VI. Остроумие и все виды комического

Онлайн чтение книги Остроумие и его отношение к бессознательному
VI. Остроумие и все виды комического

Мы очень близко подошли к проблемам комического. Нам показалось, что остроумие, которое рассматривалось как подвид комизма, имело довольно много особенностей, для того чтобы непосредственно с него начать исследование. И, таким образом, мы избегали его отношения к более объемлющей категории комического до тех пор, пока это было возможно; но не без того, чтобы попутно не делать важных для комизма указаний. Мы без труда установили, что комическое занимает в социальном отношении несколько иное положение, чем острота. Оно может удовлетвориться только двумя лицами: одним, которое находит комическое, и вторым, в котором находят комическое. Третье лицо, которому сообщают комическое, усиливает комический процесс, но не прибавляет к нему ничего нового. При остроумии третье лицо необходимо для того, чтобы совершился доставляющий удовольствие процесс. Напротив того, второе лицо может отсутствовать там, где речь не идет о тенденциозной, агрессивной остроте. Остроту создают, а комическое находят. И прежде всего его находят в людях и лишь в дальнейшем его переносят на объекты, ситуации и т. п.

Об остроте мы знаем, что не посторонние лица, а собственные мыслительные процессы, способствующие созданию остроты, скрывают в себе источники удовольствия. Мы слышали далее, что острота может иногда вновь открывать ставшие недоступными источники комизма; что комическое служит часто остроте фасадом и заменяет ей предварительное удовольствие, создающееся в ином случае с помощью известных технических приемов. Все это указывает на не совсем простые отношения между остроумием и комизмом. С другой стороны, проблемы комического оказались столь сложными, а все попытки философов разрешить эти проблемы оказались столь безуспешными, что мы не могли ожидать разрешения их как бы по мановению руки, если подойдем к ним со стороны остроумия. Для исследования остроумия мы привнесли орудие, которое не служило еще другим исследователям, а именно — знание работы сна. При исследовании комического в нашем распоряжении нет такого преимущества. Поэтому мы должны ожидать, что не узнаем о сущности комизма ничего иного кроме того, что уже знаем об остроте, поскольку острота относится к разряду комического и несет в своей собственной сущности неизменными или модифицированными определенные черты комизма.

Наивное является тем видом комического, которое ближе всего стоит к остроте. В общем, наивное так же, как и комическое, находят, а не создают, как остроту. Наивное вообще не может быть создано, в то время как при рассмотрении чисто комического учитывается и создание комического,' и искусственное вызывание комизма. Наивное должно вытекать без нашего доказательства из речей и поступков других лиц, которые стоят на месте второго лица в комизме или остроумии. Наивное возникает тогда, когда кто-нибудь совершенно пренебрегает задержкой, потому что она у него не существует, и когда он, следовательно, преодолевает ее без труда. Условием действия наивного является знание нами того, что у человека нет этой задержки. В противном случае мы называем его не наивным, а дерзким, и не смеемся, а возмущаемся им. Действие наивного неотразимо и простое для понимания. Психическая затрата, производимая обычно нами для сохранения задержки, внезапно становится ненужной при выслушивании наивной речи, и это отреагируется в схеме. Отвлечение внимания является при этом ненужным, вероятно, потому, что упразднение задержки происходит непосредственно, а не путем вынужденной операции. Мы ведем себя при этом аналогично третьему лицу в остроте, которое без всяких усилий со своей стороны получает как бы подарок в виде экономии психической энергии, затрачивающейся на сохранение задержки.

Поняв генезис задержек, прослеженный нами при развитии игры в остроту, мы не будем удивлены тем обстоятельством, что наивное находят чаще всего у ребенка; затем у необразованного взрослого человека, которого мы считаем ребенком по его интеллектуальному развитию. Для сравнения с остротой более пригодны, разумеется, наивные речи, чем наивные поступки, так как обычными формами выражения остроумия тоже являются не поступки, а речи. Характерно, что наивные реии детей можно без натяжки назвать «наивными остротами». Аналогия между остротой и наивностью, а также выяснение разницы между ними будет очевиднее для нас на нескольких примерах.

«Девочка трех с половиной лет предостерегает своего брата: «Не ешь столько, а то заболеешь и должен будешь принять Bubizin». «Bubizin? — спрашивает мать. — А что это такое?» «Когда я была больна, — оправдывается ребенок, — я ведь должна была принимать Madizin»[76]Madi — девочка, Bubi — мальчик.. Ребенок полагает, что прописанное ей врачом лекарство называется Madizin, потому что оно предназначено для девочки (Madi). И делает вывод, что оно будет называться Bubizin, если его должен будет принимать мальчик (Bubi). Это сконструировано, как словесная острота, работающая с помощью техники созвучия. Ее можно бы считать и настоящей остротой. В таком случае мы полунеохотно одарили бы ее улыбкой. Как пример наивности она кажется нам отличной и заставляет нас громко смеяться.

Но что отличает в этом случае остроту от наивного суждения? Очевидно, не текст и не техника, которые одинаковы и для той, и для другого, а какой-то момент, лежащий, на первый взгляд, довольно далеко от обоих возможностей. Речь идет только о том, предполагаем ли мы, что говорящее лицо имело в виду остроту или что оно (в данном случае — ребенок) искренне хотело сделать серьезный вывод, основываясь На своем некоррегированном неведении. Только последний случай является наивностью. Мы здесь впервые обращаем внимание на такую идентификацию другого человека путем прочувствования психического процесса у человека, создающего остроту или наивное суждение. Исследование второго примера подтвердит это понимание.

«Брат и сестра, 10-летний мальчик и 12-летняя девочка, разыгрывают ими самими сочиненную пьеску перед аудиторией, состоящей из их дядюшек и тетушек. Сцена изображает хижину на морском берегу. В первом акте оба поэта-артиста, бедный рыбак и его бойкая жена, жалуются на тяжелое время и плохие барыши. Муж решает уехать на своей лодке в далекое море, чтобы поискать богатства в другом месте. После нежного прощанья супругов занавес падает. Второй акт изображает действие несколько лет спустя. Рыбак, став богатым человеком, вернулся с большой мошной и рассказывает жене, которую он застает ожидающей его перед хижиной, о том, как повезло ему на чужбине. Жена гордо перебивает его: «А я в это время тоже не ленилась», и открывает его глазам хижину, в которой видны лежащие на полу двенадцать больших кукол, изображающие детей…» В этом месте пьесы бурный смех зрителей прервал артистов, которые не могли объяснить себе этого смеха. Они смущенно уставились на своих любимых родственников, которые до сих пор вели себя хорошо и слушали внимательно. Этот смех объясняется предположением зрителей, что юные писатели ничего еще не знают об условиях происхождения детей и поэтому могут думать, что женщина должна гордиться потомством, рожденным ею во время продолжительного отсутствия мужа, и муж может радоваться этому потомству. Но то, что создано писателями на основании такого неведения, может быть названо бессмыслицей, абсурдностью.

Третий пример покажет нам, что еще один технический прием, изученный нами при остроумии, обслуживает наивное.

«К маленькой девочке в качестве гувернантки принята француженка, которая девочке не понравилась. Едва только вновь приглашенная француженка удалилась из комнаты, девочка начала вслух критиковать ее: «Тоже, француженка! Быть может, она называется так потому, что она когда-нибудь лежала возле француза!» Это могло бы быть сносной остротой — двусмысленностью с двояким толкованием или двояко толкуемым намеком, — если бы ребенок мог иметь представление о двусмысленности. В действительности, она перенесла только часто слышанное ею определение подделок на несимпатичную ей иностранку. («Разве это настоящее золото? Быть может, это когда-нибудь лежало возле золота!») В силу этого неведения ребенка, которое так резко изменяет психический процесс у слушателей, его речь становится наивной. Но в силу этого условия существует и ложно наивное. У ребенка можно предполагать неведение, которого больше не существует. Дети часто имеют обыкновение притворяться наивными, чтобы воспользоваться свободой, которая в противном случае не была бы им позволена.

На этих примерах можно выяснять, что наивное занимает среднее место между остроумием и комическим. Наивное аналогично остроте по тексту и содержанию. Оно злоупотребляет словами, создает бессмыслицу или сальность. Но психический процесс у первого создающего лица, который представил при остроумии столько интересного и загадочного, отпадает здесь целиком. Наивный человек думает, что он нормально и просто пользуется своими средствами выражения и мыслительными путями. Он ничего не знает о побочной цели. Он также не извлекает никакого удовольствия из творчества наивного. Все характерные черты наивного существуют только в понимании слушателя, который соответствует третьему лицу в остроте. Далее, творящее лицо создает наивное без труда. Сложная техника, свойственная остроте, для того чтобы парализовать задержку разумной критикой, отпадает при наивном, так как у наивного человека нет еще этой задержки, и он может, следовательно, непосредственно и без компромисса преподнести бессмыслицу и сальность. В этом отношении наивное в остроте является пограничным случаем, который достигается, если в формуле образования остроты снизить размер цензуры до нуля.

Если дая действия остроты необходимым условием являлось наличие у обоих лиц одинаковых приблизительно задержек или внутренних сопротивлений, то условием для наивного можно, следовательно, считать наличие у одного лица таких задержек, которых нет у другого. Лицо, имеющее задержку, слушает и понимает наивное.

Исключительно оно получает удовольствие, доставляемое наивным, и мы легко догадываемся, что это удовольствие возникает из-за упразднения задержек. Так как удовольствие от остроты имеет то же самое происхождение — ядро удовольствия от слов и бессмыслицы и оболочку удовольствия от упразднения задержек и облегчения психической затраты, — то на этом тождественном отношении к задержке основано} внутреннее родство наивного с остротой. В обоих случаях удовольствие возникает из-за упразднения внутренней задержки. Но психический процесс у воспринимающего лица (с которым при наивном всегда совпадает наше Я, в то время как при остроте мы можем поставить себя и на место создающего лица) в случае наивного суждения тем сложнее, чем проще в случае с остротой психический процесс у творящего лица. На воспринимающее лицо выслушанное наивное суждение действует, как острота. Об этом могут свидетельствовать наши примеры, так как для наивного суждения, как и при остроте, создана возможность упразднения цензуры благодаря одному только выслушиванию. Только одна часть удовольствия, доставляемого наивным, допускает такое объяснение. Но даже эта часть в иных случаях наивного суждения, как, например, при выслушивании наивной сальности, подвержена опасности. На наивную сальность можно было бы без всяких рассуждений реагировать таким же негодованием, которое подымается и против настоящей сальности, если бы другой момент не избавлял нас от этого негодования и не доставлял нам одновременно более значительную часть удовольствия от наивного.

Этот другой момент дан нам вышеуказанным условием, по которому нам для распознания наивного должно быть известно, что у создающего лица отсутствует задержка. Только тогда, когда мы уверены в этом, мы смеемся, вместо того чтобы возмущаться. Мы, следовательно, принимаем во внимание психическое состояние создающего лица, мысленно переносимся в такое же состояние, стараемся понять его, сравнивая с нашим состоянием. В результате такой идентификации и сравнения получается экономия затраты, которую мы отреагируем в смехе.

Можно было бы предпочесть более простое объяснение: если человеку не нужно преодолевать никакой задержки, то наше негодование излишне, и смех, следовательно, происходит якобы за счет негодования, от которого мы избавлены. Чтобы устранить это неправильное, в общем, понимание, я хочу резче отделить друг от друга два случая, которые объединил в предшествующем изложении. Наивное, выступающее перед нами, может иметь либо природу остроты, как в наших примерах, либо природу сальности или вообще непристойности, что особенно справедливо для случаев, когда наивное проявляется не в речах, а в поступках. Такие случаи, действительно, могут ввести нас в заблуждение. Для них можно было бы предположить, что удовольствие возникает из сэкономленного и испытавшего превращение негодования. Но первый случай поясняет нам, что наивная речь, например, о Bubizin’e, может сама по себе действовать как легкая острота и не давать никакого повода к негодованию. Это, конечно, более редкий, но более чистый и более поучительный случай. Когда мы думаем о том, что ребенок серьезно и без побочной цели считал слоги «МасП» в слове «Madizin» идентичными со своим собственным названием «Madi» (девочка), то наше удовольствие от слышанного увеличивается. Причем это увеличение не имеет ничего общего с удовольствием от остроты. Мы рассматриваем теперь сказанное с двух точек зрения: один раз так, как оно получилось у ребенка, а затем так, как оно получается у нас. Мы находим при этом сравнении, что ребенок нашел нечто идентичное, преодолел рамки, существующие для нас. А затем мы как будто говорим себе: если ты хочешь понять слышанное, то можешь сэкономить затрату, уходящую на удержания этих рамок. Затрата, освобожденная при таком сравнении, является источником удовольствия от наивного и отреагируется в смехе. Это, разумеется, та же самая затрата, которую мы превратили бы в негодование, если бы наше понимание создающего лица, а также и характер сказанного в данном случае не исключали такого негодования. Но если мы берем случай наивной остроты как образец для другого случая наивной непристойности, то мы видим, что и здесь экономия от задержки может непосредственно вытекать из сравнения. Поэтому у нас нет необходимости предполагать начавшееся и подавленное затем негодование, и это негодование соответствует только иному применению освобожденной затраты, против чего при остроте необходимы были сложные предохранительные приспособления.

Это сравнение, эта экономия затраты при мысленном перенесении в душевный процесс, происходящий у создающего лица, могут иметь только тогда значение для наивного, если они свойственны не только ему одному. В действительности у нас возникает предположение, что этот механизм, совершенно чуждый остроте, является частью, быть может существенной частью, психического процесса при комизме. С этой стороны оно представляет собой, следовательно, вид комизма. И это, вероятно, важнейшая оценка наивного. То, что в наших примерах присоединяется от наивных речей к удовольствию от остроты, является «комическим» удовольствием. Об этом удовольствии мы были бы склонны вообще предположить, что оно возникает из сэкономленной затраты при сравнении проявлений другого человека с нашими проявлениями. Но так как мы стоим здесь перед очень широкими перспективами, то закончим сначала оценку наивного. Итак, наивное является видом комизма в том отношении, что его удовольствие вытекает из разницы в затрате, которая получается при желании понять другого человека. Оно приближается к остроте по условию, согласно которому сэкономленная при затрате энергия должна быть затратой, расходовавшейся на сохранение задержек[77]Я везде отождествлял здесь наивное с наивно-комическим, что, конечно, не всегда допустимо. Но для наших целей достаточно изучить характерные черты наивного на «наивной остроте» и на «наивной сальности». Дальнейшее исследование имело бы целью, исходя из этого, обосновать сущность комического..

Выясним еще некоторые аналогии и некоторые отличия между теми понятиями, к которым мы, наконец, пришли, и теми, которые издавна известны в психологии комизма. Вживание в психический процесс другого человека, желание понять его являются, очевидно, ничем иным, как «заимствованием комизма», играющим со времени Жана Поля свою роль в анализе комического. Сравнение душевного процесса у другого человека со своим собственным душевным процессом может выявить «психологический контраст», для которого мы нашли, наконец, здесь место. Как подойти к нему при анализе остроты, мы не знали.

Но в объяснении комического удовольствия мы расходимся со многими авторами, по мнению которых удовольствие должно возникать от колебания внимания между контрастирующими представлениями. Мы такого механизма удовольствия не можем понять. Мы указываем на то, что при сравнении контрастов в результате получается разница в затрате. Если эта разница не получает никакого иного применения, то она бывает способна к отреагированию, отчего становится источником удовольствия[78]Бергсон (Le rire, 1904) тоже отрицает такое происхождение комического удовольствия, которое, несомненно, обусловлено стремлением создать аналогию со смехом от щекотки. Совершенно на ином уровне стоит объяснение комического удовольствия у Липпса: согласно его пониманию комизма такое удовольствие можно было бы назвать «неожиданной мелочью»..

К самой проблеме комического мы подходим с некоторой робостью. Слишком смело было бы ожидать, что наши исследования могут дать руководящую нить к ее разрешению, после того как работы огромного ряда отличных мыслителей не дали в результате удовлетворительного объяснения ее. Мы фактически лишь задались целью глубже проследить в области комического ту точку зрения, которая показалась нам ценной для нашего понимания остроумия.

Комическое можно считать, прежде всего, случайной находкой в социальных отношениях между людьми. Его находят всюду: в движениях людей, формах, поступках и характерных чертах — первоначально, вероятно, только в телесных, а впоследствии и в душевных качествах людей, предпочтительно в их поведении. Благодаря очень употребительному приему персонификации, комическое стали находить затем также у животных и в неодушевленных предметах. Однако комическое обладает способностью отделяться от людей, когда распознано то условие, при котором личность становится комичной. Так возникает комизм ситуации, когда понимание этого условия дает возможность, при желании, сделать человека комичным, ставя его в такие ситуации, в которых к его действиям присоединяются эти условия комического. Знание того, что человек может по своей воле сделать другого комичным, открывает доступ к неожиданному выигрышу комического удовольствия и дает начало высоко развитой технике. И себя самого можно сделать столь же комичным, как и другого человека. Приемы, служащие для создания комизма, — это перенесение в комические ситуации, подражание, переодевание, разоблачение, карикатура, пародия, костюмировка и др. Само собою разумеется, что эти приемы могут обслуживать враждебные и агрессивные тенденции. Можно сделать комичным человека, чтобы унизить его, проявить к нему неуважение, подорвать его авторитет. Но если бы даже такие цели всегда лежали в основе искусственно вызванного комизма, все же не в этом заключается смысл комизма самопроизвольного.

Из этого сделанного нами обзора различных видов комизма мы уже видим, как разнообразны источники его происхождения, и узнаем, что при комическом нельзя ожидать столь специализированных условий, как, например, при наивном. Чтобы напасть на след условия, имеющего основание для комизма, самым важным является выбор исходного случая. Мы выбираем комизм движений, так как вспоминаем, что примитивнейшие сценические постановки (пантомимы) пользуются этим средством, чтобы вызвать у нас смех. На вопрос, почему мы смеемся над движениями клоуна, ответ будет гласить: потому что они кажутся нам чрезмерными и нецелесообразными. Мы смеемся над слишком большой затратой. Поищем это условие вне комизма, созданного искусственно, то есть там, где он не является преднамеренным. Движения ребенка не кажутся нам комическими, хотя он вертится и прыгает. Наоборот, комично, когда ребенок, учась писать, сопровождает движения ручки движениями высунутого языка. Мы видим в этих сопутствующих движениях излишнюю двигательную затрату, которую мы, взрослые, при той же работе сэкономили бы. Таким же образом другие сопутствующие движения или просто даже чрезмерная жестикуляция кажутся нам комичными у взрослых. Таковы совершенно чистые случаи этого вида комизма движений, которые совершает человек, бросающий кегельный шар, после того как он уже выпустил шар и сопровождает бег этого шара движениями, как будто он может еще дополнительно регулировать этот бег. Так же комичны гримасы, преувеличивающие нормальное выражение душевных движений, причем комичны даже тогда, когда они появляются непроизвольно, как, например, у лиц, страдающих пляской св. Витта. Так, страстные движения современного дирижера кажутся комичными каждому немузыкальному человеку, который не может понять их необходимости. От этого комизма движений ответвляется комизм телесных форм и черт лица, которые учитываются так, как будто они являются результатом преувеличенного и бесцельного движения. Выпученные глаза, крючковатый, свисающий надо ртом нос, оттопыренные уши, горб и все подобное действует комически, вероятно, только потому, что они отображают движения, которые необходимы для проявления этих черт. Причем нос, уши и другие части тела в представлении кажутся более подвижными, чем это есть на самом деле. Без сомнения, комично, если кто-нибудь умеет двигать ушами и, конечно, было бы еще комичнее, если бы он умел опускать и поднимать нос. Добрая часть комического действия, производимого на нас животными, происходит от восприятия таких движений у них, которым мы не можем подражать.

Но каким образом мы приходим к смеху, если считаем движения другого человека чрезмерными и нецелесообразными? Я думаю, что путем сравнения между тем движением, которое я наблюдаю у другого, и тем движением, которое я сам сделал бы на его месте. Обе сравниваемые величины должны, разумеется, измеряться одной и той же мерой. И этой мерой является моя затрата иннервации, связанная с представлением о движении как в одном, так и в другом случае. Это положение нуждается в объяснении и дальнейшей детализации.

Мы привели здесь в связь друг с другом, с одной стороны, психическую затрату при механизме представления, с другой — содержание этого представления. Наше утверждение сводится к тому, что психическая затрата непостоянна и принципиально независима от содержания представления. И особенно следует подчеркнуть, что представление взрослого требует большей затраты в сравнении с представлением ребенка. Покуда речь идет только о представлении движений различной величины, теоретическое обоснование нашего положения и доказательство его путем наблюдения не представляет никаких трудностей. Окажется, что в этом случае действительно совпадает качество представления, как определенной психической формы, с качеством представленного, хотя психология и предостерегает нас от такого смешивания.

Представление о движении определенной величины я получил тогда, когда совершал это движение или подражал ему. И во время этого акта я изучил меру для этого движения в моих иннервационных ощущениях[79]Воспоминание об иннервационной затрате останется существенной частью представления об этом движении. В моей душевной жизни всегда будут существовать такие виды мышления, в которых представление будет олицетворяться именно этой затратой. В других связях может происходить даже замена этого элемента другими; например, зрительными представлениями цели движения, словесными представлениями, а при некоторых видах абстрактного мышления бывает достаточна одной черточки вместо полного содержания представления..

Когда я воспринимаю подобное движение большей или меньшей величины у другого человека, то вернейший путь к пониманию его — к апперцепции — заключается в том, что я, подражая, совершаю это же движение и могу затем путем сравнения решить, при каком движении моя затрата была больше. Такое стремление к подражанию определенно наступает при восприятии движений. Но в действительности я не произвожу подражания, как и не читаю больше по отдельным звукам, после того как научился читать по слогам. Вместо подражания движению, выполняемому моими мышцами, я вызываю у себя представление о нем при помощи следов своих воспоминаний о затратах, произведенных при подобных движениях. Процесс представления, или «мышление», отличается от действия или поступка прежде всего тем, что он приводит в движение гораздо меньшее количество активной энергии и не расходует главную затрату. Но каким образом количественный момент — большая или меньшая величина — воспринятого движения получает выражение в представлении? И если изображение количества отпадает в представлении, сложившемся из качеств, то как я затем могу различать между собой представления о движениях разной величины, то есть проводить то именно сравнение, которое имеет здесь место?

В этом отношении путь указывает нам физиология, которая учит, что и во время процесса представления происходят иннервации к мышцам. Они сопровождаются, разумеется, только небольшой затратой. Но теперь очень легко предположить, что эта затрата иннервации, сопровождающая представление, употребляется для изображения количественного фактора представления, что она больше тогда, если представляют себе большое движение, чем тогда, когда речь идет о небольшом движении. Следовательно, представление о большем движении является, действительно, большим, то есть представлением, сопровождающимся большей затратой.

Наблюдение непосредственно показывает, что люди привыкли давать в содержании своих представлений выражение большому и малому путем различной затраты как бы в мимике представлений.

Когда ребенок или человек из народа, или человек, принадлежащий к определенной расе, что-то рассказывает или описывает, то можно легко заметить, что он не довольствуется пояснением слушателю своего представления путем точного словесного изложения, но изображает содержание этих слов жестами. Он объединяет мимическое изложение со словесным. Он отмечает сразу и количество, и интенсивность. «Высокая гора» — и при этом он приподымает руку над своей головой; «маленький карлик» — при этом он держит ее низко над землей. Если бы он отвык от жестикуляции руками, то все-таки продолжал бы делать это голосом. А если он научится владеть интонацией, то можно быть уверенным, что при изображении чего-либо большого он широко раскроет глаза, а чего-то маленького — зажмурит их. Это не аффекты, которые он проявляет таким образом; это действительно содержание того, что он представляет себе.

Нужно ли предположить, что эта потребность в мимике пробуждается лишь условиями словесной передачи своей мысли другому лицу, если большая часть этого способа выражения все равно ускользает от внимания слушателя? Я думаю, что, наоборот, эта мимика, хотя и менее живая, существует помимо всякого рассказывания. Она проявляется даже тогда, когда человек просто представляет себе что-то, когда он наглядно мыслит. Человек по-разному выражает большое и малое при помощи телесных проявлений, то есть так же, как во время разговора, — по крайней мере, изменением иннервации в чертах своего лица и в органах чувств. Я могу представить себе даже, что телесная иннервация, соответствующая содержанию представлений, была начальным источником мимики для словесной передачи. Она должна была только усилиться, сделаться явно заметной для другого человека, чтобы иметь возможность служить этой цели. Я защищаю, таким образом, тот взгляд, что к «выражению душевных переживаний», при помощи тех или иных побочных телесных проявлений душевных процессов, должно быть присоединено и это «выражение содержания представлений». При этом мне, конечно, ясно, что мои замечания относительно категории большого и малого не исчерпывают всей темы. Я сам мог бы сделать еще несколько таких замечаний, прежде чем перейти к феноменам напряжения, которыми человек телесно проявляет фиксацию своего внимания и уровень абстракции, на котором пребывает его мышление. Я считаю этот факт очень важным и думаю, что исследование мимики представлений в других областях эстетики тоже могло быть полезно, как в данном случае для понимания комического.

Чтобы вернуться к комизму движений, я повторяю, что восприятие определенного движения дает импульс к его представлению с помощью известной затраты энергии. Следовательно, при «желании понять», то есть при апперцепции этого движения, я произвожу определенную затрату — поступаю при этой части душевного процесса так, как будто ставлю себя на место наблюдаемого лица. Но, вероятно, я в то же время обращаю внимание на цель этого движения и могу, опираясь на предшествующий опыт, оценить размеры той затраты, которая обычно бывает необходима для достижения этой цели. При этом я не принимаю во внимание наблюдаемое лицо и веду себя так, как будто я сам хотел достичь цели движения. Обе указанные возможности приводят к сравнению наблюдаемого движения с моим собственным. При чрезмерном и нецелесообразном движении другого человека мне трудно понять in statu nascendi (как будто в момент мобилизации) мою увеличенную затрату. Она учитывается мною как излишняя и становится свободной для другого применения, смотря по обстоятельствам; например, для отреагирования в смехе. Если присоединяются другие благоприятные условия, то таким путем' возникает удовольствие от комического движения, происходит затрата иннервации, которая дает при сравнении со своим собственным движением излишек, не нашедший себе применения.

Мы замечаем теперь, что продолжаем наши рассуждения в двух различных направлениях: во-первых, чтобы выяснить условия для отреагирования излишка; во-вторых, чтобы проверить, можно ли понимать другие случаи комизма так же, как и комизм движений.

Мы обратимся сначала к последней задаче и рассмотрим после комизма движения и действия тот комизм, который можно найти в душевных процессах и чертах характера у других людей.

За образец этого вида можно взять комическую бессмыслицу, которая создается во время экзамена неподготовленными кандидатами. Дать простой пример для черт характера, конечно, труднее. Но бессмыслица и глупость, оказывающие так часто комическое действие, все же не во всех случаях воспринимаются, как нечто комическое. Точно так же одни и те же характерные черты, над которыми мы иной раз смеемся как над комическими, в другой раз кажутся нам заслуживающими презрения или ненависти. Этот факт, на который мы не можем не обратить внимания, указывает, однако, лишь на то, что при комическом действии учитываются еще и другие соотношения, кроме соотношений известного нам сравнения. Эти условия мы сможем проследить в другой связи.

Комическое, которое находят в умственных и душевных качествах другого человека, является, очевидно, опять-таки лишь результатом сравнения между ним и моим Я. Но поразительно, что это сравнение дает нам результат диаметрально противоположный тому, который получался в случае комического движения или действия. В этом последнем случае было комично, когда другой человек производил большую затрату, чем это считал бы необходимым произвести я. В случае душевного процесса, наоборот, комично, когда другой человек экономит затрату, которую, по моему мнению, необходимо произвести, ибо бессмыслица и глупость являются малоценными продуктами. В первом случае я смеюсь, потому что он слишком усложнил себе задачу, а во втором — потому что он слишком облегчил ее себе. Следовательно, сущность комического действия заключается, по-видимому, только в разнице между обеими затратами энергии — затратой «вчувствования» и затратой моего Я. Но эта странность, которая сначала запутывает наше суждение, исчезает, если мы примем во внимание, что ограничение нашей мышечной работы и увеличение нашей мыслительной деятельности лежит в направлении нашего личного развития к высшей культурной ступени. Повышение нашей мыслительной затраты помогает нам уменьшить наши двигательные затраты в одном и том же процессе. Доказательством этого культурного успеха являются наши машины[80]«За дурною головою нет ногам покою» — гласит пословица..

Итак, в единое понимание укладывается тот факт, что комичным нам кажется человек, производящий в сравнении с нами слишком много затрат для своих телесных отправлений и слишком мало — для душевных. И нельзя отрицать того, что в обоих случаях наш смех является выражением превосходства, которое мы ощущаем над ним и приписываем себе с чувством удовольствия. Если имеется обратное соотношение обоих случаев и соматическая затрата другого человека меньше нашей, а его душевная затрата больше нашей, тогда мы уже не смеемся; тогда мы удивляемся и изумляемся[81]Эта постоянная противоположность в условиях комизма, согласно которым то избыток, то недостаток казался' источником комического удовольствия, немало способствовала запутыванию проблемы. Сравните у Липпса (1. с., с. 47)..

Обсуждавшийся здесь источник комического удовольствия, вытекающего из сравнения другого человека с моим собственным Я— из разницы между затратой вчувствования и моей собственной затратой — является генетически, вероятно, самым важным; но, несомненно, не единственным. Мы уже указывали однажды, что можно не проводить сравнения между другим человеком и между Я и получить такую доставляющую удовольствие разницу только от одного из двух элементов: или от вчувствования, или от процессов в моем собственном Я. Это является доказательством того, что чувство превосходства не имеет существенного отношения к комическому удовольствию. Сравнение необходимо для появления этого удовольствия. Мы находим, что это сравнение имеет место между двумя затратами энергии, быстро следующими друг за другом и относящимися к одному и тому же процессу. Их мы либо создаем в себе путем вчувствования в другого человека, либо находим без такого отношения к другому человеку в наших собственных душевных процессах. В первом случае роль играет еще, следовательно, второе лицо, но только не в виде сравнения его с нашим Я. Он имеет место тогда, когда доставляющая удовольствие разница в затратах энергии создается внешними влияниями, которые мы можем объединить под названием ситуации, отчего этот вид комизма называется также «комизмом ситуации».

Качества лица, которое доставляет комизм, не принимаются при этом особенно во внимание. Мы смеемся и в том случае, когда должны признать, что в той же ситуации мы вынуждены были бы сделать то же самое. Мы извлекаем здесь комизм из отношения человека к внешнему миру, который часто оказывается сильнее его. Этим внешним миром для душевных процессов в человеке являются также условности и потребности общества и даже его собственные телесные потребности. Типический случай последнего рода мы имеем тогда, когда боль или экскрементальная потребность внезапно мешают человеку в его деятельности, предъявляющей определенные требования к его душевным силам. Противоположностью, доставляющей нам при вчувствовании комическую разницу, является противоположность между большим интересом до помехи и минимальным интересом, проявляемым им к своей душевной деятельности, после того как наступила помеха. Человек, доставляющий нам эту разницу, явится для нас комическим опять-таки как человек униженный. Но он унижен только в сравнении со своим прежним Я, а не в сравнении с нами, так как мы знаем, что сами в подобном случае не могли бы вести себя иначе. Но достойно внимания, что мы можем считать это унижение комическим только в случае вчувствования; следовательно, только у другого человека и в то время, когда мы сами в таких и им подобных затруднительных обстоятельствах испытываем только мучительные чувства. Вероятно, лишь это отсутствие мучительного чувства у нас самих дает нам возможность считать разницу, получающуюся в результате сравнения сменяющихся количеств энергии, исполненной удовольствия.

Другой источник комизма, находимый нами в наших собственных превращениях энергии, лежит в наших отношениях к будущему, которое мы привыкли предвосхищать нашими представлениями о том, что нас ожидает. Я предполагаю, что в основе каждого нашего представления об ожидаемом событии лежит определенная количественная затрата, которая, следовательно, уменьшается в случае разочарования на определенную разницу. И я ссылаюсь здесь опять-таки на сделанные выше замечания относительно «мимики представлений». Но мне кажется, что легче доказать в случаях ожидания действительно произведенную мобилизацию затрачиваемой энергии. Для целого ряда случаев хорошо известно, что моторные приготовления создают выражение ожидания, прежде всего, для тех случаев, где ожидаемое событие требует от человека подвижности. Эти приготовления целиком поддаются комическому определению. Когда я готовлюсь поймать брошенный мне мяч, то я напрягаю в своем теле мышцы, которые способны придать мне устойчивость против удара мяча. А те излишние движения, которые я делаю, если пойманный мяч оказывается слишком легким, делают меня комичным в глазах зрителей. Из-за ожидания большей тяжести мяча я был предрасположен к чрезмерной двигательной затрате. Точно так же обстоит дело, когда я вынимаю из корзины плод, который считаю тяжелым, но который представляет собой только подделанную из воска оболочку. Моя рука подымается несоразмерно высоко и выдает этим, что я приготовил слишком большую для этой цели иннервацию, и потому надо мной смеются. Существует, по меньшей мере, один случай, в котором эта затрата ожидания может быть показана и непосредственно измерена физиологическим экспериментом над животными. В опытах Павлова над секрецией слюны собакам с фистулами слюнных желез показывали различные пищевые продукты. При этом выяснилось, что количество выделенной слюны колебалось в зависимости от того, обманули или усилили условия опыта ожидания собаки от показанной ей пищи.

Даже тогда, когда ожидаемое мною событие предъявляет требования только к моим органам чувств, а не к моей подвижности, я могу предположить, что ожидание вызывает определенное расходование моторной энергии для напряжения чувств, для недопущения других неожидаемых впечатлений. Я вообще понимаю фиксацию внимания как моторный процесс, соответствующий определенной затрате. Я должен далее предположить, что подготовительная деятельность ожидания не независима от величины ожидаемого впечатления. Но мимически я представляю себе размеры этого впечатления путем большей или меньшей подготовительной затраты, не ожидая его самого и в случае рассказа, и в случае мышления. Затрата ожидания складывается, разумеется, из нескольких компонентов. И при моем разочаровании принимаются во внимание различные моменты, а не только тот факт, что случившееся эмоционально больше или меньше чем то, чего я ожидал. При этом учитывается также и то обстоятельство, заслуживает ли оно такого большого интереса, который я проявил в ожидании его. Таким образом, я приучаюсь принимать во внимание, кроме затраты энергии на изображение величины (мимика представлений), затрату на напряжение внимания (затрата ожидания), а в иных случаях сверх того — затрату абстракции. Но все другие виды затраты можно легко привести к затрате на определение величины, так как более интересное, более яркое и даже более абстрактное являются только особо квалифицированными частными случаями величины. Если мы прибавим, что, согласно Липпсу и другим авторам, количественный — а не качественный — контраст рассматривается, в первую очередь, как источник комического удовольствия, то в целом мы будем довольны тем, что избрали комизм движения исходным пунктом нашего исследования.

Осуществляя кантовское положение, согласно которому «комическое является ожиданием, вылившимся в ничто», Липпс сделал в своей книге, неоднократно цитировавшейся здесь, попытку вывести комическое удовольствие вообще из ожидания. Несмотря на многие поучительные и ценные результаты, которые дала эта попытка, я все же могу присоединиться к высказанной другими авторами критике, согласно которой, Липпс во многом слишком узко понял область происхождения комического и не мог без большой натяжки подвести его феномены под свою формулу.

Люди не удовлетворяются тем, что наслаждаются комизмом там, где сталкиваются с ним в жизни. Они стремятся к искусственному созданию его, и о сущности комизма можно узнать больше, если изучить те средства, которые служат для его искусственного создания. Можно, прежде всего, сделать комичным самого себя, притворяясь, например, неуклюжим или глупым, чтобы развеселить других. Человек производит при этом такое же комическое впечатление, как если бы он действительно был неуклюж или глуп, и выполняет при этом условие сравнения, которое ведет к разнице в затрате. Но человек не становится из-за этого смешным или презренным. При некоторых условиях он даже вызывает восхищение. Другой человек не испытывает при этом чувства превосходства, если знает, что первый только притворяется. И это является новым веским доказательством принципиальной независимости комизма от чувства превосходства.

Удобным приемом для того, чтобы сделать комичным другого человека, служит, прежде всего, перенесение его в ситуации, в которых он становится комичным из-за своей зависимости от внешних соотношений, в особенности от социальных моментов. При этом не учитываются личные качества объекта, а просто используется комизм ситуации. Это перенесение в комическую ситуацию может быть реальным (a practical joke), когда мы, например, подставляем кому-нибудь ножку и человек падает, как будто он неуклюжий. Или мы дурачим его, пользуясь его доверчивостью и стараясь убедить его в чем-то бессмысленном и т. п. Комическую ситуацию можно создать и в воображении с помощью речи или игры. Такой прием является хорошим вспомогательным средством для агрессивности, которую обычно обслуживает создание комизма, потому что комическое удовольствие независимо от реальности комической ситуации, и каждый человек беззащитен против того, чтобы стать комичным.

Существуют и другие средства искусственного создания комического, заслуживающие особой оценки и отчасти указывающие на новые источники комического удовольствия. Сюда относится, например, подражание, которое доставляет слушателям чрезвычайное удовольствие и делает комическим объект этого подражания, хотя бы последнему и было чуждо комическое преувеличение. Гораздо легче обосновать комическое действие карикатуры, чем комическое действие простого подражания. Карикатура, пародия, костюмировка и ее противоположность — разоблачение, — все они направлены против лиц и вещей, претендующих на авторитет и являющихся в каком-нибудь отношении выдающимися. Это приемы для принижения (Herabsetzung, как говорит удачное немецкое выражение[82]Degradation. A. Bain («The emotion and the will», 2 edit. 1865) говорит: «The ocassion of the Ludicrous is the degradation of some person or interest, possessing dignity, in circumstances that excite no other strong emotion».). Выдающееся является большим в переносном психическом смысле. И я могу сделать или, лучше сказать, повторить предположение, что оно, как и соматически большое, изображается путем увеличения затраты. Нужно немного наблюдений для доказательства того, что, говоря о выдающемся, я иннервирую свой голос, придаю другое выражение своему липу и стараюсь привести весь свой внешний вид в соответствие с достоинством представляемого себе. Я принимаю при этом торжественно-почтительный тон, лишь немногим отличающийся от того, который я принял бы в присутствии выдающегося лица, государственного деятеля или великого ученого. Я едва ли ошибаюсь, предполагая, что эта другая иннервация мимики представлений сопровождается увеличением затраты. Третий случай такого увеличения затраты имеет место тогда, когда я высказываю абстрактные суждения вместо обычных конкретных и пластических представлений. Когда, обсуждающийся здесь прием умаления выдающегося даст мне возможность представить это выдающееся как нечто обыкновенное, для которого я не должен напрягаться и в воображаемом присутствии которого я могу стоять «вольно», говоря военной формулой, то я делаю экономию затраты на торжественно-почтительный тон. Сравнение этого способа представлений, возбужденного вчувство-ванием, с привычным до сих пор способом, пытающимся одновременно выявиться, создает опять-таки разницу в затрате, которая может быть отреагирована в смехе.

Карикатура, как известно, унижает, выхватывая из совокупного впечатления о выдающемся объекте одну-единственную черту, которая сама по себе комична, но оставалась незамеченной до тех пор, пока воспринималась только в общей картине. Ее изолирование может дать комический эффект, который в нашем воспоминании распространяется на все в целом. При этом должно быть соблюдено условие, согласно которому мы испытывали эту почтительность не только в присутствии выдающегося лица. Если такая незаметная в общей совокупности комическая черта в действительности отсутствует, то карикатура создает ее без всяких рас-суждений, преувеличивая такую черту, которая сама по себе не комична. Опять-таки для происхождения комического удовольствия характерно то, что такое ложное изображение действительности не наносит существенного ущерба эффекту карикатуры.

Пародия и костюмировка добиваются унижения выдающегося другим путем, нарушая единство между известными нам характерными чертами людей и между их поступками и речами, заменяя выдающихся людей или их проявления более низкими. Они отличаются от карикатуры этим приемом, а не механизмом доставления комического удовольствия. Тот же механизм действует и при разоблачении, которое пускается в ход только тогда, когда кто-нибудь добился уважения и авторитета путем обмана, если в действительности он не заслуживает ни того, ни другого. Комический эффект разоблачения мы изучили на некоторых примерах остроумия. Например, в остроте о знатной даме, которая при первых родовых болях восклицает «Ах, мой дорогой» и врач не хотел оказывать ей помощь, пока она не закричала «Ай! ай! ай!» Изучив характерные черты комического, мы уже не можем оспаривать того факта, что эта история является примером комического разоблачения и не может претендовать на название остроты. Она напоминает остроту только инсценировкой, техническим приемом изображения с помощью детали, какою здесь является крик роженицы, считающийся достаточным показателем ее состояния. Между тем наша разговорная речь, если мы обратимся к ней за разрешением вопроса, наоборот, позволяет назвать такую историю остротой. Объяснение этому мы находим в том, что практика языка не исходит из научных взглядов на сущность остроумия, добытых этим кропотливым исследованием. Так как функции остроумия частично заключаются в том, чтобы вновь сделать доступными источники комического удовольствия, то по заманчивой аналогии можно каждый прием, не вскрывающий явного комизма, назвать остротой. Но это последнее верно преимущественно для разоблачения, равно как и для всех других методов, искусственно вызывающих комизм.

К «разоблачению» можно отнести и тот известный уже нам прием искусственного создания комизма, который унижает достоинство отдельного человека, обращая внимание на его общечеловеческие слабости и особенно на зависимость его душевных функций от телесных потребностей. Разоблачение становится затем равнозначно напоминанию: такой-то и такой-то, которого почитают как полубога, является все-таки таким же человеком, как я и ты. Сюда же относятся все стремления обнаружить за богатством и кажущейся свободой психических функций однотонный психический автоматизм. Мы изучили примеры такого разоблачения в остротах о посредниках брака. Конечно, и тогда уже мы сомневались, имеем ли право причислить эти истории к остротам. Вспомним анекдот о человеке-эхо, который подтверждает все, что говорит брачный посредник, и усиливает в результате признание шадхена в том, что невеста имеет горб, восклицанием «И какой горб!». Теперь мы можем с большей уверенностью решить, что этот анекдот является, в сущности, комической историей, примером разоблачения психического автоматизма. Но тем не менее эта комическая история служит здесь только фасадом. Для каждого вникающего в скрытый смысл анекдотов о посредниках брака здесь все в целом остается отлично инсценированной остротой. Тот же, кто не вникает так глубоко, считает это только комической историей. То же относится к другой остроте о посреднике брака, который для опровержения возражения признает, в конце концов, истину, восклицая: «Помилуйте, разве кто доверит этим людям что-нибудь!». Это комическое разоблачение, служащее фасадом для остроты. Все-таки характер остроты здесь гораздо очевиднее, так как речь посредника является в то же время изображением при помощи противоположности: желая доказать, что эти люди богаты, он вместе с тем доказывает, что они не богаты, а очень бедны. Остроумие и комизм комбинируются здесь и учат нас тому, что некоторые выражения могут быть в одно и то же время остроумными и комическими.

Мы охотно пользуемся случаем перейти от комизма разоблачения к остроумию, так как нашей задачей в основном является выяснение взаимоотношений между остроумием и комизмом, а не определение сущности комического. Поэтому мы присоединяем к открытию психического автоматизма, относительно которого не знаем, комичен он или остроумен, другой случай, в котором тоже сплетаются остроумие и комизм — случай острот-бессмыслиц. Исследование покажет нам, что для этого второго случая можно теоретически вывести совпадение остроумия и комизма.

При обсуждении технических приемов остроумия мы нашли, что виды мышления, которые имеют место в бессознательном и которые в сознательном могут трактоваться только как «ошибки мышления», являются техническим приемом для очень многих острот, в остроумном характере которых мы все-таки могли сомневаться и которые склонны были классифицировать просто как комические истории. Мы не могли разрешить своих сомнений, так как нам прежде всего была неизвестна сущность характера остроумия. Впоследствии мы нашли ее, руководствуясь аналогией с работой сна, в компромиссной функции работы остроумия между требованиями рассудительной критики и нежеланием отказаться от прежнего удовольствия, получаемого от игры словами и от бессмыслицы. Компромисс, осуществляющийся тогда, когда предсознательное выражение мысли подвергается на какой-то момент бессознательной обработке, удовлетворяет во всех случаях требованиям обеих сторон, но критике он преподносится в различных формах и ему даются различные оценки с ее стороны. Острота иной раз может хитростью пробраться в форме лишенного значения, но все же допустимого предложения, в другой раз — тайно проникнуть в выражение ценной мысли. Но в пограничном случае компромиссного образования острота отказывается удовлетворять требования критики и стремится упорно к источникам удовольствия, которыми она владеет. Являясь незамаскированной бессмыслицей с точки зрения критики, острота не побоялась вызвать возражения с ее стороны, так как могла рассчитывать на то, что слушатель восстановит искаженное ею выражение, получившееся в результате бессознательной обработки, и вновь придаст ему, таким образом, смысл.

В каком случае острота оказывается бессмыслицей с точки зре^ ния критики? Особенно тогда, когда она пользуется видами мышления, употребительными в бессознательном и запрещенными в сознательном мышлении; следовательно, ошибками мышления. Но некоторые виды мышления, употребительные в бессознательном, удержались также и в сознательном мышлении. Например, некоторые виды непрямого изображения, намек и т. д., хотя их сознательное употребление в большой мере ограничено. Употребление этих технических приемов или совсем не вызывает, или вызывает только незначительное сопротивление со стороны критики. Это сопротивление наступает лишь в том случае, если острота использует в качестве технических приемов те средства, о которых сознательное мышление и слышать не хочет. Однако острота может еще преодолеть это препятствие, если она замаскирует сделанную ею ошибку мышления, придаст ей вид логичности, как в истории с тортом и ликером, семгой с майонезом и тому подобными. Но если она дает нам ошибку мышления в незамаскированном виде, то возражение критики неизбежно.

В этом случае остроте приходит на помощь нечто другое. Ошибки мышления, которыми она пользуется для своих технических приемов как видами мышления в бессознательном, кажутся критике, хотя и не всегда, комическими. Сознательное употребление бессознательных и отвергнутых в силу своей ошибочности видов мышления является средством, доставляющим комическое удовольствие. И это легко понять, так как создание предсознатель-ной активности требует, конечно, большей затраты, чем применение бессознательной. Выслушивая мысль, возникшую как будто в бессознательном, и сравнивая ее с ее корректурой, мы в результате получаем разницу в затрате, из которой вытекает комическое удовольствие. Острота, использующая такую ошибку мышления в качестве технического приема, отчего она кажется бессмысленной, может производить, таким образом, комическое действие. Если мы не найдем следов остроумия, то нам останется только комическая история, шутка.

Вспомним историю о взятом взаймы котле, который оказался при возвращении продырявленным; причем взявший его оправдывался так: во-первых, он вообще не брал никакого котла, во-вторых, он был уже продырявлен, когда он взял его, и в-третьих, он возвратил его в целости, без дыры. Это отличный пример чисто комического действия, полученного в результате употребления бессознательных видов мышления. В бессознательном нет этого взаимного исключения нескольких мыслей, из которых каждая сама по себе хорошо мотивирована. Сновидение, в котором появляются эти виды бессознательного мышления, не знает понятия «или-или»[83]В крайнем случае это понятие вводится рассказчиком как толкование., а только одновременное существование двух элементов. В том примере своего «Толкования сновидений», который я, несмотря на его сложность, взял за образец для работы толкования, я стараюсь освободиться от упрека в том, что не избавил пациентку от боли с помощью психического лечения. Я основывался на следующем: 1) она сама виновата в своей болезни, так как не хочет принять моего «решения»; 2) ее боли органического происхождения и, следовательно, меня не касаются; 3) ее боли объясняются ее вдовством, в котором я, конечно, неповинен; 4) ее боли являются следствием инъекции, которую ей сделал кто-то другой грязным шприцем. Все эти основания существуют одновременно, как будто одно не исключает другого. Чтобы избежать упреков в бессмысленности, я должен был бы вместо «и», стоящего в сновидении, поставить «или-или».

Такой же комической историей является происшествие в венгерском селе, в котором кузнец совершил убийство, а бургомистр приговорил к повешению не кузнеца, а портного, потому что в этом селе жили два портных и только один кузнец, лишиться которого нельзя, а наказать кого-нибудь необходимо. Такое передвигание с личности виновника на другую противоречит, разумеется, всем законам сознательной логики, но отнюдь не противоречит способу мышления бессознательного. Я без колебания называю эти истории комическими, хотя историю с котлом привел как пример остроты. Я согласен с тем, что и ее правильнее назвать комической, чем остроумной. Но я понимаю теперь, почему мое прежде столь уверенное чувство привело меня к сомнению, является эта история комической или остроумной. Это тот именно случай, в котором я не могу, руководствуясь чувством, решить, когда именно возникает комизм при обнаружении видов мышления, свойственных именно бессознательному. Такая история может одновременно быть и комической и остроумной. Но она производит на меня впечатление остроты, хотя бы и была только комической, так как употребление мыслительных ошибок бессознательного напоминает мне остроту, равно как и прежние приемы для обнаружения скрытого комизма.

Я придаю особое значение точному выяснению этого самого спорного пункта моих исследований — отношения остроумия к комизму. Поэтому хочу дополнить сказанное некоторыми негативными положениями. Прежде всего, я обращаю внимание на то, что обсуждавшийся здесь случай совпадения остроумия с комизмом не идентичен с предыдущим. Хотя это очень тонкое отличие, но о нем можно говорить с уверенностью. В предыдущем случае комизм вытекал из открытия психического автоматизма. Этот автоматизм свойствен отнюдь не одному только бессознательному и не играет никакой выдающейся роли среда технических приемов остроумия.

Разоблачение только случайно связано с остроумием, обслуживая другой технический прием остроумия, например изображение с помощью противоположности. Но при употреблении видов бессознательного мышления совпадение остроумия и комизма неизбежно, так как тот же самый прием, который первому лицу служит в остроте техникой освобождения удовольствия, третьему лицу доставляет, по своей природе, комическое удовольствие.

Можно было бы впасть в искушение обобщить этот последний случай и искать отношение остроумия к комизму в том, что действие остроты на третье лицо происходит подобно механизму комического удовольствия. Но об этом нет и речи. Совпадение с комическим имеет место отнюдь не во всех, и даже не в большинстве острот. Чаще можно, наоборот, отделить остроумие от комизма в чистом виде. Если остроте удается избавиться от видимости бессмыслицы (то есть в большинстве острот, построенных на двусмысленности и намеке), то у слушателя нельзя найти следов действия, подобного комическому. Это можно проверить на приведенных прежде примерах и на некоторых новых, которые я могу привести.

«Поздравительная телеграмма к 70-летию со дня рождения одного игрока: «Trente et quarante» (разделение слов с намеком)».

«Мадам de Maintenon назвали M-me de Maintenant (модификация имени)».

«Проф. Кестнер говорит одному принцу, остановившемуся во время демонстрации перед подзорной трубой: «Мой принц, хоть вы и светлейший (durchlauchtig), но вы не прозрачны (durchsichtig)».

[Аналогию этой остроты в русском языке можно было бы создать в таком виде: «Один из придворных сказал принцу, который имел низкий рост и пытался посмотреть в подзорную трубу: «Мой принц, хоть вы и ваше высочество, но вы недостаточно высоки». — Перев.]

«Граф Andrassy был назвал министром прекрасной наружности».

Можно было бы далее думать, что все остроты с бессмысленным фасадом’ кажутся комическими и должны оказывать такое действие. Однако я вспоминаю здесь о том, что такие остроты часто оказывают другое действие на слушателя, вызывают смущение и склонность к неприятию. Следовательно, речь идет, очевидно, о том, является ли бессмысленность остроты комической или простой неприкрашенной бессмыслицей. Условия для решения этой альтернативы мы еще не исследовали. Соответственно этому мы заключаем, что остроту по ее природе следует отличать от комического и что она только совпадает с ним, с одной стороны, в некоторых частных случаях, а с другой — в тенденции извлекать удовольствие из интеллектуальных источников.

Но при этих исследованиях об отношении остроумия к комизму перед нами всплывает то отличие, которое мы должны отметить как самое важное и которое указывает нам в то же время на основной психологический характер комизма. Источник удовольствия от остроты мы должны были перенести в бессознательное. Но мы не имеем никакого повода к такой локализации источника комического удовольствия. Наоборот, все анализы, проделанные нами до сих пор, указывают на то, что источником комического удовольствия является сравнение двух затрат, из которых мы должны обе отнести к предсознательному. Остроумие и комизм отличаются, прежде всего, психической локализацией; острота же — это, так сказать, содействие, оказываемое комизму из области бессознательного.

Мы не должны обвинять себя в том, что уклонились от темы, так как отношение остроумия к комизму является поводом, заставившим нас предпринять исследование комического. Но теперь наступило время вернуться к нашей теме, к обсуждению приемов, служащих для искусственного создания комизма. Мы предварительно исследовали карикатуру и разоблачение, так как могли найти в обоих этих видах комизма некоторые связующие нити с анализом комизма подражания. Подражание в большинстве случаев соединено с карикатурой, с преувеличением некоторых, хотя, возможно, и не ярких особенностей и имеет унижающий характер. Однако сущность его этим не исчерпывается. Неоспоримо, что оно само по себе является обильным источником комического удовольствия, так как мы особенно охотно смеемся над удачным подражанием. Этому нелегко дать удовлетворительное объяснение, если не присоединиться к мнению Бергсона[84]Bergson. Le rire, essai sur la signification du comique. 3-me edition. Paris, 1904., согласно которому комизм подражания очень близок комизму психического автоматизма. Бергсон полагает, что комически действует все то, что заставляет думать о неодушевленных механизмах у одушевленного объекта. Его формулировка этого положения гласит: «Mecanisation de la vie». Он объясняет комизм подражания, ставя его в связь с проблемой, которую выдвигает Паскаль в своих «Pensees»: почему мы смеемся при виде двух похожих лиц, из которых каждое само по себе вовсе не комично.

«Живое никогда не должно повторяться в тождественном виде согласно нашим ожиданиям. Когда мы видим такое повторение, то предполагаем нечто механическое, скрывающееся за этим живым». Когда человек видит два поразительно похожих друг на друга лица, то он думает о двух отпечатках одной и той же формы или об одном и том же приеме механического изготовления. Иначе говоря, причиной смеха в таких случаях является диссонанс между живым и неживым, мы могли бы сказать — деградация живого в неживое. Если мы согласимся с этими выводами Бергсона, которые вызывают у нас доверие, то нам не трудно будет подвести его взгляд под нашу собственную формулу. Наученные опытом тому, что каждое живое существо отлично от другого и требует от нашего разума некоторой затраты, мы разочаровываемся, когда нам не нужно производить никакой новой затраты из-за полной аналогии или вводящего в заблуждение подражания. Но мы разочарованы в смысле облегчения затраты, и ставшая излишней затрата ожидания находит свое отреагирование в смехе. Эта же формула покрывает все получившие оценку Бергсона случаи комического оцепенения (raideur), профессиональных привычек, фиксированных идей и оборотов речи, употребляемых по каждому поводу. Все эти случаи исходят из сравнения затраты ожидания с той затратой, которая необходима для понимания тождественного объекта, причем большая затрата ожидания опирается на наблюдение индивидуального разнообразия и пластичности всего живого. Следовательно, при подражании источником комического удовольствия является не комизм ситуации, а комизм подражания.

Так как мы вообще выводим комическое удовольствие из сравнения, то нам надлежит исследовать и сам комизм сравнения, который точно так же служит средством искусственного создания комизма. Наш интерес к этому вопросу повысится, если мы вспомним, что и в случае сравнения нас также часто охватывало чувство сомнения, следует ли назвать его остротой или просто комическим суждением.

Эта тема заслуживает, конечно, гораздо больше внимания, чем мы можем ей уделить. Главное качество, которое мы требуем от сравнения, — это вопрос, является ли оно метким, то есть обращает ли оно внимание на действительно существующую аналогию между двумя различными объектами. Первоначальное удовольствие от повторного нахождения одного и того же не является единственным мотивом, благоприятствующим употреблению сравнения. Сюда присоединяется еще и способность сравнения к такому употреблению, которое приносит с собой облегчение интеллектуальной работы. Это бывает именно тогда, когда (как это в большинстве случаев делают) сравнивают более неизвестное с более известным, абстрактное с конкретным. И благодаря такому сравнению более чуждое и более трудное становится более ясным. Подобное сравнение абстрактного с вещественным связано с некоторым унижением и с некоторой экономией абстракционной затраты (в смысле мимики представлений). Однако эта экономия недостаточна, чтобы отчетливо выявить характер комического. Этот характер выплывает не внезапно, а постепенно из удовольствия от облегчения затраты, полученного в результате сравнения. Есть много случаев, которые только имеют сходство с комическим, и можно сомневаться, присущ ли им комический характер. Несомненно комично то сравнение, при котором повышается разница в уровне абстракционной затраты между обоими элементами сравнения и нечто серьезное или чуждое нашему мышлению (в особенности носящее интеллектуальный или моральный характер) сравнивается с чем-то банальным или низменным. Предыдущее удовольствие от облегчения затраты и содействие, оказываемое условиями мимики представлений, могут объяснить постепенный, определяемый количественными соотношениями переход удовольствия вообще в комическое удовольствие при сравнении. Желая избежать недоразумений, я подчеркиваю, что вывожу комическое удовольствие при сравнении не из контраста обоих элементов сравнения, а из разницы обеих абстракционных затрат. Трудно воспринимаемое, чуждое, абстрактное, собственно интеллектуально выдающееся разоблачается, как нечто низменное, потому что оно проводит аналогию с известным нам низменным, при представлении о котором отсутствует всякая абстракционная затрата. Итак, комизм сравнения сводится к деградированию.

Как мы уже видели раньше, сравнение может быть остроумным без следа комической примеси именно тогда, когда оно избегает унижения. Так, сравнение истины с факелом, который нельзя пронести через толпу, не опалив кому-нибудь бороды, представляет собой чистую остроту, так как оно придает полноценный смысл поблекшему выражению («факел истины»), и вовсе не является комическим, так как факел как объект не лишен некоторой импозантности, хотя и является конкретным предметом. Но сравнение очень легко может быть в такой же мере остроумным, как и комичным, а может быть или только остроумным, или только комичным, независимо одно от другого. Сравнение приходит на помощь некоторым техническим приемам остроумия, как, например, унификации и намеку. Так, сравнение Нёстроя воспоминания с магазином является одновременно и остроумным, и комичным. Комичным — в силу огромного унижения, которому подвергается психологическое понятие в сравнении с магазином, остроумным — потому что употребляет это сравнение приказчик, и он, таким образом, создает в нем совершенно неожиданную унификацию между психологией и своей профессией. Фраза Гейне «Пока у меня, наконец, не оборвались все пуговицы на штанах терпения» кажется, на первый взгляд, только отличным примером сравнения комически унижающего. Но при ближайшем рассмотрении следует признать за ним и остроумный характер, так как это сравнение является намеком на скабрезность и дает, таким образом, возможность извлечь удовольствие от скабрезности. Из одного и того же материала возникает, конечно, не совсем случайное совпадение комического и в то же время остроумного удовольствия. Условия создания одного способствуют и созданию другого. Но человека, который хочет разобраться, имеем мы здесь остроту или комизм, такое объединение сбивает с толку. И только внимательное исследование, независимое от действия этого удовольствия, может разрешить сомнение.

Хотя анализ этих тончайших условий комического удовольствия очень заманчив, однако автор должен сказать, что ни его предшествующее образование, ни его повседневная деятельность не дают ему права выйти в своих исследованиях за пределы области остроумия. И он должен сознаться, что именно тема комического сравнения заставила его почувствовать свою некомпетентность.

Итак, мы охотно напоминаем, что многие авторы не признают резкой идейной и реальной разницы между остроумием и комизмом, которую склонны видеть мы, и что они считают остроту просто «комизмом речи» или «слов». Для проверки этого взгляда мы хотим выбрать по одному примеру умышленного и невольного комизма речи для сравнения с остротой. Мы уже раньше заметили, что считаем себя достаточно компетентными, чтобы отличить остроумную фразу от комической.

[ «Один съел пирожок с мясом, а другой — пирожок с удовольствием» — Перев.}

Это просто комично. А вот фраза Гейне о четырех сословиях, на которые разделяется население Геттингена:

«Профессора, студенты, филистеры и скот». Она уже чрезвычайно остроумна.

За образец умышленного комизма речи я беру «Wippchen» («Шутки») Штеттенхайма, которого называют остроумным, так как он в высокой степени обладает уменьем вызывать комизм. Острота, которую «знают», в противоположность той, которую «создают», в действительности метко определяется этой способностью. Неоспоримо, что письма бернского корреспондента «Шутки» остроумны в том отношении, что в них разбросано много острот всякого рода, среди которых есть очень удачные («празднично раздетые» — говорит он о празднестве у дикарей). Но своеобразный характер этих произведений зависит не от отдельных острот, а от комизма речи, который обильно струится в них. «Шутки» — это первоначально сатирический образ, модификация Фрейтаговского Schmock’a («газетного писаки») — одного из тех невежд, которые торгуют и злоупотребляют культурной ценностью нации. Но удовольствие от комического эффекта, получаемого при их изложении, оттесняет, очевидно, у автора мало-помалу сатирическую тенденцию на задний план. Продукция в «Шутках» является в большинстве случаев «комической бессмыслицей». Автор воспользовался (впрочем, по праву) веселым расположением духа, полученным в результате частого употребления такой продукции, чтобы наряду с допустимыми шутками привести разного рода пошлости, которые сами по себе недопустимы. Бессмыслицы в «Шутках» кажутся специфическими из-за особой техники. Если ближе рассмотреть эти «остроты», то некоторые разряды их особенно бросаются в глаза и накладывают свой отпечаток на все творчество. «Шутки» используют преимущественно соединения (слияния), модификации известных оборотов речи и цитат и вставки в них банальных элементов с помощью более изысканных и более ценных в большинстве случаев средств выражения. Впрочем, это приближается, конечно, к техническим приемам остроумия.

Слияниями являются, например, следующие шутки (взятые из предисловия и первых страниц):

«В Турции столько золота, сколько звезд в море» — это выражение составлено из двух оборотов речи:

«Золото, как звезды»,

«Золото, как песок в море».

Или: «Я не больше чем безлиственный столп, свидетельствующий об исчезнувшем великолепии», что является сгущением «безлиственной породы» и «столпа, свидетельствующего и т. д.». Или: «Где нить Ариадны, которая вывела из Сциллы эту Авгиеву конюшню?», что составлено из трех элементов, принадлежащих трем различным греческим мифам.

Модификацию и замену одаого другим — можно без натяжки объединить. Их характер вытекает из нижеследующих, взятых в «Шутках» примеров, в которых между строк всегда сквозит другой, ходячий, в большинстве случаев банальный, избитый текст.

«Битвы, в которых русские то оставались в дураках, то оставались в умниках». Нам известен только первый оборот речи; не так уж бессмысленно было бы ввести в употребление и второй по аналогии с первым.

«Во мне уже рано пробудился Пегас». Если заменить слово «Пегас» словом «поэт», то перед нами автобиографический оборот речи, потерявший уже ценность из-за частого употребления. Хотя слово «Пегас» и не подходит для замены слова «поэт», но оно находится с ним в связи по смыслу и является высокопарным.

«Так прожил я свое тернистое короткое платье».

Это описание вместо простого слова. «Вырасти из короткого платья» — один из описательных оборотов речи, связанных с понятием «детство».

Из множества других продукций «Шуток» можно отметить некоторые как примеры чистого комизма, например комического разочарования. «Исход сражения колебался в течение нескольких часов. Наконец, оно окончилось ни в чью». Или пример комического разоблачения (неведения): «Клио, медуза истории»; цитаты: «Habent sua fata morgana» («Имеют свой мираж» — лат.). Но нас больше интересуют слияния и модификации, так как они воспроизводят известные технические приемы остроумия. Можно сравнить с модификациями такие остроты, как, например: «Он имеет великую будущность позади себя», «Он набитый идеалист»; остроты Лихтенберга, возникшие путем модификации: «Новые курорты хорошо лечат» и т. п. Можно ли назвать проекции «Шуток», пользующиеся той же самой техникой, остротами или они чем-то отличаются от острот?

На это, конечно, нетрудно ответить. Вспомним о том, что острота имеет для слушателя два лица, вынуждает его к двум различным толкованиям. В остротах-бессмыслицах, как в упомянутых выше, одно толкование, сообразующееся только с текстом, гласит, что он является бессмыслицей; другое толкование, следуя намеку, прокладывает у слушателя путь через бессознательное и находит себе отдичный смысл. При продукциях «Шуток», имеющих сходство с остротой, один из ликов остроты пуст, он как бы исчезает; это голова Януса, на которой высечен только один лик. Если человек, подкупленный техникой, обращается к бессознательному, он не находит там ничего. Исходя из слияния, мы не находим там такого случая, в котором оба слившихся элемента действительно получают новый смысл: при попытке анализа эти элементы совсем распадаются. Модификация и замена одного элемента другим приводят, как при остроте, к общеупотребительному и известному тексту, но сама модификация или замена не говорит ни о чем ином, а обычно и ни о чем возможном или общеупотребительном. Таким образом, для подобных «острот» остается только одно толкование — это бессмыслицы. Если угодно, то можно решить еще вопрос о том, нужно ли называть такие продукции, лишенные одной из существеннейших характерных черт остроумия, плохими остротами или вообще не называть их остротами. Несомненно, что такие бледные остроты все же производят комический эффект, который мы можем объяснить себе по-разному. Либо комизм возникает из обнаружения видов мышления; употребительных в бессознательном как в случаях, рассмотренных раньше, либо удовольствие вытекает из сравнения с удачной остротой. Нам ничто не мешает предположить, что здесь совпадают оба способа возникновения комического удовольствия. Нельзя отрицать, что именно это недостаточное приближение к остроте превращает в данном случае бессмыслицу в комическую бессмыслицу.

Существуют другие, легко поддающиеся анализу случаи, в которых такая недостаточность, в сравнении с тем, что должно было бы быть продуцировано, делает бессмыслицу непреодолимо комической. Загадка, являющаяся противоположностью остроты, может дать нам лучшие примеры этого, чем сама острота. Например, шутливый вопрос звучит так: «Что висит на стене, обо что можно вытереть руки?» Если бы правильным ответом было «полотенце», то это была бы глупая загадка. Но такой ответ не принимается. — «Нет, селедка».:— «Но, помилуйте, — возражает удивленно человек. — Ведь селедка не висит на стене». — «Но ведь ты можешь повесить ее на стену». — «А кто же станет вытирать руки о селедку?» — «Тебя никто не заставляет это делать», — звучит успокаивающий ответ. Это объяснение, данное с помощью двух типичных передвиганий, показывает, как многого не хватает этому вопросу, чтобы быть настоящей загадкой. И в силу этой абсолютной недостаточности он оказывается не просто бессмысленным, глупым, но и непреодолимо комическим. Таким образом, путем несоблюдения существенных условий острота, загадка и другие суждения, которые сами по себе не доставляют комического удовольствия, могут стать его источником.

Еще меньше трудностей для понимания представляет случай непроизвольного комизма речи, встречающийся очень часто в стихотворениях Ф. Кемпнер.

Против вивисекции

’ Ein unbekanntes Band der Seelen kettet Den Menschen an das arme Tier.

Das Tier hat einen Widen — ergo Seele —

Wenn auch 7ге kleinere als wir.

(«Неведомая связь душ соединяет человека с бедным животным. У животного есть воля^ а следовательно и душа, хотя бы и меньшая, чем у нас»).

Или разговор двух нежных супругов («Контраст»):

«Wie glucklich bin ich», — ruft sie leise.

«Auch ich, — sagt tauter ihr Gemahl. —

Es macht mich deine Art und Weise Sehr stolz auf meine gute Wahl!

(«Как я счастлива», — тихо восклицает она. «И я, — говорит громче ее супруг. — Твой род и твой вид дают мне право весьма гордиться своим удачным выбором».)

Здесь нет ничего напоминающего остроту. Но несомненно, что комическими эти «стихотворения» делает их неудовлетворительность, чрезвычайная тяжеловесность выражений из-за вышедших из повседневного употребления или литературного стиля оборотов речи, простодушная ограниченность мыслей, отсутствие какого бы то ни было следа поэтического или разговорного образа мышления[85]Из русских авторов все сказанное полностью может быть отнесено к небезызвестному Козьме Пруткову. Образчиком его творчества может служить стихотворение в прозе «Что к чему привешено»: «Некоторая очень красивая девушка, в королевском присутствии у кавалера де Мондбасона, хладнокровно спрашивала: «Государь мой, что к чему привешено: хвост к собаке или собака к хвосту?» — Сей проворный в отповедях кавалер, нисколько не смятенным, а напротив того, постоянным голосом ответствовал: «Как, сударыня, приключится; ибо всякую собаку никому и за хвост, как за шею, приподнять невозбранно». — Которая отповедь тому королю отменное удовольствие причинивши, оный кавалер не без награды за нее остался». — Примеч. перев.. При всем том не совсем понятно, почему мы находим эти стихотворения Кемпнер комическими. Многие подобные же продукции мы находим просто плохими; они вызывают у нас не смех, а досаду. Именно размер отступления от тех требований, которые мы предъявляем к стихотворениям, заставляет нас считать их комическими. Там, где эта разница меньше, мы больше склонны к критике, чем к смеху. Кроме того, комическое действие стихотворений Кемпнер обусловлено другими побочными обстоятельствами, очевидными добрыми намерениями, которыми руководствовалась поэтесса, некоторой сентиментальностью, обезоруживающей наше насмешливое отношение или нашу досаду и скрытой за ее беспомощными фразами. Мы вспоминаем здесь о проблеме, обсуждение которой отложили. Разница в затрате является, конечно, основным условием получения комического удовольствия. Но наблюдение показывает, что удовольствие не всегда проистекает из такой разницы. Какие условия должны присоединяться или какие препятствия должны быть устранены для того, чтобы результатом такой разницы в затрате действительно явилось комическое удовольствие? Но прежде чем ответить на этот вопрос, мы хотим сделать вывод из предшествующих рассуждений: острота не совпадает с комическим суждением, а остроумие — это нечто отличное от комизма речи.

Собираясь ответить на только что поставленный вопрос об условиях возникновения комического удовольствия из разницы в затрате, мы позволяем себе несколько облегчить н^шу задачу, что не может доставить нам самим ничего, кроме удовольствия. Точный ответ на этот вопрос был бы равнозначен исчерпывающему изложению природы комизма, а на это у нас нет ни права, ни способностей. Мы удовлетворимся опять-таки освещением проблемы комизма лишь постольку, поскольку она достаточно резко отличается от проблемы остроумия.

Все критики бросали теориям остроумия упрек в том, что их определения не затрагивают сущности комизма. Комизм основан на контрасте представлении, если контраст этот комичен и не производит иного впечатления. Комизм вытекает из неисполнения наших ожиданий, если разочарование при этом не мучительно. Эти возражения, без сомнения, справедливы, но их переоценивают, приходя к заключению, что существенная характерная черта комизМа ускользнула до настоящего времени от понимания. Обобщению же этих определений мешают условия, которые необходимы Для возникновения комического удовольствия, без того чтобы в них нужно было искать сущность комизма. Опровержение возражений и объяснение противоречий будет легко для нас лишь в том случае, если мы будем считать, что комическое удовольствие вытекает из разницы при сравнении двух затрат. Комическое удовольствие и эффект, по которому оно узнается, то есть смех, могут возникать лишь тогда, когда эта разница неприменима для других целей и способна к отреагированию. Мы не получаем никакого эффекта удовольствия, а в крайнем случае — мимолетное чувство удовольствия, которое не носит комического характера, если разница, как только она распознается, получит другое применение. Как при остроте необходимо особое предрасположение, чтобы предупредить иное применение излишней затраты, так и комическое удовольствие может возникать только при таких соотношениях, которые выполняют это условие. Поэтому случаи, в которых возникают разницы затрат в жизни наших представлений, чрезвычайно многочисленны, а случаи, в которых из них вытекает комизм, сравнительно редки.

Наблюдатель, хотя бы бегло обозревающий условия возникновения комизма из разницы в затрате, может сделать два замечания. Во-первых, есть случаи, в которых регулярно и как бы неизбежно возникает комизм, и в противоположность им есть другие случаи, в которых комизм в большой мере зависит от условий случая и от точки зрения наблюдателя. Во-вторых, очень большая разница в затрате побеждает весьма часто неблагоприятные условия, так что комическое чувство возникает вопреки им. В связи с первым замечанием можно различать два класса: класс неопровержимо комического и класс случайно комического, хотя уже с самого начала нужно предположить, что неопровержимость комизма, относящаяся к первому классу, не свободна от исключений. Было бы заманчиво заняться исследованием решающих для обоих классов условий.

Существенными для второго класса являются условия, часть которых может быть объединена под названием «изолирования» комического случая. Ближайший анализ выясняет следующие соотношения.

А. Благоприятным условием для возникновения комического удовольствия является вообще веселое настроение духа, в котором человек расположен смеяться. При веселом настроении, вызванном токсически, почти все кажется комическим из-за сравнения с затратой в нормальном состоянии. Остроумие, комизм и все подобные методы извлечения удовольствия из душевной деятельности являются ничем иным, как путями, идя по которым можно от одного единственного пункта прийти в веселое настроение — эйфорию, если она не существует как общая установка психики.

Б. Точно так же благоприятно влияет ожидание комизма, установка на комическое удовольствие. Поэтому, если человек рассказывает что-нибудь, имея в виду вызвать комический эффект, то для этого достаточна бывает такая незначительная разница в затрате, которая, вероятно, осталась бы незамеченной, если бы человек не ожидал заранее комический эффект. Если человек читает комическое произведение или идет в театр смотреть комедию, то в силу предвзятости к ожидаемому впечатлению он смеется над такими вещами, которые вряд ли казались бы комическими ему в обыденной жизни. Он смеется, в конце концов, при воспоминании о том, что он смеялся; смеется при ожидании смеха; смеется, едва только завидит комического артиста, даже прежде, чем тот сделает хотя бы попытку вызвать у него смех. Поэтому человек признает даже, что иногда впоследствии стыдится, над чем он смеялся в театре.

В. Неблагоприятные для комизма условия могут явиться результатом того вида душевной деятельности, который занимает в данный момент индивидуума. Работа воображения или мышления, преследующая серьезные цели, мешает отреагированию энергии, в которой она, конечно, нуждается для своего выполнения. Поэтому только неожиданные большие разницы в затрате могут пробиться и доставить удовольствие от комического. Особенно неблагоприятны для комизма все виды мыслительной деятельности, которые настолько далеки от наглядности, что не вызывают мимики представлений. При абстрактном размышлении для комизма вообще нет места, разве только в случаях, если этот образ мышления внезапно нарушается.

Г. Удобный случай для освобождения комического удовольствия исчезает и тогда, когда внимание направлено на то именно сравнение, из которого может вытекать комизм. При таких условиях то, что прежде безусловно оказывало комическое действие, теряет свою комическую силу. Душевное движение или проявление не может быть комичным для того, чье внимание направлено на сравнение этого душевного движения или проявления с образцом, который он ясно представляет себе. Так, экзаменатор не находит комичной бессмыслицу, продуцируемую испытуемым в его неведении, она раздражает его. В то же время коллеги испытуемого, которых гораздо больше интересует, какая участь постигнет их собрата, чем то, насколько удовлетворительны его знания, смеются от всего сердца над его бессмыслицей. Учителю гимнастики или танцев редко кажутся комическими движения его учеников, а от проповедника ускользает комизм отрицательных черт характера, которые так старательно отыскивает автор комедии. Комический процесс не выносит чрезмерной фиксации внимания на себе. Он должен протекать незаметно и подобен в этом отношении остроте. Но если бы его назвали обязательно бессознательным, то это противоречило бы номенклатуре «процессов сознания», которою я, имея на то основания, пользовался в «Толковании сновидений». Комический процесс относится скорее к предсознательному и ускользает от внимания, с которым связано сознание; поэтому его можно назвать подходящим термином «автоматический». Процесс сравнения затрат, если он доставляет комическое удовольствие, должен оставаться автоматическим.

Д. Если случай, из которого должен возникнуть комизм, является в то же время поводом к освобождению сильного аффекта, то это становится большим препятствием для комизма. Отреагирование разницы в этом случае, как правило, невозможно. Аффекты, предрасположение и установка индивидуума позволяют в каждом отдельном случае понять, что комизм всплывает или исчезает только в зависимости от точки зрения отдельного человека и абсолютно комическое существует только в исключительных случаях. Поэтому зависимость или относительность комического гораздо больше, чем относительность остроты, так как острота никогда не вытекает из чего-то, а всегда создается. А при ее создании уже приняты во внимание условия, в которых она создана. Развитие же аффекта — это самое сильное из условий, являющихся препятствием для комизма, и его значение нельзя отрицать, с какой бы стороны мы ни подошли к этому вопросу[86]«Тебе легко смеяться; тебя это мало трогает».. Поэтому говорят, что комическое чувство возникает легче всего в полуиндифферентных случаях, в которых не участвуют сильное чувство или заинтересованность. Тем не менее можно видеть, что именно в случаях, связанных с освобождением аффекта, очень большая разница в затрате создает автоматизм отреагирования. Когда военачальник Бутлер отвечает, «горько смеясь», на напоминания Октавия возгласом «Dank vom Haus Osterreich!», то его раздражение не мешает смеху, который относится к воспоминанию об испытанном им разочаровании. С другой стороны, поэт не может более убедительно изобразить силу этого разочарования, чем указывая на ее способность вызвать насильственный смех посреди бушующих аффектов. Я полагаю, что это объяснение может быть приложено ко всем случаям, когда смех вызывают и полные удовольствия моменты, и интенсивные, мучительные или напряженные аффекты.

Е. Если мы еще прибавим, что комическому удовольствию может способствовать всякая иная случайность, как, например, влияние контакта (по принципу предварительного удовольствия при тенденциозной остроте), то этим мы исчерпали рассмотрение условий комического удовольствия — хотя и не полностью, но для нашей цели в достаточной мере. Мы видим, что эти условия, равно как непостоянство и зависимость комического эффекта, нельзя удовлетворительно объяснить, если не предположить, что комическое удовольствие является производным отреагирования на ту разницу в затратах, которая при самых разнообразных соотношениях может быть употреблена для других целей, а не на отреагирование.

Более подробного рассмотрения заслуживает еще комизм сексуальности и скабрезности, которого мы коснемся здесь лишь в немногих словах. Исходным пунктом и здесь является обнажение. Случайное обнажение действует на нас комически, так как мы сравниваем легкость, с которой получили возможность наслаждаться этим зрелищем, с той большой затратой, которая была бы необходима в иных обстоятельствах. Этот случай приближается к случаю наивно-комического, но он проще его. Всякое обнажение, очевидцами которого (или слушателями — в случае сальности) мы становимся благодаря третьему лицу, равнозначно искусственному комизму обнаженного человека. Мы слышали, что задача остроты заключается в том, чтобы заменить собой сальность и вновь скрыть, таким образом, источник комического удовольствия, ставший недоступным. Наоборот, подсматривание (подслушивание) обнажения не является комическим для подсматривающего (подслушивающего), так как его собственное напряжение упраздняет при этом условие комического удовольствия. В таком случае остается только сексуальное удовольствие от увиденного. Когда подсматривающий рассказывает об этом другому, то человек, за которым подсматривали (подслушивали), вновь становится комичным, так как при этом преобладает точка зрения, по которой обнаженный человек не произвел затраты, необходимой для сокрытия наготы. Впрочем, область сексуальности и скабрезности дает чрезвычайно много удобных случаев получить комическое удовольствие наряду с удовольствием от сексуального возбуждения. Например, можно показать зависимость человека от его телесных потребностей (то есть унизить его) или открыть физическое влечение за претензией на духовную любовь (разоблачить его):

Прекрасная и жизненная книга Бергсона («Le rire») побуждает нас неожиданным образом искать понимание комизма в его психогенезе. Бергсон, формулы которого, предложенные им для объяснения характерных черт комизма, уже известны нам — «mecanisation de la vie», «substitution quel-conque de l’artificiel au naturel» — переходит с помощью легко вызываемых ассоциаций от автоматизма к автоматам и пытается свести целый ряд комических эффектов к поблекшему воспоминанию о детской игрушке. Идя в этом направлении, он в одном месте становится на точку зрения, которую, впрочем, скоро оставляет. Он пытается вывести комизм из последствия детских радостей. «Peut-etre тёте devrions-nous pousser la simplification plus loin encore, remonter a nos souvenirs les plus anciens, chercher dans les jeux qui amuserent l’enfant, la premiere ebauche des combinaisons qui font rire l’homme… Trop souvent surtout nous meconnaissons ce qu’il у a cTencore enfantin, pour ainsi dire, dans la plupart de nos emotions joyeuses»[87]«Может быть, нам следует пойти еще дальше в этом упрощении, вернуться к самым ранним нашим воспоминаниям и искать в детских играх, забавляющих ребенка, первые зачатки тех построений, которые заставляют смеяться взрослого человека… Очень часто мы не улавливаем тех следов инфантильности, которые еще сохранились в большинстве наших радостных переживаний»..

Так как мы проследили в обратном направлении развитие остроты вплоть до запрещения разумной критикой детской игры словами и мыслями, то для нас должно быть особенно интересно проверить и эти предполагаемые Бергсоном инфантильные корни комизма.

Мы, действительно, наталкиваемся на целый ряд соотношений, которые кажутся нам многообещающими, когда мы исследуем отношение комизма к ребенку. Ребенок сам отнюдь не кажется нам комичным, хотя его сущность отвечает всем условиям, которые при сравнении с нами дают в результате комическую разницу: чрезмерную двигательную затрату наряду с незначительной умственной затратой, господство телесных функций над душевными и другие черты. Ребенок производит на нас комическое впечатление только тогда, когда он ведет себя не как ребенок, а подражает серьезному взрослому человеку. И он производит это впечатление таким же образом, как и те взрослые, которые носят чужую маску… Но до тех пор, пока он сохраняет свою детскую сущность, восприятие его доставляет нам чистое, быть может, напоминающее комизм, удовольствие. Мы называем его наивным, поскольку у него отсутствуют задержки, и наивно-комическими его проявления, которые у взрослого человека назвали бы скабрезными или остроумными.

С другой стороны, у ребенка нет чувства комизма. Это положение говорит только о том, что такое чувство появляется в ходе душевного развития, как и некоторые другие. И не было бы ничего удивительного (тем более что это должно быть признано), если бы комизм мог отчетливо восприниматься уже в возрасте, который мы должны назвать детским. Но тем не менее можно показать, что утверждение, согласно которому у ребенка отсутствует чувство комизма, содержит нечто большее, чем просто аксиому. Прежде всего ясно, что это не может быть иначе, если справедливо наше объяснение, считающее комическое чувство производным разницы в затрате, рассматриваемой как результат понимания другого человека. Возьмем в качестве примера опять-таки комизм движения. Сравнение, в результате которого получается разница, уложенное в формулу выглядит следующим образом: «Так делает это он» и «Так делаю это я, так я сделал это». Но у ребенка нет того содержащегося во втором предложении масштаба. Его понимание идет путем одного только подражания, он делает это точно таким же образом. Воспитание ребенка награждает его штандартом: «Ты должен делать это таким-то образом». Если ребенок пользуется этим мерилом при сравнении, то он легко может сделать вывод, что он сделал это неправильно и может сделать это лучше. В этом случае ребенок высмеивает другого человека, чувствуя свое превосходство… Я не вижу препятствий считать и этот смех производным разницы в затрате. Но по аналогии со знакомыми нам случаями высмеивания мы можем сделать вывод, что в смехе ребенка, сопровождаемом чувством превосходства, нет ничего комического. Это смех от чистого удовольствия. Когда мы ясно чувствуем свое превосходство, мы только улыбаемся, вместо того чтобы смеяться. А если мы смеемся, то тем не менее можем ясно отличить сознание своего превосходства от комизма.

Мы, вероятно, не ошибемся, если скажем, что ребенок смеется от чистого удовольствия при обстоятельствах, которые нами воспринимаются как комические, и мы не знаем мотивировки этого удовольствия. В то же время мотивы ребенка ясны и могут быть указаны.

Когда кто-нибудь поскользнется, например, на улице и упадет, то мы смеемся, потому что это производит — неизвестно почему — комическое впечатление. Ребенок смеется в этом случае от чувства превосходства, от радости, что это другому не повезло: он упал, а я — нет. Некоторые мотивы удовольствия ребенка оказываются утерянными для нас, взрослых. Поэтому мы в подобных условиях ощущаем «комическое» чувство взамен утерянного.

Было бы заманчиво обобщить искомый специфический характер комизма, видя в нем пробуждение инфантильности, понимая комизм как вновь приобретенный «утерянный детский смех». Тогда можно было бы сказать, что я всякий раз смеюсь по поводу разницы в затрате у другого человека и у меня, когда я вновь нахожу в другом человеке ребенка. Или, точнее говоря, полное сравнение, приводящее к комизму, должно было бы гласить: «Так делает это он, а я делаю это иначе. Он делает это так, как делал это я, будучи ребенком». Итак, этот смех являлся бы каждый раз результатом сравнения между мною взрослым и мною ребенком. Даже неравномерность комической разницы, из-за которой мне кажется комической то большая, то меньшая затрата, согласуется с инфантильным условием. Комизм при этом фактически всегда относится к инфантильности. Это не стоит в противоречии с тем, что ребенок сам как объект сравнения не производит на меня комического, а только приятное впечатление. Не противоречит этому и то, что сравнение с инфантильным действует комически только в том случае, если разница в затрате не получила другого применения, так как при этом принимаются во внимание условия отреагирования. Все, что включает психический процесс в какую-либо связь, противодействует отреагированию излишней энергии и дает ей другое применение. Все, что изолирует психический акт, способствует отреагированию. Поэтому сознательная установка на ребенка как на объект сравнения делает невозможным отреагирование, необходимое для комического удовольствия. Только в предсознательной инстанции (Besetzung) получается такое приближение к изолированию в том виде, в каком мы можем, впрочем, приписать его и душевным процессам ребенка. Добавление к сравнению «Так делал это я, будучи ребенком», от которого исходит комическое действие, принималось бы, следовательно, во внимание для разниц средней величины лишь в том случае, если никакая другая связь не могла бы овладеть избытком освобожденной энергии.

Если мы еще продолжим попытку найти сущность комизма в предсознательной распознавании инфантильности, то должны будем сделать шаг вперед в сравнении с Бергсоном и признать, что сравнение, из которого вытекает комизм, должно пробудить не только прежнее детское удовольствие и детскую игру, но и затронуть детскую сущность вообще; быть может, даже детское страдание. Мы расходимся в этом с Бергсоном, но остаемся в согласии с собой, привода комическое удовольствие в связь не с воспоминаниями об удовольствии, а всегда только со сравнением. Возможно, что случаи первого рода покрывают до некоторой степени закономерный и непреодолимый комизм. Присоединим сюда вышеприведенную схему случаев, в которых возможен комизм. Мы сказали, что комическая разница получается или а) от сравнения между другим человеком и мною, или б) от сравнения, производимого исключительно в пределах другой личности, или в) от сравнения, производимого исключительно в пределах моего Я.

В первом случае другой человек кажется мне ребенком, во втором — он сам опускается до ступени ребенка, в третьем — я нахожу ребенка в себе самом. К первому случаю относится комизм движения и форм, душевных проявлений и характера. В инфантильном этому соответствует любовь к движениям, умственная и нравственная недоразвитость как у ребенка, отчего глупый кажется мне комичным, напоминая ленивого ребенка, злой — напоминая скверного ребенка. О детском удовольствии, утерянном для взрослого человека, можно говорить только в том случае, когда речь идет о свойственной ребенку любви к движениям. Второй случай, при котором комизм покоится целиком на «вчувствовании», охватывает многочисленные случаи: комизм ситуации, преувеличения (карикатура), подражания, унижения и разорения. В этом случае уместна, по большей части, инфантильная оценка, так как комизм ситуации основан преимущественно на затруднениях, в которых мы вновь находим беспомощность ребенка. Самое худшее из этих затруднений — нарушение других функций повелительными требованиями, предъявляемыми естественными потребностями — соответствует тому, что ребенок недостаточно еще владеет своими телесными функциями. Если комизм ситуации оказывает свое действие с помощью повторений, то он опирается на свойственное ребенку удовольствие от длительного повторения, которым ребенок так надоедает взрослому (одни и те же вопросы, рассказы). Преувеличение, доставляющее удовольствие еще и взрослому, поскольку оно может быть оправдано его критикой, связано с характерным для ребенка отсутствием чувства меры, с его незнанием всех количественных соотношений, которые он впоследствии изучает как качественные. Сохранение чувства меры, умеренность является плодом позднейшего воспитания и приобретается путем взаимного торможения душевных порывов, воспринимаемых в определенной связи. Если эта связь ослаблена, как в бессознательном сновидении и при моноидеизме психоневрозов, то вперед выступает отсутствие чувства меры, свойственное ребенку.

Комизм подражания представлял сравнительно большие трудности для нашего понимания до тех пор, пока мы не учитывали при этом инфантильного момента. Но подражание является самым излюбленным приемом ребенка и двигательным мотивом большинства его игр. Честолюбие ребенка направлено гораздо меньше на выделение среди равных себе, чем на подражание взрослым. От отношения ребенка к взрослому зависит и комизм унижения, которому соответствует тот случай, когда взрослый снисходит к детской жизни. Вряд ли что-нибудь может доставить ребенку больше удовольствия, чем то, когда взрослый отказывается от подавляющего превосходства и играет с ним, как с равным себе. Уменьшение затраты, доставляющее ребенку чистое удовольствие, превращается у взрослого, как унижение, в средство искусственного вызывания комизма и в источник комического удовольствия. О разоблачении мы знаем, что оно является производным унижения.

На наибольшие трудности наталкивается инфантильное условие третьего случая — комизма ожидания. Этим, конечно, объясняется то, что авторы, поставившие в своем изложении комизма этот случай на первый план, не сочли нужным принять во внимание инфантильный момент комизма. Комизм ожидания чужд ребенку, способность понять его наступает очень поздно. Ребенок в большинстве тех случаев, которые кажутся взрослому комическими, чувствует, вероятно, только разочарование. Но можно было бы связать с блаженством ожидания и легковерием ребенка понимание того, что человек кажется комичным, «как ребенок», когда он испытывает комическое разочарование.

Если бы результатом только что приведенного изложения явилась некоторая вероятность расшифровки комического чувства и если бы эта расшифровка гласила: комично все то, что не подходит взрослому, — тем не менее я в силу моего отношения к проблеме комизма не нашел бы в себе достаточно смелости так же серьезно защищать это положение, как все приведенные до сих пор. Я не могу решить, является ли нисхождение к ребенку только частным случаем комического унижения или всякий комизм покоится в своей основе на таком нисхождении[88]Если бы комизм не имел ничего общего с инфантильностью, то это было бы на самом деле редким совпадением (если не учитывать, что комическое удовольствие при этом имеет своим источником «количественный контраст», то есть сравнение большого с малым, выражающее сущность отношения взрослого к ребенку)..

Исследование комизма, даже беглое, было бы крайне неполным, если бы оно не сделало хотя бы несколько замечаний о юморе. Родственность между комизмом и юмором так мало подлежит сомнению, что попытка объяснения комизма должна дать по меньшей мере один. компонент для понимания юмора. Для оценки юмора было приведено много верного и выдающегося. Будучи одним из высших психических проявлений, юмор пользуется особым вниманием мыслителей, тем не менее мы не можем не сделать попытку выразить его сущность, приблизив ее к формулам для остроты и для комизма.

Мы слышали, что освобождение мучительных аффектов является сильнейшим препятствием для комического впечатления. Так как бесцельное действие наносит ущерб, глупость приводит к несчастью, разочарование причиняет боль, то все это исключает возможность произвести комический эффект, по крайней мере, на того, кто не может отделаться от такого неудовольствия, кто сам испытывает его, кого оно затрагивает. В то же время человек непричастный показывает своим поведением, что ситуация настоящего случая имеет все необходимое для комического эффекта. Юмор является средством получения удовольствия, несмотря на препятствующие ему мучительные аффекты. Он подавляет это развитие аффекта, занимает его место. Условием для его появления можно считать ситуацию, в которой мы, сообразно с нашими привычками, должны были бы пережить мучительный аффект, но поддаемся влиянию мотивов, призывающих к подавлению этого аффекта in statu nascendi (в зародыше). Следовательно, в вышеприведенных случаях человек, которому причинены ущерб и боль, может получить в лучшем случае юмористическое удовольствие, в то время как человек непричастный смеется от удовольствия комического. Удовольствие от юмора возникает в таких случаях ценою неосуществившегося развития аффекта (не можем сказать иначе); оно вытекает из экономии аффективной затраты.

Юмор является самым умеренным из всех видов комизма. Его процесс осуществляется уже при наличии одного только человека; участие другого не прибавляет к нему ничего нового. Я могу сам наслаждаться возникшим во мне юмористическим удовольствием, не испытывая потребности рассказать о нем другому человеку. Нелегко сказать, что происходит в этом одном человеке при появлении юмористического удовольствия. Но можно создать себе определенное мнение об этом, если исследовать те случаи сообщенного или прочувствованного юмора, в которых я, благодаря пониманию человека с юмором, получаю такое же удовольствие, как и он. Самый грубый случай юмора, так называемый «юмор висельников» (Galgenhumor) пояснит нам это.

«Преступник, которого ведут в понедельник на казнь, говорит: «Ну, эта неделя начинается хорошо».

Это, собственно, острота, так как замечание само по себе меткое. Но, с другой стороны, оно до бессмысленного неуместно, так как дальнейших событий для него в эту неделю не будет. Но нужно обладать юмором, чтобы создать такую остроту вопреки всему тому, что отличает начало этой недели от других и пренебречь этим отличием, которое создает мотивы совершенно к особым переживаниям. Так же обстоит дело и тогда, когда он по пути на казнь выпрашивает кашне для своей обнаженной шеи, чтобы не простудиться. Такая предосторожность была бы обоснованной в ином случае, но теперь, когда судьба этой шеи уже предрешена, осторожность эта кажется излишней и чрезмерно беспечной. Нужно сознаться, что есть нечто похожее на душевное величие в этом бахвальстве, в сохранении своей привычной сущности, в нежелании видеть то, что вскоре уничтожит этого человека и поэтому должно привести его в отчаяние. Такого рода величие юмора выступает, несомненно, в тех случаях, когда наше восхищение не встречает задержек в положении юмористического лица.

В «Эрнани» В. Гюго, бандит, принявший участие в заговоре против своего короля Карла I Испанского (Карла V, немецкого кайзера), попал в руки своего могущественного врага. Он, изобличенный заговорщик, предвидит свою судьбу: его голова будет отсечена. Но в предвидении этого он раскрывает свое звание потомственного гранда и заявляет, что он не собирается отказываться от преимуществ, которыми пользуются гранды. Испанский гранд имеет право надеть головной убор в присутствии своего короля. Итак:

Nos tetes ont le droit

De tomber couvertes devant de toi.

(«Наши головы имеют право Пасть перед тобой покрытыми».)

Это великолепный пример юмора. А если мы, слушатели, не смеемся при этом, то лишь потому, что наше изумление покрывает собой юмористическое удовольствие. В случае с преступником, который боится простудиться на пути к виселице, мы смеемся во все горло. Ситуация, приводящая преступника в отчаяние, может вызвать у нас только сострадание. Но это сострадание встречает в нас задержку, так как мы понимаем, что тот, кого это близко касается, нисколько не представляет себе всей серьезности момента. От этого понимания затрата энергии на сострадание, к которой мы были уже подготовлены, уже неприменима для этой цели, и мы выражаем ее в смехе. Беспечность преступника, стоившая ему, как мы замечаем, большой затраты психической энергии, как будто заражает нас.

Экономия сострадания является одним из самых частых источников юмористического удовольствия. Юмор Марка Твена пользуется обычно этим механизмом. Например, Твен рассказывает нам такой случай из жизни своего брата. Однажды тот, будучи служащим на большом предприятии по строительству железных дорог, взлетел на воздух из-за преждевременного взрыва мины и упал опять на землю далеко от места своей работы. В нас этот случай неизбежно пробуждает чувство сострадания к несчастному Нам хочется спросить, не получил ли он ранений при этом. Но дальше следует продолжение рассказа. Оказывается, у брата был удержан полудневный заработок «за то, что он отлучился со службы». И это уточнение целиком отвлекает нас от сострадания, делает нас почти такими же безжалостными, как и его предприниматель, и вызывает почти такое же безразличное отношение к возможному ущербу здоровью брата.

В другой раз Марк Твен излагает нам свою родословную, которую он ведет от одного из спутников Колумба. Но после того как он изобразил нам характер этого предка, весь багаж которого состоял из нескольких пар белья, причем каждая пара имела другую метку, то мы начинаем смеяться и не иначе как за счет экономии того благоговения,‘В которое готовы были перенестись в начале рассказа, об этой родословной. При этом для механизма юмористического удовольствия не является препятствием знание того, что эта родословная вымышленная и этот вымысел служит целям сатирической тенденции, подчеркивая, таким образом, излишнюю красочность, которая имеется в подобных сообщениях других людей.

Еще один рассказ Марка Твена. Его брат построил себе подземную квартиру, в которую принес кровать, стол и лампу. Крышей ей служил большой, продырявленный в середине кусок парусины. Но ночью, после того как квартира была устроена, через отверстие в крыше на пол упала корова, которую гнали домой. При этом она погасила лампу. Брат терпеливо помог вытащить наверх животное и привел все опять в порядок. Таким же образом он поступил, когда в следующую ночь повторилось то же самое. И так далее каждую ночь. Такая история производит комическое впечатление из-за многократного повторения. Но Марк Твен заканчивает ее таким образом. На 46-ю ночь, когда корова снова упала вниз, брат заметил: «Дело начинает принимать однообразный характер». И тогда мы не можем не испытать юмористического удовольствия, так как уже давно ожидали услышать, как же, в конце концов, брат выразит свою досаду по поводу этого упорного невезения.

Тот небольшой юмор, который мы сами вносим в нашу жизнь, мы, как правило, продуцируем за счет досады, взамен огорчения[89]Великолепный юмористический эффект, который производит фигура толстого рыцаря сэра Джона Фальстафа, основан на экономии презрения и негодования. Хотя мы считаем его недостойным кутилой и мошенником, но при осуждении его нас обезоруживает целый ряд моментов. Мы понимаем, что он сам о себе такого же мнения, как и мы о нем. Он импонирует нам своим остроумием, и, кроме того, его телесное уродство оказывает в высшей степени благоприятное влияние на комическое понимание его личности вместо серьезного, как будто наши требования относительно морали и чести должны отскакивать от такого толстого живота. Его поведение, в общем, безобидно и может быть почти оправдано комической подлостью тех, кого он обманывает. Мы согласны с тем, что этот бедняк имеет право стремиться к жизненным благам и к наслаждению, как и всякий другой. Мы почти сочувствуем ему, так как в главных ситуациях мы видим, что он является игрушкой в руках человека, гораздо более сильного, чем он. Поэтому мы не можем ненавидеть его и превращаем все, что экономим за счет негодования, в комическое удовольствие, прибавляя его к тому удовольствию, которое он доставлял прежде. Собственный юмор Джона Фальстафа вытекает из чувства превосходства его Я, которого ни его физические, ни моральные недостатки не могут лишить веселости и уверенности. Доблестный рыцарь Дон Кихот Ламанчский является, наоборот, фигурой, которая сама по себе не обладает юмором. Он доставляет нам в своей серьезности удовольствие, которое можно было бы назвать юмористическим, хотя в механизме этого удовольствия имеется глубокое уклонение от юмора. Дон Кихот — это первоначально чисто комическая фигура, большой ребенок, которому вскружили голову фантазии из рыцарских книг. Известно, что автор вначале не хотел сказать ничего другого, кроме этого, и что произведение это мало-помалу разрослось далеко за пределы первоначальной цели автора. Но затем Сервантес наградил эту смешную персону глубочайшей мудростью и благороднейшими намерениями, сделал Дон Кихота символическим воплощением идеализма, показал, как он верит в осуществимость своих целей, серьезно выполняет свои обязанности и обязательно сдерживает свои обещания. И тогда этот герой перестал производить на нас комическое впечатление. Как в одних случаях юмористическое удовольствие возникает из торможения аффективного возбуждения, так в случае с Дон Кихотом оно возникает из торможения комического удовольствия. Однако эти примеры увели нас в сторону от простых примеров юмора..

Виды юмора чрезвычайно разнообразны, в зависимости от природы аффективного возбуждения, за счет экономии которого он создается. Это сострадание, досада, боль, умиление и т. д. Этот ряд бесконечен, так как область юмора становится все шире. Художнику или писателю удается юмористически победить непобежденные до сих пор аффективные возбуждения, сделать их источником юмористического удовольствия с помощью тех же приемов, что и в предыдущих примерах. Художники «Симплицис-симуса» поражают нас тем, что добывают юмор из ужасного и отвратительного. Впрочем, формы проявления юмора определяются двумя особенностями, связанными с условиями его возникновения. Во-первых, юмор может сливаться с остротой или другим видом комизма, причем на его долю выпадает задача устранить заложенную в ситуации возможность развития аффекта, который явился бы препятствием для ощущения удовольствия. Во-вторых, он может совсем или только частично упразднить развитие аффекта, что имеет место даже чаще, так как это легче сделать. В результате появляются различные формы «мрачного» («gebrochen»)1 юмора, смеющегося сквозь слезы. Он отнимает у аффекта часть его энергии и придает ему за это юмористический оттенок.

Юмористическое удовольствие, доставляемое вчувствовани-ем, возникает, как можно заметить из предыдущих примеров, с помощью особой техники, которую можно сравнить с передви-ганием. С помощью этой техники уже заготовленный аффект не встречает нужного объекта, и энергия направляется на нечто другое, нередко второстепенное. Но для понимания того процесса, который осуществляет передвигание с развития аффекта, это ничего не дает. Мы видим, что воспринимающий юмор подражает его создателю в его душевных процессах, но не узнаем при этом ничего о тех силах, которые осуществляют этот процесс у создателя юмора.

Можно только сказать, что если кому-нибудь удается пренебречь, например, болезненным аффектом, противопоставляя величину мировых интересов своему собственному ничтожеству, то мы не видим в этом никакого проявления юмора. Это только проявление философского мышления, и мы не получаем никакого удовольствия, отождествляя себя с этим человеком. Юмор, следовательно, так же невозможен при фиксации сознательного внимания, как и комическое сравнение, которое связано условием оставаться предсознательным или автоматическим.

К некоторой разгадке юмористического передвигания можно подойти, если рассматривать его в свете защитных процессов, которые являются психическими коррелятивами рефлекса бегства. Они преследуют цель предупредить возникновение неудовольствия из внутренних источников. При выполнении этой задачи они служат для душевной жизни автоматическим регулятором, который, в конце концов, оказывается чем-то ущербным для нас и должен поэтому подавляться сознательным мышлением. Я доказал, что определенный вид этой защиты, неудавшееся вытеснение, является действующим механизмом при возникновении психоневрозов. Юмор может быть понят как высшая из этих защитных функций. Он не скрывает от сознательного внимания содержание представлений, связанных с мучительным аффектом, как это делает вытеснение. Следовательно, он преодолевает защитный автоматизм. Юмор осуществляет это, находя средства лишить энергии подготовленное уже освобождение неудовольствия и направить ее путем отреагирования на получение удовольствия. Можно даже предположить, что и связь с инфантильностью представляет в его распоряжение средства для этой функции. В детской жизни бывают сильные мучительные аффекты, по поводу которых взрослый теперь улыбается. Так он со временем начинает смеяться, будучи юмористом, над своими нынешними мучительными аффектами. Возвеличение своего Яо котором свидетельствует юмористическое передвигание, взрослый может, конечно, найти в сравнении своего теперешнего Я со своим детским Я (в переводе на язык сознания это должно гласить: я слишком великолепен, чтобы эти причины заставили меня страдать). Такое толкование подтверждается до некоторой степени той ролью, какая принадлежит инфантильности при невротических процессах вытеснения.

В общем, юмор стоит ближе к комизму, чем к остроумию. Он имеет общую с комизмом психическую локализацию в предсоз-нательном, в то время как острота, согласно нашему предположению, является компромиссом между бессознательными и предсознательными процессами. Поэтому юмору не присуща та своеобразная характерная черта, которая свойственна и остроте, и комизму и которую мы, быть может, еще недостаточно ясно отметили. Мы имеем в виду условие для возникновения комизма. Согласно ему мы одновременно или в быстрой последовательности применяем для одной и той же работы воображения два различных способа представления, между которыми потом происходит «сравнение», а в результате получается комическая разница. Такие разницы в затрате возникают между чуждым и родственным, привычным и видоизмененным, ожидаемым и случившимся[90]Если не побояться несколько расширить понятие ожидания, то, согласно Липпсу, можно причислить очень большую область комизма к комизму ожидания. Но, вероятно, самые первоначальные формы комизма, которые являются результатом сравнения чужой затраты со своею собственной, меньше всего могут быть отнесены к этому виду комизма..

При остроте разница между двумя способами понимания, работающими с различной затратой, имеет значение для процесса у слушателя остроты. Одно из этих двух пониманий, следуя содержащимся в остроте намекам, прокладывает путь мысли через бессознательное, другое остается на поверхности и представляет себе остроту, как всякий иной текст, осознанный из предсозна-тельного. Быть может, было бы правильно считать удовольствие от выслушанной остроты производным разницы обоих этих способов представлений[91]На этой формуле можно остановиться, так как в ней нет ничего, что стояло бы в противоречии с прежними рассуждениями. Разница между двумя затратами должна, в сущности, сводиться к экономии затраты на упразднение задержки. Отсутствие этой затраты на упразднение задержки при комизме и отсутствие количественного контраста при остроте обусловливают отличие комического чувства от впечатления, производимого остротой. И это при всей аналогии в характере двоякой работы представления для одного и того же понимания..

Мы утверждаем здесь об остроте то же самое, что уже было описано нами еще до того, как отношение между остротой и комизмом показалось нам неисчерпанным, отчего мы уподобили остроту двуликому Янусу[92]Свойство «Double face» («двуликий»), разумеется, не ускользнуло от авторов. Melinaud, у которого я позаимствовал это выражение, дает условие для смеха в следующей формуле (Pourquoi riton? «Revue des deux mondes», Fevrier, 1895): «Се qui fait rire, c’est ce qui est a la fois, d’un cote, absurde et de l’autre, familier». («Заставляет смеяться то, что является, с одной стороны, — абсурдным, а с другой — фамильярным».) Эта формула подходит скорее к остроте, чем к комизму, но и ее не покрывает в целом. Бергсон (1. с. с. 98) определяет комическую ситуацию при помощи «interference des series»: «Une situation est toujours comique quand elle appartient en meme temps a deux series d’evenements absolument independantes, et qu’elle peut s’interpreter a la fois dans deux sens tout differentes». («Какое-нибудь положение вещей всегда будет комическим, если оно в одно и то же время относится к двум сериям событий, совсем независимых одно от другого, и когда это положение может быть истолковано сразу в двух совершенно противоположных смыслах».) Для Липпса комизмом является «величие и ничтожество одного и того же» («Die Grosse und Kleinheit desselben»)..

При юморе бледнеет эта, выдвинутая здесь на первый план, характерная черта. Правда, мы испытываем юмористическое удовольствие, когда избежали аффективного возбуждения, которое было бы уместно в данной ситуации. И в этом отношении юмор тоже подпадает под расширенное понятие комизма ожидания. Но при юморе больше нет речи о двух различных способах представления одного и того же содержания. Преобладание в ситуации характера неудовольствия, вытекающего из аффективного возбуждения, которого нужно избежать, кладет конец сравнению с характерной чертой комизма и остроумия: Юмористическое передвигание является, собственно, случаем того иного употребления освобождения затраты, которое столь опасно для комического впечатления.

Приведя механизм юмористического удовольствия к той же формуле, что и комическое удовольствие и остроту, мы заканчиваем нашу работу. Удовольствие от остроты вытекает для нас из экономии затраты энергии на упразднение задержки, удовольствие от комизма — из экономии затраты энергии на работу представления, а удовольствие от юмора — из экономии аффективной затраты энергии. Во всех трех видах работы нашей душевной деятельности удовольствие вытекает из экономии. Все три вида аналогичны в том, что представляют собой методы получения удовольствия из душевной деятельности, причем удовольствия, которое, собственно, было потеряно лишь из-за развития этой деятельности. Ибо эйфория, которую мы стремимся вызвать этими путями, является ничем иным, как настроением духа в тот жизненный период, когда мы вообще справлялись с нашей психической работой с помощью незначительной затраты энергии, — настроением духа в нашем детстве, когда мы не знали комизма, не были способны создавать остроты, не нуждались в юморе, чтобы чувствовать себя счастливыми в жизни.


Читать далее

VI. Остроумие и все виды комического

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть