я считал, что это необходимо, ты должна понять, что у меня действительно были основания, что я говорю не просто так себе. К сожалению, это слишком глубоко коренится в моей натуре. Ах, не принимай этого только близко к сердцу, дорогая, не огорчайся. Ты знаешь, что я люблю тебя, несмотря ни на что, и искренно тебе благодарен за всё, я никогда не забуду тебя, я это чувствую. Скажи, что ты относишься к этому спокойно, я так буду рад...
Он остановился. Не было сомнения в том, что он приготовился заранее и обдумал всё, что скажет: с такой точностью он припоминал все мельчайшие подробности. И, замолчав, он всё ещё сидел и перебирал в уме, не забыл ли чего-нибудь.
Она продолжала сидеть на своём месте спокойно, неподвижно. Да, дурные предчувствия не обманули её, всё было кончено. Вон там сидит Иргенс, он сказал то-то и то-то, припомнил то-то и то-то и привёл это в своё оправдание. Он говорил так много, что выдал себя, чего только он ни наскрёб, чтобы получше оправдаться! Нет, у него нельзя просить совета, он, наверное, порекомендует просмотреть в газетах объявления о свободных комнатах или обратиться к посыльному. Как он выдал себя! Он точно стёрся на её глазах, ушёл куда-то далеко, она видела его где-то вдали, в глубине комнаты, у него были две перламутровые запонки в шёлковой рубашке, блестящие, аккуратно расчёсанные волосы. У неё было такое чувство, что его длинная речь как-то странно раскрыла ей глаза. Да, да, он не остановился даже перед тем, чтобы извинить её за то, что весной у неё была ранка на губе. Вон он сидит...
Ею овладела такая тупость, что она даже не могла встать сразу, внутри была точно какая-то зияющая пустота. Эта маленькая иллюзия, которую она всячески пробовала поддержать в себе, тоже разлетелась, как дым. Кто-то шёл по лестнице, она не помнила, заперла ли дверь, или нет, и всё-таки не шевельнулась. Впрочем, шаги раздались выше, на следующем этаже...
— Дорогая Ганка, — заговорил он, чтобы по возможности утешить её, — ты должна бы серьёзно взяться за роман, о котором мы говорили. Нет никакого сомнения, что ты сможешь написать его, а я с радостью просмотрю потом рукопись. Ты должна хорошенько подумать об этом, да это и развлечёт тебя немножко. Ты знаешь, что я от души желаю тебе всего лучшего.
Да, как же, она тоже задумала как
то написать роман! Почему бы ей и не написать? Теперь чуть не каждый день то одна женщина, то другая выступали в литературе, и все они прелестно писали. И вот однажды и ей пришло в голову, что теперь очередь за ней. И как все поощряли её к этому! Слава Богу, до сегодняшнего дня она не вспоминала об этом, слава Богу!
— Ты не отвечаешь, Ганка?
— Да, — ответила она рассеянно, — да, в том, что ты говоришь, есть доля правды.
Она вдруг встала и посмотрела прямо перед собой. Ах, если бы она только знала, что ей теперь предпринять! Идти домой? Да, это, пожалуй, лучше всего. Будь у неё родители, она пошла бы, вероятно, к ним, но родителей у неё не было и, можно сказать, почти что никогда не было. Да, надо идти домой, к Тидеману, к оптовому торговцу Тидеману, у которого она жила...
И с совершенно мёртвой улыбкой она протянула Иргенсу руку и простилась с ним.
Он почувствовал такое большое облегчение, видя её спокойствие, что горячо пожал её руку. Какая она необыкновенная, какая разумная женщина, она принимает дело, как должно! Никаких истерик, ни отчаянных упрёков. «Прощай!», с улыбкой! Ему хотелось ещё подбодрить её, отвлечь от её горя, и он заговорил о вещах, касавшихся его самого, о своих поэтических замыслах. Он пришлёт ей и свою будущую книгу, она снова найдёт в ней его. А о романе она должна непременно подумать... И, чтобы доказать ей, что дружба их ещё продолжается, несмотря на то, что связь между ними и прекратилась, он попросил её ещё раз поговорить с журналистом Грегерсеном относительно заметки о его стихах. Ведь это чёрт знает что такое, до сих пор не появилось ни одного настоящего отзыва! И, конечно, опять тут замешан Паульсберг, Паульсберг страшно завистлив, он всячески старается, чтобы газеты занимались только им, а не другими. Она окажет ему этим большую услугу. Потому что он сам, Иргенс, не может заставить себя поговорить с Грегерсеном, для этого он слишком горд, он не станет унижаться...
— Да, — ответила она с застывшей улыбкой, — я говорила уже с ним, я отлично помню, что говорила с Грегерсеном о чём-то подобном.
И, не смотря ни направо, ни налево она пошла к двери.
Но не успела она выйти за дверь, как тотчас же вернулась и, не говоря ни слова, вошла в комнату. Она подошла к зеркалу, висевшему в простенке между двумя окнами, и стала осматривать себя со всех сторон.
— Пожалуйста, — сказал Иргенс, — вот зеркало. Оно, кажется, порядочно запылено, но...
Она сняла шляпу и слегка поправила волосы, потом вытерла носовым платком рот. Тем временем он стоял и смотрел на неё; она удивляла его. Конечно, прекрасно иметь сильную волю и не поддаваться горю, но это равнодушие было неделикатно, положительно неделикатно. Он думал, что в ней всё-таки настолько есть глубины, что разрыв с ним причинит ей больше горя. А она стоит и поправляет свой туалет с величайшей заботливостью. Он не мог понять этого хладнокровия, он чувствовал себя оскорблённым, оскорблённым до глубины души, и горько заметил, что он здесь, в комнате, что она, по-видимому, совсем забыла о его присутствии...
На это она ничего не ответила. Но, отойдя от зеркала, она остановилась на минуту посреди комнаты и, смотря куда-то возле носка его сапога, промолвила усталым, равнодушным тоном:
— Неужели же ты не понимаешь, что между нами всё кончено!
Но, очутившись на улице, в сиянии яркого дня, среди сутолоки людей и экипажей, она почувствовала, что силы оставляют её, и начала плакать. Она опустила вуаль, свернула в самые узкие переулки, чтобы спрятаться от людей, Она шла быстро, сгорбившись, разбитая, и плечи её вздрагивали от рыданий. О, какой мрак окружал её, что ей делать? Она почти бежала, сошла с тротуара и шла по мостовой, шепча и плача. Можно ли ей вернуться домой, к детям и мужу? Что, если дверь заперта? У неё было два дня на то, чтобы снять комнату, и теперь, может быть, Андреас уже потерял терпение. Надо поторопиться, дверь, может быть, ещё не заперта, и она попадёт домой, если поторопится.
Всякий раз, опуская руку в карман за носовым платком, она чувствовала, что у неё в кармане письмо. Это был конверт с билетом в сто крон, он лежал на дне кармана и шуршал... Боже мой, если бы у неё был кто-нибудь, к кому можно было бы пойти, хотя бы просто какой-нибудь добрый друг! Из всех знакомых, с которыми она сошлась в кружке, ей никого не хотелось видеть, нет, довольно с неё этих людей! Целые годы, изо дня в день, она вращалась среди них, слышала их разговоры, видела их дела, Боже мой, как могла она находить удовольствие в этом! Вот они все перед ней: Мильде, и Паульсберг, актёр Норем, и Иргенс, и Грегерсен, все они говорят только о своих делах и всё судачат один насчёт другого, и каждый готов подставить ножку остальным. Нет, нет, с кружком тоже всё покончено, ничто не могло заставить её поддерживать с ним какие-либо сношения... А к Оле Генриксену тоже нельзя пойти за советом? Нет, нет, нельзя!..
Пожалуй, Андреас ещё в конторе и занимается. Она не видела его два дня, так вышло, он был очень занят. А она-то ещё взяла у него сто крон, хотя он и разорён. Боже мой, Боже мой, как она не подумала об этом, когда попросила у него эти сто крон! А он сказал: «Пройдём, пожалуйста, со мной в контору, у меня нет при себе денег». Потом открыл шкаф и достал сто крон, может быть, последние в кассе. И протянул ей бумажку и не забыл сказать: «пожалуйста», хотя, может быть, у него у самого больше не было денег. Волосы у него поседели, и вид был такой, словно он не спал много ночей, но он ни на что не жаловался, говорил спокойно и гордо. Она удивилась тогда, ей показалось, будто она видит его в первый раз... Нет, она не желает оставлять у себя эти сто крон, дал бы Бог, чтобы она никогда их не просила! Может быть, если она принесёт их обратно, Андреас, простит её за это? Не помешает ли она ему, если зайдёт сейчас в контору? Она только на минутку. Фру Ганка отёрла глаза под вуалью и продолжала путь. Подойдя к конторе мужа, она с минуту поколебалась. Что, если он не примет её? Может быть, он догадается, откуда она сейчас идёт...
От конторщиков она узнала, что Тидеман в конторе.
Она постучала и прислушалась. Да, он сказал: «Войдите!». Она вошла тихо. Он стоял за конторкой, повернувшись лицом к двери, и сейчас же отложил перо.
— Извини, пожалуйста, я помешала тебе, — быстро проговорила она.
— Нет, — ответил он и вопросительно посмотрел на неё.
Перед ним лежала груда писем, он стоял, высокий и прямой, опёршись одной рукой о конторку. Нет, он не очень поседел, и глаза у него сегодня не усталые.
Она вынула свои сто крон и сказала:
— Я хотела отдать тебе это. Прости меня за то, что я попросила у тебя денег в то время, когда они нужны тебе самому. Я только теперь сообразила это. Это было так гадко с моей стороны.
Он удивлённо посмотрел на неё и сказал:
— Оставь деньги у себя. Сто крон больше или меньше, — для дела это не имеет значения.
— Нет, пожалуйста... Я прошу тебя взять их обратно.
— Ну, если они тебе не нужны, тогда так. Спасибо.
Он благодарит её! Как она рада, что эти деньги ещё были у неё, и она могла отдать их ему. Она подавила своё волнение и в смущении тоже поблагодарила его, отдавая ему кредитку. Она продолжала стоять. Увидя, что он снова взялся за перо, она проговорила, улыбаясь и с запинкой:
— Извини, что я так долго... я никак не могу снять комнату, но...
Больше она уже не в силах была справиться с собой, голос её пресекся, она отвернулась, доставая носовой платок.
— Разве нужно так торопиться с комнатами? — сказал он. — Ты ведь можешь повременить ещё немного, я думаю?
— Да, да, благодарю тебя.
— Благодаришь? Я что-то не понимаю. Ведь это не я... Я только хотел облегчить тебе исполнение твоего желания.
Она испугалась, что причинила ему неудовольствие, и поторопилась сказать:
— Да, да! Я не думала... Нет, я вижу, что мешаю тебе!
И быстро вышла из конторы.
III
Тидеман не знал покоя с тех пор, как на него обрушилось несчастье. С утра до вечера он был на ногах, бумаги, счета, векселя, акции скоплялись вокруг него целыми грудами, и он постепенно приводил их в порядок. Оле Генриксен во всякое время поддерживал его по первому слову, уплатил ему деньги за дачу, взял на себя многие из его дел в провинции. Понемногу положение начинало определяться.
Обнаружилось, что фирма Тидеман не обладала основным капиталом, хотя вела сложные и широкие обороты. Люди говорили, что никогда не видали и не слыхали такого безумия, как спекуляция с рожью, в которую пустился Тидеман. Теперь, задним числом, все были ужасно умны, жалели его или издевались над ним. А Тидеман не обращал внимания на шум, поднявшийся вокруг его имени, работал, сводил концы с концами и держался. Правда, у него было колоссальное количество ржи, купленной по слишком дорогой цене; но рожь всегда рожь, он не мог сесть с нею на мель, он продавал её потихоньку, по существующим ценам, и терял деньги с полным хладнокровием. Неудача не сломила его.
Теперь ему предстояло выдержать последнюю схватку с американской фирмой, и для этого ему нужна была помощь Оле Генриксена; потом он, пожалуй, сумеет продержаться и один. Он мечтал упростить своё дело, свести его опять до первоначального положения и потом постепенно попытаться снова расширить. Он справится с этим, в голове его было ещё много планов, недаром же он был купцом с самого детства.
Тидеман забрал с собой часть бумаг и пошёл к Оле. Был понедельник, оба отправили утром свою корреспонденцию и были свободны; но Тидеману потом нужно было в банк, необходимо было попасть туда до пяти часов.
Едва он показался в дверях, Оле отложил перо и пошёл ему навстречу. Для них по-прежнему было праздником, когда они сходились вместе, вино и сигары появлялись, как всегда, ничто не изменилось. Тидеман не хотел мешать и всегда предлагал свою помощь, но Оле отказывался, говоря, что нет ничего спешного.
Тидеман принёс с собой обычные бумаги. Он начинает терять всякий стыд и приходит теперь, чуть только что-нибудь понадобится.
Оле прервал его со смехом:
— Смотри, не забывай извиняться непременно каждый раз!
Оле подписал бумаги и спросил:
— Ну, а как вообще дела?
— По-старому. День за днём.
— Твоя жена ещё не переехала?
— Нет, она ещё не переехала. Никак не может найти комнаты. Ну, да пусть её помучится немножко, где-нибудь да найдёт, в конце концов... А я вот что хотел спросить: где фрёкен Агата?
— Не знаю, право. Гуляет.
Иргенс зашёл за ней. Они помолчали.
Оле спросил опять:
— Ты ещё не отпустил своих служащих?
— Не могу же я уволить их сразу, надо дать им время подыскать себе места. Но скоро они уйдут, и я оставлю в конторе только одного человека.
Они продолжали говорить о деле. Тидеман смолол часть ржи, чтобы облегчить сбыт, теперь она продавалась вдвое скорее, он терпел убыток, но получал наличные деньги. О ликвидации теперь не может быть и разговора. Кроме того, у него начинает бродить маленький план, но, пока он не созреет окончательно, о нём не стоит говорить. Живёшь всю жизнь, погрузившись по горло в дела, немудрено, что иной раз и зародится какая-нибудь мыслишка в голове.
Он вдруг переменил тон и сказал:
— Если бы я знал, что ты не обидишься, я поговорил бы с тобой об одном деле, касающемся тебя самого... Ты извини меня, пожалуйста, за то, что я скажу, но у меня есть некоторые основания... Гм... Иргенс... Тебе не следовало бы позволять Агате гулять с ним. Фрёкен Агата очень много бывает с ним. Другое дело, если бы и ты ходил вместе с ними. Нет ничего дурного в том, что они гуляют, но... Ну, да это просто моё мнение, и ты, пожалуйста, не сердись за то, что я его высказал.
Оле смотрел на него с раскрытым ртом, потом расхохотался:
— Дорогой Андреас, что ты выдумал? Ты начинаешь относиться подозрительно к людям?
Тидеман прервал его:
— Я скажу тебе только, что никогда не имел обыкновения заниматься сплетнями.
Наступило молчание. Оле всё смотрел на него. Что такое с Тидеманом? Глаза его вспыхнули гневом, и, говоря это, он поставил стакан. Сплетни? Нет, разумеется, Тидеман не занимается сплетнями, но тогда он сошёл с ума, совершенно сошёл с ума.
— В сущности, ты прав, что могут начаться разговоры и сплетни, если эти прогулки будут продолжаться, — сказал Оле, помолчав. — Я, правда, до сих пор сам не подумал об этом, но, раз ты говоришь... Я намекну об этом Агате при случае.
Больше об этом не было речи, разговор перешёл опять на дела Тидемана. Как он теперь устроился? Продолжает ли он по-прежнему обедать в ресторанах?
Да. Что же ему делать? Он будет обедать в ресторанах ещё некоторое время, а то сплетни целиком обрушатся на Ганку. Скажут, что он исключительно по её вине не вёл дома хозяйства в последние годы, потому что, как только она ушла, он сейчас же нанял кухарку и скромненько сидит дома. Бог знает, чего ни выдумают злые языки, у Ганки, наверное, не так то уже много друзей... Тидеман засмеялся при мысли, что так надует сплетников.
— Она была у меня несколько дней тому назад, пришла в контору, — сказал он. — Я подумал, что это какой-нибудь новый счёт, новый злополучный вексель стучится в мою дверь, а вошла она. Это было на днях. Знаешь, зачем она приходила? Она принесла мне сто крон. Да. Должно быть, она скопила их. Разумеется, можно сказать, что, в сущности, это были мои же собственные деньги, это, конечно, можно сказать. Но, всё равно, она могла бы оставить их и у себя. Но она поняла, что мне сейчас приходится туго... В последние дни она, впрочем, совсем не выходила, это меня удивляет, я не понимаю, чем она питается. Она сидит дома. Я её не вижу, но прислуга говорила мне, что изредка она ест что-нибудь дома. И работает, всё время что-то делает.
— Я не удивлюсь, если ваши отношения скоро совсем наладятся. Может случиться, что она и совсем не переедет.
Тидеман смерил своего друга взглядом.
— Ты так думаешь? Не ты ли сам сказал раз, что я не перчатка, чтобы можно было, по желанию, бросать меня или не бросать. Ну, так она, наверное, не больше думает о том, чтобы вернуться ко мне, чем я о том, чтобы принять её обратно...
Тидеман быстро встал и простился, ему нужно было в банк, он торопился.
Оле вернулся к своей конторке. Судьба Тидемана беспокоила его. И куда девалась Агата? Она обещала вернуться через час, а теперь уже прошло больше двух часов с тех пор, как она ушла. Нет, конечно, нет ничего дурного в том, что она гуляет. Тидеман прав. Он сказал, что у него есть свои основания, что он хотел этим сказать?.. Оле вдруг осенила мысль: может быть, это Иргенс разрушил счастье Тидемана! Красный галстук? Помнится, одно время он носил красный галстук.
Теперь Оле понимал, о чём думал Тидеман, говоря с ним как-то раз об опасности майских катаний на лодке. Вот оно что! У Агаты совсем пропала охота сидеть с ним в конторе, она начала часто уходить из дому, у неё был интересный спутник, и она осматривала с ним разные достопримечательности... Она ведь, кажется, высказывала даже сожаление, что он, Оле, не поэт? «Жаль, что и ты не поэт, Оле», — сказала она. Да, но потом она так мило и нежно объяснила, что это была просто шутка. Нет, нет, она невинна, она совершенный ребёнок. Но, конечно, она с удовольствием откажется от этих постоянных прогулок, ради него...
Прошёл ещё добрый час, прежде чем Агата вернулась. Лицо её было свежо и румяно, глаза блестели. Она сейчас же бросилась на шею Оле: она всегда это делала, когда возвращалась с прогулки с Иргенсом. Оле опять просиял. Неужели у него хватит духу огорчить её? Он просто спросит её, не согласится ли она, ради него, побольше быть дома. Он не мог вынести, что её так подолгу нет, он совершенно не в силах совладать с собою. Ему приходят в голову разные мысли, когда он долго не видит её.
Агата слушала молча и обещала исполнить его желание. Да, он, конечно, прав.
— И, если можно, я попросил бы тебя ещё об одном: не можешь ли ты бывать поменьше с Иргенсом, немножечко поменьше. Я не думаю ничего дурного, Агата, но только чуть-чуть поменьше, чтобы люди не могли ничего говорить. Иргенс мой хороший приятель, и я очень люблю его, но... Ну, ну, только не придавай, пожалуйста, значения тому, что я сказал.
Она повернулась к нему лицом, взяла его голову обеими руками, повернула лицом к себе и, смотря ему прямо в глаза, сказала:
— Ты, может быть, думаешь, что я не люблю тебя, Оле?
Но он пришёл в полное смущение, он стоял слишком близко к ней, это его волновало, он отступил на шаг и забормотал:
— Не любишь? Ха-ха-ха, нет, Агата! Неужели ты думаешь, что я хочу упрекнуть тебя в чём-нибудь? Ты не поняла, что я говорил это ради других, исключительно ради других. Но это было ужасно глупо, я не должен был говорить, теперь ты, пожалуй, не захочешь встречаться с Иргенсом. Я прошу тебя, пусть всё останется по-старому, ты не должна порывать с ним, это возбудит ещё больше внимания. Нет, он такой умный и благородный, такой выдающийся, талантливый человек.
Но она чувствовала потребность объясниться: она гуляет так же охотно с Иргенсом, как с другими, сегодня просто так вышло, совершенно случайно. Она восхищается им, этого она не станет отрицать, так и не одна она восхищается его талантом. К тому же она жалеет его, ведь ему так хотелось получить премию, и он не получил её. Ей просто жаль его, и ничего больше, ровно ничего...
— Довольно! — воскликнул Оле.
Всё останется по-старому... Но относительно свадьбы надо решить поскорее, надо назначить время. Он только съездит в Англию, а затем с его стороны никаких задержек больше нет. И лучше, чтобы она поехала в Торахус на то время, что он будет в Англии, и, когда всё будет готово, он приедет за ней. А свадебное путешествие они могут совершить будущей весной.
Агата радостно улыбалась. Странное, смутное желание зародилось в ней: ей хотелось бы остаться здесь, пока он не вернётся из Англии, а потом они вместе поехали бы в Торахус. Она сама не знала, почему у неё возникло это тайное желание, да оно было и не так сильно, чтобы о нём стоило говорить, пусть всё будет так, как хочется Оле. Она заметила только, что он должен возвращаться как можно скорее. Глаза её были широко раскрыты и смотрели с невинным выражением, одна её рука лежала на его плече, другой она опиралась о конторку.
А он то ещё хотел делать ей какие-то намёки!
IV
Прошла целая неделя, Иргенс не показывался. Предчувствовал он что-нибудь неладное? Или ему надоели эти прогулки? Наконец, раз днём он явился в контору Оле. Была ясная солнечная погода, но дул сильный ветер, и пыль крутилась столбом на всех улицах. Он не знал, захочет ли фрёкен Агата выходить в такую погоду, и потому сказал:
— Сегодня чудесный ветер, фрёкен Люнум, я хотел бы пойти с вами на гору, на самый высокий пункт. Вы, наверное, никогда не видали подобного зрелища, над городом пыль стоит столбом, словно дым.
Оле быстро подтвердил его слова: действительно, это очень любопытное зрелище, стоит посмотреть... При других обстоятельствах Оле, конечно, отсоветовал бы выходить из дому в такую погоду. И нездорово дышать пылью, да и самое зрелище наводило тоску. Но Иргенсу хотелось наверх, на высоту, казалось, точно ветер его родная стихия, с таким жаром он говорил об этих жалких порывах вихря, нёсшегося с моря и трепавшего маркизы25Марказа — лёгкий, обычно опускаемый и поднимаемый навес над оконом для защиты от солнца. на окнах. Кроме того, Оле хотел показать Агате, что с его стороны не могло быть никакой помехи... Хорошо! Пусть Агата совершит эту прогулку. И Агата ушла.
— Я не видел вас целую вечность, — сказал Иргенс.
— Да, — ответила она, — я теперь сижу дома, стала прилежна. Я скоро уеду домой.
— Нет?! — быстро спросил он и остановился.
— Да, да... Положим, я скоро вернусь.
Они пошли дальше. Иргенс задумался.
— Послушайте, — заговорил он. — Сегодня, правда, чересчур ветрено. Мы даже едва слышим друг друга. Пойдёмте лучше в дворцовый парк. Я знаю одно место...
— Как хотите, — отвечала она.
Они нашли место, там было тихо и безлюдно. Иргенс сказал:
— Откровенно говоря, я вовсе не имел в виду вести вас сегодня на гору. Я просто боялся, что мне не удастся выманить вас из дому, и потому я и предложил эту прогулку. Мне нужно было видеть вас.
Она молчала.
— Вот как... Ну, да я уже перестала удивляться вам, — сказала она немного погодя.
— Боже мой, прошло десять дней с тех пор, как я говорил с вами в последний раз. Это было так давно.
— Ну, это уже не моя вина... Не будем больше говорить об этом, — быстро прибавила она. — Скажите мне, впрочем, почему вы так нападаете на меня? Это, право, нехорошо с вашей стороны. Я ведь вам сказала с самого начала, что это нехорошо. Я так хотела бы, чтобы мы были добрыми друзьями, но...
— Но не больше, нет? Понимаю. Но, видите ли, это недостаточно для того, кто страдает. Впрочем, вы этого не знаете, вы никогда не знали этого. Так и тянет постоянно возвращаться к запретному, является потребность заглянуть в лицо своей судьбе. Если бы мне пришлось поставить на карту всё, ради, например, этой минуты, я бы это сделал. Я предпочитаю провести короткий час с вами, фрёкен Агата, чем жить долгие годы без вас.
— Ах, Боже мой, Боже мой, ведь вы же знаете, что теперь уже поздно. К чему же об этом говорить? Вы этим делайте только хуже для нас обоих.
Тогда он твёрдо и медленно проговорил:
— Нет, ещё не поздно.
Она взглянула на него и встала, он тоже встал, они пошли. Поглощённые своими мыслями, они шли по парку, не зная, что делают, не разбирая направления, не замечая встречающихся людей, не кланяясь. Они обошли весь парк и опять пришли к своему тихому местечку и сели.
— Мы описали круг, — сказал он. — Вот так и я кружу около вас.
— Послушайте, — сказала она со слезами на глазах, — это, наверно, последний раз, что я с вами, будьте благоразумны. Пожалуйста, Иргенс. Я ведь скоро уеду.
Но как раз в ту минуту, когда он хотел дать ей ответ, в котором выразилась бы вся его любовь, мимо их скамейки прошла дама. Она несла в одной руке ветку и при каждом шаге ударяла этой веткой по платью. Она шла очень медленно. Иргенс был знаком с ней, он поклонился, встал со скамьи, снял шляпу и поклонился очень низко.
Дама, покраснев, прошла мимо.
Агата спросила:
— Кто это?
— Это дочь моей хозяйки, — ответил он. — Вы сказали, что я должен быть благоразумен. Хорошо, дорогая...
Но Агата хотела разузнать подробнее относительно дамы: значит, они живут в одном доме? Что она делает? Что за человек его хозяйка?
Иргенс отвечал на все её вопросы. Как ребёнок, любопытство которого возбуждает всякое явление, Агата заставила его рассказывать об этих совершенно посторонних ей людях из номера пятого по Трановской улице. Она удивлялась тому, что дама покраснела, и тому, что Иргенс поклонился ей так изысканно вежливо. Она не знала, что Иргенс всегда платил за квартиру таким дешёвым и удобным способом, вежливо раскланиваясь со своими хозяевами на улице.
— Она довольно миленькая, только у неё веснушки, — сказала она. — Она была прямо прехорошенькая, когда покраснела. Разве вы не находите?
Иргенс согласился, что девушка действительно очень мила. Но у неё нет на щеке ямочки, ямочка есть только у одной на свете...
Агата бросила на него быстрый взгляд, его голос действовал на неё, слова попадали в цель, она полузакрыла глаза. В следующую минуту она почувствовала, что склоняется к нему, и что он целует её. Оба молчали, вся её тревога исчезла, она отдыхала и наслаждалась.
И никто не мешал им. Ветер глухо шумел и гудел над парком. Наконец показался человек, они отшатнулись друг от друга и стали смотреть на гравий, покрывающий дорожку, пока человек не прошёл. Агата настолько владела собой, что не обнаружила никакого смущения. Потом она встала и пошла. И только тут подумала о том, что произошло. Слёзы покатились градом из её глаз, и она прошептала глухо, растерянно:
— Боже мой, Боже мой, что я наделала!
А потом всё пошло по-прежнему. Иргенс хотел сказать что-то, объясниться, смягчить удар: это случилось потому, что должно было случиться, он так безумно её любит, она должна же понять наконец, что он не шутит... И, действительно, видно было, что ему теперь не до шуток.
Но Агата ничего не слышала, она шла, всё время повторяя отчаянные слова, и инстинктивно направлялась к городу. Она словно торопилась домой.
— Агата, дорогая, выслушайте меня...
Она резко прервала его:
— Молчите же, по крайней мере, молчите!
И он замолчал.
При выходе из парка ветер сорвал с её головы шляпу, она хотела её удержать, но не могла, и она покатилась за решётку обратно в парк. Иргенс поймал её наконец возле дерева.
Она стояла некоторое время и смотрела, как он догоняет её шляпу, потом тоже бросилась бежать, и когда они столкнулись около дерева, смущение и отчаяние её почти исчезли. Иргенс подал ей шляпу, и она поблагодарила. Вид у неё был несколько сконфуженный.
Они опять пошли.
Пройдя некоторое расстояние по усыпанной гравием площадке, Агата обернулась и пошла спиной, защищаясь от ветра. Вдруг она остановилась. Она увидела Кольдевина. Он шёл вдоль парка, по направлению к Тиволи, шёл торопливо, согнувшись, словно желая скрыться от кого-то. Так, значит, он ещё не уехал.
И Агата с ужасом подумала: что, если он был в парке и видел их? В одну секунду мозг её, словно молния, прорезала мысль: он шёл, должно быть, из парка, он хотел дождаться, пока они скроются из виду, и ошибся в расчёте; шляпа, которую ветер сорвал с её головы, задержала их на несколько минут, он вышел слишком рано. Как он сгорбился! На открытом месте ему негде было спрятаться.
Агата крикнула ему, но ветер отнёс её крик в сторону. Она помахала ему рукой, он сделал вид, что не замечает, и не поклонился. Тогда, не сказав ни слова Иргенсу, она бросилась бежать за ним, придерживая шляпу. Она нагнала Кольдевина у первой улицы. Как ей пришлось бежать! И ветер поднимал ей юбки чуть не до колен.
Он остановился и поклонился, как всегда, неловко, с выражением какой-то грустной радости, взволнованный до глубины души. Одет он был очень бедно.
— Вы... Вы не смеете шпионить за мной! — сказала она, задыхаясь и хрипло. Она стояла перед ним, едва переводя дух, гневная, по-детски сердясь, что ей пришлось употреблять столько усилий, чтобы заставить его остановиться.
Он открыл рот, но не мог выговорить ни слова, он не мог справиться с собой.
— Вы слышите?
— Да... Вы, может быть, были опять больны, вы не выходили две недели... Нет, я не знаю, но...
Вот и всё, что он мог выговорить. Его беспомощные слова тронули её. Настроение её сразу изменилось, и она проговорила, снова готовая заплакать, чувствуя свою виновность:
— Милый Кольдевин, простите меня!
Она просила прощения! Он не знал, что сказать на это, и ответил совершенно наугад, не соображая, что говорит:
— Простить вас? Ну, не будем говорить об этом... О чём же вы плачете? Если бы я не встретился с вами...
— Нет, это очень хорошо, — прервала она, — я именно хотела встретиться с вами. Я всё время думаю о вас, но никогда вас не вижу. Я часто скучаю о вас.
— Не будем говорить об этом, фрёкен Агата. Вы знаете, что между нами всё кончено. Я желаю вам всего хорошего, всего самого лучшего.
Кольдевин был наружно спокоен, он даже начал говорить о разных безразличных вещах:
— Какой сегодня сильный ветер, настоящая буря! Что-то делается с кораблями на море?..
Она слушала и отвечала, его спокойствие действовало и на неё. И она тихо сказала:
— Так вы ещё не уехали домой. Я больше не прошу вас зайти к нам, это бесполезно. И Оле и мне так хотелось, чтобы вы поехали с нами покататься под парусами, но вас невозможно было найти.
— Я виделся после того с господином Генриксеном и объяснил ему, что в то воскресенье я был занят в другом месте, обедал в маленькой компании... Так, значит, у вас всё благополучно?
— Да, спасибо.
И снова её охватило беспокойство: что, если этот человек, с которым она сейчас стоит и разговаривает, был в парке и видел всё! Она спросила самым равнодушным тоном:
— Посмотрите, как ветер рвёт деревья. Но в самом парке всё-таки довольно тихо. Не правда ли?
— В парке? Н-да... Я там не был... Ну, я вижу, что ваш спутник ожидает вас, вам надо идти. Это, если не ошибаюсь, Иргенс?
Слава Богу, она спасена, он не был в парке! Она не слышала ничего больше, ни на что не отвечала. Иргенс шёл по направлению к ним. Ему наскучило стоять и ждать, но это её мало беспокоило. Она снова обернулась к Кольдевину:
— Так вы, значит, виделись с Оле после этой поездки? Почему же он ничего не рассказал мне об этом?
— О, разве возможно всё помнить! У него столько дел в голове, фрёкен Агата. Я ведь видел, какое огромное предприятие у него на руках. Нечто грандиозное! Нет, этому человеку можно извинить, если он забывает подобные мелочи. Я скажу вам одно: он любит вас больше, чем кто-либо другой. Он... Да, помните это. Вот что я хотел сказать вам.
Эти немногие слова проникли ей в самое сердце, в одно мгновение она увидела перед собой образ своего жениха и воскликнула порывисто, с жаром:
— Да, да, не правда ли? О, когда я припоминаю всё, что... Да, да, я иду! — крикнула она Иргенсу и махнула ему рукой.
Потом простилась с Кольдевином и пошла. Она вдруг заторопилась, извинилась перед Иргенсом, что заставила его долго ждать, и зашагала крупными шагами.
— Как вы спешите! — сказал он.
— Да, мне пора домой. Ух, какой ветер!
— Агата!
Она взглянула на него, его голос дрогнул, она почувствовала точно толчок в сердце. Нет, она не могла притворяться более спокойной, чем была на самом деле, глаза её опять полузакрылись, она потянулась к нему, коснулась рукой его руки и пошла рядом с ним.
Он опять нежно назвал её по имени, и она ответила покорно:
— Дайте мне время! Что же мне делать? Я буду так любить вас, только оставьте меня теперь в покое.
Он замолчал, и они шли всё дальше по городу, в конце улицы уже виднелся дом Генриксенов. Она очнулась. Что она сказала? Она обещала что-то? Нет, нет, ничего! И она сказала, не глядя на него:
— То, что случилось сегодня... Вы поцеловали меня. Я раскаиваюсь в этом, видит Бог. Я жалею о том, что это произошло...
— Назначьте мне какое угодно наказание, — сказал он с жаром.
— Нет, я не могу наказывать вас. Но вот вам моя рука, что я скажу Оле, если вы ещё когда-нибудь осмелитесь позволить себе что-либо подобное!
И она протянула ему руку.
Он взял её, пожал, потом поцеловал эту руку, поцеловал несколько раз, под самыми окнами её дома. У неё закружилась голова, она едва отворила дверь и взбежала по лестнице.
V
Оле Генриксен получил телеграмму, ускорившую его отъезд в Лондон. Целые сутки он работал, как вол, чтобы кончить все необходимые дела, писал, отдавал распоряжения, побывал в банках, дал приказания своим служащим, инструкцию старшему приказчику, который должен был заменять его во время его отсутствия. Пароход, отходивший в Гулль26Гулль (правильнее: Халл) — город и порт в Великобритании, на берегу Северного моря., уже стоял в гавани и грузился, через несколько часов он должен был сняться с якоря. Оле оставалось немного времени.
Агата ходила за ним из конторы в контору, не отставая ни на шаг, опечаленная, стараясь заглушить своё волнение. Она не говорила ни слова, чтобы не расстраивать его, но всё время смотрела на него со слезами на глазах. Они решили, что она уедет домой на следующий день с утренним поездом.
Старик Генриксен молча и тихо переходил с места на место, он видел, что сын торопится. Каждую минуту с пристани приходили люди с донесениями о том, что делается на гулльском пароходе: сейчас оставалось погрузить только партию ворвани, и тогда всё. Это займёт три четверти часа. Наконец у Оле всё было готово, и он начал прощаться. Агата заранее приготовила своё верхнее платье и быстро оделась, она хотела проводить его на пристань.
Но как раз в последнюю минуту в дверях появился Ойен. Он носил теперь лорнет на красном шнурке, и этот красный шнурок болтался у него на груди. За последние две недели его нервное расстройство стало выражаться в новых мучительных формах: он мог считать теперь только чётными числами: два, четыре, шесть. Он заказал себе тёмный костюм со светлыми пуговицами, это принесло ему некоторое облегчение. Ну, а потом этот чёрный, невидимый шнурок от лорнета, — разве можно было иметь уверенность, что лорнет цел, а не потерян, когда не видишь шнурка? Теперь, по крайней мере, он знает, что лорнет при нём, эта идея относительно красного шнурка всё-таки несколько успокаивала его...
Молодой человек вошёл в контору, совершенно запыхавшись. Он начал извиняться, не мешает ли он?
— Я слышал, что ты уезжаешь, Оле Генриксен, — сказал он. — Я случайно узнал это сейчас на улице, и меня точно что-то ударило в сердце, ей Богу. Сколько я ни стараюсь и ни лезу из кожи вон, толку от этого для меня выходит мало, есть всё равно нечего. По правде сказать, я не надеюсь скоро кончить свою книгу, и мне прямо крышка. Мне не следовало бы говорить об этом так откровенно, ещё сегодня меня предупреждал Мильде: «Не рассказывай об этом, — сказал он, — в сущности, это значит восстанавливать против себя всю Норвегию». Но что же мне делать? Если ты можешь помочь мне выпутаться из этой петли, Оле, сделай это. Можешь ли ты мне дать нужную сумму?
Оле полез в карман за ключами и пошёл к шкафу. Но он уже отдал ключи отцу. Оле сердился, ему было досадно, что Ойен не пришёл несколько раньше, сейчас он уже совсем на ходу, пора ехать. Ойен не отвечал ни звука. Сколько ему нужно? Хорошо! И Оле дал вкратце указание отцу.
Старый Генриксен сейчас же отпер шкаф и вынул деньги, но ему хотелось иметь более подробные указания, он начал расспрашивать. А кроме того, в какую же графу внести эту выдачу? Оле пришлось для ускорения дела самому отсчитать деньги.
Ойен быстро сказал:
— Я выдам тебе расписку. Где у тебя перья? Дай новое перо, я пишу только новыми перьями.
— Да ладно уж. В другой раз как-нибудь.
— Я непременно хочу дать тебе расписку. Ты имеешь дело с честным человеком.
Тут Ойен вытащил из кармана бумагу и сказал:
— Вот, это моя последняя вещь. Из египетской жизни. Не мешает тебе прочесть. Я принёс тебе копию, потому что ты, правда, всегда помогал мне. Пожалуйста. О, без благодарностей! Я рад доставить тебе удовольствие.
Наконец-то Оле направился к выходу, Агата пошла за ним.
— Ты видела, как Ойен был рад, что может дать мне эти стихи, — спросил он. — Мне очень жаль его, у него большой талант. Я был немножко резок с ним, это меня огорчает. Ну, да хорошо, что он застал меня вовремя... О чём ты думаешь, Агата?
Она ответила тихо:
— Так... Ни о чём. Возвращайся поскорее, Оле!
— Милая, дорогая Агата, я еду ведь только в Лондон, — сказал он, тоже взволнованный. — Будь спокойна, я проезжу недолго.
Он обнял её одной рукой за талию, нежно поглаживал её руку, всё время повторяя свои обычные ласкательные названия:
— Милая жёнка, моя маленькая, дорогая жёнка!
Раздался пароходный свисток, Оле посмотрел на часы, оставалось ещё четверть часа. Надо было забежать к Тидеману.
Войдя к нему, он сказал:
— Я еду в Лондон. Я хочу тебя попросить, заглядывай, пожалуйста, изредка к старику. Я дал ему хорошего помощника, но всё-таки...
— Ладно, — ответил Тидеман. — Фрёкен разве не присядет на минутку? Вы ведь не уезжаете?
— Нет, уезжаю завтра, — ответила Агата.
Оле вспомнил последние биржевые известия: цена на рожь опять начала подниматься, он поздравил приятеля, пожелал ему успеха и пожал его руку.
Действительно, рожь несколько поднялась в цене, урожай в России не мог всё-таки окончательно спасти рынков. Цена поднялась очень немного, но для огромных запасов Тидемана и это имело большое значение.
— Да, да, я балансирую по мере возможности, — весело сказал он, — и этим я преимущественно обязан тебе. Да, кстати...
И он рассказал, что как раз теперь занимается маленьким делом по экспорту смолы на верфи в Бильбао27Бильбао — город и порт в Северной Испании, у Бискайского залива Атлантического океана. Центр исторической области Страны басков., для постройки кораблей. Он был очень рад, что мог опять развернуться немножко...
— Ну, да об этом мы поговорим, когда ты вернёшься. Счастливого пути.
— А в случае чего, ты телеграфируй, — сказал Оле.
Тидеман проводил обоих до двери, и Оле и Агата оба были растроганы. Тидеман подошёл к окну и ещё раз послал им привет, когда они проходили, потом вернулся к своей конторке с книгами и бумагами и опять принялся за работу. Прошло четверть часа. Он видел, как Агата прошла одна с пристани. Оле уехал. Тидеман прошёлся несколько раз по комнате, бормоча себе под нос, высчитывая возможные барыши и убытки по операции со смолой. Его взгляд упал на длинный счёт в раскрытой на конторке главной книге. Это был счёт Иргенса. Тидеман равнодушно скользнул по нему взглядом, долг был старый: вино, наличные деньги, опять вино и опять деньги. Он переписывался из года в год, в последний год выдач почти не было. За всё время, вот уже много лет, Иргенс не уплатил ни гроша, страница кредита стояла пустая. Мёртвый долг, безнадёжный долг! Тидеман вспомнил, как Иргенс говорил о своих долгах, он не скрывал, что должен тысяч двадцать, и признавался в этом с простодушной и милой улыбкой. Что же ему было делать? Жить ведь нужно. Можно только пожалеть, что обстоятельства ставили его в такое положение, страна маленькая, народ беден; он сам желал бы, чтобы было иначе, и искренно поблагодарил бы человека, который заплатил бы за него его долги. Но такого человека не находилось. «Ну, что же, делать нечего, — обыкновенно говорил он, — приходится мне влачить своё бремя». По счастью, большинство его кредиторов были люди настолько начитанные и тонко чувствующие, что не особенно надоедали ему требованиями, они уважали его талант. Но иногда случалось, что какой-нибудь портной или виноторговец предъявляли ему счёт и, бывало, портили ему этим самое лучшее поэтическое настроение. Ему приходилось отпирать дверь, когда к нему стучались, даже если в это время он писал самое прелестное стихотворение, он должен был отвечать, давать указания. Как, к нему пришли со счётом? Ага, положите его вон там, я просмотрю его, когда мне понадобится бумага на растопку. Что, он с распиской? Ну, в таком случае он положительно отказывается принять его, счетов с расписками в его доме никогда не бывало. Возьмите его обратно, кланяйтесь и поблагодарите...
Тидеман опять начал ходить взад и вперёд по комнате. По ассоциации идей, мысли его перешли к Ганке и разводу. Бог знает, чего она ждёт. Она всё ещё не переехала, сидела тихо наверху, во втором этаже, с детьми и шила им целый день платьица. Раз он встретил её на лестнице, она несла хлеб и несколько маленьких пакетов. Она отступила в сторону и извинилась, но они не разговаривали.
Да, но о чём же она думает? Он не хочет прогонять её, но ведь долго так, всё равно, не может продолжаться. Страннее всего то, что она обедала дома, она совсем перестала ходить в рестораны. Боже мой, да у неё, может быть, просто-напросто нет на это денег и он послал ей как-то с горничной двести крон, но этого не могло же хватить надолго. Вдруг у неё нет денег, и она не хочет сказать ему? Он посмотрел в записную книжку и увидел, что прошло уже более месяца со времени того решительного разговора с Ганкой. Разумеется, эти несчастные двести-триста крон давным-давно уже разошлись. Да к тому же она покупала материю и разные вещи для детей на эти же деньги.
Тидемана вдруг бросило в жар от волнения. Она не должна терпеть нужды, слава Богу, не так уже он обнищал! Он собрал все деньги, без которых мог пока обойтись в конторе, и пошёл наверх. От горничной он узнал, что Ганка в своей комнатке, в средней комнате, выходившей на улицу. Было четыре часа.
Он постучал и услышал, как ему ответили:
— Войдите!
Он вошёл.
Ганка сидела за столом и обедала. Она вскочила.
— Ах... Я думала, что это девушка, — проговорила она, запинаясь.
Румянец залил её щеки, и она смущённо посмотрела на стол. Потом вдруг начала всё прибирать, покрывать кушанья бумагой, передвигала стулья и всё время повторяла:
— Здесь такой беспорядок, я не ожидала... Я не знала...
Он попросил её извинить его за то, что пришёл так неожиданно. У него есть к ней маленькое дело: вероятно, она давно уже сидит без денег? Ну, да, конечно, это так, это вполне естественно, об этом нечего и говорить. Вот он принёс немножко, так, сущие пустяки...
И он положил конверт на стол.
Она отказывалась брать эти деньги, у неё ещё много, она показала ему, что у неё ещё много, очень много денег, последние двести крон ещё не тронуты. Она даже хотела отдать ему обратно эти двести крон.
Он с изумлением смотрел на неё. Целы ли её кольца? Нет, на левой руке у неё уже нет кольца, куда же она его девала?
Он нахмурился и спросил:
— Где твоё кольцо, Ганка?
— Это не то, которое ты подарил мне, — быстро ответила она. — Это другое. Его не жалко.
Он сказал:
— Я не знал, что дело дошло до этого, а то я, конечно, давно бы...
— Да дело вовсе и не дошло до этого, я просто сама захотела сделать так. У меня же лежат деньги... Но это всё равно, я же говорю тебе, что твоё кольцо у меня цело.
— Всё равно, то кольцо или другое... Ты не оказала мне этим никакой услуги, и я предпочёл бы, чтобы ты сохранила свои вещи. Я, слава Богу, ещё не окончательно разорён, хотя и уволил часть своих служащих.
Она опустила голову.
Он отошёл к окну и стал смотреть на улицу. Когда он оглянулся, он увидел, что она сидит и наблюдает за ним, прямой, открытый взгляд был устремлён на него; он смутился, кашлянул и снова отвернулся к окну. Нет, он не может предложить ей переехать, пусть она останется ещё некоторое время, это её дело. Он попробует только уговорить её прекратить этот удивительный способ ведения хозяйства за собственный счёт, это совершенно не имело смысла, да она и похудела очень сильно в короткое время.
— Не прими этого в дурную сторону, — начал он, — но тебе следовало бы... не ради чего-либо, а ради тебя самой...
— Да, да, ты прав, — перебила она, боясь дать ему высказаться. — Я сама знаю, день проходит за днём, а я всё не переезжаю.
Тогда он забыл то, что хотел сказать о хозяйстве, и обратил внимание только на последние слова.
— Я не понимаю тебя. Всё сделалось так, как ты хотела, ничто теперь тебе не мешает, ты можешь снова быть Ганкой Ланге, сколько тебе угодно, ведь я же тебя не удерживаю?
— О, нет, — ответила она.
Она встала и сделала шаг по направлению к нему. Сама того не замечая, она протянула ему руку и, когда он не взял её, она беспомощное опустила её, покраснела, смутилась и снова села на стул.
— О, нет, ты не удерживаешь меня... Я хотела спросить тебя... Я почти не надеюсь... Но, может быть, ты позволил бы мне остаться ещё некоторое время, немножко? Я буду не такой, как раньше, я чувствую, что могу стать совсем другой, со мной произошла перемена, да и с тобой тоже. Я не могу сказать, я хотела бы...
В глазах у него вдруг помутилось. Это ещё что такое? Твёрдость его поколебалась на мгновение, он застегнул пиджак, встал. Неужели же он понапрасну вынес столько страдания за эти долгие тяжёлые дни и бездонные ночи? Нет, не может быть! Сейчас это должно обнаружиться. Что он может сделать? Вон там сидит Ганка, она сильно взволнована, это он взволновал её своим приходом.
— Успокойся, Ганка. Ты, должно быть, сама не знаешь, что говоришь.
В душе её вспыхнула яркая, безумная надежда.
— Нет, нет, — воскликнула она, — я знаю каждое слово, я говорю совершенно сознательно. О, если бы ты мог забыть то, что было! Андреас, если бы ты пожалел меня на этот раз, только на один этот раз. Сжалься надо мною, прости меня! Целый месяц я стремлюсь вернуться домой, к тебе и к детям, я смотрела на тебя вот отсюда, из-за гардины, когда ты выходил из дому. Я в первый раз как следует увидела тебя, когда мы ездили кататься под парусами; помнишь ты эту прогулку? Я видела тебя тогда словно в первый раз. Я не видела тебя раньше. Ты стоял на руле, я видела тебя на фоне неба, воздуха, у тебя были седые волосы, вот здесь, чуть-чуть. Я вдруг так удивилась, когда увидела тебя, и спросила, не холодно ли тебе, только для того, чтобы ты сказал мне что-нибудь. Но время идёт. За эти недели я не видела никого, кроме тебя, и ни о ком другом не думала. Мне двадцать четыре года, и я никогда до сих пор не испытывала ничего подобного. Всё, что ты делаешь, всё, что говоришь... И то, что детки говорят и делают. Мы играем и смеёмся, они обнимают меня за шею... Я слежу за тобой глазами... Посмотри, я разрезала несколько петель в гардине, чтобы отверстие было побольше. Я могу теперь видеть тебя, пока ты не завернёшь за угол, а когда ты входишь в контору, я по звуку шагов узнаю, что это ты. Накажи меня, накажи, как хочешь, только не отталкивай меня! Я испытываю такое неизъяснимое блаженство от того, что я здесь, я буду совсем, совсем другой...
Она, не останавливаясь, произносила эти истерические слова, до такой степени взволнованная, что временами язык отказывался ей повиноваться. Она встала, чуть не плача, улыбаясь, голос её то прерывался от радости, то замирал.
— Перестань! — резко сказал он, и слёзы закапали и из его глаз.
Он отвернулся, сморщился от ярости, что не может овладеть собой. Он стоял и искал слов, чтобы ответить ей, но это плохо удавалось.
— Ты всегда умела запутать меня словами, я не мастер отвечать на подобные речи, ты это знаешь. В нашей компании все красноречивы, но я так и не научился этому искусству... Извини меня, я не хочу тебя обидеть. Но если ты думаешь, что я соглашусь теперь занять место... если ты думаешь это... Ты хочешь заставить меня быть заместителем другого? Нет, я не знаю, я ничего не знаю. Ты хочешь вернуться ко мне? Но каким же образом ты вернёшься? Я не хочу ничего знать об этом, уходи себе с Богом.
— Нет, конечно... Но я всё-таки прошу тебя. Я была неверна тебе... да... и нет такой вещи, в которой я бы не была виновата, но...
— Мне кажется, мы можем закончить эту сцену. Тебе необходимо успокоиться.
Тидеман пошёл к двери. Она шла за ним, широко раскрыв остановившиеся глаза.
— Накажи меня! — воскликнула она. — Я прошу тебя об этом, имей сострадание ко мне. Я буду благодарить тебя. Не уходи, я ничего не вижу, кроме тебя, я люблю тебя. Когда ты проходишь по улице, я долго стою и смотрю тебе вслед после того, как ты уже скроешься за углом, и потом, сев за работу, я вскакиваю и бегу опять к окну, посмотреть, не видно ли тебя хоть немножко. Не отталкивай меня, подожди немного. Я изменяла тебе и... Но ты мог бы взять меня на испытание, испытай меня некоторое время. И тогда, может быть, ты позволишь мне остаться здесь. Я не знаю...
Он отворил дверь. Она всё ещё стояла с вопросом, застывшим в глазах.
— Зачем ты смотришь на меня? До чего ты хочешь довести меня? — сказал он, стоя на пороге. — Опомнись, не думай больше об этом. Я постараюсь сделать всё для детей, всё, что будет в моих силах, большего ты ведь не можешь требовать.
Тогда силы изменили ей. И когда он ушёл, она в немом отчаянии простёрла вслед ему руки и замерла на том же месте, где стояла, разговаривая с ним. Она слышала его шаги в прихожей, внизу; на минуту он остановился, словно соображая, куда ему направиться. Ганка быстро подбежала к окну, но вскоре услышала, что он вошёл в контору. Потом всё стихло.
Всё кончено! Но разве можно было ожидать иного? Милостивый Боже, да разве можно было надеяться на иное? Как она могла тешить себя этой нелепой надеждой целый месяц! Он ушёл. Сказал, что было нужно, и ушёл. Наверное, он не хочет, чтобы она оставалась дольше с детьми...
На следующий день фру Ганка переехала. Она сняла комнату по объявлению, первую попавшуюся комнату, недалеко от крепости. Она покинула свой дом утром, когда Тидемана не было, поцеловала детей, заливаясь слезами, потом вложила все свои ключи в конверт и написала несколько строк мужу. Вернувшись домой, Тидеман нашёл эти ключи от шкафов и комодов, она не забыла отдать даже и ключ от входной двери. А рядом с ключами лежало и письмо с несколькими прощальными словами.
Тидеман опять вышел из дому. Он ходил по улицам, спустился в гавань и шёл вдоль набережной, пока было можно. Через два часа он повернул обратно и опять пошёл той же дорогой. Он взглянул на часы: они показывали час. Он пошёл вдоль гавани к морю. И тут случайно натолкнулся на Кольдевина.
Кольдевин стоял неподвижно на углу, вытянув голову. Увидя почти перед собой Тидемана, он вышел на улицу и поклонился.
Тидеман взглянул на него рассеянным взглядом.
Кольдевин спросил:
— Извините, это не господин Иргенс гуляет вон там? Видите, господин в сером?
— Где? Да, кажется, это он. Пожалуй, это он, — ответил Тидеман. И опять уставился на мостовую.
— А дама? С ним молодая дама? Это не фрёкен Люнум?
— Дама? Да, кажется, это как будто фрёкен Люнум.
— Да ведь она, кажется, должна была уехать сегодня? Мне казалось, что я слышал... Ну, стало быть, она раздумала.
— Нет, — ответил Тидеман, — она, должно быть, не уедет сегодня.
Кольдевин быстро взглянул на него. По-видимому, он некстати завёл этот разговор, Тидеман явно был погружен в собственные мысли. Он вежливо поклонился и попросил извинения за беспокойство.
Тидеман побрёл дальше.
VI
Нет, Агата не уехала, как предполагала раньше. Она вспомнила, что надо купить кое-каких мелочишек в подарок младшим братьям и сёстрам, не могла же она приехать с пустыми руками, а выбрать подходящие вещи не так то легко, на это нужно время. А кроме того, очень интересно было ходить и заглядывать в витрины магазинов. На это у неё ушло всё утро и половина дня, и только в шесть часов вечера, покончив со всеми своими покупками, она встретилась на улице с Иргенсом. Он отобрал у неё пакеты и вызвался проводить её. В конце концов, они взяли экипаж и поехали за город. Было тепло и светло.
Нет, она не должна уезжать завтра! И к чему это может повести? Одним днём больше или меньше, какое это может иметь значение? И Иргенс, откровенно глядя ей прямо в глаза, сказал, что он очень несчастлив, что его денежные дела в настоящее время очень плохи, иначе он непременно поехал бы с нею... Нет, нет, не в одном и том же купе, но хоть в том же поезде, чтобы до конца быть поближе к ней. Но, как он уже сказал, он слишком беден для этого.
Она слушала его слова. Но ведь это позор, что такому человеку, как Иргенс, приходится нуждаться! Она, конечно, не хочет, чтобы он ехал вместе с ней, не в этом дело, но это ведь, правда, ужасно! На неё произвело сильное впечатление то, что он так откровенно сказал ей о своих стеснённых обстоятельствах. Он не рисовался, не старался выставить себя в лучшем виде, чем было на самом деле, у него нет ложного стыда. Но помочь его горю ничем нельзя.
— Впрочем, я ещё не знаю, насколько жизнь моя находится в безопасности даже и здесь, — сказал он, улыбаясь.
— Вы рассказали моему другу Оле, что я был невежлив по отношению к вам?
— Ещё будет время, — ответила она.
Нет, она ничего не рассказала, она же не дитя. А кроме того, теперь она уезжает домой, и конец всей истории.
Они велели кучеру остановиться, вышли из экипажа и пошли вперёд по дороге, смеясь и шутя. Он просил её простить ему его недавнее безумство, хотя, конечно, это не значит, что он забыл или когда-либо может забыть её. На вид он был совершенно спокоен и не говорил ничего такого, что могло бы быть принято за опрометчивые слова.
— Я люблю вас, — говорил он, — но я понимаю, что это совершенно безнадёжно. И вот меня привязывает к жизни только одно — моё перо. Я, наверное, напишу в честь вас несколько стихотворений, но вы не должны сердиться на меня за это. Да, всему своё время, и лет через сто всё равно всё забудется.
— Не в моей власти изменить что-либо, — ответила она. — Нет, это в вашей власти. Это зависит всецело от вас... Во всяком случае, никто другой тут не при чём.
И он спросил её тут же:
— Вы сказали в прошлый раз, чтобы я дал вам время, чтобы я немножко подождал. Что вы хотели этим сказать? Или вы просто обмолвились?
— Да, — ответила она.
Они пошли дальше, и вышли в поле. Иргенс оживлённо говорил о синеющем вдали лесе, о горах, о стреноженной лошади28Стреноженная лошадь — лошадь, у которой обе передние ноги связаны путами с одной задней., о согнувшемся рабочем, чинившем забор. Агата испытывала к нему благодарность, она понимала, что он старается сдерживаться, чтобы не огорчать её, она ценила это. Он сказал даже с томной улыбкой, что, если бы ему не было стыдно, он записал бы две строфы, которые сейчас сложились в его голове. Но только пусть она не думает, что это аффектация.
И Иргенс записал свои две строфы.
Она заглянула через его плечо, ей хотелось видеть, что он пишет, она почти прижалась к нему и, смеясь, с любопытством просила показать ей, что он написал.
— Пожалуйста! Это так себе, пустяк, вот посмотрите, если хотите!
— А знаете, — сказал он, — когда вы сейчас стояли рядом со мной и почти положили голову на моё плечо, я мысленно просил вас, чтобы вы подольше стояли так. Потому-то я так долго отказывался показать вам что написал.
— Иргенс, — проговорила она вдруг нежно, — что было бы, если бы я сказала вам «да»?
Он молчал. Они смотрели друг на друга.
— Было бы так, что... что вы сказали бы «нет» ему, другому...
— Да... Но теперь уже поздно, да, да, слишком поздно. Нечего и думать... Но, если это может вас утешить, так знайте... не вы один жалеете об этом... Я хочу сказать, что я тоже... я тоже очень люблю вас.
Ответ этот обрадовал его. Он взял обе её руки, молча пожал их с сияющим от счастья взором и сейчас же выпустил её руки.
Они продолжали идти по дороге. Никогда они не были ближе друг другу. Когда они подошли к забору, рабочий поднял голову и поклонился, сняв шапку. Они постояли у решётки, посмотрели друг на друга и, не говоря ни слова, повернули назад. Не говоря ни слова.
Они сели в экипаж. На обратном пути Иргенс держал все её пакеты в руках, он не шевелился и не проявлял никакой настойчивости. Её всё более и более трогала эта вынужденная сдержанность, он даже умышленно связал себе руки всеми этими свёртками. И когда он снова попросил её не уезжать завтра, она обещала остаться.
Но когда пришлось платить за экипаж, он тщетно обыскал свои карманы, не находя денег, и принуждён был в конце концов попросить её заплатить извозчику. И она заплатила с радостью и даже с благодарностью, она просто не подумала об этом сразу, и это было очень досадно, потому что вид у него сделался совсем несчастный. Она обрадовалась, как дитя, что могла заплатить вместо него...
На следующий день они встретились утром. Они гуляли в гавани, разговаривая почти вполголоса, сердца их бились неровно от сдерживаемого волнения, глаза светились нежностью, они смотрели друг на друга, лаская друг друга взглядом. А когда Иргенс заметил Кольдевина, высматривавшего из угла, он ни словом не намекнул о своём открытии, чтобы не встревожить её. Он только сказал:
— Досадно, что мы с вами не какие-нибудь простые рабочие, на нас всё время смотрят, положительно нет покоя от людей. Не судьба мне вести незаметное существование, и это имеет очень неприятные стороны.
Они уговорились пойти вечером в «Гранд». Они давно там не были, в последнее время она, действительно, мало где бывала. Но он сказал вдруг:
— Нет, пойдёмте лучше ко мне. Там мы можем спокойно посидеть и поболтать.
— А разве это можно? — спросила она.
Конечно, можно. Почему же нельзя? Днём-то? Они просто пойдут и посидят у него. И он долго-долго, всю жизнь будет вспоминать, что она была у него, и будет хранить это воспоминание, как святыню.
И, смущённая от радости и страха, она пошла за ним.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления