Онлайн чтение книги Первые коршуны
III

Уже во всем городе Подоле погашены в окнах огни и опустевшие улицы да переулки потонули в мертвом мраке; спустившуюся ночь просвечивают лишь где-не-где на перекрестках то колеблющиеся мутные фонари, то звездочки теплящихся у некоторых храмов лампад, а в доме войта, что стоит на Кудрявце[29]Кудрявцем звалась местность, прилегающая к нынешнему Вознесенскому спуску. среди других усадьб самых богатых и знатных горожан города Подола, ярко светятся окна и по двору бегает челядь: сегодня у войта Балыки засиделись допоздна гости: пан лавник Ходыка со своим меньшим сыном Паньком.

Большой парадный покой войта ярко освещен зелеными восковыми свечами. Свет от них отражается и играет на стенах светлицы, выложенных ясеневыми досками, выполированными, как зеркало, и на дубовом полу, пропитанном олеей и блестящем, как самый лучший паркет. Потолок так же светел и перерезан двумя темными, мережаными дубовыми сволоками, на которых вырезаны изречения святого письма. У средины внутренней стены громоздится изразцовая печь. Небольшие окна убраны шитыми рушниками да фиранками.

Вокруг стены стоят длинные диваны, покрытые коврами; среди комнаты расставлены симметрично табуреты в малиновом сукне и деревянные, раскрашенные и раззолоченные дзыглыки с высокими спинками. В двух углах застекленные шкафы наполнены драгоценной, раззолоченной посудой, а в красном углу стоит стол, покрытый аксамитным обрусом, и над ним целый иконостас с неугасаемой лампадой.

У одной стены высятся дорогие часы — дзыгари — нюренбергской работы; на противоположной стене висит небольшое венецийское зеркало, приобретенное войтом для своей коханой дочки, а повыше размещены рядами портреты митрополитов, архимандритов, зайшлых войтов, бурмистров, некоторых лавников и Балыкиных предков. Все это придает особенно парадный вид покою славетного войта.

В светлице веселый говор и частые взрывы серебристого смеха. Весь стол уставлен различными сластями, преимущественно медовыми: пряниками, пирожками с изюмом, маковниками, шишечками из сдобного теста, жаренного в гусьем смальце и в патоке, марципанами, грушами, вареными в меду, вялеными яблоками, пастилами, фигами, родзинками, орехами и различных сортов повидлами да вареньями; среди мисок, цинковых и серебряных полумисков, виднеются и пузатые фляги наливок, ратафий да чистой пенной — оковитой.

За столом, на почетном месте, сидит редкий гость, Панько Ходыка, разодетый особенно вычурно и богато; но все это — и венецийского бархата кунтуш, опушенный соболем, и розовый атласный жупан, стянутый златокованным поясом, — все это лежит на сутуловатой фигуре молодого Ходыки как-то неуклюже, смешно. Полное, раскрасневшееся лицо его со вздернутым носом и широко расставленными глазами тоже комично, хотя и не лишено добродушной наивности. Возле него, на той же канапе, сидит девушка лет восемнадцати — Богдана Мачоха, подруга и даже родственница Галины, единственной дочери войта; сама же Галина поместилась на табурете с противоположной стороны стола. Старушка, с бесконечно добрым лицом, в темного цвета халате и в очипке, повязанном прозрачной намиткой, спускающейся широкими концами почти до полу, — няня Галины, — то входит, то выходит, поднося еще лагомины, — произведения ее изобретательности и искусства.

Обе девушки и по наружности и по костюмам представляют полную противоположность. Богдана — нежная блондинка, с роскошным цветом лица, пухлыми губками, смеющимися глазками цвета волошек и смятыми, но от того еще больше привлекательными чертами лица, одета в богатый модный мещанский наряд: на ней сподница розового састу, а стан стянут такого же цвета спенсером, обшитым золотыми шнурками и галунами; сверху него надет расстегнутый, длинный, голубого штофа кунтуш. На шее у панны сверкает и алеет дорогое монисто с золотыми дукачами и золотым же посредине крестом, а на голове надета из голубого бархата широкая стричка, унизанная перлами да смарагдами, к ней сзади пришит целый жмут разноцветных шелковых лент, спадающих каким-то радужным каскадом за плечи.

Галина же выше своей подруги и немного худощавее, что придает особенную стройность ее изящной, гибкой фигуре. Темные волосы красивыми волнами обрамляют ее матово- бледное, прекрасного овала лицо. Черты его в высшей степени правильны; большие черные глаза, опушенные длинными ресницами и строго очерченные бровями, кажутся при бледности еще большими и придают лицу глубоко вдумчивое, сердечное, но и несколько печальное выражение; все влечет к этому нежно-грустному взору, в глубине которого таится загадка, но вместе с тем и вызывает не игриво-радостное, а скорее молитвенное настроение…

Галина одета в бархатный темно-гранатового цвета байбарак; на шее у нее висит на нитке бесцветных топазов большой золотой крест, а на голове надета из черного бархата унизанная лишь жемчугом стричка без лент.

Обе девушки в веселом настроении и, знай, угощают своего гостя. Галина с приветливою улыбкой подает ему всякие лакомства, Богдана же наливает чарки то тем, то другим напитком, не минуя и оковитой.

Гость сначала конфузился и молча лишь ел, а теперь, после нескольких чар, разошелся.

— Да что же ты, мой любый пане, мало ешь и мало пьешь? — пристает Богдана, подмаргивая Паньку.

Тот только сопит и ухмыляется, посматривая посоловевшими глазами то на ту, то на другую панянку.

— Может быть, наши лагомины вельможному пану не по вкусу? — заметила лукаво Галина.

— Го-го! Не по вкусу! — захохотал гость. — Я так облопался, что аж страшно! Я всякие сласти люблю… И другую добрую всячину тоже люблю, а лагомины — страх! А у вас тут славно, вольно, не то, что у нас…

— А у вас же как? — спросила участливо Галя.

— У нас неволя и страх; никуда не пускают. Пан отец всегда сердиты. Ты только, панно, не проговорись, не выдай меня, а батько и крикливы, и скупы… Другие приходят к нему да плачутся, а батько грымают…

— Такой богатый, на весь Киев, и скупой? — изумилась Богдана. — Фе, я скупых не люблю!

— А вот поди же! — продолжал развязно Панько. — Все смотрит, чтобы я поменьше ел: у тебя, говорит, вон какая морда, а то, мол, еще и очкур лопнет…

— Ой! Да то он тебя только стращал, — заметила Богдана, едва удерживаясь от смеха.

— Стращать-то стращал, да и наурочил: уж как не в добрый час кто что скажет, так и справдится…

— Ну?! — фыркнула Богдана, а Галина законфузившись, опустила глаза.

— Крест меня убей, коли не правда. У нас был большой обед, здоровый… и лавники были, и бурмистры, и прежний воевода Аксак… Батько, знаешь, добыли где-то шляхетскую грамоту, и дешево добыли, так рады были таково, ну и угощали: а я, глядячи, что батько за мной не следит, ем себе да ем. Ну и сошло бы, да, на грех, в носу защекотало, я как чихну, а очкур трись!.. Ну и штаны… тее…

— Ой лышенько! — закричала Богдана, а Галина закрыла руками лицо и припала к столу.

— Что вы, панны, не бойтесь! — запротестовал гость. — У меня теперь ременный очкур, вот…

— Не треба, не треба! Верим! — замахала Богдана руками. — Ой, будет! Уморил совсем, аж кольки в боках.

— А батько и теперь наказывают, — продолжал Панько, — не ешь, мол, а то ни одна панна и любить не станет… таких гладких.

— Не верь, не верь, Паньку, — махала рукой и заливалась Богдана, — я первая худых терпеть не люблю, а люблю больше опецькуватых; и сама ведь я не глыстюк?

— Ой-ой! — вскрикнул Панько и, зажмурив глаза, замотал головой в знак удовольствия. — И мне вот такие, — ткнул он пальцем в Богдану так, что та проворно отсунулась, — вот такие пампушечки, ги!.. так не то что, а просто черт знает что, словно полымя… а пан отец говорят, что я должен любить худую.

— Худую? Скажите на милость! — всплеснула руками Богдана. — Бедная ж я, бедная… Значит, твой батько запрещает тебе меня любить? Ну, коли так — буду теперь пить один лишь сыровец!

— От сыровцу — ой-ой-ой! — прыснул Панько.

— Ты и меня рассмешила, — улыбнулась Галина.

— А что ж мне делать от горя? — сделала печальную гримасу воструха.

— Нет, не то, батько против панны ничего, а только говорили, что меня любит худая и что я должен полюбить тоже худую.

— А? Уже не ты ли будешь моей разлучницей? — воскликнула Богдана, указав энергическим жестом на Галю. — Ты, моя сестра и подруга, зрадишь меня и наступишь пятою на мое сердце? О, коли так, то один и конец… на этом ноже: я и тебя, и себя зарежу! — И Богдана, схвативши в руки нож, сорвалась было с места.

— Гвалт! На бога! — вскрикнул и остановил ее Панько.

На крик вбежала няня.

— Что тут такое? Что случилось? — набросилась она на Панька.

— Вот… убить хотела… нож… — едва мог вымолвить дрожащим голосом гость.

А Богдана уже обнимала Галину и хохотала с ней до упаду.

— Да то они жартуют! — успокоила няня гостя.

Панько и сам рассмеялся, а няня его снова усадила за стол и сама присела к молодежи, чтобы сдержать пустоты да занять ее рассказами из старины, а то и просто сказками, которых у нее был запас неисчерпаемый.

А старики в это время в особой светлице, за ковшами доброй мальвазии, вели свою беседу.

Отцу Панька — Федору Ходыке, было лет за пятьдесят, но он выглядел, пожалуй, еще моложе. В волосах его, черных, как смоль, не было еще седины и следа, она проглядывала предательски лишь на подстриженных его усах да на жидкой клочковатой бородке. Худое, скуластое лицо Ходыки было темно и словно обтянуто пергаментом; одни лишь глаза, узко прорезанные, черные, как агат, были крайне подвижны и вспыхивали постоянно то зелеными, то белесоватыми искрами. Фигура Ходыки, высокая, костлявая, со впалой грудью, была несколько сутуловатой; ее облекал черный бархатный длинный кафтан, опоясанный сверху шалью.

Хозяин дома, отец Галины, Яцко Балыка был и ростом выше своего гостя, и станом далеко подороднее; держался он с достоинством, прямо, хотя годами, очевидно, был стар. Чуприна его, подстриженная кружком, уже совершенно белела, а выбритое гладкое лицо пестрилось сетью морщин. Крупные черты его и длинные седые усы придавали физиономии войта весьма серьезный и внушительный вид, а нервная подвижность ее обнаруживала некоторое упорство и вспыльчивость характера; но все это смягчалось светлыми, открытыми глазами, в которых теплилась бесконечная доброта.

— Да, обрезывает этот Жолкевский на каждом шагу наши права, — горячился Балыка. — Вот заселяет за Золотыми воротами наши споконвечные земли новыми слободами и подчиняет их своей булаве; дозволяет поселенцам и шинки держать, и гнать горилку — нам на сбыток. А нас заставляет, чтобы мы на свой кошт отстраивали ему вновь королевский замок, чтобы сами на себя будовали тюрьму! Мало того, даже мешается в такие справы, какие належат, в силу майтбурского права, лишь одному мне; посылает сюда на Подол дозорцев, чтобы помешканцы тушили к ночи огни! Это мое дело, а не его, а он лезет! Прежний Аксак не был таким напасником.

— Ой-ой! И тот был ядовит: ведь с братом же моим Василем завязался… и хлопот было натворил, да мы таки одолели, — сверкнул глазами злобно Ходыка. — Этот-то правда, погрознее Аксака, позаяк гетман есть и сенатор, проте, невзираючи на все сие, и на него найдем артикулы и в саксоне, и в статуте, навяжем их на низку, как бублики, да и преподнесем… Подавится!

— Отчего же ты, любый, до сих пор не защищал нас от волка-сероманца?

— Признаться тебе, свате? Оттого, что обиду имел на вас в сердце, вот что! — Глаза у Ходыки загорелись, как у василиска, рот расползся в какой-то злорадной улыбке, а на всем лице выступило злобное выражение. — Зависти ли ради, что господь укрепил наш род всякими добрами да маетностями, страха ли ради, что я мудростью превзошел слепых неуков и темноту, ненависти ли ради, что доказал шляхетское наше происхождение, но против меня восстали ближние мои в магистрате, учали´ творить противления, и если бы не мои друзья, то, быть может, меня скинули бы и с лавников. — При этих словах он сжал свои руки так крепко, что цепкие пальцы его хрустнули. — А коли вы со мною, так и я ваш! Знаешь, какою мерою меряют…

— Ох, не по чести так думать, грех! Ведь ты помешканец киевский, ведь Киев тебя человеком сделал и обогатил.

— Киев?.. — прошипел Ходыка. — Хе-хе! Вот кто меня человеком сделал, и обогатил, и возвеличил… Вот кто, а не Киев! — потрепал он рукой по своей голове.

— А ее-то кто умудрил? Господь! Так и его святой град должен быть для тебя священным.

— Вон ты куда, — начал было дерзко Ходыка, но, заметив, что производит тем неприятное впечатление на Балыку, спохватился и сразу переменил тон. — Конечно, ни кто же, ино бог, а Киев мне так же дорог, как тебе, свате… Вот в этом разумении я и смирил свое сердце, понеже в лихие времена враждовать не приходится, а довлеет совокупиться воедино.

— Именно, именно — воедино! — подхватил возбужденный и обрадованный хозяин. — Стряхнем всякое зло, забудем свои власные скорби, обиды да соединим руки ради собратий наших, ради отстояния мийских прав, ради сполечного блага.

— А я разве не о сем хлопочу? — поднял трогательно вверх глаза лавник. — Ох-ох-ох!

— Вот это по чести, — потрепал войт от удовольствия по плечу гостя.

— Теперь я за мийские интересы перерваться рад и готов с тобой, свате мой вельмычтимый, рука об руку идти на всякие беды, а коли с тобой, — так, значит, со всем магистратом и со всем мистом. Так-то, верь, свате! Я ведь желаю с почтивым заступником киевским не то слиться душою, капиталом, а и породниться! — запел сладко Ходыка, хотя этот певучий тон скребнул по сердцу войта.

— Да если бог благословит, если будет на то его воля… — ответил на это уклончиво войт.

— А вот окрутим на рушнику деток, в том и появится божья воля: ведь без его воли нам и думки такой не пришло бы в голову?

— Оно точно; но все же еще, как дети? Придутся ли по душе друг другу. Ведь не нам жить, а им!

— Гай, гай, свате! Седой у тебя разум, а вот иногда… — Ходыка замялся и продолжал наставительно — Где же слыхано и где видано, чтобы малые сами правились? Без ока, без опеки они головы себе скрутят. Для того господь и родителей им на страже поставил, чтобы керували их на разумный путь.

— Конечно, отцовский совет и даже настояние полезны, — заметил войт, — но если сердце…

— Разве опять нашелся какой блазень или все тот еще… тюремный мертвец, — прервал войта Ходыка, прошипев змеей и прищурив злобно глаза.

— Нет, что ты? — встрепенулся старик.

— А коли нет, так нужно поторопиться, пане свате, шлюбом — весельем… Вот и масленица уже на носу. Колодки станут вязать и нам с тобою, — подыгрывался лавник.

— Да как же так вдруг? — изумился и нахмурился войт. — Да у меня еще все в расстройстве. Вот и сын не вернулся с грецким да цареградским товаром, а он ценный, сам здоров знаешь: камка золотая, адамашек, аксамит и всякие цацки… Ну и приходят в голову разные думки…

— Э, не морочь головы себе этим! Мой сын все досмотрит: он на всех хитрощах весьма зналый и дошлый. Я нарочито и дал его твоему новику для опеки и догляда. Вот что обмиркуй лучше, пане свате! — Ходыка отхлебнул немного из кубка и, придвинувшись поближе к своему будущему свату, начал вкрадчивым голосом — Тебе ведомо, что я не бедный, не жебрак… Хе-хе! Коли захочу, так твоего воеводу продам, куплю и выкуплю, и весь Киев аксамитом укрою. Значит, я сватаю твою дочку не из корысти… И без посагу отдай — не пожмусь…

— Что ты? Единую дочку-зирку да пустил бы в одной сорочке? — возмутился Балыка и нахмурил густые седые брови. — Есть у Гали и материнское, и честно нажитое мое…

— Да, Галя ведь от второй твоей жены, из богатого рода Мачох, — проронил вскользь Ходыка. — Я даже решил через год выделить Панька; пускай с молодой малжонкой начинает сам хозяйничать, а мы только будем назирать да тешиться… Этому меньшому я и маетков-статков больше даю, ибо простоват, то есть, — замял он скороговоркой, — не такой быстрый, как братья, плохонький, трезвый, смирный, а для малжонства[30]Супружество. ведь это клад!

Балыка утвердительно кивал головой и успокаивался.

— Так вот почему, — продолжал лавник, — нам нужно с тобой поскорее связать руки, как братьям; мне ведомо, что сенат порешил скасовать мещанам права, приравнять их к простым хлопам, к быдлу…

— Не может этого быть! — откинулся даже к стенке возмущенный Балыка, побагровев от гнева.

— А может статься, — ехидно поддразнил лавник, — уже в мелких местечках старосты гонят мещан на черные работы. Да вот и вам наказ есть окапывать стены.

— Ах они, клятые!

— Да ты успокойся, друже мой, нам, старикам, так принимать все к сердцу не личит. Я к тому ведь речь, что нельзя терять часу, нужно начать борьбу везде: и в городском суде, и в трибунале, и в королевском задворном, супликовать и королю, и сенату, ходатайствовать на сейме.

— Так, так… Именно нужно, не гаючи часу… Зараз же!

— Я не возьмусь за эту справу, — продолжал методически лавник, барабаня сухими жилистыми пальцами по столу, — не возьмусь, доколе не уверюсь, что с войтом Балыкою, а ведлуг[31]Через (пол.). него и с целым мистом, связан есть нерушимо, навеки, доколе все помешканцы не станут меня считать своим… А сие может справить один лишь шлюб, одно лишь кровное поеднанье наших семейств.

— Ну что ж… если бог судия… Я рад, что если потреба для всех, я приложу старание… Только дай срок…

— Коли есть желание, то дочь уломать не трудно, а там уж мы дадим себя узнать воеводе, доедем его, допечем — удерет отсюда, накивает пятами, а мы заживем на широкой воле. Коли Ходыка с вами, то не сумуй!

Успокоенный войт, с просветленным лицом, встал было к Ходыке, но в этот миг отворилась быстро дверь и на пороге её появился какой-то старик, одетый в свитку.

— Ясновельможный пане! — проговорил тревожно вошедший. — Нужно зараз домой!

— А что там? — схватился, как ужаленный, лавник.

— Пыльное дело… Пришел тот…

— А?! — произнес Ходыка и, сделав мимический знак, чтоб не проговорился слуга, прибавил поспешно. — Я сейчас же за тобой… Зови сына!


Читать далее

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть