ГЛАВА ПЯТАЯ

Онлайн чтение книги Пекарь Ян Маргоул
ГЛАВА ПЯТАЯ

Ход событий темнел, и побеленные стены покрывались цветом старости. Неуместно прекрасный вечер однажды медленно угасал, и огненные тучи стояли на западе вдоль горизонта, как горная цепь. Город укладывался в пыль — он еще поворочается, поелозит по тротуару местного корсо, займется любовью без последствий, будет пить, бражничать и веселиться. Продавец содовой убрал свой ларек, дорожный мастер сидит у себя на завалинке, и две сострадательные думы голубями спускаются на конек Маргоулова дома.

— Спишь? — спросила жена, и Ян, не поворачивая головы, ответил:

— Как я могу спать?

И снова вокруг постели наслаивается тишина, только в тиши темнот проскулит порой собака на дворе. Шествует ночь — и с ней безмолвие смерти. Когда-нибудь бурлящим половодьем хлынет Табор[5]Табор — центр реформатского гуситского движения в средневековой Чехии. на это место, и оно будет вспахано, как новь, и бедняки будут в чести. Но далеко еще гремит слава народных сборищ, и ты утрачен, о Иерусалим! Еще длится ночь, и после нее не взойдет день толп.

Тьма, расщепленная посредине, зашаталась, где-то двенадцать раз прокричала сова. Луна прибывала, потоки вод хлынули в низины, и на краю света с грохотом столкнулись два моря.

Когда пробило три, со дна пропасти поднялись солнце и новый день.

Знаешь, — проговорил Маргоул, — мне кажется, будто мы до сих пор в Надельготах, подайте мне мою сумку и запрягите собак, я поеду к Мрачской дороге продавать хлеб!

Мрачскую дорогу давно достроили, а в Надельготах богатеет Франтишек Немец, — сказала Йозефина.

Я помню, он велел мне возить хлеб братцам, и я через день продавал там по сорок буханок. И все-таки торговля была моя!

Йозефина кивнула. Было еще очень рано, но Ян Йозеф встал и, собрав книги, сел учить историю. Ян повернул к нему лицо:

— Мальчик мой, вчера ты одну вещь правильно сказал, повтори это!

Ян Йозеф покраснел и поспешно ответил:

Прости, если я сказал глупость. Я буду учиться гораздо прилежней и дотяну до восьмого класса.

Конечно, — согласился пекарь, оставляя разговор в самом начале.

Вскоре он склонил голову и уснул.

— Побудь здесь, — сказала Яну Йозефу мать и, бросив постели неубранными, а посуду невымытой, пошла за доктором.

Учебник закрылся, и юноша сидел, не замечая ничего, кроме звуков лета, влетающих в полуоткрытое окно. Вдруг больной пошевелился, и его жесткая ладонь обратилась к сыну, словно цветок к солнцу. Лопата и кочерга отметили руку своей тяжестью, так что пальцы немного скрючились, и она напоминала раковину, из которой выкрадена жемчужина. Это был почти блаженный миг: Ян Йозеф подошел к отцу без необходимости отвечать ему;

Йозефина вернулась, привела в порядок комнату; стала ждать врача. Он вошел, немного неуклюжий, неся с собою трость; впрочем, вид его не был зловещим. — Вставайте! — сказал он, склонясь над Маргоулом.

Ян отвечал улыбкой и попытался исполнить приказание. Доктор снял нитяные перчатки и, надев очки, внимательно исследовал все симптомы, чтоб вынести приговор: «Этот человек уже не выздоровеет».

Мой дух что-то изменяет мне, — пожаловался Ян, — вчера я ужаснулся своего неразумия.

Вы слышите голоса? Они бранят вас, смеются над вами?

Нет, нет, доктор, я слышу только тех, кто обращается ко мне, и отвечаю им, потому что это — друзья.

Тогда, может быть, ваши страхи излишни!

Я не боюсь и не горюю, но мне кажется, что с некоторых пор жизнь полна неясностей.

Врач вдыхал атмосферу болезни, бесспорно заинтересовавшей его; вскоре, сделав такое движение, будто собирался упасть, он спросил:

— Голова кружится?

И Ян, вспомнив, как часто приходилось ему хвататься за проклятые дверцы, разгибая спину у печи, ответил:

— Давно уж, доктор.

Врач велел Маргоулу стать с закрытыми глазами, и Ян, до тех пор доверявший своим ногам, был сбит болезнью, его колени согнулись под резким углом.

— Все, — вздохнул врач, — я кончил осмотр.

Выйдя, он остановился у барвинкового куста и, вонзив трость в землю, сказал Йозефине:

Пани, ваш муж очень болен. У него острое воспаление спинного мозга, захватившее весь позвоночник и распространившееся на значительную высоту. Я не хочу сказать, что он не поправится, но болезнь будет продолжительной и не останется без последствий. Уход за больным связан с известными трудностями, так что не лучше ли поместить его в больницу?

Ни за что, — без малейших колебаний ответила Йозефина. — Если только не нужна операция, я буду ухаживать за ним сама.

Доктор ушел, унося свой гонорар, а Йозефина вернулась к больному.

Ну, Ян, дела не так плохи, — промолвила она, взбитая ого подушки, как когда-то подушки Дурдила.

Конечно, — ответил Ян, — у меня и не болит ничего. Вот встану и опять пойду на работу.

А у печи Панека стоял уже Тобиаш, тот длинный подмастерье, который когда-то работал у Яна. Панек нанял его третьего дня, примолвив со страстной алчностью ново-испеченного хозяина:

— Черт возьми этого Маргоула! Что это он воображает со своим пострелом? Что он делает? Неужто я должен ждать его целый месяц, чтоб снова кормить его гимназиста? Смотреть в его сторону не желаю, чтоб не думать о его гордости. Такой работник, как Ян, не велико сокровище. Ночи напролет, бывало, слышу его хохот, а утром прихожу в пекарню, вижу — печь остыла, хлеб недопечен!

Эта речь была лишь бледным выражением той лютой ненависти, которую Ян сам доводил до бешенства, обламывая рога хозяина своей незлобивостью. Пекарь Панек выразился бы куда честнее, если б сказал: «Пускай Маргоул подыхает с голоду, пускай ко всем своим бедам прибавит он еще и гибель Яна Йозефа, и перед смертью своей пускай ляжет он с продырявленным телом на моем пороге, чтобы я подал ему ломоть хлеба за его благословение!»

Тобиаш, уловив скрытый смысл речей разбогатевшего хама, трижды подумал — и промолчал, а хозяин, надутый и выпрямленный своим успехом, вышел из пекарни.

Теста, подвергаемого действию огня, печи с углями, шипящими на ее нижних камнях, — ничего этого больше нет. Труд, который был твоим счастьем и наградой, о вечный даровой работник, — потерян.

Я думаю, слабость твоя пройдет не скоро. Зачем же спешить? Отдохни! — сказала Йозефина.

Хорошо, — согласился Ян, ощущая судороги и дрожь в помертвелых ногах.

Болезнь спешила. Кто не изведал горнила боли, кто не изведал ее ярости? Страждущий — уже не человек, он — груда крика, столб страданий, сплетенье мускулов, пронизанных нервами, которые проводят через жесточайшие пытки. Если б вопли разгромленных армий, зов тонущей «Лузитании», крик горничной, выпившей серной кислоты, порвали все провода цивилизации — утихла бы эта бури мук. Обезумевший бог давно бежал с сирых небес, дымящиеся реторты химиков стоят пустые, иссякла мудрость тех, кто правит миром, власть захватила бессмыслица мелочей. Внезапно, как ураган на детскую мельничку, обрушивался шквал терзании, и ни одни тиски не могли сжимать так страшно, и никакая скорость не могла быть столь неистовой. Огненным мечом пронзала боль Яново тело и растворялась во времени. Только между двух молний муки мог крикнуть Ян, забыв обо всем, кроме своего ложа, более ужасного, чем ложе Загоржево[6]По чешской легенде — символ страшных мук, которые претерпевают в аду особо провинившиеся грешники..

— Ох, хоть бы умереть! Будь проклят такой конец, недостойный последнего грешника!

Ничтожность или столь же безмерная огромность причин, глупых и вздорных, влекущих за собою цепь отчаяния, причин бесчеловечных — которые, вероятно, потому и называют божественным промыслом, — наполнили больное тело хаосом. Вот лежит пара ног, еще так недавно ходивших по земле, — прощай, прекраснейшее ремесло, и вы, Надельготы с мельницей, и ты, дорога через площадь!

Первый, второй и третий приступы были как пламя, рвущееся в бедное сердце и заполняющее его. Жена и сын стояли у постели. Мысль о том, что этот час — последний, бросала их на колени, но они не склонили колен. Перебирая в памяти события последних дней, Йозефина чуть слышно лепетала слова своего плача.

Ах, любимые глаза не смотрят на нас, улыбчивые губы не смеются, руки шевелятся бессмыленно и странно. Где ты?! — повторяла Йозефина, и вдруг, посреди глубочайшей печали, грянуло боевой трубой: «Деньги! Хлеб!»

Стой здесь, возле отца, — велела Йозефина, отходя от постели.

Считать пришлось не слишком тщательно, — счет был невелик. Она взяла пять гульденов и вернулась к постели, превратившейся в алтарь. Рука, сжимающая деньги, стала больничной кассой до самого конца.

— Обеда не будет ни нынче, ни завтра, ешь хлеб. А юноша, внимательный к тому, чего Йозефина не видела, подумав, что мать хочет купить вина, принес бутылку, раздобытую вчера.

— У меня было немного денег, — как бы оправдываясь, сказал он.

Но Йозефина оставила этот поступок, каков бы он ни был, без внимания.

Наступил вечер. Ян слушал тишину, царившую в этих стенах, словно здесь никогда не звучал смех и голос веселья. Такая тишина — пристань смерти. А где-то далеко над городом воет западный ветер, и ничто не шелохнется — только открытый глаз как стрелка весов. В эту минуту перед домом Яна стоял продавец содовой, не зная, как быть. Войти или повернуть назад? Рудда слышал, как там, внутри, затихает жизнь. Трагичнейшим из жестов поднял он шутовскую руку — и она упала. Он не решился войти в своих грохочущих башмаках, он не выдавил бы и слова из глотки — обычно такой громогласной! — и не мог отречься от своих упреков. И пошел домой этот надрывающий сердце актер, пряча рыдание в сгибе локтя.

С самого начала было несомненно, что Ян умрет, и внимательный врач, наблюдая, как утрачивается чувствительность, как развивается паралич и мышечная слабость, наконец половая возбудимость, ясно видел картину больного спинного мозга и мог предсказать дальнейшее. Участок спины над крестцом, покрасневший еще пять дней назад, превратился в открытую рану; пролежни расползались. За какую-нибудь неделю умножились признаки прогрессирующей болезни, обратив Яна заживо в громаду плоти, возбуждающей отвращение. Кишечник больного опорожнялся непроизвольно, моча испускалась безостановочно.

— Не хватало этого последнего унижения… — сказал Ян, отказываясь от пищи, и вдруг разрыдался.

Высока гора страданий — и кто может следовать за умирающим, кроме Йозефины? Кто коснется его ран без дрожи? Ян Йозеф выплакал все слезы и лежит у подножия, бессильный сделать больше, чем принести вино. Минутка забытья, о дай уснуть, снизойди, слети, пусть разорвется надвое великое страданье, а ты взойди, крошечная, мерцающая звездочка покоя! О, если б мог померкнуть мозг, измученный такой пыткой!

Дни проплывают, за ними ночи: первая, вторая, третья. Ты умираешь — чего же более? Ведь ты был рабочий, эта честь у тебя не отнимется, но где же плата? Ян Йозеф, несчастный двоечник, теперь уснул. Если б ты мог встать, то встал бы и, отыскав его учебники, бережно подсунул бы ему под голову, чтоб сын поумнел во сне, — ты ведь всегда верил сказкам. А что ты скажешь Йозефине? Никогда еще так властно не рвалось из души твоей слово, но ты его удерживаешь, ты молчишь. Вот стоит она, и ты отвечаешь ей за все годы улыбкой мудреца.

За дверью лежит ворох соломы, и всякий раз, выйдя из комнаты, Йозефина вяжет из соломы пекарские венички. Такие венички продаются по пятаку — ведь нужно, чтоб ты ушел из жизни сытый и окруженный заботами врача. И Ян Йозеф не ходит в школу, а работает но пяти часов у охапки соломы.

Тебя обманывают, Ян Маргоул!

Гений смерти, трубя в кривой рог, вдруг ужаснулся делу своих рук, и корона ледяного пота на Яновых висках высохла. Болезнь замедлила карьер, как будто но могла угнаться за женщиной, мужчиной и подростком, бегущими вперегонки. Го-го, уж не поднимется ли знамя поражения, затоптанное, скомканное в пыли?

Что со мной? — заговорил Ян Маргоул, стараясь забыть о своем беспамятстве. — Это был только бред, все, что случилось вчера, и все, что произошло после того разговора с Руддой. Пусть он не сердится больше, пусть придет ко мне, пока я сам не могу встать и навестить его. Восемь суток борюсь я со слабостью, но мрак уже рассеялся. Я вовсе не так болен, как думаете вы со своим доктором. Вот встану на ноги, и как-нибудь в воскресенье мы сходим в «Глинянку», где мы певали. О земля, о город, я возвращаюсь из дальнего странствования. Надельготы по-прежнему стоят на месте, нашего дома на площади никто не разрушил, и не исчезла ни одна из четырех стран света. О чем же тужить, Йозефина?

Конечно, — ответила она, задыхаясь от героического усилия, — десяти дней не пройдет, как ты встанешь. И сколько же тебя ждет работы, Ян! Дрова не наколоты, весь двор в беспорядке с тех пор, как ты слег. Отдохни пока, твои силы скоро понадобятся в хозяйстве!

Теперь Ян мог поговорить и с Дейлом. Тот пришел в своем старом фартуке, давно потерявшем свой цвет от солнца и пыли дорог.

Ну, Ян, — сказал он, раздув свою надежду до ослепительного сияния, — долго ли еще будешь ты бездельничать? Панек в нетерпенье, а мы без тебя даже спеть как следует не можем.

Ах, — выдохнул Ян так, словно в этот миг его озарило страшным блеском, — я только что сам верил в эту ложь, но я уж пс вернусь к вам. Хорошенько слушайте, Дейл, что я сейчас скажу. Недели не пройдет — я умру.

Что?! — возразил тот, маскируя свое здоровье бесстыдным притворством. — Что же тогда делать мне, семидесятилетнему старику, копающемуся в дорожной пыли, мне, насквозь разъеденному всякими хворобами?

— Пусть Дейл возьмет мою трость и очки, — отдал Ян последнее распоряжение. — А Рудде посылаю девять книг, оставшихся у меня.

Дейл поднялся во весь свой рост, и руки его скрестились над дарами, которые он прижал к груди. Поверив ясновидению Яна, он смог произнести только:

— Прощай!

В начале вечера взошел молодой месяц как символ прибывающей печали. Врач пришел в ужас, когда ртутный столбик подполз к сорока — за этой гранью лежит уже царство призраков, — и, ясно видя белый саван, окутывавший Яна, он сказал:

— Больной спешит к тому берегу.

— Иду и слышу — в усадьбах петухи поют, по кто это шагает впереди? Франтишек Дурдил!

Горячка Яна была последней битвой. Пораженный участок спинного мозга размягчился, изменив свой цвет, и волны отравленной крови бушевали из последних сил.

Йозефина, стоя между окном и постелью больного, приняла последний привет. Слова, хотя еле слышные, были ужасны, но страшней было то, что за ними последовало. Лицо Яна сделалось вдруг совершенно спокойным, только в багровом тумане горячки блестели глаза и уже онемевшие губы улыбались навстречу смерти. Вдруг свирепая судорога полоснула это лицо, словно копыто дьявола пли коготь тигра. Не ужас исказил эту маску безумия — гримаса смеха. Пять часов терзала буря бедное тело, поднимаясь от бедер вверх и опускаясь обратно. На шестом часу, в разгар припадка, замученный, исстрадавшийся Ян скончался.

Завершен смертельный прыжок, скольжение через ужас. Только оскал зияет из развороченной постели.

Гудел колокол. В последний раз имя Яна звучало по Бенешову, глубокий вздох облетал часовню мертвецкой, не умолкал по домам шепоток. Три дня будут плакать жители этого паршивого городишка, чтоб заслужить название добрых душ. Плакальщикам давно уплачено вперед — пусть же воют и сморкаются. Хозяин пекарни, мельник из Надельгот, управляющий и несколько отцов города, с торчащим из кармана выцветшим носовым платком, заглянут в глубину гроба на твое страшное лицо… Поздно вечером к смертному одру притащился безбожник-еврей.

Вы действительно думаете, что он умер? — выговорил он сдавленным голосом. — Не уснул? Не отдыхает? Где уверенность, что это сердце не оживет?

Здесь, — ответила Йозефина, касаясь мертвеца такой же холодной рукой.

Одно это слово открыло перед ней ворота слез — теперь она смогла заплакать.

История Яна Маргоула окончена. Он умер и на третий день был похоронен.


Читать далее

ГЛАВА ПЯТАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть