Книга пятая

Онлайн чтение книги Пляска смерти
Книга пятая

I

Выла сирена. Сначала это был громкий стон, как бы идущий из недр земли; постепенно он превращался в неистовый рев осатанелого быка, рев, потрясающий воздух, разрывающий барабанные перепонки. Этот рев то грозно нарастал, то снова стихал, чтобы, наконец, замереть среди воплей и криков.

Фрау Беата накинула платок на плечи – ее знобило – и вышла на террасу. Из сада к ней тотчас же прибежал сенбернар Неро. Он прыгал, визжал и лаял, он клал ей на грудь свои тяжелые лапы и обдавал ее лицо влажным жарким дыханием. Он искал у нее защиты и помощи от надвигавшеюся ужаса, так как знал, что она спокойнее всех в доме. Его глаза тревожно сверкали у самого ее лица.

– Где ты, мама? – взволнованно спросила стоявшая в дверях Криста.

– Тут, у самой стены, Криста, – сдержанно отвечала фрау Беата. – Возле меня Неро. Ты слышишь, как он дышит? Спокойно, Неро! – Страх и ужас охватывали фрау Беату при каждом налете, но она настолько владела собой, что казалась совершенно спокойной.

Прожекторы вонзали острые световые стрелы во мрак темной весенней ночи: сначала две, три, потом целых десять и еще, и еще… Они подбирались к отдельным большим созвездиям, осторожно прочесывали тонкие облачные завесы, как мягчайшие женские волосы, ниспадавшие то тут, то там между звездами, и внезапно исчезали, чтобы мгновенно где-то вспыхнуть вновь и призраками забродить по небосклону.

Неро громко лаял и визжал. Он раньше своих хозяек уловил звук моторов.

В западной части города уже палили зенитные орудия, от вспышек выстрелов из мрака на миг вдруг выступала стена дома, а разорвавшиеся снаряды врезались в серо-синее небо, как сверкающие ножи, как пучки коротких ярких молний. Вдруг Неро бешено залаял.

– Они приближаются, я слышу их, мама! – прерывающимся голосом воскликнула Криста, дрожа от холода, возбуждения и страха. – Пойдем в дом, мама. Я озябла.

– Мне кажется, что сегодня какой-то особенный воздух, – ответила фрау Беата все с тем же спокойствием, но голос ее, к удивлению Кристы, донесся из другого места: – Накинь пальто, и ты не будешь зябнуть!

Выстрел – и Криста увидела, что мать стоит посреди террасы.

Теперь уже явственно слышалось гудение моторов. Зенитные орудия палили во всех направлениях, и везде над затемненным городом сверкали в небе блестящие кинжалы. Высоко в воздухе гудели моторы; казалось, этот гул катится от горизонта к горизонту.

– Как их много сегодня! – сказала Криста дрожащим голосом.

– Несколько сот, должно быть, – подтвердила фрау Беата, и Криста почувствовала, что мать повернулась к ней лицом. – There are gentlemen in the air,[22]Джентльмены в воздухе (англ.). Криста, – прибавила она, и ее голос резко прозвучал в ночной тишине. Она почему-то говорила по-английски, как это с ней часто бывало при воздушных налетах. – Разве не позор, – по-английски продолжала она, – что из-за какого-то помешанного эти молодые люди вынуждены рисковать жизнью, гибнуть за тысячи километров от родины? Разве не позор?

– Не говори так громко, мама, прошу тебя!

Фрау Беата внезапно рассмеялась, она стояла почти рядом с Кристой.

– I don't care,[23]Мне все равно (англ.). – продолжала она. – Тебе не кажется, что они охотно остались бы в Лондоне со своими девушками? Будем надеяться, что ни один из этих бедных парней не погибнет. Да накинь, наконец, пальто, у тебя зуб на зуб не попадает. – Она отогнала собаку. – Если ты не будешь слушаться, Неро, я посажу тебя на цепь.

– Ты только посмотри, мама, – сказала Криста, указывая на небо.

Несколько прожекторов, преследовавших крохотную светящуюся точку на севере, скрестились близ созвездия Большой Медведицы. Казалось, крохотная звездочка стремительно несется среди больших звезд. Прожекторы поймали и «вели» самолет, как это нередко случалось.

– Почему они летят со светом? – допытывалась Криста. Голос ее звучал тихо и как будто издалека.

Прошло довольно много времени, прежде чем в ответ раздался низкий голос матери. Она с бьющимся сердцем следила за крохотной огневой точкой в небе, отчаянно стремившейся вырваться из круга сверкающих ножей.

– Откуда мне знать, дитя мое? Наверно, им нужен свет в кабине, чтобы различать показания приборов.

Женщины долго молчали.

Летящая звездочка внезапно исчезла, на ее месте показалось туманное облако, прожекторы потеряли самолет и стали рыскать по небу.

– Удрал, удрал! – ликовала фрау Беата и схватилась рукой за сердце.

– Они скрылись в тумане! – радостно смеясь, воскликнула Криста.

В темном небе показались две красные и три зеленые ракеты, и тотчас же над мрачным городом повисло сверкающее сооружение из пестрых огней, похожее на зажженную елку.

– Осторожнее! – крикнула фрау Беата, отступая к стене. Она услышала какие-то подозрительно резкие звуки, затем раздался шум, зловещее шипение, что-то огромное просвистело в воздухе. Шум и шипение то усиливались, то ослабевали, иногда совсем умолкали и снова раздавались отчетливей и отчетливей. И, наконец, все разразилось грохотом, который сотряс землю.

Бомба!

Через минуту над городом занялось зарево пожара.

– Горит неподалеку от нашего завода! – взволнованно сказала фрау Беата. – Можно различить даже башню Михаэля.

Это была та самая бомба, что убила маленького Робби.

Гул моторов замер вдали. И подобно тому, как выпрямляются верхушки деревьев, когда буря пронесется мимо, из недр земли вновь хлынула зловещая тишина. Бот уже следующая эскадрилья самолетов грохотала в воздухе, зенитные орудия стреляли что было мочи. Прожекторы прорезали небо, и разрывы бомб сотрясали землю.

Вдалеке на серо-синем небе еще несколько секунд можно было видеть красноватую полоску, будто кто-то мазнул румянами по темному бархату. Это горящий самолет ринулся вниз – никто не знал, свой или вражеский.

В доме послышались громкие шаги, кто-то опрокинул стул. Из темноты донесся звонкий голос молодой девушки:

– Меня послал начальник местной противовоздушной обороны. Вам приказано тотчас же спуститься в подвал.

II

Фрау Беата на все лады кляла начальника местной противовоздушной обороны: «Сам черт навязал нам на шею этого несносного Кребса!»

Кребс был фанатичный нацист, служивший швейцаром в соседнем доме. Его жена ждала ребенка, и фрау Беата послала ей кучу старых детских вещей. Однако Кребс был неподкупен.

– Долг – это долг, прошу прощения! – говорил он.

Зимой фрау Беата всегда страдала бронхиальным катаром, и холодный подвал был невыносим для нее. Она представила справку от врача, и на некоторое время ее оставили в покое. Но как только кашель прошел, Кребс снова настоял на том, чтобы она при сигнале воздушной тревоги спускалась в убежище.

Фрау Беата больше всего на свете любила свежий воздух, вдобавок любопытство, смешанное с ужасом, непреодолимо влекло ее на террасу, откуда она наблюдала за налетами. Криста всегда находилась поблизости от нее, так как обе они сознавали, что каждая бомбежка угрожала им смертельной опасностью. Время ог времени фрау Беата возвращалась в затемненный дом, чтобы подкрепиться рюмкой коньяку.

Иногда при налетах и наблюдать было нечего – несколько световых ракет и сверкающие ножи зенитных снарядов в небе, вот и все. Но иной раз в воздухе, на невероятной высоте, происходили бои ночных истребителей; невидимые, они стреляли трассирующими пулями, и светящиеся жемчужины выписывали светлые круги на темном небе. Однажды мать и дочь увидели горящий самолет, мчавшийся над городом, вернее остов самолета в пылающем, рассыпающемся искрами обруче; он с такой неистовой скоростью приближался к их дому, что фрау Беата вскрикнула и убежала с Кристой в комнаты.

Однако ее свободу все больше и больше ограничивали. Кребс грозил, что донесет на нее, и в конце концов фрау Беата получила строгое предупреждение от начальника городской противовоздушной обороны полковника фон Тюнена.

Старик Шелльхаммер знал толк в строительном деле. Недаром он в бытность свою слесарем работал на стройках. Он соорудил большой прочный подвал для картофеля, угля, вина со сводчатыми, как в крепости, потолками, и этот подвал служил теперь хорошую службу окрестному населению.

Как только раздавался пронзительный вой, соседи фрау Беаты устремлялись в подвал. Они бежали со всех сторон – в дождь, в снег, в ледяной холод. Часто там собиралось человек шестьдесят. Скорчившись, они сидели в мрачном, холодном подвале четыре – пять часов, а иногда и всю ночь. Многие приходили с детьми, закутанными в пальто, с грудными младенцами, завернутыми в одеяла. Они притаскивали чемоданы с необходимейшими вещами и едой, ибо никто не знал, уцелеет ли его квартира после налета. Немало наслышались они о подобных происшествиях! Со стесненным сердцем они усаживались на ящики, на самодельные скамьи или кучи угля. Некоторые приносили с собой раскладные стулья и даже кровати.

Подвал освещался тусклой электрической лампочкой, обернутой в синюю бумагу, чтобы ни один луч света не вырвался наружу, когда откроется дверь. Фрау Беата распорядилась поставить здесь на зиму небольшую железную печку. Но собиравшиеся в подвале старухи кашляли и так боялись угара, что ее перестали топить; да и топливо приходилось экономить с тех пор, как оно было рационировано.

На лестнице, ведущей в подвал, сидел, охраняя дверь, начальник местной противовоздушной обороны Кребс, которого так кляла фрау Беата. Время от времени он выходил на улицу.

– Неподходящая погода, – говорил он, вернувшись. – Они удирают. Две великолепные рождественские елки висят над городом! – Или же смеялся блеющим смехом: – Сегодня у томми дела плохи. Наши ночные истребители преследуют их по пятам. Только что сбили один самолет, он перекувырнулся, как подстреленный заяц.

– Мы ждем от вас хороших вестей, Кребс, – поощряла его баронесса фон Тюнен, укрывавшаяся от налетов в том же подвале в дни, когда она не бывала на службе. – Это придаст бодрости маловерам, тем, что хотят выиграть войну в две недели!

– Над городом появилась новая эскадрилья, баронесса!

– Пусть! Наши ночные истребители сумеют расправиться с ней. – Баронесса фон Тюнен, одетая в изящный костюм сестры милосердия, снова закуталась в одеяло и попросила глоток воды.

Воды в убежище было сколько угодно, но кофе давали только тем, кто впадал в обморочное состояние, что случалось нередко. У фрау Беаты имелся при себе термос с кофе. Она сидела под лампой всегда на одном и том же ящике, прямо, со спокойной улыбкой, и, казалось, не испытывала ни малейшего страха.

Криста же усаживалась на скамье посреди кучи детей, которых она старалась успокоить в тревожные минуты. Она сидела, почти не шевелясь, со страхом в душе, но нежная улыбка все время играла на ее лице, даже когда она молчала.

Как это выразился Фабиан в приливе поэтического вдохновения? Улыбка витает на ее лице, как витает аромат вокруг розы. И ведь, пожалуй, он был прав.

Ни одна минута не проходила спокойно в этом темном подвале. Многие, заслышав грохот моторов, начинали молиться так, что казалось, в подвале под сурдинку играет контрабас. Когда где-то раздавался взрыв, они начинали вопить и причитать.

– Спокойствие! – приказывал Кребс со своей лестницы.

Дети плакали, грудные младенцы пищали, чувствуя, что вокруг творится что-то неладное.

Однажды бомба разорвалась совсем близко, возле Дворцового парка. Дом накренился; казалось, он вот-вот рухнет, лампочка погасла, зазвенели выбитые стекла, осколки усеяли землю возле лестницы. Началась паника. С криками ужаса все повскакали с мест, дети плакали и бросались к матерям.

– Спокойствие! Спокойствие! – гремел из темноты голос коменданта Кребса.

– Мы, немцы, должны научиться умирать за великую идею! – звонко и резко прозвучал сквозь шум голос баронессы фон Тюнен.

Не успел еще Кребс зажечь запасную лампу, как раздался второй взрыв. Людей бросило наземь, кое-кого протащило в противоположный угол; слышны были только крики и плач; наконец, кто-то зажег свечу. Люди вытирали слезы, очищали платье от грязи, известки и упавшей с потолка пыльной паутины. Баронесса фон Тюнен оказалась под кучей кричащих ребятишек, пытавшихся встать, чтобы броситься к своим матерям. Баронесса, действуя поврежденной рукой, силилась выбраться из этой кучи и просила Кребса отпустить ее домой; она опасалась, что у нее сломана рука.

– Долг есть долг, прошу прощения. Вам придется остаться на месте! – заупрямился Кребс. – Никому нельзя выходить на улицу. Самолеты прямо над нами.

Обе бомбы метили в убежище, находившееся в недостроенном здании Дома городской общины, где укрывалось свыше тысячи человек. Лишь после этого налета Фабиан понял, почему мюнхенские архитекторы и гаулейтер так упорно настаивали на устройстве подвалов в этом здании.

Откуда все это было известно англичанам? Все жители города пребывали в неистовом возбуждении с тех пор, как была разрушена «шелльхаммеровская точка» и в «Гражданской обороне» погибло двадцать юношей-учащихся. В подвале фрау Беаты на лице каждого был написан страх: а что, если бомба разорвется в убежище?

III

В спокойные часы женщины наперебой болтали всякий вздор о несчастных случаях, об арестах и очередях за все более скудными пайками. Мужчины, чтобы убить время, толковали о политике. Мало было радости слушать эту болтовню.

– Как жаль, что мы не сразу вторглись в Англию, – говорил низенький кривобокий чиновник. – Как вы считаете, оккупируем мы ее еще в этом году?

– Какие могут быть сомнения? – отвечал толстый и довольно смышленый виноторговец. – Ведь фюрер сказал в рейхстаге: «Мы будем там!» А раз фюрер сказал, значит так тому и быть. Да, мы не вторглись в Англию, но вы не поняли глубокого смысла этой тактики. Мы хотели выждать, пока англичане вооружатся, чтобы забрать себе их вооружение. Вот в чем глубокий смысл этой медлительности. Понятно?

– Вы успокоили меня, англичан необходимо взгреть, хотя бы из-за буров. А скажите на милость: что, собственно, творится з Африке и на Крите? Стыдно признаться, но я ничего не понимаю. Ведь и в этом должен быть какой-то смысл?

– Смысл? – Толстый виноторговец весело рассмеялся. – Все, что делает фюрер, имеет смысл, милейший. Видите ли, то, что мы там готовим, – это своего рода клещи. Итальянцы продвигаются к Нилу, а мы идем с севера.

– Ах, атака с двух флангов! Понимаю!

– Да, атака с двух флангов! Поскольку Турция является для нас поставщиком металлов, мы пошли не через Турцию, а через Грецию и Крит. Оттуда мы двинемся на Палестину. Это северный фланг, итальянцы будут идти нам навстречу. Хлоп! Суэцкого канала у англичан как не бывало! А оттуда уж два шага до Абиссинии!

– Ах, как это, однако, просто! Но ведь остается еще Гибралтар, который англичане не так-то легко выпустят из рук?

– Гибралтар? – смеясь, воскликнул виноторговец, но запнулся. – Слышите шум? Наверно, где-то поблизости упал самолет. Слышите? И разбился в куски. Кребс уже выходит на улицу. Гибралтар, почтеннейший? Гибралтар последует за Суэцем, это так же верно, как то, что после молитвы следует «аминь». Правда, «неизвестный солдат» в своей писанине утверждает, что «отнять Гибралтар у англичан будет так же трудно, как вырвать клыки у слона». Ха-ха-ха! И удивится же «неизвестный солдат»! Клыки будут вырваны, прежде чем мы успеем оглянуться! Как молочные зубы у четырехлетнего ребенка!

Баронесса фон Тюнен звонко рассмеялась.

– Слушая вас, набираешься сил, господин Борневоль. Побольше бы нам таких людей в Германии!

Мужчины часами предавались политическому фантазерству. Борневоль всегда задавал тон. Даже женщины переставали болтать и прислушивались к их разговорам. Конечно, были и молчаливые мужчины, которые лишь изредка вставляли слово – другое и, заметив, что Борневоль старается втянуть их в беседу, тотчас же умолкали.

Борневоль прежде торговал пивом «на вынос» в маленьком погребке, но в начале войны прибрал к рукам оптовую виноторговлю Саломона и нажил состояние, торгуя награбленным французским вином. Удовольствия ради он часто сочинял статейки для «Беобахтер»; в последнее время большим успехом пользовались его заметки «Люди и нравы в бомбоубежищах». Так как он был близким другом начальника гестапо Шиллинга, то многие старались его избегать.

В подвал фрау Беаты всякий раз во время налетов приходил маленький черный человечек, которого там прозвали «факельщиком». И правда, никто бы не мог пожелать себе лучшего факельщика. Он всегда являлся в парадном черном сюртуке, в черном галстуке и белоснежной манишке, точно на праздник. Маленький и хрупкий, как школьник, он был уже убелен сединой; его короткие волосы курчавились, как у негра. Он всегда приходил с женой, такой же седой, маленькой, тоненькой, только без локонов; волосы ее были расчесаны на пробор и уложены двумя белоснежными прядями. Она, как и муж, всегда была одета по-праздничному, в платье из старинного шелка, который уже рассыпался. По-видимому, это был ее подвенечный наряд. Она всегда сидела на одном и том же месте, углубившись в черный молитвенник с полинялым золотым обрезом, и ни разу не раскрыла рта.

«Факельщик» никогда никого не задевал, и его почти не замечали. Говорили, что в прошлом он был судебным исполнителем. Он часами молча расхаживал взад и вперед по помещению, если хватало места. Три шага вперед и три назад. При большой тесноте он топтался на месте, скрестив руки, и шевелил губами, точно творя молитву.

Когда неподалеку от убежища взорвалась бомба и с невероятным грохотом рухнул дом, он сказал, как только смолкли крики: «Настал день страшного суда!» И улыбнулся. По-видимому, он нисколько не испугался.

– Не смешите нас! – воскликнул виноторговец Борневоль. – Это бомба, и ничего больше.

– Это страшный суд! – повторил человечек с седыми кудрями. – По-другому я себе страшного суда не представляю. Так уже написано в евангелии: «И ввергнут их в пещь огненную; там будет плач и скрежет зубовный».

– Он не так уж неправ, – вмешалась фрау Беата.

– Не нагоняйте страха на своих сограждан, – сказала жена пуговичного фабриканта, заработавшего полмиллиона во время войны.

– Сударыня! – Седой человек слегка склонился перед женой пуговичного фабриканта. – Страшный суд продолжается уже много месяцев и может продлиться долгие годы, покуда всех нас не настигнет кара. В священном писании не сказано, что он свершится в один день.

– Ну, хватит! – сердито воскликнул виноторговец и поднялся. – Куда было бы приятнее, если бы вы каждый день не являлись сюда в черном сюртуке, чтобы портить нам настроение.

Черный человечек с седыми кудрями, обычно бледный, залился краской.

– Позвольте, сударь, – спокойно отвечал он. – Я и моя супруга воспитаны, как добрые христиане. Господь может в любой час призвать нас, и мы хотим быть к этому готовы. Чтобы предстать пред его лицом, мы и надеваем лучшее из того, что у нас есть.

Борневоль напечатал в «Беобахтер» ядовитую заметку об этом случае, которая, впрочем, не произвела особого впечатления. Зато всем понравился его фельетон «Новорожденный гитлеровец в бомбоубежище», опубликованный несколько недель спустя.

В подвале фрау Беаты действительно родился мальчик. Многие умирали в убежищах, почему бы и не родиться там новому человеку? У жены Кребса, начальника местной противовоздушной обороны, начались преждевременные роды. Фрау Кребс, толстая добродушная женщина, с нервами слишком слабыми для столь сурового времени, обычно всю ночь просиживала в уголке у лестницы, рядом с мужем, но в последние дни стала приносить с собой узкий матрац, так как чувствовала себя нехорошо, – она была уже на седьмом месяце. При каждом взрыве она громко вскрикивала – ее нервы не выдерживали, – и Кребсу то и дело приходилось призывать ее к спокойствию.

– Эльвира, – восклицал он, – спокойнее, спокойнее!

Так все узнали, что ее звали Эльвирой. Однажды, в воскресенье ночью, когда налет длился четыре часа, она была возбуждена сильнее обычного, металась по матрацу, стонала и жаловалась, что ей не хватает воздуха.

– Возьми себя в руки – прикрикнул на нее Кребс. Вежливость не была его добродетелью. Эльвира сделала над собой усилие и взяла себя в руки. Но когда по соседству зазвенели осколки, ее стоны стали выделяться из общего шума. Она судорожно вцепилась в матрац и побледнела как смерть.

– Немедленно везите фрау Кребс в больницу, – сказал старый врач, но было уже поздно.

– Полотенца, девушки, скорее! Простыни, подушки! – крикнула фрау Беата своим служанкам. – Да не стойте, как истуканы! Это же обыкновенное дело! Гёте и Шиллер явились на свет божий тем же путем! Горячей воды, Криста, беги за ватой! Нет, подожди, я пойду сама.

Она бросилась к лестнице и выбежала на улицу. Над темным городом повисли две зловещие красные лампы, вдали послышался глухой взрыв.

– Подождали бы по крайней мере, пока родится дитя! – крикнула она в небо, так что Криста невольно рассмеялась.

– Нечему смеяться! – сердито закричала фрау Беата.

Через час все кончилось. Самолеты улетели. Мать и ребенка перевезли в больницу Лерхе-Шелльхаммер, построенную во время войны фрау Беатой.

Спустя две недели фрау Беату арестовали.

IV

С наступлением сумерек к дому фрау Беаты подъехал автомобиль, и двое мужчин коротко потребовали, чтобы она поскорее оделась и отправилась с ними. Она едва успела сказать несколько слов растерявшимся служанкам.

В автомобиле фрау Беату всего больше мучила мысль о Кристе. Как она испугается, когда вернется домой! В остальном она была спокойна и хорошо владела собою. По-видимому, донос, думала она, какой-нибудь поклеп, все это быстро выяснится. Она была совершенно убеждена, что ее не в чем обвинять. Ну, что ж, предстоит пережить несколько неприятных дней! К ним надо приготовиться, ведь долго это продолжаться не может. Бедная Криста!

Кристы не было дома. Она уехала в Якобсбюль к Вольфгангу Фабиану, у которого уже несколько месяцев брала уроки. Криста не питала честолюбивого намерения сделаться скульптором, считая себя недостаточно талантливой, но лепка, керамика, обжигание и глазировка статуэток, посуды, ваз – все это увлекало ее, а Вольфганг достиг в этой области больших успехов. Занятия архитектурой пока что сами собой отпали, и Криста по средам и субботам проводила послеобеденные часы в мастерской Вольфганга или же у обжигательной печи, как подручный, подмастерье, ученица.

Машину вел горбатый шофер. Горбуны приносят счастье, и фрау Беата не теряла бодрости.

Ее привезли в женскую тюрьму, бывший женский монастырь, расположенный в Ткацком квартале, названном так потому, что здесь находилось несколько ткацких фабрик.

Приняли ее два безусых чернорубашечника лет по двадцати, не больше, развлекавшие друг друга анекдотами. Они почти не обратили внимания на новоприбывшую и заставили ее прождать минут пятнадцать, пока не насмеялись вдоволь.

– Асессор Мюллер определил ее в семнадцатый номер! – с оскорбительным равнодушием бросил один из чернорубашечников и принялся рассказывать новый анекдот.

Тощая, мрачная надзирательница в солдатской куртке, слишком широкой для нее, по-видимому мужней, повела фрау Беату на третий этаж по узкой плохо освещенной винтовой лестнице, выложенной плитками светло-серого песчаника. Фрау Беата безучастно следовала за ней. Они прошли по широкому, тоже выложенному светло-серыми плитками коридору, в котором гулко отдавались шаги тощей надзирательницы, обутой в тяжелые, подбитые гвоздями башмаки. У двери номер семнадцать надзирательница загремела ключами, втолкнула фрау Беату в камеру и тотчас же заперла за нею дверь.

Фрау Беата была рада, что ее не изругали и не избили, чего она со страхом ждала. Но сердце ее громко билось, только сейчас до ее сознания дошло, что она в тюрьме.

На вошедшую устремились беспокойные взгляды, испытующие и боязливые, но страх быстро исчез, осталось только любопытство. Мрачная камера была, казалось, полна женщин, хотя на самом деле их было всего трое. Две из них сидели на полу, плотно прижавшись друг к другу. С единственной кровати на вошедшую с любопытством смотрела толстая краснощекая женщина в светлом балахоне с темными, почти черными глазами. Когда за фрау Беатой захлопнулась дверь, она быстро приподнялась, весело рассмеялась и подалась вперед.

– Добро пожаловать! – громко сказала она свежим, бодрым голосом. – Не падайте духом! Вы очутились в прекрасном обществе. Моя фамилия Лукач, Фрида Лукач. Остальные тоже сейчас представятся вам, как положено. И вам у нас очень понравится. Мы все трое отданы под суд. Меня судят завтра. Наверно, я получу от трех до пяти лет каторжной тюрьмы. Теперь мне уж все равно! Привыкаешь ко всему. Только не робеть, сударыня! А нас вы не бойтесь, мы все хорошие люди. Садитесь! – Она спустила ноги и указала на угол кровати.

Фрау Беата беспомощно обвела глазами камеру, но не произнесла ни слова.

– Что привело вас сюда, сударыня? – с той же живостью продолжала толстая женщина, так как фрау Беата не отвечала. Приятный голос и дружеский тон расположили к ней фрау Беату.

– Антигосударственные убеждения, саботаж, нигилизм? Или вы слушали зарубежное радио и на вас донесла служанка? – Толстуха добродушно расхохоталась, весело глядя на фрау Беату.

Наконец, к фрау Беате вернулся дар речи.

– Не знаю, почему я здесь, – сказала она смущенно и неуверенно.

Женщина на кровати рассмеялась.

– Вы не знаете? Но гестапо-то знает, будьте уверены!

– Отрицайте все, – хриплым голосом прошептала одна из сидевших на полу. – Отрицайте все, даже если вас будут пытать. Отрицайте, отрицайте! Стоит в чем-либо сознаться – и человек погиб!

Только теперь фрау Беата оглядела камеру в два метра длиною и почти такой же ширины. У кровати оставался лишь узкий проход. В углу находилось маленькое зарешеченное окно с разбитыми стеклами, сквозь которое проникал холодный вечерний воздух. На низком табурете возле кровати сидела маленькая женщина, бедно, но очень опрятно одетая, с седой головой и большими лихорадочно блестевшими, печальными глазами, казалось, взывавшими о помощи. Возле нее на полу прикорнула женщина в желтом платке, тоненькая, как девочка, с бледным своеобразным лицом и странными, улыбающимися глазами. Она-то и посоветовала фрау Беате все отрицать. «Какие же у нее лукавые, плутовские глаза», – подумала фрау Беата.

Молодая женщина подозвала ее кивком головы и улыбнулась, когда фрау Беата наклонилась к ней.

– Вы хорошая женщина, – сказала она хриплым голосом. – Я всегда узнаю хорошего человека, а вы добрая женщина!

Только теперь фрау Беата заметила, что на молодой женщине было синее ситцевое платье в белую полоску, вроде тех, что носят кухарки; желтый головной платок никак не шел к нему.

Фрау Беата, растерянная и смущенная, спросила, для того чтобы хоть что-нибудь сказать:

– Я не понимаю, о чем вы говорите.

Но молодая женщина с лукавыми глазами перебила ее.

– Да, я знаю, – сказала она, – бог наделил меня даром с первого взгляда определять, хорош или плох человек! И все-таки я даже вам не назову его имени, так и знайте! – Она странно засмеялась.

– Чьего имени? – спросила фрау Беата.

– Того человека, который накликал на мою голову беду, – ответила женщина с лукавыми глазами и опять засмеялась.

Толстая женщина на кровати довольно грубо пнула ее ногой.

– Не мели глупостей, Кэтхен! – прикрикнула она на молодую женщину. – Ты думаешь, всем интересно слушать этот вздор? – Лукавые глаза мгновенно наполнились слезами. – Кэтхен – неплохой человек, – объяснила толстая женщина фрау Беате. – Это Кэтхен Аликс из трактира «Золотистый карп» в Эйнштеттене, где когда-то кормили такой вкусной рыбой. Она несколько лет была кухаркой в женском лагере в Вересдингене, где ее избивали до полусмерти. Теперь она здесь, и ее будут судить. Но присядьте же, наконец, дорогая. Я понимаю, что у вас голова кругом идет; вы, должно быть, привыкли к другой обстановке.

Фрау Беата присела на край кровати возле толстой женщины. Она и в самом деле была близка к обмороку.

– А это вот – фрау Рюдигер, – продолжала словоохотливая толстуха, указывая на женщину с седой головой, – вдова сборщика налогов, она страшно боится, что ей отрубят голову.

Бедно одетая, опрятная старушка, фрау Рюдигер, замахала на нее руками.

– Как это вы грубо сказали, фрау Лукач, – произнесла она надтреснутым, прерывающимся от страха голосом. – Как грубо, как бессердечно! Я боюсь, что больше не увижу моего единственного сына. Вы это хорошо знаете. Вы знаете, что я должна еще раз повидать его перед смертью. Должна, должна. Да, верно, я боюсь, что мне отрубят голову, прежде чем я его увижу, – добавила она, глядя печальными глазами на фрау Беату. – Как вы думаете, голубушка? Адвокат сказал мне: «Мы попытаемся спасти вашу голову, фрау Рюдигер, и вы свидитесь с сыном». А вы как думаете, голубушка?

– Адвокат! – засмеялась толстуха в светлом балахоне. – Разве вы не знаете, что все адвокаты заодно с судьями? Все ложь и обман, и я буду рада-радешенька, если отделаюсь тремя годами каторжной тюрьмы. Слушайте! – внезапно прервала она себя, подняв вверх мясистый палец. – Слушайте!

Над потолком раздались пронзительные крики, как ножом полоснувшие фрау Беату. Пронзительные долгие крики, переходившие в визг и шипение. Порой слышался истерический смех, от которого спирало дыхание и кровь застывала в жилах.

– Держись! Держись! – закричала толстушка. – Вам ничего не удастся выведать! Это наша постоянная ночная музыка, дорогая. Они опять взялись за малютку Эйбеншютц. Но малютка Эйбеншютц ничего им не скажет. Я ее знаю, я только сегодня говорила с ней. Раскрылась какая-то история на авиационном заводе «Примус». Саботаж, что ли? Семнадцать человек расстреляли сразу, у самого завода, и вот теперь хотят выколотить показания из маленькой Эйбеншютц. Но бейте ее до смерти – она никого не предаст. Она – порядочный человек, хотя у нее двое незаконных детей и четыре судимости.

V

Когда Криста вернулась из Якобсбюля, страшное известие в первую минуту ошеломило ее. Только надежда на то, что произошла какая-то роковая ошибка и все выяснится в ближайшее время, еще кое-как поддерживала ее.

«Ведь известно, что и у них бывают самые невероятные промахи, грубейшие оплошности, – пыталась она успокоить себя, – стоит только вспомнить о медицинском советнике Фале, которого даже уволокли в Биркхольц!»

В десять часов в ее сердце теплилась надежда, в одиннадцать погасла уже последняя ее искорка, и Криста впала в безысходное отчаяние. Все ее тело горело, как в огне, на лице и на шее выступили большие красные пятна, в ничего не видящих глазах стоял ужас. Она легла на кровать, не раздеваясь, и всю ночь пролежала без сна, мучимая страшными видениями. На рассвете призрачный луч надежды снова проник в ее сердце, но она тотчас же прогнала его. К чему себя обманывать?

«Надо действовать», – сказала она себе и стала быстро одеваться, терзаемая тревогой и мукой. Каждый автомобиль, приближавшийся к дому, мог принести ей освобождение от этой муки, которого так жаждало ее сердце. Но все автомобили проезжали мимо. Было бы ребячеством предаваться глупым надеждам. Она долго еще говорила по телефону с Вольфгангом и затем уехала. В городе был только один человек – Вольфганг держался того же мнения, – только один-единственный человек, который мог помочь ей, – Фабиан.

В конторе ей сказали, что доктор Фабиан обычно не приходит раньше одиннадцати – двенадцати часов, и посоветовали поехать в его Бюро реконструкции. Она тотчас же отправилась туда и попросила секретаршу доложить о ней.

– По весьма срочному делу! – крикнула Криста ей вслед.

Фабиан как раз совещался с одним молодым архитектором. Когда после долгих прений он уже окончательно решил отклонить сделанный архитектором проект, ему доложили о приходе некой фрейлейн Кристы Лерхе-Шелльхаммер.

– Фрейлейн Криста Лерхе-Шелльхаммер? – запинаясь и не веря своим ушам, переспросил Фабиан. Он как-то странно медленно и торжественно поднялся со стула. И вдруг так побледнел, что секретарша с удивлением взглянула на него. Но, впрочем, не придала этому особого значения, так как после гибели сына Фабиан часто неожиданно терялся.

– По весьма срочному делу, сказала эта дама, – быстро добавила секретарша.

Фабиан прислонился к столу, чтобы не пошатнуться, такая слабость вдруг одолела его.

– Через минуту я буду к ее услугам! – с живостью сказал он секретарше. Его голос, в последние недели такой усталый и безразличный, прозвучал радостно, бодро. Архитектор вдруг показался ему несноснейшей помехой. Объяснять, чем плох его проект, отнимет слишком много времени. Единственное средство быстро отделаться – утвердить проект.

– Хорошо, – сказал он, обращаясь к молодому архитектору, – ваши доводы меня убедили. Сделайте изменения, которые я предлагаю, и приходите через неделю.

Архитектор, уже совершенно потерявший надежду на благополучный исход, радостно поблагодарил и быстро распрощался.

Фабиану казалось, что ему надо торопиться, хотя он не знал, куда и зачем. Он быстро осмотрел письменный стол и подошел к зеркалу, чтобы взглянуть на себя. Но тут в коридоре послышались легкие шаги. Стука в дверь он не слышал – и вот уже Криста стояла на пороге. Он сразу одним взглядом охватил всю ее фигуру, и теплая волна захлестнула его сердце. Да, это была Криста, какой он еще иногда видел ее в мечтах! Он не успел сделать и нескольких шагов ей навстречу, как она со слезами на глазах подбежала к нему и положила обе руки ему на плечи.

– Вы должны помочь маме! – воскликнула она, пряча свое лицо у него на груди.

Все произошло так быстро, что он не успел собраться с мыслями; это было как во сне, и он чувствовал только прилив счастья. Почему-то он не видел ничего необычного в том, что она, положив ему руки на плечи, рыдает у него на груди. Все казалось ему естественным, будто они не разлучались ни на один день. «Криста, Криста со мною», – думал он.

Но Криста, по-видимому, вообще не сознавала, что она делает.

Он не видел ее почти два года, хотя они жили в одном городе. Лишь изредка мимо него проносился ее маленький желтый автомобиль, и однажды он видел, как она, выйдя из магазина Николаи, быстрым шагом подошла к машине и как за дверцей мгновенно скрылась ее маленькая ножка. Это мгновение он помнил еще и сегодня, на ней были темно-серые туфли. Все эти годы и месяцы исчезли, как по волшебству.

Он подвел ее к диванчику, прося успокоиться.

– Расскажите мне, что случилось, Криста, – сказал он мягко, как разговаривают с больным. – Я ничего не знаю, ничего не понимаю.

Криста подняла на него свои нежные карие глаза, затуманенные слезами.

– Вы ничего не знаете? – удивленно спросила она. Но тут же спохватилась и рассказала все. что могла рассказать.

Фабиан кивнул.

– Неприятная история, – сказал он. – Мне очень больно за вашу мать. Но прошу вас, успокойтесь! Как друг, я обещаю вам сделать все, что от меня зависит. Вы слышите, Криста?

Криста схватила его руку.

– Благодарю, – пробормотала она.

Итак, он снова держал в своей руке ее нежную, женственную, так хорошо знакомую ему руку.

– Дайте-ка сообразить, Криста, – сказал он задумчиво и подошел к письменному столу, на котором стоял телефон.

– Я знала, что вы хороший человек, Фабиан, – прошептала Криста, и ее похвала осчастливила его.

– Будь гаулейтер в городе, – с сожалением проговорил Фабиан, – ваша мать была бы свободна еще сегодня. Я немедленно поехал бы к нему.

– Его нет здесь? – воскликнула Криста, нервно сплетая пальцы. Она испуганно посмотрела на Фабиана и, казалось, только что заметила его. «Какой он худой, измученный, – подумала она, – и как он поседел!»

Фабиан огорченно покачал головой.

– К сожалению, он уехал, – отвечал он. – Но мне известно, что его возвращения ждут в ближайшие дни. Сейчас узнаем. – Он приказал соединить себя с секретариатом гаулейтера и долго разговаривал с ротмистром Меном, замещавшим Румпфа. – Дело касается одной дамы, моей близкой приятельницы, – услышала Криста слова Фабиана.

– Гаулейтер, – сообщил он Кристе, – был в Белграде, сегодня его ждут в Мюнхене, завтра или послезавтра он снова будет здесь. Это превосходно, – радостно добавил он.

Но Криста была совсем другого мнения.

– Завтра или послезавтра! – воскликнула она разочарованно. – А заместитель сам ничего не может сделать?

– Может, разумеется, но в особых случаях нужно согласие гаулейтера. Он позвонит мне, как только точнее узнает о дне его приезда. Но прежде всего успокойтесь, Криста! Будет сделано все, что в человеческих силах.

Ответом ему была та нежная улыбка, которая «витала на лице Кристы, как витает аромат вокруг розы». Но когда он попросил ее побыть с ним еще несколько минут, она нервно поднялась.

– Не могу! Я близка к сумасшествию! – воскликнула она и ушла.

Фабиан остался один. Он вынужден был сесть, так он устал от короткой беседы с Кристой. Эта улыбка! Только теперь ему стало ясно, что он потерял.

Криста не находила себе места и в поисках успокоения поехала в Якобсбюль. Она застала Вольфганга за работой над подсвечником-какаду. Вольфганг вполне согласился с Кристой, что его брат вел себя, как настоящий друг и человек, на которого можно положиться.

– Он всегда был неплохим малым и с готовностью помогал людям! – сказал он. – Жаль, очень жаль, что он подпал под влияние этих преступных типов. – Вольфганг тоже просил ее успокоиться и набраться терпения.

Терпение, терпение! Все требуют от нее терпения, а ведь более непосильного требования и выдумать нельзя.

Вольфганг, снова принявшийся за своего какаду, предложил ей пообедать с ним, но ей не сиделось на месте, и через десять минут она уехала обратно в город.

Криста долгие-долгие часы просидела возле телефона. Вечером, наконец, позвонил Фабиан. Ротмистр Мен только что говорил по телефону с Мюнхеном, гаулейтер приедет завтра.

– Благодарю, благодарю! – Криста смеялась, хотя слезы лились у нее из глаз. Усталая и разбитая, она, наконец, решилась прилечь на часок-другой. Горничной было поручено дежурить у телефона.

Гаулейтер прибыл на следующее утро в девять часов, и Фабиан просил доложить о себе утром того же дня. Но Румпф пригласил его к ужину. Он очень устал и хотел, распив с Фабианом бутылку вина за ужином, потом спокойно поиграть на бильярде.

Фабиан изложил ему свою просьбу.

– Шелльхаммер? – спросил гаулейтер. – Из тех известных Шелльхаммеров?

– Да, это сестра братьев Шелльхаммеров.

Румпф засмеялся.

– Видно, сболтнула лишнее. – Он на мгновение наморщил лоб, как бы раздумывая, затем поручил ротмистру Мену тотчас же уладить дело.

Больше он к этому разговору не возвращался.

Гаулейтер ел жаркое из косули и с торжеством рассказывал о Белграде, добрая половина которого была превращена в щебень и пепел немецкими эскадрильями.

VI

Первую ночь, проведенную в камере, фрау Беата не сомкнула глаз. Закутавшись в пальто, она лежала на полу возле худенькой женщины, по имени Аликс; словоохотливая фрау Лукач делила кровать с унылой вдовой чиновника, мечтавшей еще раз повидать своего сына. Сквозь разбитое угловое окно в камеру проникал холодный ночной воздух.

В девять часов погасла тусклая лампа, и ночь, как черная глыба, навалилась на камеру. Лишь за окном мерцал слабый свет, смутно обрисовывавший решетку. Но женщины продолжали разговаривать до поздней ночи.

Ораторствовала толстая фрау Лукач. Завтра ей предстоял суд, и поэтому она сегодня пользовалась привилегиями: спала на кровати и могла болтать, сколько душе угодно.

Соседки уже месяцами выслушивали ее историю, которую давно знали наизусть во всех подробностях. Тем не менее, когда в камере появилась фрау Беата, им пришлось выслушать ее заново. Фрау Лукач решила, что полезно будет еще раз освежить все в памяти к завтрашнему дню.

– Я расскажу вам, – раздался впотьмах голос фрау Лукач, – как вела себя моя племянница Эмми, и вы, может быть, не поверите, что такое возможно. Она пришла в мой дом тощая и голодная, весу в ней было всего девяносто восемь фунтов, а через два года – что вы скажете! – уже сто тридцать! Она помогала мне по хозяйству, так как была слишком слаба для другой работы. Но когда она поправилась, я взяла ее в магазин. У Вальтера и у меня была тогда мясная лавка, торговля шла бойко. Вальтер – это мой помощник, он жил у меня. Эмми прекрасно работала в магазине, она была очень честная, ничего не скажешь. Селедочный паштет ее изготовления и разные салаты были известны во всем околотке. Ну, Эмми была молодая, свеженькая и любила стрелять глазками! На это ведь все девушки мастерицы. Конечно, у нее было много поклонников, да как же иначе девушке выбрать мужа?

Но вдруг она стала заглядываться на Вальтера! А меня не проведешь! Один взгляд, моя дорогая, – и мне все ясно. Я, конечно, насторожилась и в один прекрасный день накрыла их обоих. Эмми я вышвырнула, в чем она была, из квартиры. Она очутилась на лестнице в рубашке и панталонах, а люди как раз в это время возвращались домой и смеялись до упаду. Смеялся весь дом!

Фрау Лукач громко расхохоталась на своей невидимой кровати, а за ней засмеялись и все остальные, даже печальная вдова усмехнулась.

Тут фрау Лукач несколько отклонилась в сторону и стала рассказывать о матери своей племянницы Эмми, которая, собственно, была ей вовсе не племянница, а так, седьмая вода на киселе. Мать Эмми была до того худа, что подпоясывалась веревкой, боясь растерять юбки. И эту бедную женщину, портниху, она тоже так откормила, что юбки уже не сваливались с нее. Завтра эта портниха будет выступать на суде как свидетельница защиты. Этого потребовал адвокат.

– С Вальтером я снова помирилась, моя дорогая, – продолжала фрау Лукач, – он был из тех мужчин, в которых, хочешь не хочешь, влюбляешься после первой же рюмки. Ну, а после второй рюмки в него вселяется бес, и тогда он готов убить собственную мать. Да, и с Эмми я в конце концов помирилась, ведь не ее вина, что она влюбилась в Вальтера. У Эмми в ту пору был жених-студент, который собирался стать пастором. Звали его Эдуард. И такой он был щуплый, что жалость брала. И его я откормила в это трудное время так, что ему уже не стыдно было показаться на людях.

Фрау Лукач перевела дух.

– Да, вот тут оно и случилось, – вздохнула она и, помолчав, продолжала: – Пришли те плохие времена, что продолжаются еще и поныне, а Эмми, как видно, только того и ждала. Мы каждый вечер втроем слушали радиопередачи из-за границы, и Вальтер всегда очень искусно включал радио. «Ведь нас враками кормят», – говорил он, а Эмми все не могла наслушаться и включала аппарат, когда уже ничего и не было слышно. Так целый год мы ловили передачи по вечерам, в десять часов.

Но вот однажды вечером, в половине десятого, этот сопляк Эдуард вызвал куда-то по телефону Вальтера. Тот обещал в десять, ровно в десять, вернуться обратно. Но не пришел. Я включила радио и слушала передачу. Вдруг в коридоре раздались шаги, кто-то вошел в комнату, я думала, что это Вальтер. «Черчилль только что очень хорошо говорил, – сказала я, – жаль, что ты его не слышал, Вальтер».

«Жаль, жаль», – произнес за моей спиной незнакомый голос, и кто-то крепко схватил меня за локоть. Это был Эдуард, тот студент, что готовился в пасторы. Он поступил на службу в гестапо. Эмми заказала второй ключ к двери, и они накрыли меня.

Фрау Лукач помолчала, затем снова заговорила о том, как она завтра скажет суду «всю правду». «Разве это правильно и справедливо, господа, – скажет она, – разве дозволено, чтобы человек, который весил всего девяносто восемь фунтов и которого откормили до ста тридцати, разве дозволено, чтобы этот человек учинил такую гадость своему благодетелю? Хорош мир, в котором мы живем, господа судьи!»

Фрау Лукач еще долго говорила о том, как она завтра собирается выступать перед судом. Да, судьям будет не до смеха. Наконец, она замолчала и, видимо, заснула.

В камере стояла мертвая тишина. Лишь время от времени доносились сюда приглушенные гудки автомобилей и откуда-то издалека, словно из другого города, бой башенных часов.

Внезапно тишину нарушил тихий, надломленный, робкий голос, слышавшийся, казалось, откуда-то сверху. Это фрау Рюдигер, унылая вдова, говорила тихо и умоляюще: «Карл, Карл, ты единственный остался у меня. Я больше не увижу тебя, Карл!» По-видимому, вдова села на кровати, потому что ее голос шел как бы с потолка.

Но кровать тотчас же заскрипела. Фрау Рюдигер говорила едва слышно и робко, а в ответ ей раздался громкий и грубый голос фрау Лукач – такой резкий и строгий, что робкий голос мгновенно затих на всю ночь.

– Оставьте нас, наконец, в покое с вашим Карлом! – безжалостно крикнула фрау Лукач. – Французы взяли его в плен, и он в Африке, где все девушки черные. Вы его увидите, но теперь прекратите ваши причитания. Завтра в девять утра у меня суд, и мне надо выспаться!

Снова все стихло, только слышалось дыхание одной из спящих женщин, время от времени что-то бормотавшей. Фрау Лукач стала похрапывать.

Фрау Беата лежала неподвижно с открытыми глазами. Несмотря на всю усталость, она не могла уснуть. «Криста, верно, не смыкает глаз, как и я, – думала она, – завтра она будет весь день носиться в машине по городу, а во второй половине дня сюда явится адвокат, которого пришлет Криста. Может быть, он принесет и письмецо от нее, записку, несколько слов». Ни о чем другом фрау Беата не думала. Всю ночь она ворочалась на жестком дощатом полу, пока не посветлела серая полоска, проникавшая через зарешеченное окно.

Вдруг она услышала возле себя тихое хихиканье.

– Вы тоже не спите? – прошептала тоненькая фрау Аликс с лукавыми глазами. – Я просыпаюсь, как только начинает светать. В Вересдингене мне уже в пять утра надо было отправляться на кухню.

И она забормотала, зашептала что-то невнятное, путаное, обо всем вперемежку, и о каком-то человеке, которого называла убийцей. От нее требовали, чтобы она назвала его имя, обещали за это выпустить ее на свободу. Но она не верит ни одному их слову. Назови она его имя – и ей тут же отрубят голову.

– Человек, о котором я говорю, – шептала фрау Аликс, придвинувшись ближе к фрау Беате, – был видный такой мужчина, в нарядном мундире, у него множество автомобилей. Сначала он отобрал у меня трактир и сад, а моего мужа бросил в тюрьму. Он, надо вам знать, влюбился в буковые деревья, стоявшие перед моим домом. И непременно хотел купить их, так как он нигде не видел таких прекрасных буков, хотя объездил весь мир. Там был длинноперый петух, ведьма с помелом, кабан с длинными клыками, ах, чего только там не было! – Фрау Аликс долго хихикала и снова возбужденно зашептала: – Была и зеленая лошадь с великолепным усатым всадником, и толстый солдат с кривой саблей, верблюд высотой в четыре метра, два слона со слонятами, такие высокие, что детишек сажали на них верхом, когда родители заходили в трактир полакомиться карпами. За домом жили три лохматые собаки, большие, как медведи; у одной собаки был хвост вроде лисьего, мы ее звали Изегрим. – Фрау Аликс продолжала что-то шипеть и шептать, возбужденно хихикая.

Фрау Беата заткнула уши, ее вдруг стало знобить. Где она? В сумасшедшем доме? Или все эти люди от горя потеряли рассудок?

Она вздрогнула, и крупные слезы потекли по ее широким щекам, хотя она была храбрая женщина.

Наконец, из коридора донеслись приглушенные голоса и громкие шаги. Слышно было, как звенела ключами надзирательница, отпирая камеры.

VII

Для фрау Беаты настали тяжелые дни.

Утром маленькая фрау Аликс принесла ей из тюремной кухни оловянный котелок с похлебкой и кусок хлеба. Бурая похлебка была так противна, что фрау Беата лишь прополоскала ею рот, хлеб она кое-как проглотила. В уборной ее вырвало от вони и нечистот.

Днем ее отправили в швейную мастерскую, где она чувствовала себя лучше, чем в камере, так как громкие разговоры были там запрещены. К обеду она принесла себе в жестяном котелке жидкого горохового супа и съела его, чтобы утолить голод. Адвокат не явился, с внешним миром у нее не было никакой связи, она была безнадежно отрезана от жизни. Что делает Криста? Ее дорогая девочка, должно быть, мечется в отчаянии, бегает от Понтия к Пилату, но на все ведь нужно время. Куда девались все ее знакомые и друзья? Одни – евреи – сами нуждались в помощи, другие побывали в Биркхольце и тоже были на подозрении. С большинством старых знакомых они порвали, так как те уже вступили или собирались вступить в национал-социалистскую партию, и надежда на них была плоха. Она с ужасом признавалась себе, что осталась в полном одиночестве.

В швейной мастерской ей сделали несколько грубых замечаний; когда она закончила починку рваного фартука, мастерская закрылась, и она вернулась в свою камеру. Фрау Лукач сидела на кровати и болтала ногами, чулки у нее неряшливо спустились до самых щиколоток.

– Мое дело отложено на два дня, – угрюмо проворчала она. – Аликс и Рюдигер в прачечной.

Фрау Беата отнюдь не тосковала по ним; она так устала, что, как обессилевшее животное, повалилась на пол и уснула.

Она прожила в каком-то оцепенении следующий день и еще один день, терзаемая все теми же мыслями. Ни о чем другом она не думала и не хотела думать. В одно прекрасное утро фрау Лукач, неумолчно болтая, распрощалась с соседками по камере и отправилась на суд. Фрау Беата провела этот день в швейной мастерской, безучастная ко всему, и очнулась только, когда фрау Лукач снова с шумом ворвалась в камеру.

Фрау Лукач была сильно возбуждена. После долгого перерыва она снова увидела людей, что-то похожее на жизнь; кроме того, она рассмешила судей, что было для нее сущей отрадой. Когда фрау Лукач рассказывала, как она накрыла Вальтера и Эмми в своей квартире, как она вышвырнула Эмми на лестницу, как Эмми стояла там в одном белье, судьи смеялись, а публика просто ржала от удовольствия. Это ли не успех!

А Эмми сидела на свидетельской скамье красная как рак… Ведь каждый представлял себе ее на лестнице в одном белье, а сюда она явилась разодетая, и на голове у нее красовалась высокая шляпа с пером чайки!

Фрау Лукач наслаждалась своим успехом. И это был не единственный ее успех. В числе свидетелей находилась мать Эмми, выступавшая, по требованию адвоката, как свидетельница защиты. Эта иссохшая швея-пальтовщица, которой приходилось подпоясываться веревкой, чтобы не потерять свои юбки, рассказала, как ее кормила фрау Лукач. Она помнила обо всем – о каждом кусочке колбасы, каждой котлете, каждой тарелке жирного супа, каждом куске сала. Фрау Лукач и сама была изумлена, а судья даже вынужден был прервать старуху, так как ее излияниям не предвиделось конца. Публика была довольна, все одобрительно перешептывались.

Это было вторым успехом фрау Лукач. Но когда допрашивали свидетеля Вальтера, она допустила крупный промах, крикнув:

– Почему вы не арестуете этого человека? Ведь он в десять раз виновнее меня, господа судьи! Ведь он целый год слушал радио вместе со мной!

Вальтер громко засмеялся и сказал:

– Что тут скажешь! Только посмеешься! Эта женщина спятила.

А судья рассердился и сказал подсудимой:

– Предоставьте уж нам судить о том, кого нам арестовывать!

Да, он рассердился! Но в общем фрау Лукач была вполне довольна сегодняшним днем; она пригласила обитательниц камеры и новую даму, которая прибыла только вчера, к себе на торжественный обед; да, да, она даст им обед, как только они выйдут на волю. Они смогут есть все, что только душе угодно – телячье жаркое, свинину, бифштекс. И будут есть до отвала, пока не лопнут. Это было очень радушное приглашение, все заранее радовались обеду.

Унылая вдова, однако, спросила:

– Вас, значит, окончательно оправдали, фрау Лукач?

Фрау Лукач весело рассмеялась. В камере уже стало темно.

– Оправдали? Как это вы себе представляете? Разве суд оправдал хоть кого-нибудь, кто попался в его когти? Но я отделалась тремя годами каторжной тюрьмы, а ведь могла получить целых пять! И все потому, что я рассмешила судей!

Некоторое время все молчали. Три года каторжной тюрьмы не шутка! Фрау Лукач и сама почувствовала, что ей надо успокоить своих слушателей.

– Три года! Э! Что такое три года? Пройдут – и оглянуться не успеешь.

Снова наступила темная ночь, а фрау Лукач все еще говорила и говорила… Она готова была часами рассказывать о сегодняшнем суде. Она уже рисовала себе вплоть до мельчайших подробностей свою жизнь после этих трех лет! Все до мельчайших подробностей. С Вальтером и Эмми она снова помирится, для виду только, понятно! Она скажет им: такое уж было время, все были сами не свои! Она позовет их обедать и угостит хорошим вином. А в соседней комнате тем временем накалит щипцы для завивки, подкрадется и ткнет раскаленные щипцы в нос Эмми, а Вальтеру – в глаза. «Это тебе за то, что я спятила!» И не успеют они очухаться, как у нее уже будет наготове кухонный нож, – она попросту перережет им обоим глотку – чик, чик, чик! И дело в шляпе! На это много времени не потребуется.

В это мгновение загремели ключи, дверь открылась, все испуганно выпрямились – обе женщины на кровати, маленькая фрау Аликс и фрау Беата на полу.

Надзирательница блеснула электрическим фонарем.

– Фрау Беата Лерхе-Шелльхаммер! – крикнула она. – Приготовиться к допросу!

– Так скоро? – прошептала тоненькая фрау Аликс. – Ведь на допрос вызывают не раньше, чем через две недели.

– Ни пуха ни пера! – развязно крикнула фрау Лукач вслед фрау Беате.

VIII

Под поблескивавшим лаком портретом фюрера, за большим письменным столом, неподвижно сидел, склонившись над папкой с делами, молчаливый молодой человек в светло-сером костюме модного покроя. Голова его была наголо выбрита; на белом, молочного цвета, лице, с тонкими, едва заметными бровями, не было даже намека на бороду.

На его узком носу сидело пенсне без оправы – одни стекла. Фрау Беате показалось, что и молодой человек весь из прозрачного стекла.

Мрачная тюрьма была наполнена тревогой и скорбью, он же казался олицетворением спокойствия и беззаботности; здание поражало своим беспорядком и грязью, он же являл собой образец вылощенности. Это был асессор Мюллер II. Дощечка с его фамилией висела на двери.

Наконец он чуть-чуть заметно двинул своим пенсне и взглянул на фрау Беату, остановившуюся у двери. Таким же едва уловимым движением пальца он подозвал ее поближе к столу.

– По-видимому, национал-социалистская партия не пользуется вашими особыми симпатиями? – начал он тонким голосом.

– Должна откровенно признаться, – хрипло отвечала фрау Беата, – что я никогда особенно не интересовалась ею.

Из разговоров в камере она знала, что асессор Мюллер был фанатичным приверженцем национал-социалистской партии.

– Тем хуже для вас, – возразил холеный асессор, неодобрительно шевельнув бровями. – В любую минуту вы можете очутиться в положении, когда придется наверстывать упущенное. Во всяком случае, вы открыто выказали враждебное отношение к нашей партии уже тем, что позволили лепить себя скульптору Вольфгангу Фабиану, известному врагу национал-социалистов и другу евреев.

– Этот бюст был заказан еще два года назад, – возразила фрау Беата, радуясь, что голос ее звучит уже совершенно чисто. Пусть этот холеный асессор не думает, что ему удалось запугать ее.

Асессор спокойно посмотрел на нее сквозь шлифованные стекла.

– При таких обстоятельствах не приходится удивляться тому, что вы проявляете столь явную симпатию к неприятелю. Бы не понимаете меня? Разве допустимо, чтобы вы, немецкая женщина, титуловали словом «джентльмен» английских разбойников и поджигателей, превращающих в груды пепла наши церкви и больницы?

Фрау Беата не могла вспомнить, чтобы она говорила что-либо подобное.

Молодой следователь злорадно улыбнулся и заглянул в дело.

– Такого-то числа вы сказали своей дочери: «There are gentlemen in the air». Вы говорили по-английски.

– He помню, – пожимая плечами, ответила фрау Беата, – это возможно, я иногда говорю по-английски с дочерью, я воспитывалась в Англии. Однако я не понимаю, с какой стороны вас интересует такое незначительное замечание?

Асессор снова злорадно улыбнулся.

– В жизни нет ничего «незначительного». Мы осведомлены обо всем и знаем, кто имеет обыкновение говорить на иностранном языке. Немецкий народ настолько образован, что каждый второй человек уже говорит по-английски. Пора бы вам, наконец, усвоить это. Почему нас интересует такое незначительное замечание, как вы изволили выразиться? Не вам решать, что для нас значительно и что незначительно, и я, конечно, отказываюсь отвечать на ваш неуместный вопрос. Понятно? – резко закончил он.

Краска бросилась в лицо фрау Беаты, и с ее языка уже готовы были сорваться слова протеста против тона асессора, но в это время раздался телефонный звонок. Молодой асессор взял трубку и повел довольно длинный доверительный разговор, не обращая ни малейшего внимания на фрау Беату.

– Через час я буду в ресторане «Глобус», дорогой друг, – сказал он. – Да, меня вызвали… Неотложное дело… не мог прийти раньше. Вы понимаете? Да, вы правы, из сил выбиваешься, чтобы подтянуть этот распустившийся народ, а тут тебе еще на каждом шагу вставляют палки в колеса. Что вы говорите? Да, другие инстанции беспрестанно вмешиваются в нашу неблагодарную работу и портят нам все дело. Но вы понимаете, надо повиноваться, хотя иной раз это и тяжело! Хорошо! Примерно через час я приеду.

Улыбаясь, он положил телефонную трубку и углубился в документы, казалось, вовсе позабыв о фрау Беате. Просунув кончик бледно-красного языка между розовых губ, он подчеркнул карандашом какие-то слова.

Наконец он снова поднял глаза.

Фрау Беата знала, что своими первыми вопросами он только прощупывал ее и что теперь он доберется до более тяжких обвинений. Его лицо стало важным и серьезным.

– Фрау Беата Лерхе-Шелльхаммер, – начал он, стараясь произносить слова как можно отчетливее. – Вы сказали одной свидетельнице, в достоверности ее показаний у нас нет сомнений: «Это верх бессовестности, только безумец может спустя двадцать лет после мировой войны затеять новую войну при тех же, – нет, при гораздо худших условиях». Так ли это? Вот за что вы арестованы. Вы, конечно, будете отрицать это замечание? – Молодой следователь коварно улыбнулся.

Эта улыбка оскорбила фрау Беату. Кровь бросилась ей в голову, она выпрямилась и ответила громче, чем хотела:

– Я ничего не отрицаю, господин асессор! Я никогда не лгу, слышите! Я не лгу ни при каких обстоятельствах, хоть голову с меня снимайте!

Она с облегчением вздохнула, довольная тем, что резко отчитала этого зарвавшегося молодчика. Только сейчас в ней проснулась решимость защищаться против всех, даже самых незначительных, оскорблении, чем бы это ей ни угрожало.

Асессор удивленно посмотрел на нее и кивнул. Он даже чуть-чуть улыбнулся.

– До этого, надо надеяться, дело не дойдет. Итак, вы признаете, что сделали такое замечание?

– Да! – сказала фрау Беата. – Я признаю, что в той или иной форме высказала эту мысль, хотя и не припомню, кому именно. Эти слова выражают мое мнение.

Молодой следователь снова кивнул. От неожиданности он даже раскрыл рот, обнажив ряд мелких, как у ребенка, зубов.

– Вы отдаете себе полный отчет в том, что вы только что сказали? – не без удивления спросил он.

– Вполне, – отвечала фрау Беата.

Асессор стал подробно записывать в дело ответы фрау Беаты. В эту минуту опять зазвонил телефон, и асессор снял трубку, недовольный тем, что его оторвали в такой момент. Он даже наморщил лоб, называя по телефону свою фамилию. Но в тот же миг сердитое выражение сбежало с его лица, он весь преобразился, выпрямился и даже отвесил в сторону аппарата легкий поклон.

– Так точно, господин ротмистр, – сказал он предупредительно. – Да, конечно, остается лишь выполнить кое-какие формальности – и все. Еще сегодня вечером? Не позже десяти? Ну, разумеется, достаточна каких-нибудь десяти минут. Как, извините? Да, ручаюсь! Асессор Мюллер II! Не позже, чем через десять минут, господин ротмистр!

Он осторожно положил трубку. Этот короткий разговор, по-видимому, произвел на него большое впечатление. Он встал и зашагал по комнате, не обращая внимания на фрау Беату. Затем опять сел за письменный стол, злобно захлопнул папку, откинулся на стуле и сквозь толстые стекла пенсне уставился на фрау Беату.

– Запомните: ваше признание у нас записано, – насмешливо сказал он. – В следующий раз ваши друзья уже не помогут вам. – Он указал на дверь и прибавил с издевательской улыбочкой: – А теперь можете идти!

Фрау Беата тотчас же покинула комнату, не понимая, почему асессор так внезапно выпроводил ее. В камере ее буквально засыпали вопросами. Но она не могла удовлетворить всеобщее любопытство, так как сама не понимала, что произошло.

– Асессор Мюллер? – громко вскричала фрау Лукач. – Такой маленький, злющий… Дьявол! Я его хорошо знаю. Он вылетел из суда, так как слишком интересовался красивыми мальчиками. Понимаете? Ха-ха-ха!

Загремели ключи, и тощая надзирательница осветила камеру электрическим фонариком.

– Вы еще не собрались? – набросилась она на фрау Беату. – Асессор Мюллер в ярости от того, что вы еще здесь. Ведь он же сказал вам: уходите!

Фрау Беата едва поспевала за надзирательницей, так быстро та сбегала по крутой винтовой лестнице. Вахтер уже поджидал их, чтобы отпереть двери.

– Торопитесь! – крикнул он. – Воздушная тревога!

Фрау Беата скользнула в темноту.

IX

Как только дверь за нею захлопнулась, фрау Беата остановилась. Кругом царила какая-.то небывалая тьма. Улица была черна, и небо над нею – сплошной мрак. Фрау Беата не двигалась, долго и глубоко вдыхая холодный ночной воздух.

Свободна! Счастье опьяняло ее. «Вот я и возвращаюсь, Криста! – ликовала она и лишь в это мгновение подумала: – Как же добраться до дому?» Она вспомнила, что сюда они ехали в автомобиле вдоль реки и медленно, ощупью пошла по улочке, которая вела к реке. Кругом стояла такая глубокая ночь, что фрау Беата лишь изредка различала очертания домов или крыш. Даже побеленные углы и ступеньки крылечек можно было заметить, лишь вплотную подойдя к ним. Кое-где из щелей в ставнях проникал слабый свет. Там жили люди.

Меловые полоски на краях узкого тротуара тоже были едва различимы. Там, где они кончались, улица сворачивала к Речной аллее. Фрау Беата ощутила под ногами твердый булыжник проезжей дороги и, шаркая ногами, пошла к группе деревьев, слившихся в одно темное облако. Вдруг под ее ногами захрустел гравий, которым была усыпана аллея. Ей помнилось, что спуск к реке был перегорожен массивной железной решеткой. Но лишь с большим трудом, ощупью она добралась до нее и ухватилась за один из ее прутьев. Фрау Беата с облегчением вздохнула. Только держаться этих прутьев, и она доберется до Бишофсбрюкке, а там уже нетрудно будет дойти до дома.

У реки стало холодно, и она плотнее закуталась в пальто. Водной поверхности она, однако, не могла разглядеть. Изредка только слышался всплеск и журчание рассыпавшейся пеной волны. Река чернела, как и земля, но чернота ее не была такой глухой и мертвой.

«Через два часа я буду дома. Криста не поверит своим глазам», – радовалась фрау Беата. Медленно, шаг за шагом брела она сквозь темноту, пугливо прижимаясь к ограде. Теперь она твердо знала, что доберется до дома. Нужно только запастись терпением.

Кругом стояла глубокая тишина: ни шагов, ни стука колес.

«А ведь я все-таки двигаюсь вперед. Подумать только!» – радостно отметила фрау Беата, убедившись после тягостного блуждания, что железная ограда свернула наконец в сторону. Над рекой простиралась широкая черная масса, это был мост – Бишофсбрюкке. Здесь кончалась платановая аллея. От моста до самой ратуши шли трамвайные пути. Но фрау Беата побоялась отдалиться от надежных железных прутьев и пересечь дорогу, чтобы дальше идти уже вдоль рельсов. «Я лучше поползу», – подумала она.

В это мгновение раздался вой сирены: воздушная тревога! Звуки сирены казались здесь резче и громче, чем в районе Дворцового парка.

Одновременно завыла вторая сирена – подальше, на другом берегу. И вот уже прожекторы прорезали темное небо. Фрау Беата, к величайшей своей радости, разглядела темные облака в вышине, сплетенные верхушки деревьев, очертания высоких домов и остроконечных крыш. Конец этому страшному мраку. Различив искрящуюся голубую полоску, стлавшуюся по земле, – это было закругление трамвайного пути, – она побежала в ту сторону и скоро почувствовала под ногами рельсы.

«Иду, иду, Криста. Радуйся, девочка. Через час я буду с тобою!»

Мимо нее пронесся военный автомобиль с притушенными фарами, и на мгновение она явственно увидела большой кусок трамвайного пути. Теперь она стала продвигаться быстрее.

Высоко в небе грохотали моторы. Внезапно сверкнула красная ракета, и зенитки вокруг города открыли огонь. В воздухе свистели осколки снарядов. Фрау Беата укрылась в подворотне.

«Господь не оставил меня, – думала она, – а те-то, в камере семнадцать, сидят под запором, беззащитные». Когда в Ткацком квартале, откуда она только что выбралась, раздался оглушительный взрыв, перед взором фрау Беаты мгновенно возникли печальные глаза несчастной вдовы, у которой осталось только одно желание: еще раз увидеть сына. Эта несчастная писала ему на фронт: «Прострели себе руку, тогда тебя отпустят из армии, переведут в лазарет, и я буду приходить к тебе каждый день».

В швейной мастерской считали, что такое письмо означает для старушки смерть, неминуемую смерть. Они бы уже и гроша ломаного не дали за жизнь печальной вдовы.

Вдруг с резким, пронзительным, дьявольским свистом, таким резким, пронзительным, дьявольским, какого фрау Беата еще никогда не слышала, пронеслась по воздуху бомба; она угодила в какой-то дом так близко, что фрау Беата громко вскрикнула. Через минуту языки яркого племени, растворив мрак, осветили крыши и фронтоны. Черная ночь мало-помалу перешла в мутный рассвет. Фрау Беата выбежала из подворотни и быстро, насколько позволяла ее тучность, зашагала к площади Ратуши. Мимо нее с грохотом и звоном промчались пожарные машины. Фрау Беата была счастлива, услышав снова шум и человеческие голоса.

Как раз в этот момент совсем близко упали две тяжелые бомбы. Треснули и зазвенели стекла, на землю со стуком посыпался кирпич. Фрау Беата вбежала в широкий подъезд, совершенно обессиленная продолжительной и быстрой ходьбой.

Там она оставалась долго.

Часы стали бить полночь. Первой подала голос церковь св. Иоанна – она отбивала резкие, быстрые удары. Затем торжественно зазвучал собор, за ним – св. Зебалдус и церкви св. Франциска, св. Варфоломея и св. Михаила, и, наконец, все часы стали бить вперемежку. Когда они кончили, звук курантов все еще дрожал в воздухе – св. Магдалина начала спокойно и терпеливо отсчитывать удары; казалось, она проспала свое время и только сейчас очнулась. Зенитки все еще стреляли.

Огонь тем временем ослабел, шум моторов затих, и фрау Беата решилась снова выйти на улицу. Она шла уже два часа. На Вильгельмштрассе опять была полная темнота, и ей пришлось ощупью пробираться вдоль стен. Мимо, не заметив ее, хотя она едва не столкнулась с ними, прошли два солдата в тяжелых сапогах. Они спокойно обсуждали военные события, будто прогуливались среди бела дня.

– На Крите, – говорил один из них, – они выбросили целое отделение десантников прямо под огонь англичан.

– Что поделаешь, – низким басом отвечал другой, – без муштры нет войны.

Топот тяжелых сапог затих.

Через площадь у епископского дворца фрау Беата уже протащилась с трудом. В это время был дан отбой.

«И откуда этот мерзкий асессор проведал, что я говорила с Кристой по-английски? – вспомнила она. – There are gentlemen in the air».

Она рассмеялась. Конечно, многие знают английский язык. И у гестапо есть повсюду уши, надо быть осторожней. И кому же это она сказала, что только сумасшедший мог начать войну через двадцать лет после мировой войны? Она долго думала, ощупью, шаг за шагом пробираясь вперед. Наконец, вспомнила, что как-то обронила такое замечание в разговоре с баронессой фон Тюнен. Баронесса фон Тюнен, образованная дама старинного дворянского рода! Придет же в голову подобная мысль! Дойти до такого фанатизма, чтобы забыть свое хорошее воспитание? Так или иначе, она решила впредь быть осторожнее в присутствии баронессы.

Наконец, фрау Беата добралась до высоких лип; она узнала их даже в эту темную ночь. Под ними ей часто случалось оставлять автомобиль.

Она свернула на свою улицу. Но и здесь, где ей был знаком каждый дом, каждая ограда, каждый подъезд, все выглядело чужим, неузнаваемым. Она двигалась вперед, держась за решетку, и свистом позвала собаку. Почти в ту же минуту Неро залаял; он выл от радости, пока она отпирала дверь.

Весь дом, погруженный в мрак и тишину, сразу наполнился шумом, голосами, мерцающим светом.

– Вот и я! – крикнула фрау Беата Кристе, которая с плачем бросилась к ней. – Ни о чем не спрашивай, дитя мое, я сама тебе все расскажу. Дайте мне крепкого грога и сигару.

Фрау Беата лежала в кресле, курила свою черную сигару и прихлебывала горячий грог. Ей было немного стыдно перед Кристой и перед самой собой: ведь она вела себя не так храбро, как следовало бы. Так она во всяком случае считала. Дважды Криста приносила матери горячий грог, но он все казался ей недостаточно крепким.

X

– Через шесть недель!

– Как вы сказали, господин полковник?

– Через шесть недель! – с торжествующей улыбкой повторил полковник фон Тюнен.

– Я так удивлен, что не нахожу слов! – воскликнул Фабиан, вскакивая с места. – Как раз поход против России я считал невероятно трудным и сложным.

Полковник фон Тюнен иронически рассмеялся. Он стиснул зубы, и лицо его выразило крайнюю решимость.

– Трудным? – сказал он, смеясь. – Это будет молниеносная война, как с Польшей и с Францией, беспримерная в истории. Наши танковые корпуса неудержимо движутся вперед и уже оставили позади Смоленск. В наших руках миллионы растерявшихся пленных. Миллионы!

– Смоленск?

– Да, Смоленск!

И полковник сообщил, что гигантские армии – от Финляндии на севере и до Румынии на юге – наводнили Россию, чтобы уничтожить ее в ближайшие недели.

– Пятнадцатого августа наши войска войдут в Москву, тридцатого – в Петербург! – добавил он восторженно, и его светлые глаза засверкали. – Час тому назад мне об этом сообщил гаулейтер.

– Да, на этот раз мы идем напролом! – в полном упоении воскликнул Фабиан, готовый броситься в объятия Тюнена.

Полковник фон Тюнен поднялся и, поправляя портупею, торжествующе сказал:

– Тогда обманутая Россия рухнет, как карточный домик, – и войне конец.

– До сих пор все ваши предсказания сбывались, господин полковник, – произнес Фабиан и наполнил рюмки ликером.

– Еще рюмочку за победу!

– Ну, для одной рюмки время, пожалуй, найдется, – ответил полковник. – Мне надо организовать новый командный пункт. Сегодня ночью томми до основания уничтожили прежний.

Он щелкнул каблуками и вскинул вверх правую руку.

– За величайшего полководца всех времен! – Потом опять щелкнул каблуками, откланялся и вышел из кабинета Фабиана.

Фабиан остался в приподнятом, радостном настроении. Он упрекал себя в нетерпении и малодушии. Он не одобрял африканской и критской авантюр – слишком много крови стоили они, а военный союз с Италией с самого начала был ему не по душе. Но от солдата требуется терпение и покорность, говорил он себе. Теперь он понимал, что был неправ. Еще несколько месяцев, и война кончится!

Да, без него, к сожалению, без него создадут великую Германию, думал он, шагая взад и вперед по своему кабинету. Он хотел присоединиться к стремительно наступающей армии, но судьба отказала ему в исполнении этого заветного желания. Много дней он спорил с судьбою, хлопотал, ходил от Понтия к Пилату. Отчего не ему суждена эта радость? Разве он не в состоянии, например, обслуживать орудие? Разве он не отличился в мировую войну, командуя батареей? Право же, есть от чего прийти в отчаяние! В конце концов этот Таубенхауз разбил все его планы. Еще в дни, когда шли бои за Смоленск, он явился в «Звезду» в новой с иголочки военной форме и представился как комендант города Смоленска. Ясно, этим выдвижением он был обязан своему приятелю Румпфу.

«В мое отсутствие, дорогой правительственный советник, вы возьмите в свои руки управление городом!» И он еще считал, что делает Фабиану великое одолжение.

Как ни тяжело это было, а Фабиану пришлось подчиниться. С болью в сердце перебрался он в роскошный кабинет бургомистра с огромным письменным столом, за которым, по рассказам, однажды писал письмо Наполеон. Развеялись, как дым, его мечты о военной славе и почестях.

Все, кто еще мог носить офицерский мундир, ушли на фронт: потери в командном составе наступающей армии были огромны. Сотни офицеров запаса отправились на поле битвы, только он был забыт! Эгоистическое желание отличиться, руководившее Таубенхаузом, обрекло его, Фабиана, на прозябание в этом городе, где Таубенхаузу не приходилось рассчитывать на отличия. Утешения Клотильды, уверявшей, что его пост не менее важен, чем пост артиллерийского офицера, мало помогали ему примириться с судьбой.

Откровенно говоря, он скучал в своем великолепном кабинете. Большую часть рабочего дня он проводил над картой России, нанося на нее пометки красным и синим карандашом. Дел по управлению городом становилось все меньше и меньше, любой старик – городской советник мог бы с успехом справиться с ними. Бюро реконструкции тоже почти прекратило свою работу. Даже городской архитектор Крит сумел устроиться так, чтобы пожинать лавры на востоке. Ему поручили строительство гостиниц в польских городах, а также в Смоленске и в Киеве, еще не занятом немецкими войсками. И он на днях уехал туда со штатом из двадцати человек чертежников и архитекторов.

В городе осталось мало мужчин. Все, кто мог носить оружие, ушли на фронт или в казармы для обучения. Школьные учителя были мобилизованы, чиновники мобилизованы, продавцы, каменщики, плотники, ремесленники, шоферы – все исчезли. Их места заняли женщины.

Наступил день, когда и Глейхен пришел прощаться к Вольфгангу. Даже его, седого старика, не забыли.

– Меня призвали, – сообщил он с полным спокойствием, но его суровые глаза сверкали исподлобья, как всегда, когда он был сильно взволнован. – Жаль, очень жаль! Как раз теперь мы задыхаемся от множества неотложной пропагандистской работы! Завтра вечером отходит мой поезд. Я обученный пехотинец, быть может, это вам известно. Я лично давно позабыл об этом.

– А ваша больная жена? – спросил Вольфганг.

Глейхен усмехнулся.

– Слава богу, она отнеслась к этому очень спокойно. Она знает, что поставлено на карту. Ухаживать за ней приехала племянница, да и мальчик останется при ней.

– Не тревожьтесь, Глейхен, – сказал Вольфганг, – я тоже буду наведываться к вашей жене. Ведь я часто бываю у Фале в Амзельвизе. А вас, дорогой друг, прошу завтра прийти ко мне отобедать. По крайней мере мы достойным образом отметим наше прощание. Вечером я вас провожу на вокзал.

Глейхен поблагодарил и пожал Вольфгангу руку.

– Может быть, война кончится раньше, чем мы все ожидаем, – произнес он. – Ваш брат, наш новый бургомистр, сказал одному коллеге, тоже призванному, что война к осени будет закончена и Россия рухнет, как карточный домик. Но мы знаем, чего стоит эта пропаганда!

Вольфганг рассмеялся:

– Мой брат принадлежит к числу дураков, которые верят в то, о чем мечтают. А вы, Глейхен, что вы сами думаете на этот счет?

Глейхен помолчал, улыбнулся и, покачав головой, заметил:

– Ваш брат – офицер запаса. А офицеры запаса еще почище кадровых. И мы ведь с вами часто говорили о том, что германский народ безнадежно отравлен хмелем войны. Как же мог ваш брат устоять против массового психоза? Вы спрашиваете, что думаю я? Теперь у меня снова появилась надежда. Я, больше чем когда бы то ни было, убежден, что поход в Россию – это конец «тысячелетней империи». Русские армии в последние дни перестали отступать и начинают показывать свои когти! – Он уверенно улыбнулся.


Уже стояла глубокая зима, когда Гарри приехал на три дня в отпуск, перед тем как отправиться на фронт. Гарри стал стройным молодым человеком, и офицерская форма сидела на нем так, словно он в ней родился. Ему едва минуло восемнадцать лет, и Клотильда любила ходить с ним по магазинам на Вильгельмштрассе.

Фабиан вынужден был удовлетворить ее просьбу и надеть свой капитанский мундир, так как она хотела сфотографировать отца и сына в военной форме. Фотография получилась отличная, и Клотильда была очень горда. Снимок даже появился в последнем приложении к «Беобахтер» с подписью: «Гаранты победы».

Однажды ветреным вечером Фабиан проводил Гарри на вокзал; поезд был переполнен офицерами и солдатами.

– Прощай, папа! – крикнул ему Гарри из окна, когда поезд тронулся. – Теперь я совершенно счастлив!

XI

Задушевный смех и былая жизнерадостность снова вернулись к Марион. Она ходила по городу в беззаботном, веселом настроении. Аресты и высылки евреев продолжались, и Марион знала об этом, но когда-нибудь должна же кончиться эта ужасная война, и тогда все снова войдет в колею. Она ежедневно по нескольку часов работала в школе, в послеобеденное время давала уроки иностранных языков еврейским детям и читала, читала. Чего только не довелось ей прочитать за эти годы! Так шло время, Марион не отчаивалась. Постепенно к ней вернулось хладнокровие, душившие ее вражда и презрение притупились, она стала снисходительнее, благоразумнее.

Вначале она приходила в неистовство и проливала горькие слезы, когда ее вчерашние знакомые и друзья отворачивались от нее, когда ее поклонники, воспитанные, образованные молодые люди, готовые все отдать за ее благосклонный взгляд, вдруг начали уклоняться от встреч с нею. Она краснела от стыда! Какие безвольные, жалкие людишки! Бывали недели, когда она изнемогала от горя. Разве не ужасно, что судьба вдруг лишила ее друзей, товарищей?

Она изверилась бы в немецком народе, если бы не оставалось еще много людей, – да, да, их было совсем не мало! – которые нисколько не изменились. Например, фрау Беата Лерхе-Шелльхаммер и Криста, как и прежде, навещали ее в Амзельвизе.

Каждую неделю Криста заезжала за ней в школу, и девушки на долгие часы отправлялись за город, «чтобы Марион подышала свежим воздухом и не хандрила». Профессор Вольфганг Фабиан тоже продолжал бывать в Амзельвизе. Позднее стал часто заглядывать к ним и учитель Глейхен, «чтобы сыграть с медицинским советником партию в шахматы». Глейхен и Марион обучил шахматной игре, и она была счастлива, когда этот суровый на вид, молчаливый человек в беседе с нею постепенно преображался и в конце концов стал относиться к ней с полным доверием. Ах, он рассказал ей тысячу вещей, о которых она, если бы не он, так никогда бы и не узнала! Откуда ей было знать о разложении национал-социалистов, об их продажности и бесстыдной лживости? Откуда ей было знать, какие гигантские силы мобилизованы против Германии? Об огромных флотах, воздушных эскадрах, армиях? Глейхен был осведомлен обо всем и во все посвящал ее. Его больная жена лежала в кровати и дни и ночи слушала передачи по радио из-за границы. Марион была поражена, узнав, что миллионы немцев ненавидят национал-социалистов, как чуму. Сам Глейхен презирал этот коричневый сброд и в своем фанатизме был еще неистовей, чем Марион.

– Мужество и терпение, терпение и мужество, фрейлейн Марион! – говорил он. – Вот увидите, весь мир восстанет против этой банды.

Есть, значит, и такие немцы! Эта мысль была отрадой для Марион. Теперь ее глубоко волновало то, что седоголового Глейхена отправляют на фронт.

Каждую неделю Марион навещала больную фрау Глейхен и очень подружилась с ней.

Нет, не так уж все безнадежно! Амзельвизские садоводы и крестьяне были так же приветливы и услужливы, как прежде. Марион все отчетливее сознавала, что только некоторые слои народа, и прежде всего развращенная молодежь, выказывают ненависть к евреям; «чернь и юношество, натасканное травить людей», – как говорил Глейхен, и это сознание вселяло в нее бодрость и надежду.

Время от времени случалось и что-нибудь неожиданно приятное. Так, ее прежний поклонник, юный Вольф фон Тюнен, награжденный Рыцарским крестом, на глазах у всех радостно приветствовал ее на Вильгельмштрассе и проводил через весь город. Конечно, капитан с Рыцарским крестом мог вести себя как ему угодно. Но все-таки это было нечто, и Марион в тот день чувствовала себя счастливой.

Бодрое настроение Марион объяснялось еще и другой причиной, о которой никто не подозревал. Большая тяжесть спала с ее души: гаулейтер забыл о ней. По-видимому, он больше ею не интересовался, и Марион вздохнула с облегчением. Ей было известно, что сначала он был в России, потом ездил по политическим делам в Бухарест и, наконец, много месяцев провел в Риме. В город он наведывался очень редко и оставался в нем несколько дней, не более. Однажды он передал ей привет через ротмистра Мена, в другой раз прислал букет великолепных красных роз, которые мамушка тут же выкинула на помойку, как будто они были отравлены. Больше она о нем ничего не слышала и благодарила за это судьбу.

В Зальцбурге состоялся съезд всех гаулейтеров рейха, о чем, по словам фрау Глейхен, передавало даже английское радио. С тех пор в городе стали упорно говорить, что Румпф снова впал в немилость, и Марион больше всех радовалась этим слухам. Поговаривали даже о том, что гаулейтер не вернется в город, в заместители ему прочили гаулейтера Тюрингии.

Но однажды, уже в конце зимы, в школу вдруг позвонили: господин ротмистр Мен намеревается возобновить уроки итальянского языка, просит, однако, Марион предварительно поговорить с ним по телефону. У Марион замерло сердце от страха. Значит, все это были пустые слухи, и гаулейтер снова в городе! Из разговора по телефону Марион узнала, что Румпф приехал надолго, он нуждается в отдыхе и просит Марион завтра отужинать у него. Других гостей он не ждет. Значит, Марион предстояло удовольствие пробыть с ним несколько часов наедине. Нельзя сказать, чтоб это ее обрадовало; впрочем, ротмистр намекнул, что гаулейтер чувствует себя не совсем хорошо. «Что ж, – сказала она себе, – и эти несколько часов скоро останутся позади. Только бы он не набрел на какой-нибудь новый замок в Польше!»

Она решила держать себя с ним, как обычно: любезно, с виду совершенно естественно, но вместе с тем все время быть начеку; мамушка отпустила ее с тысячью предостережений. Марион смеялась. Около восьми она вышла из дому; тускло светила луна, дул сильный ветер.

Ее, как всегда, встретил ротмистр Мен, но в прихожей ей помог раздеться не лакей, а старый камердинер Румпфа, служивший прежде у какого-то короля. Гаулейтер, одетый в штатское, уже спускался по лестнице к ней навстречу.

– Как я рад, что, наконец, снова вижу вас! – по-итальянски крикнул он еще с лестницы и крепко пожал ей руку. – Надеюсь, у вас все благополучно?

– Благодарю вас, господин гаулейтер! – весело отвечала Марион и рассмеялась своим обычным задушевным смехом.

– Милости прошу, – сказал Румпф. – Сегодня вам придется довольствоваться моим обществом.

Только в столовой Марион заметила, как изменился гаулейтер. Он осунулся, лицо его поблекло и пожелтело. Волосы он теперь носил чуть подлиннее, но так же тщательно причесывал их на пробор. Рыжеватые бакенбарды выглядели менее холеными, можно даже сказать, запущенными. Особенно же бросалось в глаза, что он держался не так прямо, как прежде. Куда девалась его выправка! А может быть, это ей только казалось оттого, что на нем был просторный и светлый штатский костюм?

– Вы не совсем хорошо себя чувствуете? – спросила Марион.

– Этого я не сказал бы, – ответил Румпф хрипловатым голосом, из которого, казалось, выпала присущая ему металлическая нота. – Но, видимо, я очень переутомился. Прошу вас, Марион, садитесь и будьте как дома. Надеюсь, вы довольны моими успехами в итальянском? Это все римская поездка…

– По правде говоря, я не только довольна, я просто поражена, – сказала Марион. Ее в самом деле удивило хорошее произношение Румпфа.

Старый, седой как лунь лакей прислуживал за столом, задерживаясь в комнате не дольше, чем того требовали его обязанности.

XII

– Откровенно говоря, – начал Румпф по-немецки, когда они остались одни, – я болен душевно. Русский фронт надломил меня!

– Но ведь победные донесения следуют одно за другим? – сказала Марион.

– Да! – Румпф, смеясь, кивнул и наполнил бокалы. – Да, слава богу, это так, по крайней мере на сегодняшний день. По моему мнению, мы слишком много взяли на себя. Я всегда был против войны с Россией и стою на том и поныне, и я напрямик сказал об этом высокому начальству. Но высокое начальство знает все лучше всех и не желает считаться с мнением простых смертных! – Румпф язвительно рассмеялся, его темно-голубые глаза сверкнули. Он тряхнул головой и чокнулся с Марион. – Оставим этот разговор!

Гаулейтер стал рассказывать обо всех местах, где он побывал за долгие месяцы своего отсутствия.

Он говорил о Бухаресте, Будапеште, Стамбуле и всего подробнее о Риме.

– А теперь ваша очередь – расскажите мне что-нибудь, Марион, – внезапно прервал он себя. – И прежде всего расскажите, как это вам удается всегда быть такой веселой! Я хочу брать у вас уроки смеха!

– Уроки смеха! – Марион это показалось необычайно забавным, и она рассмеялась тем заразительным смехом, перед которым никто не мог устоять.

– Я охотно научу вас смеяться, господин гаулейтер, – с готовностью отозвалась она.

– Да, это бесценное искусство! Я завидую вам! – прибавил Румпф, накладывая ей на тарелку ломтики жаркого. – Вам никогда не бывает скучно? Как вы этого достигаете?

– Скучно? – удивленно переспросила Марион. – Нет, я не скучаю.

– Вы должны научить и меня этому великому искусству, – взмолился Румпф. – Вы же знаете, скука – мой заклятый враг.

– Да, вы часто мне это говорили, – сказала Марион. – Я занята в школе да еще работаю дома. У меня не остается времени скучать.

Румпф весело рассмеялся.

– И все это вам не наскучило? – Он осушил свой бокал и вновь наполнил его вином из графина.

Марион заметила, что сегодня он пил больше и жаднее, чем всегда. Казалось, он был охвачен какой-то странной тревогой.

– У меня тоже есть моя работа, – снова начал Румпф, – но я даже вам сказать не могу, как она мне надоела! Невыносимо! – Марион отказывалась его понять. – Но ведь школа и ваши уроки не отнимают у вас всего дня. А что вы делаете потом?

– Потом? – удивленно переспросила Марион. – Пишу письма, например.

Румпф снова рассмеялся. Он покачал головой.

– Нет, – сказал он, – вы для меня загадка. Вот мне, скажем, вовсе не хочется писать письма. И кому бы я стал их писать? Ну, а потом? Когда вы написали письма? – допытывался он.

– Если еще остается время, я читаю, – отвечала Марион. – За последние годы я перечитала бесчисленное множество книг.

Гаулейтер усмехнулся, и Марион снова бросились в глаза желтые пятна на его щеках.

– Знаете, сколько книг я прочел за всю мою жизнь? – спросил он. – И когда я вообще в последний раз держал книгу в руках? Так, чтобы читать ее по-настоящему? Откровенно говоря, мне и от книг бесконечно скучно.

– Без книг я не могла бы жить, – сказала удивленная Марион.

Румпф испытующе посмотрел на нее. Ее серьезный взгляд понравился ему.

– Хотел бы я прочесть какую-нибудь книгу вместе с вами! – воскликнул он. – Мне кажется, я мог бы долго, долго слушать вас, если бы вы читали мне вслух.

Марион улыбнулась, но почувствовала, что краснеет. Взгляд гаулейтера привел ее в смятение. Румпф никогда так откровенно не говорил с ней, да и тон его сегодня был иной. Но особенно поразило ее, что сегодня он почти не шутил. Он ведь так любил юмористические обороты, плохие и хорошие шутки. Она еще никогда не видела его столь серьезным. Румпф замолчал и стал доедать компот. Он выпил еще бокал красного вина, затем позвонил слуге и приказал принести шампанского.

– Вы знаете, какую марку я теперь предпочитаю?

– Фрейлейн Марион, – снова обратился он к ней, – вы в самом деле прекрасный, редкостный учитель, с вами не скучно! Такого-то мне и надо. А главное, вы мастерски владеете искусством жизни, а я в этом отношении полнейшая бездарность. Научите меня искусству жизни, – закончил он смеясь и в то же время совершенно серьезно.

Его доверительный, почти дружеский тон встревожил Марион. Она смеялась, но, не зная, что ответить, сказала смущенно:

– Но ведь вы-то заняты больше, чем мы все?

Гаулейтер кивнул, явно не удовлетворенный ее ответом.

– Может быть, и так, – сказал он, мрачно взглянув на нее. – Но должен признаться, Марион, что меня очень мало интересуют эти дела, как я уже сказал вам. Сначала я думал, что политика целиком захватила меня, но я ошибся. Это ошибка, одна из многих в моей жизни. Раз я сам ничего не вправе решать, политика не может удовлетворить меня. И у меня ни к чему нет интереса. Видите ли, у меня нет настоящих друзей. Все это собутыльники или партнеры, они хороши для попойки, для игры. У меня нет никого, кого бы я любил. Ни родителей, ни братьев, ни сестер. У меня нет идеалов, которые бы меня захватили, нет веры, нет бога, у меня ничего нет. Видите, как я беден!

Марион была потрясена этим откровенным признанием; равнодушный голос Румпфа лишь усиливал это впечатление. Она покачала головой и сказала:

– В таком случае, господин гаулейтер, – позвольте мне сказать это, – вам нельзя позавидовать, а между тем вам завидуют все.

Румпф улыбнулся.

– Говорите все, что хотите, – ответил он. – Я прошу вас говорить мне правду, даже если эта правда будет мне неприятна. Вы не представляете себе, как редко мне приходится слышать правду. Видите ли, – прибавил он с коротким смешком и встал, – ни одна живая душа не говорит мне правды.

Он направился к небольшому круглому столику в углу, на который слуга поставил бокалы для шампанского, и предложил Марион подсесть к нему. Закурив сигару, он продолжал:

– Вас, наверно, удивляет, что я сегодня так торжественно настроен. Признаюсь, в последние месяцы я о многом размышлял и пришел к выводу, что жизнь, которой я живу, бессмысленна и безрассудна. Она складывается далеко не так продуманно и осмысленно, как ваша, о нет! Короче говоря, я решил в корне изменить ее. Слышите? Изменить в корне!

– Слышу, – сдавленным голосом ответила Марион. Зачем он все это говорит ей? Она хотела закурить папиросу, но воздержалась, чувствуя, как сильно дрожит ее рука.

Румпф ничего не замечал. Он выпил бокал шампанского и откинулся на спинку кресла.

– Я хочу вам кое-что сказать, – продолжал он, слегка понизив голос, – чего еще никто не знает и знать не должен. Понимаете, Марион? Я очень серьезно ношусь с мыслью совсем уйти от политики.

Марион не в состоянии была произнести ни слова. Она сидела, открыв рот.

Румпф холодно засмеялся.

– Вы удивлены? Конечно, у меня для этого имеются веские основания. Человек, который в какой-то мере еще уважает себя, не может больше видеть эту комедию, ибо все это не что иное, как комедия. Может быть, я в один прекрасный день расскажу вам обо всем подробнее, сообщу сотни тысяч потрясающих подробностей! – прибавил он. Лицо его медленно заливалось краской. Затем он продолжал с довольной улыбкой: – Вы еще больше удивитесь тому, что я вам сейчас скажу. Я ношусь с мыслью покинуть эту страну! И знаете, куда я поеду? В Турцию! Турция обворожила меня! Несколько недель я провел в Стамбуле и много разъезжал по другим местам. Какой там табак! Какие превосходные вина! И скромные, простые люди, с ними легко ужиться. Там я и решил обосноваться в будущем.

Он чокнулся с Марион.

– Я вне себя от удивления! – воскликнула Марион, охваченная каким-то непонятным страхом. – И это ваше серьезное намерение?

– Да, серьезное, – отвечал гаулейтер, наслаждаясь удивлением Марион. – Я приобрел там клочок земли и хочу его обрабатывать. Вы что-нибудь смыслите в садоводстве и в сельском хозяйстве?

Марион покачала головой, ее кольнуло злое предчувствие.

– Почти ничего, – едва слышно проговорила она. Румпф рассмеялся.

– Значит, больше, чем я. Но не надо смущаться. Всему можно научиться. Там я собираюсь поселиться, чтобы вести простую жизнь среди простых людей. Тогда у меня найдется время и спокойствие, чтобы заняться чтением. Я знаю, что книги бесконечно обогащают жизнь и что без книг многим людям жизнь казалась бы, как вы выразились, невозможной. Мне достаточно взглянуть на вас! Я приобрету самую прекрасную библиотеку в мире. По счастливой случайности я нашел великолепный уголок у самого Мраморного моря. Оливковые рощи, виноградники, прекрасные сады, террасами сбегающие к сказочно синему морю. В этом поместье могли бы поселиться целых три семьи, оно принадлежало бывшему английскому министру, умершему год назад. Его три дочери еще живут там, но они намерены вернуться в Лондон. Что бы там ни говорили об англичанах, а они умеют жить комфортабельно. Все это очень удачно складывается. Вид на море там просто упоительный. До Стамбула рукой подать. А в Стамбуле – театры, концерты, кино, гостиницы, значит, не чувствуешь себя оторванным от жизни. Разве я не обещал вам, Марион, отыскать что-нибудь получше, чем тот крохотный, источенный мышами польский замок? И туда бы мне хотелось уехать с человеком умным, образованным, во всяком случае более образованным, чем я. И знаете, с кем?

Марион стало дурно, она побледнела и беспомощно взглянула на Румпфа.

– С вами, Марион! – сказал он и потянулся к ее руке.

У нее не было сил отнять ее.

– Со мною? – прошептала Марион, силясь скрыть свое замешательство.

– С вами! – повторил Румпф и встал. Он задорно, как мальчишка, расхохотался и, вытащив из кармана брюк табачный кисет, самодовольным жестом бросил его на стул.

– Знайте же, что вы не с каким-нибудь бродягой отправитесь в Турцию. Смотрите! – Он снова задорно рассмеялся и развязал шнурки кисета.

На стол высыпалась кучка камешков величиной с горошину и более крупных. Гаулейтер взял в руки несколько этих неприглядных камешков.

– У меня их пропасть, – сказал он с небрежным и хвастливым жестом. – Наши антверпенские трофеи. Вы ведь знаете, еще никогда не было победоносных войн без трофеев. Это алмазы из амстердамских шлифовален. Смотрите, некоторые уже отшлифованы! Мне их подарили. Кроме того, у меня есть кольца, цепи, золотые монеты – целый сундук драгоценностей. Вы видите, Марион, нужды мы во всяком случае испытывать не будем!

Марион покачала головой, устремив свои блестящие, как вишни, глаза на гаулейтера, растерянная улыбка блуждала на ее губах.

Она была так ошеломлена, что не могла произнести ни слова. Лишь с трудом овладела она собой. «Возьми себя в руки! – приказала она себе. – Не оплошай в последнюю минуту!» С отвращением, но притворяясь заинтересованной, рассматривала она маленькие камешки, пересыпая их между пальцами.

– Возьмите, сколько хотите! – смеясь, сказал гаулейтер.

Он впервые показался ей сегодня подвыпившим.

– Почему такой маленький?

Марион выбрала небольшой, наполовину отшлифованный камень величиной с чечевицу.

– Потому что он уже отшлифован, – сказала она.

Румпф засмеялся. Ее скромность понравилась ему.

– В Турции много евреев, – начал он снова. – Никто там не будет коситься на вас. Это простые, искренние, сердечные люди. Вам будет хорошо среди них. А здесь с евреями скоро расправятся окончательно. Но больше всего вам придется по душе море, оно божественно.

Ну, на сегодня хватит разговоров о Мраморном море, – сказал он совсем другим тоном. – Я откровенно изложил вам свои планы и намерения и просил бы вас сообщить мне через три-четыре дня ваше решение. Я знаю, что для вас это будет не просто, очень не просто! Но полагаю, что за несколько дней вы все же обдумаете мое предложение. Может быть, вы тогда навестите меня во дворце. Это было бы мне всего приятнее.

XIII

Растерянная и ошеломленная, Марион покинула «замок». Первобытно-грубый и наивный подход Румпфа к миру и жизни поверг ее в оцепенение.

Широкая аллея, которая вела от «замка» к воротам, была расчищена. Бушевала метель. Ротмистр Мен ждал ее в автомобиле у ворот.

Ветер все еще дул с такой силон, что они с трудом пробирались вперед; один раз они наткнулись на сугроб, зато в других местах с дороги, казалось, соскребли весь снег.

– Западный ветер! – с удовлетворением отметил Мен. – Наконец-то кончатся эти ужасные морозы.

– Какая тяжелая зима! – сказала Марион.

– Ужасная! Трудно себе даже представить, что претерпевают наши войска в России.

Перед домом они снова увязли в сугробе. Марион несколько раз проваливалась в снег, прежде чем добралась до дверей. Мен освещал ей дорогу карманным электрическим фонариком.

– Я уже дома, благодарю, – сказала Марион; голос ее прозвучал весело, радостно, но силы тут же оставили ее.

Она не спала всю ночь и впервые не пошла утром в школу.

Ее бил озноб.

– Это расплата! – воскликнула мамушка. – Надо было тебе бежать от этих негодяев! – Больше она ничего, не сказала.

Марион сама это знала. Велика была ее вина. Утром она собралась с силами и отправилась к Кристе, посоветоваться с ней. Криста тоже была потрясена первобытной наивностью Румпфа, но не могла ничего посоветовать Марион. Никто не мог дать ей совета, ибо никто не знал, как велика ее вина.

Была только одна возможность спасти себя, но эта возможность по тысяче причин была ей недоступна.

Она могла бы пойти к гаулейтеру, признаться в своей вине и просить у него прощения. В первый раз, когда она пришла к нему, она старалась произвести на него впечатление: ей нужны были комнаты для школы. Она успела в этом, произвела на него впечатление. Тут и начинается ее вина. Когда он предложил ей заниматься с ним по-итальянски, она должна была наотрез отказаться. Она этого не сделала. О, вовсе не потому, что она стремилась разжечь чувства, которые гаулейтер питал к ней, нет, конечно, нет. Но она также ничего не сделала для того, чтобы его симпатия к ней превратилась в антипатию или равнодушие. Она старалась быть веселой и жизнерадостной, потому что ему это нравилось; она смеялась, потому что ему это было приятно; она прихорашивалась, чтобы пленить его. Она даже научилась играть на бильярде, потому что он любил эту игру, и надо прямо сказать – нравилась себе в красивых позах, которые позволяет принимать эта игра. Она пила его вина и ликеры, она обедала у него, прибегала к его защите. Эти мелочи нагромождались одна на другую, а из них складывалась ее вина, ее большая вина! Она годами обманывала гаулейтера.

Но разве можно явиться к нему и сказать, что она годами его обманывала? Нет, это невозможно. А почему? Ни один человек бы этого не понял.

На третий день она написала гаулейтеру письмо, на четвертый отнесла его в «замок».

С этого дня она была наготове. Она знала, что настал час расплаты.

Спустя два дня в сумерки к их дому подъехал автомобиль. Марион и ее приемная мать были арестованы.

Одним из двух чиновников, присутствовавших при аресте, был начальник местного отделения гестапо, долговязый Шиллинг. Он держал себя сурово и официально.

Марион попросила разрешения попрощаться с отцом, но он резко отказал ей. Обе они были доставлены на Хейлигенгейстгассе, где уже собралось много их товарищей по несчастью. Здесь были старые женщины и мужчины, совершенно разбитые и ко всему равнодушные; была пожилая дама с белоснежными локонами, ниспадавшими на шею, и с нею две прелестные девочки лет по восьми, необыкновенно красивые и развитые. Марион знала их. Это были дочери врача, заключенного в Биркхольце, и его экономка Ревекка, которую дети называли тетей; мать их давно умерла.

Темнокудрые девочки, Метта и Роза, встретили Марион радостными возгласами:

– Как хорошо, что ты тоже с нами, Марион! Теперь мы уже не так одиноки.

До самых сумерек Марион была занята детьми и минутами забывала о собственном трагическом положении. Когда наступила ночь, она стала рассказывать девочкам сказки, пока они не уснули на коленях у нее и у Ревекки.

«Капля за каплей, пока не переполнится чаша! – глубоким басом причитал старый еврей. – Сжалься над нами, господь!» Этого еврея звали Симоном, его знал весь город. Прежде он был владельцем большого фруктового магазина на Вильгельмштрассе и считался богатым человеком. Когда у него отняли магазин, отдав его нацисту, он стал заниматься торговлей вразнос; мамушка часто покупала у него фрукты. Его жена не могла примириться с потерей магазина и покончила с собой. Для одного человека этого было уж слишком много. Симон стал заговариваться. У него было красное лицо, толстые красные руки и окладистая седая борода. На голове у него красовался старый, порыжевший от времени котелок, надвинутый по самые уши.

– Скоро, скоро чаша переполнится, господи боже мой! – говорил он в тишину.

– Бог послал нам тяжкое испытание, и мы должны терпеливо нести его, Симон! – раздался из темноты голос мамушки.

Она была очень религиозна. Марион чувствовала глубочайшую благодарность за то, что она ни в чем не упрекала ее. Только один-единственный раз мамушка сказала: «Вот видишь, что случается, когда поддерживаешь отношения с этими мерзавцами, Марион! Ты наказана, и я вместе с тобой, за то, что не удержала тебя».

В нетопленной камере ночью стоял невыносимый холод. Суровая зима упорно не хотела сдаваться. На следующий день им сунули в камеру ведро жидкой похлебки и одну деревянную ложку на всех. Вечером арестованных привезли на вокзал и втиснули в поезд, доставивший их ночью на станцию, неподалеку от какого-то большого города, по-видимому Дрездена.

Там их загнали в маленький битком набитый зал ожидания, где воздух был пропитан дымом и зловонием. Женщины и дети, юноши и старики валялись среди чемоданов, мешков, коробок и узлов. В помещении стоял невообразимый шум. Когда шум еще усилился, молодчик в черной рубашке громко крикнул: «Тише!» На несколько минут все смолкло. Чернорубашечник, в шинели и высоких сапогах, стоял в углу до отказа набитого помещения. Людей трясло от холода, изо рта у них шел пар. Это были евреи из Франкфурта и других городов, которых согнали сюда, чтобы куда-то переправить.

Марион в элегантном меховом пальто привлекала всеобщее внимание своей молодостью и южной красотой; но еще больше восхищения вызывали две прелестные чернокудрые девочки – Метта и Роза; каждый старался приласкать их.

В толпе были женщины на сносях; они кутались в пальто, с трудом сходившиеся на животе. Были кормящие матери. Одни переодевались, другие расчесывали волосы или чистили платье. На скамьях, на стульях и на полу спали мужчины.

У Марион сперло дыхание.

По полу каталась полная женщина; она била, как одержимая, руками и ногами и пронзительно кричала:

– Не хочу жить! Неужели нет никого, кто бы прикончил меня? Все – трусливый, бессердечный сброд!

– Тише! – крикнул солдат, стоявший в углу.

– Ее мужа вчера застрелили, – прошептал на ухо Марион какой-то курчавый молодой человек в голубом галстуке, по виду продавец из салона мод. Он не отходил от Марион. – Говорят, за попытку к бегству, – продолжал он. – Кто этому поверит, фрейлейн? Он отошел от поезда всего шагов на десять, я видел, как он упал…

Внезапно произошло какое-то движение, раздались крики. Прибыл поезд. Толпа с узлами и чемоданами бросилась к дверям, но молодчик в черной рубашке всех отогнал и пропустил на перрон только часть людей.

– Первый вагон, – приказал он.

Поезд состоял из одного пассажирского вагона и пяти вагонов для перевозки скота. Пассажирский, прицепленный к паровозу, предназначался для охраны – чернорубашечников. Это были желторотые юнцы, они курили и смеялись, стоя на перроне, и отпускали шуточки по адресу бегущей толпы, с криками штурмовавшей первый «скотский» вагон.

– Не торопитесь, господа! – кричал конвоир. – Все попадете. Места у окон уже заняты! Ну-ка, потеснитесь! Еще штук десять влезет!

Наконец первый вагон так набили людьми, что больше уже никого нельзя было втиснуть, как ни орудовал солдат прикладом. Дверь задвинули и заложили железным засовом.

Прошло больше часа, пока в поезд погрузили всех находившихся в зале людей с их пожитками. Марион попала в последний вагон, так как не умела пробиваться вперед. Мамушка, Ревекка и две красавицы-девочки не хотели расставаться с нею. Словоохотливый молодой продавец с голубым галстуком помог им подняться. Симон, старик с багровым лицом, в низко нахлобученном котелке, попал в вагон последним: солдат загнал его прикладом.

После того как дверь заперли, в вагоне стало почти темно. Все притихли, но дети стали кричать от страха; впрочем, их удалось быстро успокоить. У Марион была полная сумка шоколаду. Поезд тронулся.

– Боже милостивый, куда нас везут? – хриплым голосом кричала старая женщина.

– На восток. Нас всех поместят в гетто.

– Боже, боже! Было ли на свете что-либо подобное?

Вдруг у дверей раздался глубокий бас Симона. Симон кричал так громко и грозно, что все замолчали:

– Да обрушит господь на ваши дома серу и пламень, да сгорят они!

В вагоне можно было задохнуться. Из угла, где мужчины устроили примитивную уборную, несло невообразимой вонью. Чтобы добраться до этого угла, приходилось перелезать через сундуки, мешки, протискиваться между сгрудившихся людей. Поезд шел на восток. Сквозь дверные щели виден был лежавший на полях снег. Изредка мелькали покрытые снегом леса и крестьянские дворы; в воздухе кружились белые хлопья. В вагоне, когда поезд двинулся, было уже очень холодно, но с наступлением вечера холод стал еще мучительней, ноги в тонких чулках коченели.

К Марион приблизилась узкая тень: это был молодой человек с каштановыми кудрями. Несмотря на темноту, она увидела, что он снял шляпу.

– Кажется; вы плохо себя чувствуете, фрейлейн, – учтиво осведомился он. – Чем я могу быть вам полезен?

Марион смертельно устала и окоченела. Она попыталась улыбнуться ледяными губами.

– Благодарю, – ответила она, – ведь мы все страдаем.

– Не сядете ли вы на мой чемодан? Он удобнее вашего. Я буду счастлив услужить вам.

– В какое гетто нас везут? – спросила хриплым голосом женщина, задавшая тот же вопрос при отходе поезда.

– В Краков или в Варшаву, они теперь всюду устроили гетто.

Женщина с хриплым голосом рассмеялась.

– Мы все подохнем до тех пор! Разве мыслимо на свете что-либо подобное?

Стоя у двери, Симон сказал своим низким басом:

– В чреве ваших женщин плод обратится в камень, дети ваши будут бродить по улицам слепые, опираясь на посох. – Эти слова прозвучали грозным проклятием.

Надвигались сумерки, полоса в дверной щели почернела. Кто-то зажег свечу. «Я нашел еще маленький огарок!»

В тусклом мерцании свечи стали видны бледные, окоченевшие лица, слезящиеся, красные от мороза, робкие и полные ужаса глаза. Все снова заговорили, обратив взор на бледный луч света, который казался здесь чудом, обещал спасение, внушал слабую надежду. Свеча медленно догорела, разговоры снова замерли.

В вагоне стало тихо; люди спали на ящиках и на тюках, на человеческих телах, на полу; время от времени раздавался храп. Но ледяной холод проникал через дверную щель.

– Хоть бы уж добраться до гетто, – прошептала седовласая экономка, державшая на коленях Розу.

Марион закутала в свое пальто маленькую Метту и прижала ее к груди.

Из первого, пассажирского, вагона доносились громкое пение и смех.

XIV

На следующее утро повалил снег; белые хлопья забивались в вагон, медленно тая на посиневших от стужи лицах и красных руках. Хлопья ложились на пальто, чемоданы, ящики и тюки, весь вагон казался заснеженным. Котелок Симона, сидевшего у самой щели, покрылся слоем снега, а его широкая обледеневшая борода стала твердой, как доска. Капля под его носом превратилась в льдинку.

Забыли, что ли, об этом поезде? Ни куска хлеба, ни ложки супу, ни глотка воды. Одна из женщин, тучная, полногрудая, задыхаясь, лежала на полу. Она вытянула толстые ноги и прислонилась спиной к стене вагона. У нее уже не было сил держаться на ногах.

Когда поезд остановился на станции, молодой продавец с каштановыми кудрями окликнул солдата, который на каждой остановке проходил вдоль поезда, следя за порядком.

– У пас в вагоне больная, солдат! – крикнул он сквозь щель.

– Не беспокойтесь, скоро поправится, – загоготал солдат. – Ехать еще долго.

Голод, жажда, холод… Чаша действительно переполнилась. Люди рылись в чемоданах и мешках, но не находили ничего, ничего, ничего… Последние запасы были давно съедены. Спасения не было. Поезд снова остановился, и двух маленьких темнокудрых девочек, Метту и Розу, придвинули к щели. Они закричали в снежную бурю своими тоненькими голосами:

– Воды, солдат, воды! Дайте воды!

Седовласая Ревекка изо всех сил кричала, перегнувшись через котелок Симона:

– Хлеба, кусок хлеба, солдат!

В товарном вагоне начался настоящий бунт. У женщин, у мужчин вырывались ругательства и проклятия:

– Что же, околеть нам? Стыдитесь, негодяи! Вы обрекаете на голодную смерть женщин и детей! Позор и стыд! Мерзость!

Солдат прошел мимо, не обращая ни малейшего внимания на эти возгласы. Из всех пяти вагонов неслись крики и проклятия. На какой-то большой станции, где поезд простоял долго, Марион решилась попытать счастья, и все глаза с надеждой устремились на нее. Увидев молодую красивую сестру Красного Креста, которая стояла на перроне, куря папиросу, она крикнула:

– Пожалейте нас, сестра! Дайте нам кувшин воды. Кран тут, возле вас.

Красавица-сестра, вынув изо рта папиросу, взглянула на нее с презрением, плюнула и быстро удалилась. Ужас охватил запертых в вагоне людей. Они кричали и звали, они стучали ногами и палками в стены вагона. На каждой станции из всех вагонов неслись неистовые крики и стук в двери.

Наконец, как раз в ту минуту, когда крики и стоны разрослись в целую бурю, к вагону вместе с солдатом подошел офицер в черном мундире. Это был светловолосый юноша лет двадцати, не больше. Он приблизил лицо к щели и, наморщив свой мальчишеский лоб, звонким голосом крикнул:

– Если шум тотчас же не прекратится, я расстреляю весь вагон! Понятно?

В вагоне стало совсем тихо. Расстрела все боялись. Казалось, что это еще хуже, чем смерть от голода или холода.

Полногрудая женщина умерла. Тихо откатилась к стене и лежала неподвижно. Никто не решался прикоснуться к ней. Дети плакали и кричали. Наконец, двое мужчин собрались с духом, отнесли ее в сторону и накрыли мешком.

– У нас в вагоне мертвая женщина! – крикнул на ближайшей станции патрульному приказчик с каштановыми кудрями.

– Пусть лежит. Мертвые не убегут! – ответили из темноты.

В Герлице поезд простоял целый час. Почти одновременно туда прибыл поезд из Берлина с плачущими и кричащими пассажирами, которыми были набиты восемь товарных вагонов. Оба эшелона соединили в один. Двери все время оставались закрытыми, и мертвая женщина по-прежнему лежала, покрытая мешком.

Когда совсем стемнело, длинный состав двинулся – в ночь, в холод, в снег. Большинство арестованных в вагоне, где находилась Марион, были так истощены от голода и холода, что уснули. Некоторые спали стоя, прислонясь к стене, и только немногие еще переминались с ноги на ногу и стонали. Даже старик с глубоким басом, Симон, затих. Дети давно перестали кричать и плакать. Когда поезд вдруг остановился на станции возле Бреславля, – это было ночью, – лишь немногие открыли опухшие, воспаленные глаза, по которым ударил резкий свет фонарей, пробившийся сквозь щель.

На этой станции, наполовину погребенной в снегу, Марион удалось раздобыть у пожилой сестры милосердия большой ломоть хлеба. Сестра, пораженная красотой молодой девушки, украдкой сунула ей этот хлеб.

– Берите скорее, – сказала она. – Нам это строжайшим образом запрещено.

Молодой продавец, который все время держался поблизости от Марион, поздравил ее с успехом.

– Я молю бога, – сказал он, – чтоб я попал в то же гетто, что и вы, фрейлейн.

На рассвете сменилась сопровождавшая транспорт охрана. В первый раз открыли дверь, и солдат с тусклым фонарем проверил людей по какому-то списку. Почти никто не поднял головы.

– Эти евреи зачумляют всю окрестность! – кашляя, прокричал он другому солдату, стоявшему рядом с ним. – Тут хуже, чем в свином хлеву! Выгрести надо их всех!

Стоявший рядом солдат поднял ведро воды, которое он нес в руке, облил им спящих и громко рассмеялся.

– В Польше у них найдется время поспать, – загоготал он.

Дверь снова закрыли, и поезд двинулся дальше.

Последнее, что в полусне видела Марион, было зарево доменной печи. В вагоне стало совсем тихо. Не слышно было ни разговоров, ни стонов, ни плача, ни кашля, ни единого звука.

В мертвой тишине двигался поезд по заснеженной равнине. В эту ночь мороз достиг пятнадцати градусов. На польской границе поезд задержался. Вагоны без конца простукивали молотками, паровоз маневрировал, железнодорожники что-то кричали. Вагон, в котором была Марион, отцепили и отвели на запасный путь, где он и остался. Его буксы оказались в неисправности. Когда в полдень железнодорожные рабочие открыли раздвижную дверь, они отпрянули в смертельном испуге. На них упали два замерзших трупа старых евреев с длинными обледенелыми бородами. У одного из них с лысой головы скатился котелок. И следом за ними обрушился призрак с остекленелыми глазами и седыми локонами. Рабочие в ужасе отшатнулись. Призрак окоченевшими руками прижимал к себе двух завернутых в одеяла темнокудрых девочек, тоже мертвых, со стеклянными глазами. Ужас охватил рабочих, но время было военное, они уже привыкли к страшным зрелищам. Смелее! Они очистили вагон от замерзших людей. Казалось, их было не счесть. Их рядами укладывали на снег, по мере того как извлекали из вагона. Сосчитать решили уже потом. Многие, в особенности женщины, были так закутаны в пальто и платки, что походили скорей на свертки, чем на людей. Один из рабочих, человек набожный, закрыл им глаза.

Вытаскивая из угла вагона пожилую женщину с сереброкудрой головой, они обнаружили рядом с ней красивую молодую девушку в дорогом меховом пальто, которое тотчас же бросилось им в глаза.

– Какая красавица! Как попала сюда эта итальянка? – спрашивали друг друга рабочие. Они уже собирались положить девушку на снег рядом с другими, но в это мгновение Марион вздохнула и медленно открыла свои черные глаза.

– Она еще жива! – с удивлением воскликнули рабочие и отнесли Марион в ближайшую сторожку. Ее может забрать следующий транспорт.

Здесь, в теплой сторожке, Марион мало-помалу пришла в себя. Старая, полная женщина дала ей молока с размоченным хлебом.

– В чем вы провинились, милая фрейлейн? – плача, спросила старуха.

– Не знаю, – прошептала Марион, едва шевеля губами.

К вечеру она настолько оправилась, что могла уже обдумать свое положение. По ее просьбе, старуха дала ей кусок бумаги и конверт; она медленно, с трудом написала несколько слов отцу. «Не беспокойся, мы обе чувствуем себя хорошо, – писала она, – скоро мы напишем тебе подробно».

У старухи был сын солдат, который на следующий день отправлялся в казарму в Бреславль.

– Он опустит письмо в Бреславле, – шепнула она на ухо Марион. – Никто этого не узнает.

Марион поблагодарила ее, но когда она протянула старухе сто марок для солдата, та отвела ее руку.

– От несчастных мы денег не берем, фрейлейн, – сказала она. – Да поможет вам бог!

Доставая деньги, Марион, к своему удивлению, обнаружила в сумочке плоский отшлифованный алмаз величиной с чечевицу. Она не могла припомнить, как к ней попал этот камень. Кольцо, что ли, она собиралась сделать из него?

– Возьмите этот брильянт на память, – сказала она старухе, – подарите его кому-нибудь, впрочем, может быть, это просто стекло.

На следующее утро из Берлина прибыл новый транспорт в пятнадцать товарных вагонов, и два солдата увели Марион.


Читать далее

Бернгард Келлерман. Пляска смерти
Книга первая 14.04.13
Книга вторая 14.04.13
Книга третья 14.04.13
Книга четвертая 14.04.13
Книга пятая 14.04.13
Книга шестая 14.04.13
Книга пятая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть