III. ДЕНЬ

Онлайн чтение книги Очерки и рассказы (1862-1866 гг.)
III. ДЕНЬ

Небо незаметно очистилось от туч, и, несмотря на то, что было почти так же темно, что исчезла только миллионная доля ночных теней, можно было убедиться, что дело идет к свету. Становилось свежее; за окном завозился и застучал головой в клетку перепел. Прошло еще немного времени, и перепел крикнул, раз и два. Семен Матвеич вскочил с своего войлока и тотчас же высунулся в окно; почесывая то ногу, то спину, он глядел направо и налево и говорил про себя: "Э… э… э… пора, пора, пора"…

Постояв еще среди комнаты, он зевнул раза три залпом, не переставая, вздрогнул от холода, лениво надел сапог и, осторожно ступая на цыпочках, шарил растопыренными руками сюртука…

— Где это я его давича ткнул, — шептал он, хлопая и шаркая ладонями по полу… — Во-во-во… Э-э, батюшка, да вы не спите?

— Нет.

— Знаете, что я вам скажу? Пойдемте-ка мы на перепелов! Вы посмотрите, какая прелесть-то! а? Ей-богу… Одевайтесь, теперь самая пора… три часа… куда теперь спать?.. Какой сон?..

Семен Матвеич сыпал такого рода фразы до тех пор, пока мы оба не были совершенно готовы и не вышли в сени. Здесь вверху над срубом виднелась почернелая труба, жерди с тряпками, сплюснутые березовые веники. По углам, в плетенных из соломы лукошках, сидели, съежившись, куры и ворчали чуть слышно спросонок.

— Куда? — раздалось с полу…

Семен Матвеич нагнулся.

— Отец дьякон?

— Я. Что, друзья, глаз сомкнуть не могу…

— Что так?

— Да вы послушайте, что это такое…

Издали слышался свирепейший, ожесточенный храп Медникова.

— Ведь это как угодно! — говорил дьякон, сердито завертываясь с головой в овчинный тулуп.

Улыбаясь потихоньку, Семен Матвеич вытащил из какой-то трещины между бревнами перепелиные дудки и сети, и мы вышли. На топком дворе валялось перевернутое корыто; кучами лежали и похрюкивали от холода маленькие пестрые поросята, стараясь сдвинуть головы в одно место. Под сараем спали овцы, из которых некоторые, заслышав стук двери, подняли головы и заблеяли…

Отворив скрипучие ворота, зацеплявшиеся за землю, мы очутились на узенькой тропинке между высокими конопляниками. Тропинка шла к реке, куда прежде всего сбежал Семен Матвеич, чтобы посмотреть, есть ли что-нибудь в верше, которую он поставил вчера. Оказалось, что ничего нет, и опытный в деревенских нравах глаз Семена Матвеича убедил его, что было что-то, но украдено.

— Экие храпаидолы, — говорил он, взлезая на берег и направляясь потом в рожь.

Начинало светлеть.

Над неподвижной, сонной рекой висело какое-то разорванное, жиденькое облачко тумана; вдали шумела вода на плотине у мельницы, звуки мужичьих дудок доносились откуда-то издалека и тотчас же надолго замолкали. Тишина была поразительная: казалось, все спало сладким утренним сном, все, начиная от верхушек леса, от едва мигавших звезд — до последнего колоса ржи, до последней только еще вылезающей на свет божией травки. И когда наши ноги, поминутно врезывавшиеся в рожь, безжалостно валяли и мяли целые полосы ее колосьев, то казалось, что эти спящие колосья точно так же вздрагивали во сне, как вздрагивает ребенок, которому приснилось, что он упал с горы или с моста в воду…

Семен Матвеич оживился, он шел бодро, поднимая голову и легко работая ногами.

— Экая прелесть! — говорил он, вдыхая полной грудью утренний воздух. — А? ведь это что такое? Благодать!..

Потом вдруг нагибался над черным лоскутом вспаханной земли, присматривался и говорил:

— Каково? Гречиха-то? Как поперла!.. У-у-у!.. Посмотрите-ка… От-тлично, то есть просто великолепно…

В стороне крикнул перепел. Семен Матвеич замолк, присел и, поднимая палец, тянул:

— Цссссс…

В то же время ползком пробирался в рожь, осторожно раскинул сетку по верхам колосьев, снял и положил около себя шапку и, стоя на коленях, слегка потрогивал дудку. Перепел шел на свидание.

— Вот болван-то! — шептал Семен Матвеич и вдруг замахал руками, крикнул и швырнул шапку на середину сетки.

Перепел, однако, перепорхнул в другую полосу и ушел.

— Ну, счастлив твой бог, — заключил Семен Матвеич, собирая сетку. И начались снова долгие, утомительные походы по полям.

Солнце между тем начало понемногу высовывать свой золотой край и скоро, каким-то продолговатым кругом, очертилось вполне. С порывистыми, на секунду совершенно прекращавшимися движениями поднималось оно по небу, дрожало, волновалось, и теплые, слишком теплые лучи его так приятно пригревали человека, что его невольно охватывала самая сладкая дремота.

Ноги вяло брели вперед, глаза смыкались, я все больше и больше отставал от товарища.

— Э-э, батюшка, — кричал Семен Матвеич, остановившись вдали. — Так-то?.. Стало быть, уж и домой?..

— Домой, — сказал я.


-

Легионы самых назойливых и надоедливых мух заставили меня открыть глаза. Семен Матвеич набивал у окна папиросу и говорил:

— Долгонько-с, долгонько… Пора. Не годится…

Скоро мы оба были на крыльце. Стоял жаркий летний полдень. Лытовка блистала теперь во всей своей красоте: по обеим сторонам шоссе тянулись постоялые дворы с красивыми крыльцами, наверху которых, под пересекавшимися краями крыши, были прибиты четырехугольные новые вывески, по синему фону золотыми буквами. Такими вывесками украшался почти каждый постоялый двор. Кроме того, в деревне было два-три грязных трактира для почтовых ямщиков и фабричных с ближних суконных заводов. Вывески у трактиров были тоже новые, но на них не было надписей вроде: "Венеция", "Неаполь", а красовались совершенно новые, отечественные слова: "Кружало покровское", "Друзья-приятели", "Пей-ко, сноха!", "Спасибо, батюшка" и т. д. Прямо против нас, на противуположной стороне дороги, возвышался длинный шест, к верхушке которого была привязана трубка и огромный пук розог, — то есть не курить.

Справа, на камнях, служивших ступенями крыльцу, сидел плотный дворник с красным лицом, маленьким клочком бороды, в одной рубахе, босиком и в теплом плисовом пожелтевшем картузе. Делать ему было ровно нечего; он глазел по сторонам, зевал, снимал картуз и тотчас же надевал снова, поправляя его кивком головы.

Мимо идет маленькая, трехлетняя девочка.

— Здластуйте, дяденька…

— Здрастуй, здрастуй, любезная, — говорит дворник. — Куда бежишь?

— Домой…

— Домо-ой? Н-да-а… За что ж это так домой-то?

— Нада…

— Да-да-да, — надобно… Вот так умница! Стало быть, требуется? Так!.. Ну, что же, башмаки-то сшили?

— Нет еще…

— Еще не сшили? Скажите на милость…

Девочка припала плечом к углу крыльца, смотрела в землю и, упершись пальцем в дерево, вертела им, словно штопором, и говорила:

— Еще не готова…

— Цсссс… Ах, разбойники! Да что же это они… А ты вот что, Дуняшь… Поди-кось сюда, поди… Ты вот как: пойдешь ты к Петру Петрову, скажи ему: Иван, мол, Иваныч приказывал хоррошие башмаки сшить…

— Сказу…

— Скажи, мол, приказывал, чтобы мне башмаки в лучшем виде… Ах вы, мол, разбойники этакие!.. Деньги брать ваше дело… Нешто так можно? Рази, мол, это годится?

— Сказу…

— Чтоб за первый сорт башмаки были… Мол, Иван Иваныч приказывал — строго… Чтобы живо… Так и скажи: Ах вы, анафемы! — и т. д.

Посреди улицы, то есть шоссе, двигалась целая толпа коротконогих, с низким брюхом и огромными головами, деревенских мальчишек, прижав ко рту кулаки с притиснутой внутри их травой, они оглашали воздух самыми пронзительными звуками. Дворник обратил внимание и на них.

— Эй ты, рыжий… Федька? Поди сюда!

Федька подбежал.

— Что это, ребята, дивлюсь я, попусту вы горланите? Наперегонки, что ли бы… или как-нибудь… А то что ж без толку-то?..

Ребята становились честь-честью в шеренгу; в качестве лошадей принимались ржать, толкать друг друга коленом в бок — то есть бить задом, и все запаслись длинными хворостинками, приготовляясь погонять лошадей, то есть себя.

— Н-но? — спрашивал дворник, — готово? Раз, два… пущай!

Ребята сразу огорошивают себя хворостинками по ногам и бросаются вперед стремглав, скашивая набок голову и вскидывая ногами в сторону.

По шоссе мчался тарантас с заливавшимся колокольчиком.

— Не хотите ли, — сказал Семен Матвеич: — пройти тут недалеко — в контору… к лесникам?

— Пойдемте.

В сенях встретился дьякон, он стоял против жены, грозил ей пальцем и шопотом говорил:

— Так смотри же — ни капли! То есть ни единой росинки… Нету, да и только… как угодно… Выпьет рюмку, его не удержишь… Просто-напросто, — мол, ни денег нету, ни послать никого… н-н-нельзя…

— Все опасаюсь за Никитича, — добавил он, обращаясь к нам.

Мы пошли чрез огород.

В тени низенького, расплюснутого сарая лежал Никитич в расстегнутом полукафтанье, открывавшем грязную, потную узенькую рубаху. Он был совершенно трезв — причесан, конфузлив и молчалив. Года научили его прятать эту конфузливость под каким-то насильственным смехом, который, впрочем, сразу давал знать, что ему вовсе не смешно… Дьякон, разъяснявший эту конфузливость и молчаливость желанием выпивки, старался отвлечь мысли Никитича от такого соблазнительного предмета и поэтому занимал самыми разнообразными разговорами: то начинал он рассказывать содержание какой-то превосходной проповеди, в которой он как на грех забыл всю середку, то заводил речь о какой-то битве с поляками, причем тоже плохо помнил, в чем дело. Но скоро истощился предмет разговоров, и настало тупое молчание.

Никитич лежал и молча гладил рукою волосы назад; глаза его, смотревшие в сторону, были как-то упорно вдумчивы.

— А что, отец дьякон, — произнес он вдруг, как бы вследствие долгой, решившейся только теперь думы: — что я вас хочу спросить: как вы посоветуете? хочу я владыке прошение подать…

Дьякон соображал…

— По крайней мере, что-нибудь уж одно… хоть бы знать, что я такое?.. Ей-богу…

— Что ж, прошение — ничего, — подумав, вяло заключил дьякон…

Мы постояли еще здесь с минуту и пошли в контору.


Читать далее

III. ДЕНЬ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть