ЧАСТЬ II

Онлайн чтение книги По следам неведомого
ЧАСТЬ II

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Когда я вошел в свою комнату и распахнул дверь на балкон, все недавно пережитое показалось мне сном. Вот он, с детства знакомый зеленый московский дворик. И старый тополь, доверчиво просунувший сквозь железные прутья балкона свои ветви, убранные седым пухом. В углу на веревке сохнет детское белье — это тетя Поля вывесила трусики и платьица своей внучки Танюшки; когда я был мальчишкой, там висели, кажется, точно такие же трусики и цветастые платьица, только носила их тогда Танюшкина мама, Валька, — ох, и отчаянная же была девчонка! Да вот и сама Валька, Валентина Петровна Стахеева, техник-электрик, спешит на работу. Дом уже проснулся. Мамаши и бабушки выкатывают колясочки во двор, выбегают ребятишки, дворник на зависть им пускает то туда, то сюда шипящую и сверкающую струю из шланга…

Я стоял, держась за перила балкона. Мне доставляло какое-то особенное, почти болезненное удовольствие любоваться этими привычными, мирными московскими картинами после всего пережитого.

В дверь постучали.

— Приехали наконец, Александр Николаевич! — звонко крикнула, появляясь на пороге, моя молоденькая соседка, Зиночка Латышева. — А вам все звонят, звонят — ужас! Я прямо с ног сбилась на звонки бегать!

Я неохотно поплелся в коридор и взял трубку. Звонили из редакции.

— Отыскался след Тарасов! — радостно прогудел заведующий отделом Силантьев. — Что с тобой было? Увлекся снежными человечихами? Постой, постой, корреспонденция об этом в следующий номер, сейчас главное — жив, здоров… не перебивай, я знаю, понимаю, с дороги, устал, не можешь, но будь человеком, выручи, больше некому! Строк 80-100, в форме беседы. Поедешь в обсерваторию…

Я досадливо и растерянно усмехнулся. От Силантьева отделаться трудно, это всем известно.

— Я болен, у меня нога болит! — прокричал я в отчаянии.

— Чудак, я же тебя не рекорды посылаю ставить! Сейчас машину подошлю, тихонько, культурненько съездишь, посидишь в кресле, поговоришь с дельным человеком, запишешь, что он сказал, — и отдыхай на здоровье! Ты пойми — Лида ушла в декретный, Миша поехал встречать французскую делегацию, остальные в разъезде, а материал такой, что надо обязательно в завтрашний номер давать. Что-то там, в обсерватории, новое на Марсе нашли, какой-то у них новый телескоп имеется… в общем, интересные новости!

Эти последние слова заставили меня поколебаться. Глупо, но я уже чувствовал себя теперь обязанным заниматься всем, что связано с Марсом и с другими планетами.

— Слушай, Шура, ты же, тем более, уже писал об этом самом Марсе в прошлом году! — продолжал взывать к моей комсомольской совести Силантьев. — Ну, будь человеком, в конце концов!

В конце концов мне пришлось согласиться быть человеком. Тем более, что я и в самом деле в прошлом году организовал материал о Марсе. В этой статье приводились мнения известных ученых. Одни считали, что жизни на Марсе быть не может, другие — что она есть; в общем, любопытство читателей нашей газеты (как и мое собственное) возбуждалось, но никак не удовлетворялось.

— Присылай машину, людоед! — ворчливо сказал я. — Куда смотрит охрана труда? — и услышал, как Силантьев облегченно захохотал.

Я поспешно побрился, переоделся. Машины еще не было. Я вышел в коридор и взял трубку, раздумывая — звонить Маше сейчас или после поездки в обсерваторию. Вдруг аппарат задрожал от звонка, — я даже вздрогнул, схватил трубку и сказал: «Алло!» таким хриплым, ненатуральным голосом, что Маша меня не узнала.

— Скажите, Литвинов еще не приехал? — строго спросила она.

Я подумал, что ей было не очень-то приятно вот так звонить и спрашивать обо мне. А писем от меня она не получала уже давно. Последнее я написал из Катманду, по дороге в горы. Конечно, я ничего не сообщал о таинственной пластинке, но самое молчание мое должно было ее встревожить. А теперь я приехал и не позвонил сразу, и вдобавок еду куда-то, не повидавшись с ней… вот нелепое положение!

— Маша! — сказал я, прикрывая трубку рукой: я боялся, что нас слушает Зиночка или кто-нибудь из соседей. — Маша, это я! Я как раз собирался тебе звонить! Маша! Машенька!

Мне, как всегда, было приятно выговаривать ее имя. Маша это почувствовала и засмеялась.

— Ты такой же чудак, — с удовольствием сказала она. — Я думала, ты в Гималаях умнее стал. Ну, быстро ко мне! Ты видел снежного человека?

Когда я объяснил, что занят, Маша обиделась.

— Подумаешь, какой незаменимый! — проворчала она. — Два месяца без него обходились, а два часа не могут обойтись.

Тут мне пришла в голову блестящая идея.

— Маша, едем вместе! — закричал я в трубку. — Это же недолго. Потом я в редакции отдиктую материал — и к тебе. Идет? Маша, вот уже машина во дворе, я заезжаю за тобой!

Через четверть часа мы сидели рядом в машине и жадно глядели друг на друга. Маша, конечно, была все такая же, красивая и веселая. Лицо и руки у нее потемнели, а волосы посветлели от солнца: лето в Москве было раннее и жаркое. А я, видимо, изменился даже больше, чем предполагал.

— Что с тобой! — ужасалась Маша. — Почернел, исхудал, глаза провалились, вид какой-то дикий. Что у тебя, тропическая лихорадка была? И что это за шрамы на лице?

— Я тебе потом расскажу, — ответил я и подумал, что нелегко мне будет все это рассказывать, даже Маше.

Ошеломляюще яркие и мрачные картины вдруг встали в памяти: зеленый рай Дарджилинга и лукавое смуглое личико Анга, а потом проклятое черное ущелье, зловещее голубое сияние вокруг фигуры Милфорда… Черная Смерть… Я резко откинулся на спинку сиденья и закрыл глаза. Маша осторожно притронулась ко мне.

— Шура, ты сейчас ни о чем не думай, — очень мягко сказала она. — Потом расскажешь. И не волнуйся. Ведь это все уже позади.

«Ох, если бы позади!» — подумал я. Мы остановились у обсерватории. Маша осталась ждать меня в машине. Она, конечно, заметила, что я хромаю, но ничего не сказала.

Мне нужно было поговорить с астрономом Арсением Михайловичем Соловьевым, — раньше я никогда о нем не слышал, но, как правильно заметил Силантьев, это характеризовало меня, а не Соловьева. Соловьев наблюдал Марс при помощи особого, телевизионного телескопа и увидел там что-то новое, очень интересное, — Силантьев даже не успел объяснить мне, что именно: так он обрадовался, что уговорил меня.

Идя по коридору вслед за сотрудником обсерватории, я думал, что это все же какая-то игра судьбы: не успел я приехать в Москву, как тут же на меня сваливаются какие-то новости, связанные с Марсом.

Удивительно, что в первый же день приезда в Москву мне довелось познакомиться с человеком, который впоследствии так много значил для меня. Но тогда, при первой встрече, я этого, конечно, не мог предполагать, хотя Арсений Михайлович Соловьев произвел на меня очень сильное впечатление. Наша с ним беседа так затянулась, что Маше пришлось долго просидеть в машине. И виноват в этом был, конечно, я сам.

Прежде всего, телевизионный телескоп, который применял для своих исследований Соловьев, был действительно последним словом астрономической техники. Теперь, наверное, многие уже знают о нем, — после небольшой корреспонденции в нашей газете появились другие статьи, более обстоятельные, в журналах, в специальных изданиях. Но тогда, в июне прошлого года, телевизионный телескоп был, по крайней мере для меня, совершенной новинкой, и я смотрел на него с любопытством школьника.

Арсений Михайлович привел меня в небольшую комнату без окон, со стенами, выкрашенными в темный цвет. Одну из стен целиком занимал огромный пульт с бесчисленным множеством кнопок, выключателей, ручек и сигнальных лампочек.

— Вот это и есть телевизионный телескоп, — неожиданно сказал Соловьев и усмехнулся, видя мое замешательство. — Конечно, самого телескопа здесь нет, он в специальной башне, а сюда изображение передается по проводам. Здесь находится пульт управления. Вот, смотрите, — он нажал какую-то кнопку, и в средней части пульта, щелкнув, как крышка портсигара, повернулась черная металлическая пластинка; за ней открылся небольшой квадратный экран. — Вот на этом экране и возникает изображение небесного тела. Можно сидеть здесь и наблюдать его через специальный окуляр, можно и фотографировать.

Мне показалось, что на таком маленьком экране не очень-то много увидишь, и я спросил — чем же это лучше обыкновенного телескопа. Соловьев объяснил — лучше прежде всего тем, что телевизионный телескоп значительно увеличивает яркость наблюдаемых небесных тел.

— Ведь телескопы нужны не столько для увеличения — это, между прочим, очень распространенное заблуждение, — сколько именно для усиления яркости. Даже самый простой, первый в мире телескоп Галилея собирал в сто шестьдесят раз больше света, чем зрачок человеческого глаза. Самые мощные современные телескопы собирают в миллион раз больше. Наш телевизионный телескоп дает возможность увеличить яркость изображения еще в десятки раз. А это очень важно. Видите ли, — тут Соловьев нерешительно поглядел на меня, должно быть, соображав, насколько я ориентируюсь в астрономии, и, смущенно кашлянув, продолжал: — Вы, вероятно, знаете, что сейчас существуют телескопы, способные увеличивать изображение в десятки тысяч раз. Но практически астрономы такими мощными увеличениями не пользуются. Например, Марс обычно наблюдают при увеличении не более чем в 500–600 раз…

Я непонимающе качнул головой, и Соловьев мягко объяснил:

— Дело в том, видите ли, что при больших увеличениях гораздо резче сказываются атмосферные искажения. Ведь земная атмосфера, как вы понимаете, не обладает идеальной прозрачностью, к тому же постоянные перемещения теплых и холодных масс воздуха заставляют изображение небесного тела дрожать, колебаться. При больших увеличениях эти атмосферные помехи еще сильнее мешают наблюдению, — изображение расплывается, искажается, детали пропадают, смазываются, научное Исследование становится попросту невозможным. А если при сравнительно небольшом увеличении добиться сильной яркости, то даже мелкие детали проступают довольно отчетливо.

Потом он объяснил мне, как устроен телевизионный телескоп. Я понял это примерно так. В фокусе мощного телескопа там, где возникает изображение небесного тела, — помещена приемная катодная трубка, вроде приемной трубки у передающей телевизионной камеры. От нее электрические сигналы после усиления передаются по проводам на другую электронно-лучевую трубку; она работает под большим напряжением, — отсюда и высокая яркость изображения.

— Существенно важно еще и то, — добавил Соловьев, — что с нашего телевизионного экрана гораздо легче фотографировать небесные тела. Яркость изображения тут так сильна, что для экспозиции требуется ничтожно малое время. А это позволяет ловить «спокойные» мгновения, когда атмосферные искажения отсутствуют. Кроме того, на этом телевизионном экране мы можем, не очень много теряя в четкости изображения, добиться больших увеличений. Ведь в обычных телескопах увеличение яркости достигается за счет увеличения площади объектива или зеркала. А ее нельзя увеличивать беспредельно — такие гигантские стекла начинают прогибаться в центре. А прогиб на какой-нибудь микрон дает непоправимое искажение. В Америке готовили объектив с пятиметровым диаметром, — так его установка заняла несколько лет, все не выходило как следует. У нас же объектив не очень велик; как я говорил, яркость достигается высоким напряжением, а увеличение осуществляется при помощи магнитных линз; дополнительное увеличение дает и наша оптическая проекционная система, — она у нас доведена до высокой степени совершенства. Мы можем, например, получить четкое изображение Луны диаметром до 25 метров. А это, как вы понимаете, позволяет увидеть очень многое из того, что раньше было недоступно человеческому глазу.

Я старательно записывал все, но эти последние слова заставили меня остановиться. Собственно, ведь из-за этого-то я и пришел сюда. Что же все-таки увидел Соловьев на Марсе? Но я сдержался и пока только выразил свое восхищение чудесным телескопом.

— А нельзя ли взглянуть, как он работает? — несмело спросил я, заранее предполагая, что говорю какую-то очередную глупость.

Соловьев, однако, не засмеялся, а только растерянно пожал плечами, — точно хозяин, которому нечем попотчевать гостя.

— Видите ли, — опять смущенно кашлянув, сказал он, — днем вообще смотреть что-либо трудно. Луны мы сегодня не увидим, а на Солнце смотреть в этот телескоп… просто, я бы сказал, неблагоразумно, — теперь он позволил себе улыбнуться. — Нет, в самом деле: ведь даже в обыкновенных телескопах мы ставим темные стекла, чтоб наблюдать Солнце, иначе оно выжжет глаза, а здесь, при увеличенной яркости…

Я смущенно рассмеялся и покраснел до корней волос, — есть у меня эта привычка краснеть по любому поводу.

— Скажите, а за рубежом есть такого рода телескопы? — опросил я.

— Есть в Америке. И у нас это тоже не первый, — живо отозвался Соловьев. — Первый был смонтирован в Пулковской обсерватории. А наш отличается от всех существующих систем прежде всего специальной электронно-корректирующей системой, — она очень снижает атмосферные искажения. И вообще могу честно сказать, что это — наиболее совершенное из всех известных мне устройств. Остальные пока мало что дали…

Соловьев посмотрел на пульт управления с ласковой улыбкой, как на живое и умное существо.

— И вам, конечно, удалось многого уже достичь при помощи этого чудодейственного телескопа? — спросил я.

Соловьев покачал головой.

— О нет, этого я не могу сказать. Во-первых, телескоп смонтирован всего месяц тому назад. Во-вторых, период противостояния Марса еще не начался. Вы, разумеется, знаете, что наблюдения над Марсом ведутся преимущественно во время противостояний… Хотя, конечно, наш аппарат дает некоторые преимущества…

Я сейчас же ухватился за эти слова.

— Конечно же, он дает вам массу преимуществ! В сущности, может быть, впервые теперь можно по-настоящему наблюдать Марс! И вы, конечно, там увидели что-то очень интересное!

Соловьев мягко улыбнулся.

— Боюсь, что я вас разочарую. На основании того, что я пока видел, нельзя сделать никаких убедительных выводов. Мои наблюдения важны пока только для меня, как первое подтверждение некоторых гипотез. Но я вам о них не могу рассказать это еще нельзя давать в печать.

Тогда я сунул блокнот в карман, пообещал ни слова больше не писать о нашем разговоре и пристал к Соловьеву, как репей. Я думаю, тут сыграло роль крайнее напряжение, в котором я находился в те дни. Вдруг мне показалось, что этот разговор сразу разрешит какие-то жизненно важные для меня вопросы. Хотя, надо признаться, это было нелепо. Ну, допустим, Соловьев заявил бы мне, что своими глазами видел марсиан. Даже это все-таки не решило бы всех вопросов, связанных с пластинками и проклятым храмом. Но в те минуты я ни о чем не думал и жадно выспрашивал Соловьева. Мы перешли, в другую комнату, уселись и начали беседовать.

Арсений Михайлович отвечал вначале очень сдержанно.

— Я не думаю, чтоб на вас мои наблюдения произвели особенно сильное впечатление. Нам удалось наладить непрерывную киносъемку Марса с экрана. При этом мы обнаружили, что из экваториальной области Марса произошло восемь вспышек. Каждая из них продолжалась 40–60 секунд. Добавлю еще, что вспышки эти происходили в предрассветный час (я имею в виду, разумеется, время не на Земле, а в тон области Марса, где они происходили). Промежутки между вспышками достигали двух марсианских суток. Вот, собственно, и все…

— Ну, и что же из этого следует? — растерянно спросил я.

— А вот это зависит от того, каких взглядов придерживается ученый. Выводы тут пока что можно сделать самые различные. Поэтому я и говорю, что материал непригоден для опубликования… Я лично могу думать одно, а другие — совсем другое… А ведь о Марсе и без того опоров много. Некоторые ученые считают, что сколько-нибудь развитой жизни на Марсе нет и быть не может; другие, напротив, доказывают, что там безусловно существуют, по крайней мере, растения. Некоторые, в том числе и ваш покорный слуга, идут в своих выводах еще дальше.

— Вы считаете, что на Марсе есть люди… то есть, разумные существа? — живо спросил я.

Соловьев уклончиво пожал плечами.

— Во всяком случае, я не считаю это невозможным, — осторожно сказал он и тут же добавил: — но я должен вас предупредить, что мои взгляды на этот вопрос большинство ученых совершенно не разделяет… считает их необоснованными и, так сказать, скорее относящимися к области фантастики… может быть, и научной, как добавляют из вежливости, но все же фантастики. В мою защиту можно сказать прежде всего одно: никто из нас до сих пор не имеет точного и ясного представления о том, что происходит на Марсе и каковы там условия существования. Вот, может быть, наблюдения, которые теперь ведутся при помощи искусственных спутников, да еще наш телевизионный телескоп помогут постепенно выяснить, кто из нас ближе к истине. Еще больше, конечно, помог бы полет на Марс; да что ж, и он не за горами.

Все, что говорил Соловьев, меня интересовало почти болезненно. Слишком еще живы были в памяти предсмертные слова Милфорда, слишком неотступно стояли передо мной все мрачные образы гималайской весны. Мне сейчас казалось, что чуть ли не все мое будущее зависит от того, что думает Соловьев о Марсе. Арсений Михайлович потом говорил, что его сразу поразила какая-то глубокая личная заинтересованность, звучавшая в моих настойчивых вопросах. А я так увлекся, что забыл о Маше, которая ждет меня, не обращал внимания на то, что беседа наша давно уже потеряла деловой характер и что я бесцеремонно отнимаю время у такого занятого человека.

Я читал о Марсе все же немного больше, чем о тех краях, где мне недавно пришлось побывать. Но познания мои были, разумеется, совершенно дилетантскими, и поэтому я, слушая Соловьева, ужасался собственному невежеству. Ведь я же действительно писал о Марсе в прошлом году! А между тем, стоило мне раскрыть рот, как я позорно садился в лужу. Например, я спросил, что же, по мнению Соловьева, означают эти вспышки на Марсе — уж не извержения ли вулканов? Соловьев очень живо отозвался на это.

— Да неужели вы придерживаетесь теории Мак-Лофлина? огорченно спросил он, и засмеялся, поняв, что мне это имя ничего не говорит. — Видите ли, Мак-Лофлин (это американский астроном) считает, что на Марсе имеется очень много действующих вулканов. Действием этих вулканов он и объясняет не понятные пока для нас особенности, замеченные астрономами на поверхности этой планеты. Вот, например, марсианские моря… — он приостановился и опять нерешительно поглядел на меня, ну, вы, конечно, знаете, что это вовсе не моря, воды в них нет. Но они меняют цвет в зависимости от времени года, и это дает основание предполагать, что они покрыты растительностью; отсюда их красновато-коричневый цвет весной, голубовато-зеленый летом и так далее. — Он правильно истолковал напряженное выражение моего лица и торопливо сказал: — Насчет цвета марсианской растительности очень убедительно пишет Тихов, вы прочтите. Так вот, Мак-Лофлин считает, что вулканы выбрасывают в атмосферу Марса массу пепла, а сильные ветры, господствующие на Марсе, разносят этот пепел в определенных направлениях. Этим взаимодействием пепла и ветров и создаются, говорит он, все причудливые очертания марсианских морей. Он считает, что и знаменитые каналы Марса в природе не существуют, что те линии, которые видны в наши телескопы — это полосы пепла: вулканы Марса якобы выбрасывают пепел в строго определенных направлениях… — Соловьев вдруг остановился. Вы не удивляйтесь, товарищ Литвинов, — извиняющимся тоном сказал он, — что я начал вам ни с того ни с сего излагать эту теорию Мак-Лофлина. Ведь теория-то нелепая, прямо-таки образец умозрительного построение, полностью оторванного от реальности. Но я сделал это потому, что ваше замечание, наверное, неожиданно для вас самого, — попало в цель. Мне досадно, что эти вспышки на Марсе Мак-Лофлин и его сторонники могут использовать как подтверждение своей теории! Ведь одним из важнейших аргументов, выдвинутых против его построений, было то, что до сих пор никто никогда не замечал извержений вулканов на Марсе… Правда, в 1954 году японские астрономы видели две вспышки; но даже если эти вспышки объяснить извержением вулкана, то это еще не подтверждает измышлений Мак-Лофлина насчет непрестанно действующих вулканов. А те вспышки, что наблюдал я, — и вовсе не вулканического характера…

— А что же на самом деле означают эти вспышки? — умоляюще спросил я. — И, пожалуйста, не сердитесь на меня за такие вопросы: я ведь совершеннейший профан в астрономии!

— Скажите, а почему, в таком случае, вас так сильно волнуют проблемы Марса? — удивился Соловьев. — Ведь вы дали слово не писать о моих наблюдениях. Значит, у вас есть личная заинтересованность в этом деле?

Я заколебался. Мне очень хотелось рассказать Соловьеву обо всем, что со мной случилось, и попросить совета. Но я не решался. Все-таки надо раньше выяснить, что же представляют собой эти пластинки! В конце концов я с трудом выдавил из себя:

— Мне… мне хотелось бы рассказать вам одну историю… но я не знаю…

И тут наш разговор оборвался. Зазвонил телефон. Соловьева срочно вызывали к директору. Я даже обрадовался, что сейчас не надо больше ничего говорить, от всей души поблагодарил Соловьева, записал его телефон, попросил разрешения позвонить позднее, и мы расстались.

Идя по коридору, я впервые взглянул на часы — и ужаснулся. Я пробыл в обсерватории чуть ли не полтора часа! Бедная Маша! Я помчался к выходу; кубарем, морщась и охая от боли в ноге, скатился по лестнице.

— Маша! — закричал я, выбегая на улицу. — Машенька! Ну, пожалуйста, не сердись! Я идиот, я олух!

Маша распахнула дверцу машины.

— Знаешь, я начала бояться, что тебе там плохо сделалось, — серьезно сказала она. — Ты ведь такой измученный! Но если дело обстоит именно так, как ты сообщаешь, то все идет по-старому.

— Ты молодец! — я с облегчением засмеялся. — А теперь нам еще придется поехать в редакцию, я сдам материал и тогда буду свободен. Едемте в редакцию, — сказал я шоферу. — Маша, все это так интересно! Ты не сердись!

— Я не сержусь, но из редакции мы едем ко мне, — категорически заявила она. — Я умираю от любопытства.

— Конечно, — сказал я. — Еще бы! Я тебе все расскажу.

И тут же опять подумал, что просто не представляю себе, как все это ей рассказывать.

В редакции, к счастью, было пусто, и я потерял не слишком много времени, отвечая на вопросы вроде того, который мне еще по телефону задал Силантьев, — о снежных человечихах. Я пошел к машинисткам, продиктовал материал и отдал Силантьеву.

— Зря ты меня гонял, — мрачно заметил я. — Ничего они там пока не открыли.

— Так откроют! — оптимистически заявил Силантьев, читая статью. — Ишь, какую штуку изобрели! Шутишь, что ли: Луна в 25 метров диаметром! Там, небось, лунных жителей, и то видно, если они не поодиночке гуляют. Чего там, ценный материал, молодец, что выручил. А теперь езжай домой и строчи корреспонденцию о походе в горы. А то ты после этого самого Катманду замолчал, как в воду канул. Мы уж решили, что ты застрял где-нибудь на вершинном гребне Эвереста. А серьезно, что с тобой там было? — тут он впервые пристально поглядел на меня и ахнул. — Да ты что, Литвинов, ты ведь и вправду совсем больной какой-то? Прямо лица на тебе нет. Ты что это?

— Устал с дороги, — неохотно ответил я. — Потом вот в горах упал, ногу повредил.

И опять я почувствовал, что просто невозможно даже намекнуть на то, что со мной было в действительности! Ну, как это расскажешь? А рассказывать все равно придется…

— Ты домой иди, домой! — решительно сказал Силантьев. Сейчас машину вызову. Если б у нас телефон был телевизионный, как этот твой телескоп, я бы тебя нипочем не посылал ни в какую обсерваторию…

— Нет, что ты, мне было очень интересно… — возразил, я.

— Интересно, интересно, — ворчал Силантьев. — Мне тоже интересно, что с тобой происходит. Словом, давай домой, машина тебя уже ждет.

Но я, конечно, поехал не домой, а к Маше. Я хоть и устал, но чувствовал себя не так уж плохо, а поговорить с Машей мне было просто необходимо.

И вот опять все было, как прежде. Мы сидели в ее уютной солнечной комнате, за окном шуршали машины по нагретому асфальту, чирикали воробьи на карнизах, и могло бы показаться, что я никуда не уезжал. Я рассказывал ей все по порядку — о Милфорде, об Анге, о его пластинке, о походе в горы, к таинственному храму, о Черной Смерти, — конечно, короче и не так связно, как здесь, но в общем все, что произошло…

Маша слушала молча, не отрывая от меня глаз, — я видел, как они расширились и потемнели.

— И вот, Маша, — закончил я, — я чувствую, что обязан рассказать об этом людям. Надо добиться, чтоб в Непал отправилась экспедиция и по-настоящему изучила следы пребывания небесных гостей. Ты пойми, Маша, что какими бы осложнениями мне ни грозил рассказ обо всем, что произошло, я обязан добиваться экспедиции. Это мне завещал Милфорд перед смертью, это мой долг и перед погибшими товарищами, и вообще перед людьми. Будь что будет, а я доведу все до конца. Это теперь — дело моей жизни!

Эта мысль вначале была неясной, но к концу своего рассказа я уже понял, что это так и есть и иначе быть не может. Да, мой долг — довести до конца дело, за которое погибли Милфорд и Анг. Мой долг — рассказать человечеству об удивительных событиях, может быть, — кто знает! — имеющих немаловажное значение для ближайшего будущего нашей планеты.

Маша по-прежнему сидела неподвижно. Я коснулся ее руки, и это словно вывело ее из забытья.

— Ты с ума сошел! — сказала она с отчаянием. — Нет, ты просто с ума сошел! Это ужасно!

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Эти первые слова Маши довольно точно определили ее отношение ко всей истории… Я только потом, постепенно смог понять, что чувствовала Маша, слушая мой рассказ. А ведь это было понятно — просто я сам был слишком поглощен своими переживаниями и не подумал, что Маша может воспринять эти события иначе, совсем иначе. Она сразу почувствовала, что в нашу с ней жизнь, в наши мечты а будущем вторглась какая-то грозная сила, способная все разрушить. Ведь о том, насколько опасны мои новые планы и замыслы, можно было судить уже по моему внешнему виду: уехал здоровый, вернулся больной, измученный. Что она должна была чувствовать? Товарищи мои погибли, я сам чудом спасся — и теперь собираюсь продолжать эту игру со смертью — во имя чего?…

Так что Маша начала, в привычной своей манере, издеваться надо мной вовсе не потому, что ей было и вправду смешно: скорее она делала это от страха и растерянности — или, может быть, думала, что меня удастся переубедить… Но я — то понял тогда только одно: Маша смеется над тем, что стоило жизни моим товарищам, — и был потрясен. Я слушал, как она, нервно смеясь, предлагает мне написать «на гималайском материале» приключенческую повесть, — и мне было тоскливо и страшно.

Казалось, что все случившееся начисто отрезало мне пути в прежний милый и знакомый мир. Вот и от Маши, которую я так преданно любил, меня словно стеклянная стена отделила. Я вижу, как она сидит рядом со мной, уютно поджав загорелые ноги, на любимой своей тахте со множеством подушечек, вижу, как светятся на солнце ее русые волосы, как движутся ее губы, слышу слова, но на самом деле я очень далеко от нее, и мы совершенно не понимаем друг друга.

Должно быть, на лице моем выразилось отчаяние, потому что Маша ахнула и сразу переменила тон.

— Шура, не сердись! Ох, какой я должна казаться тебе бессердечной эгоисткой! Ты пережил такую трагедию, так измучен, болен, а я… — На глазах у нее выступили слезы, она отвернулась, потом продолжала срывающимся голосом: — Я ведь потому, что ты слишком всерьез принимаешь эти свои находки… Я понимаю, этот англичанин тебе внушил… и обстановка такая была, впечатляющая… но я уверена, что все это имеет совершенно реальное и разумное объяснение.

Нет, стеклянная стена не исчезла, и я почувствовал, что смертельно устал. Мне больше не хотелось говорить, но обрывать разговор на полуслове было просто невежливо, и я вяло поинтересовался:

— А почему ты считаешь, что марсиане или вообще небесные гости — это непременно фантастика и нелепость?

— Да потому, что если б они были на Земле, мы бы давно об этом знали! — горячо ответила Маша. — Ну, правда, Шурик, ты же не считаешь всерьез, что такое событие, как прилет жителей другой планеты, могло пройти незамеченным? Ну, подумай!

Я растерянно поглядел на Машу. Мне это соображение как-то до сих пор не приходило в голову. Впрочем, я ведь вообще ничего не успел обдумать. В дороге я сознательно запрещал себе думать об этом, а в Москве сразу все на меня обрушилось в таком темпе, что думать было просто некогда.

— Вот видишь! — Маша сразу поняла, что попала в цель. Вот видишь! Ты отдохни, выспись, а потом хорошенько подумай, посоветуйся с учеными…

Все равно, это был вовсе не тот разговор, которого я ждал. Я даже не стал советоваться с Машей о своих дальнейших планах. Мы выпили чаю, а потом Маша вызвала по телефону такси, — нога у меня разболелась не на шутку, — и я уехал домой…

Я решил поступить благоразумно и, по крайней мере, хоть выспаться — принял снотворное и спал довольно крепко, но сны мне снились очень плохие и какие-то все неприятные. Не Марс, не Гималаи, а так что-то, должно быть, психологически связанное с этим: будто я с мучительными усилиями долго пробиваюсь к какой-то цели, а потом, где-то близко, не то сил не хватает, не то препятствия становятся неодолимыми. Больше всего меня мучил песок — в нем вязли ноги, каждый шаг доставался с таким трудом, что я обливался потом, падал, полз, опять поднимался — и все напрасно. Все же я отоспался и утром чувствовал себя не так уж плохо. Только нога по-прежнему болела, и я решил было вызвать врача, но потом сообразил, что тогда мне придется, может быть, до вечера ждать его визита и не выходить из дому, — и сам поехал в поликлинику.

По дороге туда и ожидая приема у хирурга, я напряженно думал: что же мне делать с пластинками? Я их обязан показать ученым, это ясно. И, конечно, в первую очередь археологам. Но, черт возьми, как же им объяснить всю эту историю? Советский журналист, находясь в чужой стране, впутался в какие-то похождения в компании с эксцентричным англичанином и мальчишкой-туземцем. Тайком, отбившись от экспедиции, пошел с ними в какой-то запретный храм… возможно, оскорбил религиозные и национальные чувства местного населения… и, вдобавок, оба спутника погибли при очень странных обстоятельствах. Признаюсь, когда я вот так, с официальной точки зрения, объяснил себе, что произошло, мне стало очень не по себе. Дело не в том, что я испугался последствий… честное слово, это было бы слишком мелкое чувство после всех недавних трагедий, но я просто не знал теперь, с какого конца начать объяснять, что и как произошло. Все будут смотреть на меня как на авантюриста или, по крайней мере, не вполне нормального человека. Может быть, и разговаривать со мной всерьез не захотят.

Хирург внимательно осмотрел мою ногу, потом перевел взгляд на загорелое и порядком разбитое лицо и сокрушенно покачал головой.

— Что, молодой человек, альпинизмом увлеклись? Вот и результат, как говорится, на лице… и на ноге. Будьте любезны, отправляйтесь-ка на рентген, потом домой, бюллетень я вам сейчас выпишу. Завтра позвоните мне, скажу, что у вас там, нет ли трещины в кости, тогда решим, что делать. На Кавказе, что ли, отдыхали?

Я молча кивнул и попрощался. Вот и этому добродушному старичку — попробуй, расскажи, где я был и что со мной случилось: ведь, пожалуй, не на рентген, а к психиатру направит! Немудрено, что Маша не верит… Да, Маша, Маша…

Я теперь в ее глазах сумасброд, фантазер, она мне не доверяет. Она думает, что Милфорд меня чуть ли не загипнотизировал… Постой, а ведь все-таки Милфорд и вправду очень влиял на тебя и на Анга. Если б не он, не его одержимость и упорство, никуда бы ты не пошел, конечно, ни в какой храм… Нет, не в этом дело. Тайна все-таки существует, проклятый храм существует и вернее всего, что там действительно были небесные гости… Да если даже это и не так, то все равно, тут какая-то очень важная тайна.

Дома я начал распаковывать вещи. Все слежалось, отсырело и пахло тропиками. У меня сразу мучительно защемило сердце, я сел на пол у раскрытых чемоданов и глубоко задумался.

Тут неожиданно пришла Маша. Вид у меня был, наверное, довольно дурацкий, когда я сидел вот так на полу и держал в руках рубашку сомнительной свежести. Но Маша не засмеялась, как сделала бы раньше. Она вообще была непривычно серьезна и даже грустна.

— Пахнет далекими странами, — сказала она, слегка раздув ноздри. — Все равно, Шура, я тебе завидую, как девчонка, хоть и нелегко тебе там пришлось.

Я подумал, что и сам себе буду завидовать впоследствии, когда немного отойду от всех переживаний.

— Ты говорил, что у тебя есть фотографии Милфорда и Анга, — сказала Маша. — Покажи мне. И пластинки, если можно…

Меня поразило, что она говорила тихо, без обычного задора, почти робко. Я начал лихорадочно выбрасывать вещи из чемодана, — Маша подбирала их молча и расправляла. Я даже не заметил, как она повесила костюм в шкаф, как отобрала белье для стирки. Все это дошло до меня потом. А пока я вынул со дна чемодана сверток с бумагами и фотографиями, — там же были и пластинки, — и застыл, судорожно сжимая этот сверток. Я чувствовал почти физическую боль при мысли о том, что сейчас увижу лица погибших друзей, возьму в руки эти загадочные пластинки…

Должно быть, я побледнел, потому что Маша усадила меня на диван и заставила выпить воды.

— Ты совсем, совсем болен, — сказала она. — И зачем я заговорила об этих пластинках!

— Что ты, Маша, — возразил я, — я же все равно сейчас достал бы все это.

— Ну, хорошо, хорошо, — успокаивающе сказала Маша. — У тебя что, с сердцем неладно?

— Нет-нет, не волнуйся, — сказал я, но тут же почувствовал, что и вправду неладно. Меня охватила странная, почти обморочная слабость, я откинулся на спинку дивана и закрыл глаза. Слабость медленно проходила.

— Я сейчас вызову скорую помощь, — заявила Маша. — Так нельзя, в конце концов.

— Машенька, пожалуйста, не надо никого вызывать, — запротестовал я. — Мне уже лучше. Просто я очень устал.

— Нет, ты болен, Шурик, — настаивала Маша. — Я даже слов таких от тебя раньше не слыхала — устал.

— Раньше со мной и не происходило ничего похожего на то, что я недавно пережил!

Я поднялся, вытер холодный пот, проступивший на лбу, отпил воды, и почувствовал себя вполне сносно. Мне было немного совестно перед Машей, — веду себя, как слабонервная барышня, чуть обморок не закатил, — но, в конце концов, что поделаешь? Видно, долго будут мне помниться Гималаи и черный храм!

Я распаковал сверток. Фотографии были где-то внутри, и я сначала достал пластинки. Маша, затаив дыхание, осторожно взяла пластинку, поглядела на нее, потом положила на стул и нервно отдернула руку.

— Они не опасны, — сказал я, — не радиоактивны.

— Да я не потому, — глухо проговорила Маша. — Только мне кажется, что они пропитаны человеческой кровью…

Должно быть, Маша за эту ночь многое передумала. Она по-прежнему не верила ни в каких марсиан, но по-настоящему поняла, что мне довелось пережить подлинную трагедию и что моя жизнь отныне пойдет, может быть, совсем иначе, чем нам с ней представлялось еще месяца два назад.

Она долго молча рассматривала фотографии — Дарджилинг, Кангченджунга, базар, гималайская красавица с мужем; Анг, Милфорд и я в группе журналистов; жилище шерпов; опять Анг с мохнатой собачкой, и опять Милфорд — в гамаке, на кресле у окна; Милфорд и я о чем-то весело разговариваем. Потом Катманду с его узкими тенистыми улицами, старинные храмы. Вот Милфорд в позе победителя ухватил за рога корову, и рядом — сумрачное личико Анга. Потом — горы, ущелье, реки, пышная зелень, цветущие луга, сияющие зубцы снежной обители… грозный хаос ледопада Кхумбу, трещина, через которую переправляется на веревке шерп… и еще — мертвое лицо шерпа и обряд похорон. Это — последние снимки, которые мне удалось проявить в лагере у монастыря Тьянгбоче. Больше я почти не фотографировал… не до того было. Я вместе с Машей смотрел эти снимки, давал короткие пояснения, и сердце у меня сжималось от горя и тоски.

— У Милфорда изумительное лицо, даже на этих случайных снимках, — тихо сказала Маша. — Он похож на Шерлока Холмса.

Я невольно усмехнулся: на мой взгляд, Милфорд ничуть не походил на прославленного сыщика — просто для Маши его облик связывался с тайной, с поисками. Впрочем, мне показалось, что Милфорд на снимках выглядел красивей, чем в действительности, — светлые глаза на темном удлиненном лице, выражение спокойного мужества и легкой иронии, так красившее его в первые дни нашего знакомства. Умное и хорошее лицо, Маша права.

— Ты думаешь о Милфорде? — печально и все так же тихо спросила Маша. — Ты теперь его до конца жизни не забудешь. А ведь все-таки это он погубил Анга, да и ты спасся чудом. Мне Анга больше жаль…

В словах Маши мне почудилась ревность к погибшему. Я вздохнул.

— Если б ты знала, Маша, до чего мне жаль Анга! Я тебе ведь не рассказал толком, какой это был замечательный парсек. Я потом расскажу про Анга и про других…

— А храм? — вдруг спросила Маша. — Ты же говорил, что Милфорд делал снимки в храме?

В самом деле, как я мог забыть об этом! Вот катушка с пленкой из аппарата Милфорда, она лежит в углу чемодана. А это что за сверток?… Это же таинственный голубой прибор, который Милфорд вынес из храма! Я его даже не успел толком разглядеть.

Мы долго вертели в руках изящную вещицу, сделанную из странного, очень твердого голубого материала с пробегающими по нему зеленоватыми отсветами. Она с первого взгляда больше всего напоминала рамку для фотографий. Рамка была продолговатая, четырехугольная и состояла из полых полукруглых трубок, точнее, из одной трубки: нигде не было заметно ни пазов, ни соединительных швов.

С двух сторон посредине отходили вниз прозрачные отростки — тоже будто совершенно естественно выраставшие из трубки.

Сквозь них можно было видеть, что внутри трубки тянется очень сложная система тончайших проводков, стерженьков, разноцветных кристалликов. На поверхности трубки, с тех сторон, которые образовывали центральное четырехугольное отверстие, мы увидели множество отверстий различного калибра и формы круглых, овальных, щелевидных. Наружная поверхность трубки слегка поблескивала, и все время казалось, будто по ней пробегают волны зеленоватого света. Внутри, насколько удавалось рассмотреть, трубка была матовой.

Мне почему-то пришло в голову, что все дело в этих странных прозрачных отростках. Я их трогал, сжимал, пытался передвинуть — ничего не выходило. И вдруг, когда я слегка нажал на них снизу, они изменили свою форму, стали более плоскими и приплюснутыми. В то же время из рамки со всех сторон выдвинулась внутрь узкая голубая полоска. Я отпустил отростки — и полоска ушла обратно, не оставив ни малейшего следа на поверхности трубки, а отростки приняли прежнюю продолговатую форму.

— Оставь! — сказала Маша. — Сейчас же оставь! Это же из храма Черной Смерти, а мы с тобой, как дети, играем этой штукой!

Я подумал, что Маша права. Я снова завернул прибор в плотную бумагу и положил его в ящик письменного стола. Потом взял катушку с пленкой и отправился в ванную проявлять.

Вернулся я очень скоро и с совершенно обескураженным видом. Маша взглянула на меня и слабо улыбнулась.

— Пленка засвечена, правда? — спросила она.

Я с минуту смотрел на нее, растерянно моргая. Потом догадался.

— Ну, конечно же! Проникающая радиация! Надо быть олухом, чтоб сразу не сообразить…

— Просто вы оба с Милфордом были в таком состоянии, что не могли всего сообразить, — сказала Маша. — Он ведь и так вел себя с изумительным мужеством и спокойствием. И ты тоже…

— Где там! — откровенно ответил я. — Тогда я еле понимал, что делаю. Если б не шерпы, я бы погиб…

— Все равно ты делал, что надо, — очень серьезно сказала Маша. — А что пленки засвечены, я догадалась, сидя тут. Я стала думать, что же мог сфотографировать Милфорд в том темном храме, потом вспомнила про голубое свечение, про Черную Смерть и поняла, что пленка погибла.

— Значит, Милфорд погиб зря! — в отчаянии оказал я. — Нет даже снимков, и никто не узнает теперь, что было в этой проклятой дыре!

— А голубой прибор? — напомнила Маша. — А пластинки?

Да, верно! Мы опять начали рассматривать пластинки. Вот талисман Анга: на нем изображена солнечная система. Вот те две пластинки, что вынес Милфорд из храма.

Я сел на диван рядом с Машей и внимательно осмотрел эти пластинки. Я их, в сущности, вообще впервые видел — тогда, в Гималаях, мне на них и смотреть не хотелось.

Эти пластинки отличались от той, что носил Анг. Талисман Анга, как я уже писал, был тускло-серебристого цвета, и на нем нанесен чертеж. Эти обе были такие же тонкие и почти невесомо легкие — и вместе с тем твердые, негнущиеся. Но они отличались от первой прежде всего по цвету: солнечно-желтые, какие-то теплые, приятные на вид. К тому же одна сторона у них оказалась матовой, другая — блестящей. Размером они тоже были несколько побольше — с почтовую открытку. Но главное сколько я их ни рассматривал, не обнаружил ни рисунков, ни знаков; поверхность была с обеих сторон совершенно чистой.

Это меня сбило с толку и огорчило. Что же можно узнать по таким пластинкам? И что мне скажут ученые, которым я их принесу? Правда, металл какой-то совершенно особый… Но, может быть, просто я, профан в технике, не знаю этого сплава, а специалистам он давно известен?

Маша посидела у меня еще около часу, говорила мало, была все такой же непривычно тихой и печальной. Я даже спросил, не больна ли она. Но Маша обиделась:

— Ты думаешь, должно быть, что твоя судьба мне безразлична, — сказала она с горечью. — А ты даже сам не понимаешь, что тебя ждет!

Может быть, я и в самом деле не понимал, что меня ждет. Но я решил больше об этом не думать, а действовать без промедления. И, как только Маша ушла, начал названивать в редакцию. Там нашлись, конечно, ребята, которым приходилось в связи с какой-нибудь статьей общаться с археологами. Они мне сразу назвали имя одного из крупнейших специалистов в этой области. В ответ на вопросы я сказал, что нашел в горах очень редкую монету и хотел бы определить, к какому веку она относится.

— Ну, вот он тебе скажет! Этот старик все знает! — заверили меня.

Я не буду называть имени этого ученого главным образом потому, что от встречи с ним у меня остались самые неприятные воспоминания, а плохо говорить о нем я не хочу: в конце концов со своей точки зрения он, может быть, и прав.

Я взял такси, поехал в институт и благодаря своему корреспондентскому удостоверению довольно скоро добился приема у «всезнающего старика» — директора.

В громадном темноватом кабинете, уставленном черной громоздкой мебелью, за гигантским столом, сверкающим темным лаком, сидел высокий плотный мужчина с резко очерченным хмурым лицом. Он оказался не таким старым, как я представлял себе со слов товарищей, — полуседые волосы его были довольно густы, а глаза под нависшими кустистыми бровями смотрели зорко и живо. Да и голос у него был басистый, громкий — вовсе не старческий.

— Чем могу служить, молодой человек? — прогудел он, кивком указывая мне на кресло.

О дружеской, задушевной беседе в этом мрачном кабинете нечего было и думать — это я сразу понял. Нас разделял необъятный стол; к тому же я беспомощно утопал в глубоком кожаном кресле, а хозяин сурово высился надо мной по ту сторону темного полированного стола. Поэтому я сразу решил говорить как можно меньше.

— Я только что вернулся из Непала, — сказал я; хмурое лицо хозяина на мгновенье осветилось живым любопытством. — Там я случайно нашел очень интересные вещи. Вот мне и хотелось бы узнать ваше мнение об этих предметах.

Сделав это предельно краткое вступление, я приподнялся и выложил на стол три пластинки и голубой прибор. Хозяин поглядел на все это с недоверием и удивлением.

— А почему вы обращаетесь с этим именно ко мне? — вдруг спросил он.

— Позвольте, но к кому же… вы являетесь признанным авторитетом… — недоумевая, забормотал я.

— Что ж, вы думаете, что мой авторитет распространяется на все отрасли человеческого знания? — желчно пробурчал «всезнающий старик». — Ведь к археологии-то ваши находки не имеют отношения.

Этого я никак не ожидал!

— Как же так не имеют отношения, — сказал я, стараясь говорить спокойно, — когда пластинка с рисунком солнечной системы была родовым талисманом в шерпской семье и переходила из поколения в поколение.

— Вот эта? — недоверчиво переспросил хозяин и повертел пластинку в руках.

Я тем временем поспешно рассказал ему о легенде, связанной с пластинкой, и о таинственном храме. О Милфорде я ничего не говорил, а сослался на отца Анга, который якобы добыл эти талисманы, а потом погиб от Черной Смерти. Хозяин молча слушал все это; на лице его застыла брюзгливая гримаса. Когда я замолчал, он гулко откашлялся и сгреб пластинки и голубой прибор в ящик письменного стола.

— Ну, вот что, молодой человек, — забасил он. — Вы зайдите… ну, скажем, послезавтра. Я все же попытаюсь еще проверить эти ваши штучки. Только думаю, что сделаны они не ранее, чем лет пяток назад. И, таким образом, к моей компетенции не относятся. Однако проверим, раз уж вы тут такие легенды-сказки рассказываете. Так-то, батенька. Думается, что зря вы занятым людям голову морочите этими вашими… т-талисманами! — последнее слово он выговорил с презрением.

После этого разговора я, понятно, ничего хорошего уже не ждал. И действительно, при следующем свидании «всезнающий старик» вернул мне пластинки и прибор и решительно заявил, что они — современного происхождения.

— Не хотите же вы уверить меня, молодой человек, — раздраженно загудел он, когда я попробовал возражать, — что ваши шерлы или кто бы там ни был, черт, дьявол, еще несколько поколений тому назад знали секрет изготовления великолепных пластмасс?

— Но ведь речь идет не только о приборе… — возразил я.

— Разумеется, не только! Пластинки-то ваши, в том числе и т-талисман, — почему-то это слово его особенно злило, — они ведь тоже из пластмассы… Ну, или, скажем, вообще из синтетических материалов!

— Разве? — пробормотал я растерянно.

— Да уж поверьте! Или, если угодно, обратитесь к… ну, к признанным авторитетам, как вы изволите выражаться, только уж, пожалуйста, в области химии… да-с, органической химии, а не археологии… Не археологии, молодой человек!

Я так растерялся, что начал бормотать что-то несвязное… потом опять говорил о талисмане, о храме и Черной Смерти… о Сынах Неба… Он слушал меня все с той же желчной гримасой. Наконец ему надоело.

— Да выбросьте вы из головы всю эту чепуху! — прогремел он, вставая, в величайшем негодовании. — Скажите, пожалуйста, — из поколения в поколение передавалась вещь из ультрасовременного материала! Это исключается! Ис-клю-ча-ет-ся! И постыдились бы вы, образованный человек, ссылаться на бредни какого-то дикого, совершенно невежественного мальчишки, насквозь пропитанного суевериями! Да откуда вы знаете, сколько времени его отец носил этот талисман? Может быть, всего год или два! А рассказал сказку мальчишке для того, чтоб он берег эту штуку, вот и все. Я эти края тоже достаточно знаю, там на каждом шагу легенды и предания. Ни одно дерево там просто не вырастает, а все из чьих-нибудь волос или ногтей. А легенды о Сынах Неба можно услышать в любой части земного шара. Да-с, молодой человек!

— А храм? А Черная Смерть? — в отчаянии спросил я, чувствуя, что почва ускользает у меня из-под ног.

Археолог яростно фыркнул.

— Залежи урановых руд встречаются в самых разных местах! — зарычал он. — Если вы даже этого не понимаете… В общем, заберите-ка свои экспонатики. Ни к каким Сынам Неба они отношения не имеют… если только вы не согласитесь считать Сынами Неба англичан… или американцев… вот именно, американцев, молодой человек!

Он сердито смотрел, как я собираю свои «экспонатики». Я думаю, он и вправду считал меня абсолютным кретином. Я неловко попрощался и ушел, чувствуя на спине его презрительный взгляд.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Легко понять, какое настроение было у меня после этого разговора. Ведь доводы сердитого археолога не были лишены известной убедительности. В самом деле, мог ли я ручаться, что суеверное воображение шерпов не создало легенду вокруг какой-то вполне современной вещи? Мало ли при каких обстоятельствах лопала эта пластинка к отцу Анга! А вдруг… мне даже стало нехорошо при этой мысли… а вдруг все началось с того загадочного сагиба, который вместе с отцом Анга ходил в храм и тоже был убит Черной Смертью? Может быть, только тогда эта пластинка и попала в семью шерпов. Я ведь ничего толком не знал… из Анга каждое слово клещами приходилось тянуть, а остальные шерпы и вовсе молчали. Что, если это и есть «родовая тайна» — загадочная смерть европейца, стремившегося к запретному храму, смерть, которую просто необходимо было ради безопасности всей семьи окутать покровом непроницаемой тайны и молчания? А этот самый храм… вернее, просто колпак над выходом урановых руд — могли построить европейцы или американцы, побывавшие в тех местах совсем недавно (и уж, наверное, не раньше 1953 года, когда Непал открыл свои границы для чужеземцев!).

Как он открыто презирал меня, этот «всезнающий старик»! Конечно, я в его представлении — просто желторотый юнец, простофиля, который, развесив уши, слушает мальчишку, по горло набитого суевериями. Что ж, — Анг был и в самом деле глубоко пропитан мистицизмом и суеверием… Неужели все это так и есть, и Милфорд, умница и скептик Милфорд, с его жизненным опытом и прекрасным журналистским чутьем, все-таки ошибся, погиб в погоне за призраком, за пустой тенью, за современными штучками из пластмассы? Обидно даже думать так — но что, если это все-таки правда?

Нет, конечно, я не мог на этом успокоиться. Пусть меня считают идиотом, сумасшедшим, авантюристом — кем угодно! пусть смотрят на меня с презрением и недоверием. Я буду ходить всюду, куда только смогу проникнуть, пока не узнаю все, что можно узнать.

Но к кому же идти сначала? К археологам уже, видно, не стоит. Грозный старик свое дело знает, и с этой стороны к пластинкам вряд ли подступишься. Надо пробовать другие пути. Но кто же может тут помочь? Историки? Этнографы? Геологи?

Я решил для начала потолковать с этнографами. Но и тут меня ждали неудачи. Бытом гималайских племен, а тем более маленького народа шерпов занимались очень немногие. Один из этих ученых недавно умер, а другой надолго уехал в экспедицию. Я показал пластинки и прибор человеку, который изучал Китай и особенно Тибет. Он повертел в руках пластинки, осмотрел прибор и решительно подтвердил, что, на его взгляд, вещи эти — безусловно современного происхождения.

— Даже самоновейшего! — добавил он. — Я таких пластмасс еще не видел. Возможно, это американская продукция.

Словно он сговорился с археологом! Я совсем было впал в уныние. Однако, пораздумав, решил отправиться к химикам, чтоб окончательно уточнить, что это за материалы и откуда они могли появиться в Гималаях.

Я решил созвониться с кем-либо из специалистов-химиков. Однако, перелистывая свою записную книжку, наткнулся на свежую запись — телефон Соловьева.

И тут я решил — была не была! Это человек чуткий, отзывчивый, он меня выслушает, не будет высмеивать… Может быть, Соловьев, по крайней мере, подскажет, к кому нужно обратиться.

Я вышел в коридор и набрал номер телефона Соловьева. Почему-то я особенно волновался, больше, чем все эти дни, так, что даже в горле пересохло. Может быть, потому, что я понимал: если уж и Соловьев, человек благожелательный, чуткий, умный, сочтет мою историю не заслуживающей серьезного внимания, то мне просто трудно будет дальше искать и добиваться. А, может быть, и потому, что я смутно предчувствовал — этот человек будет играть какую-то большую роль в моей жизни…

Соловьев не обманул моих ожиданий. Он Сразу вспомнил меня, даже как будто обрадовался звонку, и назначил свидание на этот же день, в пять часов. Чтобы понять, с каким подлинным и глубоким интересом отнесся Соловьев к моему рассказу, достаточно сообщить, что мы с ним расстались только после полуночи. Мы долго пробыли в обсерватории, ходили, по улицам, ужинали в кафе, сидели в сквере, потом у него дома, в кабинете, — и все никак не могли наговориться. Конечно, приключения мои были необычайными, и удивительными, а Соловьеву я все рассказывал подробней и даже как-то откровенней, чем Маше, — и потому, что сам многое вспомнил и заново осмыслил в эти дни, и потому, что я, рассказывая, ощущал не ужас и недоверие, как у Маши, а горячую заинтересованность и даже восторг. Я вообще плохо представляю себе, чего я смог бы добиться в этом запутанном деле без энергичной поддержки Арсения Михайловича, без его неустанных хлопот. Ведь у нас оказалось столько противников — да и немудрено.

Прежде всего, как вы уже понимаете, Соловьев подошел к этому делу совсем по-другому. Он очень серьезно и детально расспросил меня и о шерпской легенде, и о храме, и о котловине наверху. Вопросы его сразу показали мне, что он принял теорию Милфорда хотя бы как рабочую гипотезу — во всяком случае не отверг ее безоговорочно.

Потом начал изучать пластинки. И сразу же, разглядывая талисман Анга, протяжно свистнул.

— Вы посмотрите только на этот чертеж! — сказал он.

— Да, я знаю, это схема солнечной системы, — торопливо отозвался я.

— Не в этом дело! — оживленно заговорил Арсений Михайлович. — То есть, конечно, я так же, как и Милфорд, считаю в высшей степени странным, что в семье шерпов стала семейным талисманом именно пластинка с изображением солнечной системы. Тем более, тем более, если она из какой-то особой пластмассы! Археологи и этнографы судили, конечно, верно с точки зрения своей науки, но узко и примитивно. Они говорили только как специалисты в своей области. Понимаете — дело действительно не только в том, что перед нами чертеж на очень странной пластинке, выгравированный непонятным способом. Тут есть и другие загадочные детали. Посмотрите — ведь тут не только планеты, но и их спутники. Так вот, обратили ли вы внимание на то, что у Юпитера здесь двенадцать спутников, а у Марса всего один?

Честно говоря, если б я и обратил внимание, то не придал бы этому никакого значения. Сейчас я начал лихорадочно соображать.

— Да, ведь у Марса на самом деле два спутника! — вспомнил я. — А у Юпитера?

— У Юпитера их и в самом деле двенадцать. Но дело-то в том, что десятый и одиннадцатый спутники были открыты астрономами в 1938 году, а двенадцатый — и того позже, в 1951!

— Позвольте, Арсений Михайлович! — я недоумевал, почему он так радуется. — Но ведь это — еще одно убедительное доказательство, что пластинка вполне современная!

— А почему тогда у Марса тут всего один спутник? Фобос и Деймос были известны давно, еще с 1877 года.

Я пожал плечами, ничего не понимая… Кто их знает, почему они нарисовали один! Может быть, просто упущение в чертеже…

— Этого я не думаю, чертеж сделан очень точно и старательно, — возразил Соловьев. — Тут скорее напрашивается предположение, что этот чертеж относится к тому времени, когда у Марса еще не было второго спутника.

— То есть, вы хотите сказать, что его еще не открыли? переспросил я. — Но как же тогда обстоит дело со спутниками Юпитера?

— Нет, я хочу сказать другое: что второго спутника тогда еще не было! Вы не понимаете? Я вам сейчас объясню…

Мы сидели в обсерватории. Соловьев вдруг весело улыбнулся и прошелся по комнате. Я даже в те часы, в совершенно потрясенном состоянии, любовался им. Мне казалось, что это типичный ученый будущего века — не гипертрофированный мозг, подавляющий своей мощной работой хилое тело, а существо высшего порядка, в организме которого именно гармония и слаженность всех функций обеспечивает свободное и яркое мышление. Быстрые, легкие, точные движения, прекрасно тренированные мускулы, почти физически ощущаемые сила и здоровье.

— Дорогой Александр Николаевич, — Соловьев сел рядом со мной, — вы не представляете себе, как неожиданно этот странный чертеж совпал с некоторыми моими предположениями, очень смелыми и на первый взгляд даже совершенно фантастическими. Но — только на первый взгляд! Я уже предупреждал вас, что большинство моих коллег считает меня еретиком… или, точнее, безудержным фантазером. Но я с этим давно уже примирился. И жду, когда жизнь докажет мою правоту. Конечно, не просто жду, а ищу доказательств… Так вот. Ученые считают, что спутники Марса — по крайней мере, один из них, Фобос, ведут себя очень странно. Во всей солнечной системе Фобос, можно сказать, единственный в своем роде. Конечно, Фобосом и Деймосом, что, как вам известно, означает Страх и Ужас, их окрестили не за поведение, а исключительно вследствие того, что они сопутствуют красной планете, получившей грозное имя бога войны — Марса. Но все же они во многом удивительны. Фобос — единственный спутник в нашей солнечной системе, у которого период обращения вокруг планеты короче периода ее вращения вокруг своей оси. Марсианские сутки почти равны нашим — в них 24 часа 37 минут, — а Фобос делает полный оборот вокруг Mapca за 7 часов 39 минут. Больше нет таких спутников, которые восходили бы над горизонтом на западе и двигались к востоку. Я имею в виду, конечно, естественные спутники! — с особенным ударением сказал Соловьев.

— Вы хотите сказать… — начал я неуверенно.

— Не то что хочу сказать, но могу предположить, — прервал меня Соловьев. — Видите ли, уж очень удобны Фобос и Деймос: будто нарочно приспособлены для потребностей обитателей Марса! Деймос вращается медленней: он совершает свой оборот вокруг планеты за 30 часов 18 минут, то есть немногим более, чем за сутки. Таким спутником очень удобно пользоваться для ретрансляции телевизионных передач и для радиосвязи. Оба они движутся в плоскости, близкой к экваториальной — а известно, что искусственные спутники удобней всего запускать именно так. Особенно — когда речь идет о таких крупных спутниках: масса их нам неизвестна, но предполагаемый диаметр Фобоса 8, а Деймоса — 16 километров. Все это наводит на некоторые размышления о том, естественным ли путем возникли эти два небесных тела… Но этого мало. В движении Фобоса есть еще одна особенность, необъяснимая с точки зрения законов небесной механики. Наблюдая за Фобосом, астрономы установили, что он движется все быстрее и быстрее. Это явление в астрономии называется вековым ускорением. И по отношению к Фобосу его причины неясны. В самом деле, допустим, что это ускорение возникает вследствие сопротивления атмосферы…

Я с недоумением поглядел на Соловьева, и он усмехнулся, как мне показалось, с некоторым оттенком недовольства: наверное, его все же раздражало мое полное невежество в вопросах астрономии. Однако ответил он спокойно:

— Вы меня простите, но я уж не буду все подряд объяснять, а то мы никогда не доберемся до сути вопроса. Почитайте литературу о наших искусственных спутниках и подумайте, например, о том, почему ракета-носитель обгоняла спутник в своем движении вокруг Земли. Вы не сердитесь за такой совет? Нет? Ведь это я просто для экономии времени… Но для Фобоса, продолжаю, такое объяснение не годится: для этого атмосфера Марса на высоте 6000 километров должна была бы обладать значительно большей плотностью. Теперь возьмем другое предположение: что на Фобос действует приливное торможение… Да, конечно, тут опять вам не все будет понятно. Но вот, например, взаимодействие Земли и Луны, которое повседневно и наглядно наблюдается в виде морских приливов, приводит к тому, что вращение Земли тормозится и земные сутки постепенно удлиняются, зато расстояние между Землей и Луной все больше возрастает. Но Фобос находится так близко от планеты, что действие приливной волны уже не тормозит его движение, а, наоборот, ускоряет. Вам это понятно?

— Не совсем, — решился возразить я. — Какая же приливная волна может быть на Марсе, раз там нет океанов?

— Твердое тело планеты тоже испытывает действие приливной волны, — терпеливо пояснил Соловьев. — Вы знаете, что в Москве почва дважды в сутки поднимается и опускается на 50 сантиметров? Однако вековое ускорение Фобоса все равно не может объясниться действием приливного механизма. И вот почему. Для каждой планеты существует «зона устойчивости». Если спутник находится вне этой зоны — вот как Луна по отношению к Земле — то он будет постепенно удаляться от планеты; находясь же внутри этой зоны, он, наоборот, будет приближаться к планете. Фобос обгоняет свою планету в ее суточном вращении, значит, он находится внутри зоны. Значит, и при своем возникновении он должен был находиться внутри этой зоны иначе он удалялся бы от Марса и не мог бы попасть в зону устойчивости. Вы поняли?

— Да, — сказал я более уверенно.

— Ну вот. Но дело в том, что астрономы имеют возможность точно подсчитать, когда должен был образоваться Фобос, чтоб к нашим дням занять такое положение, которое мы наблюдаем. И по этим подсчетам получается, что Фобосу не более 440 миллионов лет.

— Почтенный, однако, возраст, — заметил я.

— Наоборот, слишком юный, если учесть, что Марсу несколько миллиардов лет. Ведь по современным космогоническим теориям планеты и их спутники возникали вместе, в едином процессе.

— Так, может быть, Фобос — астероид?

Соловьев одобрительно усмехнулся.

— Вы, я вижу, начинаете мыслить астрономически. Но тогда выходит, что Марс захватил в свою орбиту два астероида, движущихся в одной и той же плоскости, да еще в такой, которая практически совпадает с его собственной экваториальной плоскостью. С точки зрения теории вероятности такая возможность равна нулю.

— Я уже вижу, что мои попытки мыслить астрономически ни к чему хорошему не приводят. Но что же тогда все это означает?

— Мне лично кажется реальным только одно объяснение, что Фобос — полый. На примере земных искусственных спутников мы знаем, что полые тела испытывают значительно большее торможение, чем сплошные. Сильно разреженная атмосфера Марса может оказывать тормозящее воздействие на Фобос лишь в том случае, если он полый. Но такой спутник, конечно, не мог образоваться естественным путем… Вы, я вижу, несколько озадачены. Но, если жители Земли запускают крупные искусственные спутники, то почему бы марсианам не сделать это раньше и, так сказать, капитальнее? Почему бы им было не создать рядом с планетой постоянно действующую станцию — для посадки и взлета космических кораблей, для астрономических наблюдений, телевизионных установок?

У меня даже дух захватило. Я недоверчиво взглянул на Соловьева — нет, он говорил совершенно серьезно.

— Так вы считаете, что марсиане существуют? — сдавленным голосом спросил я.

— Я, во всяком случае, не считаю это невозможным, — твердо оказал Соловьев. — Вот посмотрите на снимки, сделанные с нашего телевизионного экрана.

Я смотрел на причудливые очертания темных морей, на знаменитую сеть каналов. Все это выглядело иначе, чем на тех снимках, что мне доводилось видеть раньше, — все выглядело более крупным, четким, каким-то понятным. Каналы были неровными — то вдруг разбухали, превращались в цепь сливающихся пятен, то почти исчезали. На перекрестках каналов тоже виднелись какие-то темные пятна неправильной формы. Но все же, если поглядеть на снимок издали, видна какая-то общая планомерность, обдуманность в размещении каналов — параллельные линии, четкие перекрестки… Я старался приучить себя к мысли, что где-то там и сейчас живут существа с высоко развитым интеллектом.

Соловьев тем временем рассматривал пластинки. Наконец у него вырвался возглас досады.

— Значит, это — пластмасса? — переспросил он. — Надо будет все же обратиться к химикам, работающим в области полимеров. Нет, конечно, не для того, чтобы проверить, когда это сделано. Но, может быть, удастся установить, что это — какой-то новый, особый вид пластмасс.

— По-моему, пластинки совершенно необыкновенны на вид, оказал я. — Они вообще не похожи на пластмассу. Я бы никогда не сказал…

— Ну, Александр Николаевич, в пластмассах и вообще в полимерных материалах не так-то легко разобраться, — заметил Соловьев. — Они так неисчерпаемо разнообразны! Вам не приходилось знакомиться с этой областью?

— Нет, — с сожалением сказал я.

— Ну, очень жаль, — серьезно ответил Соловьев. — Наш век часто называют веком атомной энергии и полимеров. Теперь уже ни одна отрасль техники и ни один человек в быту не обходится без полимерных материалов. И все же — это только заря полимерной эры. Сейчас трудно даже представить себе но всем объеме, какое значение будут иметь полимеры для нашей жизни. В том числе — и для межпланетных путешествий. Конечно же, космические корабли скоро будут делаться прежде всего из армированных пластиков — прозрачных и твердых, как стекло, но упругих и гибких, как сталь, легких, как… вот, как эти гималайские пластинки! — он приподнял желтую пластинку и бросил ее на стол: она упала почти неслышно, с легким певучим звуком и немного подскочила. — Да, видите, действительно похоже, что она сделана из синтетического материала: легкая, упругая, прочная… Поневоле поверишь, что она прибыла не из прошлого, а из будущего… И что уже летают где-то в космосе корабли из прозрачного и легкого материала, который не боится ни огня, ни ледяного холода, который под мощными ударами космических частиц, несущихся с бешеной скоростью в безвоздушном пространстве, лишь прогибается и снова принимает прежнюю форму, надежно страхуя пассажиров… да что и говорить, освоение космоса невозможно без полимеров! Но вернемся к нашим пластинкам. Итак, если б удалось установить, что это — полимер особого типа, может быть, приготовленный в необычных условиях, — это был бы очень существенный довод в пользу… ну, скажем, теории Милфорда. Кроме того, конечно же, вы правы — надо, чтобы в те места поехала экспедиция и выяснила все как следует…

Как ни странно, но теперь, когда нашелся человек (и какой человек!), который, видимо, верил мне и готов был активно помогать розыскам, мне стало страшно. Ну, а что, если это все-таки выдумка, еще одна гималайская легенда, причудливо преобразовавшая простые житейские факты? Я вспомнил гневные и презрительные слова археолога… трезвую логику Маши…

— Арсений Михайлович! — возбужденно, заговорил я. — Но ведь если на Земле действительно были существа с других планет, то как же так получилось, что никто до сих пор об этом не знал? Ведь это невозможно!

— Сомнения замучили? — Соловьев с интересом посмотрел на меня. — Но почему же невозможно? Во-первых, наша планета исследована совсем не так хорошо, как можно предположить, не зная фактов. Даже сейчас открывают новые области, находят новые племена. А если космический корабль опустился в Гималаях и в самом деле несколько сот лет тому назад, как утверждают шерпы? Ведь тогда и мир был исследован гораздо меньше, и уровень науки был ниже, и, главное, люди были разобщены. Не существовало ни самолетов, ни поездов, ни радио, ни телеграфа. А Гималаи и вовсе были книгой за семью печатями… да и не только Гималаи! И вполне возможно, что так никто и не узнал о небесных гостях, что о них остались только туманные легенды… Тем более, что марсиане, или кто бы там ни был, могли запретить местным жителям разглашать тайну. А если прилетали именно марсиане, то они должны были обитать преимущественно в очень малонаселенных или даже пустынных высокогорных местностях… ну, как же! Для них даже воздух на вершине Эвереста, вероятно, должен был казаться слишком плотным. Ведь считается, что у поверхности Марса плотность атмосферы примерно такая же, как на высоте восемнадцати километров над Землей. А вершина Эвереста не достигает и девяти километров, как вам хорошо известно, Александр Николаевич.

Я слушал Соловьева, и у меня даже дух захватывало. Как бы объяснить? Ведь я как будто и поверил Милфорду и твердо решил добиваться организации экспедиции, счел это делом своей жизни. Но я уже рассказывал вполне откровенно, как на первых порах меня сбивали с толку всякие возражения — даже простейшее, почти обывательское возражение Маши. Я бы сказал, что до беседы с Соловьевым для меня была реальностью не сама проблема прилета небесных гостей, а скорее все связанное с ней: гибель друзей, завещание Милфорда, какая-то мрачная тайна, окружавшая всю историю. Но, конечно, я считал себя обязанным добиться истины, сделать для этого все, что смогу, и не отступать ни в коем случае.

А простые, почти веселые слова Соловьева сразу перевели эту фантастическую легенду в реальный план. Я даже задохнулся, когда понял: да, это могло быть, да, Милфорд, должно быть, погиб не напрасно! И мне сразу же неудержимо захотелось действовать, захотелось немедленно отправиться обратно в Гималаи, найти, доказать… Да и вообще все осветилось для меня как-то иначе, все стало ярче, шире, просторней. Точно голубые ворота распахнулись над Землей, открывая дорогу в бесконечный, стремительно летящий мир. Я думаю, многие из читателей тоже испытали это чувство живой связи со Вселенной, ощущение громадного, неизведанного мира, ее всех сторон обступившего маленькую родную Землю. И я жалею тех, кто никогда не испытал ничего подобного. Впрочем, недалек тот час, когда всем придется пережить это чувство восторга и изумления, от которого, как от страха, слегка кружится голова и холодок пробегает по спине. Всем нам скоро повеет в лицо ветер бесконечности, перед всеми раскроется черная мировая бездна с пылающими светилами. Пусть не мы первые среди обитателей нашей Галактики вырвались за пределы родной планеты, но ведь и наши космические корабли уже на старте. И одной из первых целей будет, конечно, Марс…

Но я отвлекся. Итак, Соловьев не просто оказал мне, как говорится, моральную поддержку — он, в сущности, произвел переворот в моих взглядах на все это дело. Отныне я действительно мог бороться не только во имя памяти друзей, но и во имя идеи общения миров — большой, прекрасной, светлой идеи, может быть, уже воплотившейся в реальность.

Расставшись с Соловьевым, я долго сидел в сквере, а дома не мог уснуть. Я снова и снова видел громадную котловину среди мрачной каменной пустыни, видел камень на ладони Милфорда — опаленный, оплавленный небесным огнем… потом странный храм, ничуть не похожий на все храмы, которые я видел до тех пор… и голубое свечение из-под круглого блестящего колпака, погубившее Милфорда… Я вспомнил, как монах указывал на небо, объясняя, откуда взялось таинственное снадобье, вспомнил загадочно теплый пол пещеры и пластинку на стене… Нет, надо, надо как можно скорее ехать туда! Только там — доказательства, там — ключ к тайне.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Соловьев действовал, как и следовало ожидать, очень энергично и быстро. Конечно, его авторитет и широкие связи в научных кругах очень помогали делу, но он проявлял, к тому же, исключительную напористость. В ближайшие же дни появились новости. Только все они были пока не слишком утешительны.

Работники института химической физики, куда были отданы для исследования гималайские находки, подтвердили, что и пластинки, и прибор сделаны из каких-то синтетических материалов. Некоторые предполагали, что это — американская продукция, технология производства которой нам не известна. Другие же возражали:

— Это невероятно! Конечно, у американцев могут быть такие синтетические материалы, которых нет у нас. Но при современном соотношении сил в этой области нам могут остаться неизвестными только какие-то детали технологического процесса. Здесь же речь идет совсем о другом. У материалов, из которых изготовлены пластинки и прибор, принципиально иные параметры технологического процесса и, скорее всего, состава: и температура, и давление, и прочие условия, при которых они изготавливались, и их строение. Необычны и их свойства — удивительная твердость, высокая упругость и очень малый удельный вес (все это в более высокой степени, чем нам удается добиться). И вдобавок они обладают способностью поглодать радиоактивное излучение. Все это, безусловно, отличает данные материалы от того, что мы до сих пор получали или считаем возможным получить. К тому же — совершенно непонятно, каким способом нанесен на пластинку чертеж!

Никак не удавалось также раскрыть секрет назначения гладких желтых пластинок, они оставались безмолвными. Поскольку эти пластинки казались совершенно одинаковыми, для опытов взяли одну — другая хранилась в обсерватории в качестве контрольной.

Данных, как видите, у нас пока было маловато для того, чтобы убедить сомневающихся. А Соловьев, как и я, считал, что необходимо сейчас же снарядить экспедицию в Гималаи и выяснить все, что возможно, на месте, добыть дополнительные сведения.

Я уж не говорю о том, что многие из тех, с кем беседовал Соловьев, прежде всего опасались дипломатических осложнений и даже не хотели поэтому вникать в существо дела. Ведь и вправду — как благовидно истолковать мое поведение (а если не говорить обо мне, то как же вообще объяснить, откуда у нас пластинки)? Как организовать экспедицию, которая должна будет проникнуть в таинственный храм, прочно охраняемый суеверным ужасом туземцев? Как объяснить англичанам гибель Милфорда? Как рассказать непальцам о смерти Анга? Как заставить шерпов снова идти в проклятое ущелье, как добиться, чтоб они побольше рассказали обо всей этой истории? Мы оба хорошо чувствовали, что у большинства наших собеседников возникает прежде всего желание отделаться от этой неприятнейшей истории и ни в коем случае не раздувать ее. И мы их понимали.

Но открытый бой дали нам астрономы. Нам — это, конечно, так только говорится. Отбивался Соловьев, а я мысленно аплодировал его остроумию, находчивости, его яркой, образной речи и умению широко и свободно мыслить. Он-то уж не принадлежал к таким специалистам, которых Козьма Прутков справедливо уподоблял флюсу — за одностороннюю полноту. Соловьев был прежде всего мыслителем, а не просто человеком, накопившим сумму знаний в определенной области. Он действительно знал «кое-что обо всем и все об одном». И этим он выгодно отличался от большинства своих противников.

— Но это же нелепо! — кричал, возмущаясь, один известный астроном. — Поймите, Арсений Михайлович, нелепо и несерьезно. Я даже не могу поверить, что вы сами-то полностью убеждены в том, что решаетесь утверждать!

Соловьев добродушно засмеялся.

— Ну, зачем же мне было бы злить вас… да и не только вас! — мягко возразил он.

— Да помилуйте, Арсений Михайлович, вы же умный человек… вы же эрудит! — продолжал ужасаться его собеседник.

Это был плотный лысый человек. Сквозь стекла громадных очков в светлой оправе его темно-карие глаза сверкали искренним негодованием.

— Допустим, что я умный… допустим, что я эрудит… — согласился Соловьев. — Так что ж из этого? Вы все-таки скажите по существу, дорогой коллега, что вас не устраивает в моей гипотезе?

— Да все! — решительно заявил «дорогой коллега». — Все чушь, и вы сами превосходно это знаете!

Соловьев опять засмеялся, но уже не так добродушно.

— Вот, полюбуйтесь, Александр Николаевич, — обратился он ко мне. — Видите, как неопровержимо разбивают ваши пластинки?

Астроном обиделся.

— Если угодно, я могу по пунктам и в самом деле разбить всю эту легенду о пластинках и храме, — сухо сказал он.

Тут уж и я не выдержал.

— Простите, но пластинки и храм — вовсе не легенда, — тоже довольно сухо сказал я. — Они существуют в действительности, и с этим, как хотите, надо считаться.

Соловьев одобрительно подмигнул мне.

— Но, конечно же, наш дорогой собеседник вовсе не отрицает реальных фактов, — на очень мягких, почти бархатистых нотах заговорил он. — Просто он считает, что эти факты надо истолковывать совсем иначе, не так ли?

— Разумеется так, — сердито подтвердил астроном. — И я вам крайне благодарен, что вы избавили меня от труда втолковывать вашему юному другу азбучные истины. Если же говорить о пластинках, то я совершенно убежден, что это ультрасовременные штучки. Это ясно всякому здравомыслящему человеку!

— А чертеж солнечной системы с одним спутником Марса? напомнил Соловьев. — Что вы о нем скажете?

— Допустим, что я не знаю, как его объяснить, — упрямо возразил астроном. — Но это еще не значит, что я обязан соглашаться с вашими фантастическими объяснениями. Откуда я знаю, кто и с какой целью чертил эту схему? И почему я не могу допустить, что тут просто произошла ошибка? Помилуйте, — продолжал он, все более горячась, — да вот мой младший сорванец, Борька, вчера изобразил в своей тетради такое словечко «эликтрон». Ну, попадет, не дай бог, эта тетрадка на глаза вот такому… горячему человеку, как вы… филологу… и начнет он думать: а почему же это слово вдруг через «и» пишется? А может, это что-нибудь означает? И так далее. Вон у Ильфа и Петрова рассказывается об учителе географии, который сошел с ума от того, что увидел карту, на которой отсутствовал Берингов пролив. Зачем же вам, Арсений Михайлович, простите меня, уподобляться этому бедному учителю?

Мне показалось, что на этот раз Соловьев обиделся. Вообще, думал я, «дорогой коллега» попал в точку: ведь и вправду — а вдруг это просто ошибка того, кто делал чертеж?

— Вы все-таки не объяснили, — настойчиво, хоть и по-прежнему мягко, сказал Соловьев, — каким же образом этот неизвестный чертежник, способный, по вашим предположениям, так нелепо ошибаться (ведь чертил, надо полагать, не ученик шестого класса!), каким именно способом он нанес этот чертеж на пластинку? Ведь вам известно, что ни алмаз, ни сверхтвердые экспериментальные сплавы не оставляют на этом материале даже еле заметных царапин? Так вот — что же это значит?

— Помилуйте, я не всезнайка! — возразил астроном. — Но повторяю: если я не знаю, в чем тут дело, это еще не значит, что вы правы. Если я не понимаю, на каком языке говорит человек, я все же не обязан верить, когда мне сообщают, что он изъясняется на языке жителей Атлантиды!

Решительно, ему нельзя было отказать в остроумии! Но Соловьева было не так легко сбить. Он все с той же мягкой настойчивостью спросил:

— Но как же все-таки быть, если вы сами не выдвигаете никаких конструктивных предложений и в то же время решительно отказываетесь принять мою гипотезу даже в качестве рабочей? Что же вы советуете: попросту отмахнуться от непонятных фактов? Предать забвению все, что случилось? Будет ли это достойно ученого, дорогой коллега?

— Позвольте! — возопил коллега. — Но ведь можно же попытаться истолковать эти факты, оставаясь в границах правдоподобия! Зачем же увлекаться явной фантастикой?

— Вот как! — сказал Соловьев. — Но скажите тогда, какое же толкование вы считаете хоть относительно правдоподобным? Что эти пластинки сделаны когда бы то ни было местными жителями? Но археологи это решительно отвергают. И я считаю, что они правы. И материал, и способ гравировки, и даже само содержание чертежа — все решительно выходит за границы возможностей, какими когда-либо могли располагать обитатели Гималаев. Что же тогда? Вы хотите сказать, что это — современная продукция, скажем, американская? Но вот наши химики в большинстве держатся на этот счет другого мнения. Да и вы, я думаю, знаете, что за последние годы мы не только догнали Америку в этой области, но по большинству показателей явно опередили ее. Так что если и существуют у американских химиков секреты, то они не такого рода, чтоб наши ученые даже и подступа к ним не знали, если уж видят образцы готовой продукции! И потом, повторяю: способ гравировки никому не понятен — вам не кажется это удивительным?

Астроном молчал, протирая платком очки.

— И еще вопрос: почему вы, собственно, находите совершенно фантастичным само по себе предположение о том, что на Земле побывали гости из других миров? Ведь не считаете же вы, что жизнь существует только на нашей планете?

— Детский вопрос! — раздраженно заявил астроном, снова водружая на нос свои огромные очки. — Разумеется, я этого не считаю. Но, Арсений Михайлович, если я плохо ориентируюсь в полимерах, то уж в астрономии-то я кое-что понимаю, надеюсь! Так разрешите же вас спросить: откуда могли прибыть к нам эти небесные гости?

— Трудно ответить на этот вопрос на основании тех скудных данных, которыми мы пока располагаем, — серьезно ответил Соловьев. — Но в принципе это могли быть обитатели Марса или Венеры, либо гости из других звездных систем, о которых мы вообще почти ничего не знаем. Ясно одно: что их космический корабль когда-то приземлился в Гималаях. И Черная Смерть это просто результат повреждения резервуара с ядерным горючим.

Астроном даже простонал от возмущения.

— Ну, нельзя же так, в конце концов! — закричал он. — Арсений Михайлович, это же несерьезно! Человек с вашей эрудицией, с вашим опытом — и вдруг говорит о существовании каких-то марсиан! Ну, я понимаю, мхи, лишайники, пусть даже кустарники или травы существуют на Марсе, в его холодной, до предела разреженной атмосфере… но люди! Да еще существа высшего порядка, чья цивилизация далеко обогнала земную! Ну, пишите тогда романы… вроде «Аэлиты»… и оставьте в покое науку! Ядерное горючее — скажите, пожалуйста! Это уж…

— Вы же знаете, что истинная наука не может безоговорочно отвергать, без самой детальной проверки, никакие предположения, в которых имеется хоть крупица правдоподобия, — с усмешкой проговорил Соловьев: к такого рода возражениям он, должно быть, давно привык. — Поэтому меня восхищает, но ничуть не убеждает ваша, я бы сказал, юношеская горячность. Да, климат Марса очень суров. Даже на экваторе, где температура летним днем достигает 20 градусов тепла, ночью царит полярный холод — 60–70 градусов ниже нуля. Но ведь известно, например, что в Сибири, возле Оймякона, бывают морозы и ниже 70 градусов. И климат там резко континентальный. Однако там существует свыше двухсот видов растений и животных. И люди постоянно живут. А экспедиции в Антарктиде? Их участники работают при температурах, близких к марсианским, при ураганных ветрах и, вдобавок, зачастую — на больших высотах, в разреженном воздухе. И это, заметьте себе, люди, выросшие в условиях умеренного, а иногда и жаркого климата. А где только, в каких условиях не живут люди, из поколение в поколение приспосабливавшиеся к особенностям местности! И на высоте более четырех километров над уровнем моря — вот, хотя бы, как друзья Александра Николаевича, гималайские горцы — шерпы. И в полярном холоде — как наши нганасаны. И в тропических джунглях, и среди безводной пустыни, и под землей, и на воде… А «снежный человек», который обитает на самой границе вечных снегов, на высоте более пяти километров? Границы жизни невероятно широки даже в привычных нам земных условиях. Низшие организмы, как вам известно, живут и в кипящих источниках, и в области вечных снегов, и на громадной высоте, и в безводной пустыне… Да вот, еще несколько лет тому назад на Кавказе, в Нальчике, пробовали выращивать растения в атмосфере, в три раза более разреженной, чем атмосфера Марса. Вы знаете — ведь они развивались вполне нормально и даже быстрее, чем обычно! Вас это не заставляет задуматься?

Меня очень удивляло, что астроном даже не пытается всерьез опровергать доводы Соловьева. А если он с ними согласен, то как можно так косно мыслить? Вот он напомнил, что на Марсе мало воды.

— Не так уж мало! — немедленно отпарировал Соловьев. Одна только его полярная шапка дает столько же влаги, сколько Нил за год приносит воды в Средиземное море.

— Но позвольте! — с негодованием воскликнул астроном. Ведь известно, что полярные шапки не тают, а испаряются. Профессор Лебединский убедительно доказал, что на поверхности Марса воды вообще не может быть — она немедленно испаряется, а водяной пар замерзает и оседает на поверхности планеты тонким слоем инея. Да разве может в таких условиях существовать растительность?

— Безусловно, может, — ответил Соловьев. — Вода имеется в почве Марса. И кстати, тот же профессор Лебединский предполагает, что у марсианских растений может существовать сильно развитая корневая система — чтоб высасывать влагу из почвы.

— Но, Арсений Михайлович! — почти умоляюще простонал астроном. — Я допускаю, что при этих условиях могла бы сохраняться жизнь в каком-либо виде. Но ведь для того, чтобы она возникла, нужны несомненно другие условия! Нужна высокая температура, значительная плотность атмосферы, открытые водоемы. Это же аксиома!

— Аксиома — для Земли, — снова возразил Соловьев. — Нельзя же танцевать от печки: у нас — так, значит, везде так. В конце концов можно уподобиться человеку, который при виде жирафа решительно заявил: «Такого не может быть». И к тому же мы не знаем, каковы были условия на Марсе в далеком прошлом. Я, к сожалению, знаю наизусть все доводы, которые вы еще собираетесь привести. В атмосфере Марса, хотите сказать вы, нет свободного кислорода, значит, нет и растений, нет и жизни — ведь земной кислород создан растениями. Но и тут многое можно возразить. Прежде всего, наши методы наблюдений еще очень несовершенны. И если мы до сих пор не обнаружили кислорода в атмосфере Марса, это еще не значит, что он там действительно отсутствует. Мы и водяных паров не сумели обнаружить, а тем не менее известно, что на Марсе есть снег или иней.

— Но ведь уже установлено, что кислорода там во всяком случае не более тысячной доли того, что содержится в земной атмосфере!

— Ну и что ж? А, может быть, марсианские растения не выделяют кислород в воздух? Может быть, они сохраняют его в корневой системе? Или же выделяют его в почву, как некоторые наши болотные растения? Кстати — возможно, что именно поэтому марсианская почва имеет красноватый оттенок.

— Но вы же знаете: Козырев предполагает, что окраска Марса зависит вовсе не от цвета его поверхности, а от особенностей распространения света в его атмосфере.

— Меня поистине поражает, дорогой коллега, — с чуть уловимым оттенком раздражения сказал Соловьев, — что вы с таким вниманием и доверием относитесь к любым гипотезам — даже к таким, в сущности, произвольным, как козыревская, — и решительно заранее отвергаете мои предположения, хотя не можете возразить против их предпосылок… Я хотел бы только обратить ваше внимание на то, что с точки зрения марсиан (если вы позволите на минуту, хотя бы условно, допустить их существование), Земля могла бы показаться не пригодной для жизни. Ведь то, что они смогли бы увидеть сквозь плотную земную атмосферу и густой слой облаков, несомненно, заставило бы их задуматься. Слишком высокий процент содержания кислорода в нашей атмосфере и недостаток углекислого газа; большая сила тяжести и высокие температуры… Если предположить, что марсиане мыслят так же скованно и «приземленно», как некоторые наши ученые, то они должны были бы несомненно заключить, что на Земле жизнь существует разве что в низших формах…

Астроном опять обиделся; однако его возражения уже не только не казались мне убедительными, но даже просто раздражали: почему он уклоняется от ответов на прямые вопросы и зачем вообще спорит вопреки очевидности! Я вполне разделял взгляды Соловьева и готов был их всячески пропагандировать. Однако Соловьев продолжал допрашивать своего противника. Тот заявил, что на Венере развитой жизни, конечно, нет, и даже не затруднил себя доказательствами на этот счет. А когда Соловьев спросил, почему он считает невероятным предположение, что Землю могли посещать гости из других звездных систем, астроном опять вознегодовал:

— Да вы знаете, какая малая доля вероятия, чтоб именно на нашу планету попали гости из глубин мирового пространства! Ну, почему они прилетят именно к нам?

— Ну, это не ответ! — уже с досадой заметил Соловьев. — А почему именно не к нам?

Я привел один разговор, а их за эти дни было немало, и в моем присутствии, и без меня. Я только удивлялся — как Соловьев все это выдерживает! На его месте я давно ругался бы последними словами. А он был все так же спокоен, любезен и насмешлив.

И самое главное — он постепенно пробивал путь экспедиции. Рассказывать, как действовал Соловьев и как трудно ему приходилось, я думаю, не стоит. Все это в общих чертах можно себе представить. Важен результат — уже в августе в Непал отправилась советско-английская экспедиция.

Я не могу подробно описать работу этой экспедиции прежде всего по той причине, что сам я в ней не участвовал. Нога у меня продолжала болеть: трещины в кости рентген не обнаружил, но опухоль на колене не проходила, ссадина гноилась. В горах я был бы только помехой; к тому же и с сердцем у меня были нелады — видимо, вследствие крайнего физического и душевного напряжения, в котором я находился. Словом, поехали другие, а я лежал дома, обложившись горой книг, и сходил с ума от досады, нетерпения и тревоги.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Читал я в те дни жадно, прямо-таки взахлеб. Все подряд, что удавалось достать — и популярную литературу, и специальные труды по астрономии (смысл которых усваивал едва на одну десятую), и романы о Марсе и межпланетных путешествиях. Все это мне в изобилии таскали ребята из редакции. Они, конечно, уже знали о моих приключениях. Я видел, что они поглядывают на меня с восхищением и тревогой, умышленно безразличным тоном задают вопросы о Катманду, об Эвересте, а потом не выдерживают и уже с откровенным любопытством спрашивают — неужели правда, что я видел марсиан, или что-то в этом роде. Сначала я горячо объяснял, как обстоят дела, а потом мне надоело, и я хмуро отмалчивался. Меня злило, что многие совершенно очевидно не верят мне, считают, что я либо выдумываю, либо не вполне в своем уме: с интересом выслушивают мои рассказы, осторожно переспрашивают, а потом уходят чуть ли не на цыпочках, как от тяжело больного, — так и хочется запустить им вслед каким-нибудь увесистым астрономическим трактатом.

Я было пожаловался одному из наших ребят, Леве Кофману, мне казалось, что он вполне понимает меня: что это, мол, за молодежь, что за сотрудники комсомольской газеты, если они мыслят KOCHO, как замшелые старики. Но, как видно, зря я пожаловался. Лева смущенно заерзал, поправил громадные очки и сказал:

— Ты, главное, успокойся, Шура! Вот закончится экспедиция, тогда будет ясно, что к чему и почему.

Я хотел было возразить, но только рукой махнул. Выходит, что на мои рассказы даже внимания обращать не стоит, что я просто сумасшедший. До того мне стало горько, что и передать трудно.

И с Машей было не легче. Она приходила каждый день, очень трогательно хлопотала по хозяйству (вместе со старушкой Лукьяновной с нашего двора, которая уже несколько лет после смерти мамы вела мое холостяцкое хозяйство). Но мы, по молчаливому уговору, избегали упоминать об экспедиции и обо всем, что связано с ней. А о чем же мне еще было разговаривать, когда я только об этом и думал? Вот и выходило, что мы больше молчали. И мне казалось: все, что раньше связывало нас с Машей, было непрочным.

С тем большим нетерпением и жадностью набрасывался я на книги. Писем от Соловьева долго не было — кроме коротенькой, в несколько строк, записки, извещавшей, что экспедиция благополучно прибыла в Катманду, — и чувство одиночества, так томившее меня в эти дни, отступало, лишь когда я находил единомышленников в книгах.

Читал я, конечно, очень предвзято и по-дилетантски. Мне вовсе не хотелось объективно и беспристрастно устанавливать истину. Да и как бы мог я, профан, сделать это? Я искал успокоения, искал помощи, дружеской поддержки, а не холодной справедливости. А попутно мне, конечно, просто хотелось изучить хоть немного астрономию, чтоб не выглядеть невеждой в глазах Соловьева и других астрономов. Я и читал все, что попадалось под руку, жадно впитывая новые и новые факты.

Боже, каким же я был самодовольным глупцом всю жизнь! Как мало я знал и как попусту подчас тратил время! Может быть, эти мои сожаления кое-кому покажутся и преувеличенными, но я в самом деле испытывал такие чувства в те дни. Да и позже. Начиная с той гималайской весны, я непрерывно узнавал что-то новое и удивительно интересное.

Вскоре я знал уже многое, хотя и вразброс, без системы. Я уже с полуслова понимал рассуждения и аргументы Арсения Михайловича и его единомышленников. Мне стыдно было вспомнить, что еще совсем недавно я ничего толком не слышал о работах Г.А.Тихова и только хлопал глазами, когда Соловьев рекомендовал мне прочесть у Тихова о марсианской флоре.

Часто, вытянувшись на диване и глядя на зеленые ветви тополя, затенявшие мое окно, я мысленно представлял себе сухие каменистые плоскогорья и красные песчаные пустыни Марса, по которым проносятся беспощадные вихри. Мир, умирающий от жажды в сухом прозрачном воздухе, под ярким сиянием далекого Солнца. Полярные ледяные шапки дают мало влаги, но все же весной они испаряются, над Марсом льют холодные дожди и везде, куда распространяется влага, вспыхивает красноватое пламя первых побегов; потом этот красновато-коричневый цвет, так напоминающий рыжевато-красные земные побеги, гаснет, переходит в сине-фиолетовые тона зрелости. Под свистящим ветром качаются странные — голубые, синие, фиолетовые листья, цветут не известные нам цветы. Они стойко выдерживают и недостаток влаги, и пыльные бури, и ледяной холод ночей… Наверное, они, как цветы Гималаев у границы вечных снегов, укрыты густым пухом, — думал я. — Наверное, вообще в климате высокогорных местностей есть много общего с марсианскими пустынями — резкий холод, ураганные ветры, сухой разреженный воздух, слепящее сияние солнца… Пустынями? Нет, нет, я не верю, что Марс — пустыня! Если даже там и в самом деле такие условия, как мы себе представляем, то ведь не сразу же они сложились. Марс постепенно терял атмосферу, его обитатели могли приспособиться к медленно изменяющимся условиям. Я снова и снова вглядывался в сложную сеть марсианских каналов — тонких пунктиров, перекрещивающихся с обдуманностью, неестественной и невозможной для творений природы. Квадраты и ромбы, трапеции и треугольники, правильные круги… Нет, конечно же, это уверенная воля разумных существ, это их гениальные планы воплотились в жизнь. Каким образом вода тающих полярных шапок могла бы дойти до экватора? Даже небольшие неровности почвы меняют течение земных рек. Чем равниннее местность, тем больше они петляют, обходя каждый бугорок, уклоняясь от борьбы с твердым грунтом. Только горные реки стремительно несутся вниз по прямому пути. Но если даже на полюсах Марса есть высокие горы, то ведь его полярные шапки не тают, как у нас снег и лед, а испаряются в воздух, проливаются дождем… И воды на поверхности почвы там не встретишь… Нет, это не реки несут жизнь экваториальным областям, а искусственные сооружения — каналы, трубы, водонапорные станции, разумное распределение небольших природных ресурсов.

И я, щуря глаза, всматривался в скрещения каналов, ища в них марсианские оазисы, которые еще в прошлом веке увидели итальянец Скиапарелли и американец Персиваль Лоуэлл. Скиапарелли был инженером, но изменил своей профессии ради созерцания звезд. Перед молодым американским консулом в Японии, Лоуэллом, открывалась блестящая дипломатическая карьера, но он отказался от всех ее соблазнов и двадцать лет прожил в Аризонской пустыне, потому что там, на высоте более двух километров, в чистом сухом воздухе яснее виделись далекие звезды и среди них — красная планета, испещренная загадочными тонкими линиями. Лоуэлл верил в существование марсиан; он увидел не только правильные линии каналов, но и параллельные пути, и правильные скрещения, и черные точки на них — конечно же, населенные пункты! Он видел то, что отказывались видеть другие, неверующие. Что это было — фанатизм верующего или убежденность исследователя? Ведь долгие годы потом астрономы всех стран издевались над Лоуэллом, утверждали, что каналы — обман зрения, порожденный несовершенством телескопов, что беспорядочное скопление точек при наблюдении издали порождает несуществующие линии… Но Лоуэлл верил.

И вот передо мной — новейшие фотокарты Марса, добытые при помощи телевизионного телескопа Соловьева. На них эти линии видны совершенно ясно. Да, при увеличении они оказываются неровными, прерывистыми, иногда кажутся цепью темных пятен. Что же из этого? Ведь перед нами, конечно, не сами каналы (их нельзя увидеть, даже пролетая над поверхностью Марса, это, скорее всего, трубы, проложенные в почве), а марсианская растительность, которая еще более жадно жмется к воде, чем наша, земная. Понятно, что она в одних местах разрастается гуще, в других — узкой, невидимой для наших телескопов полоской, прижимается к каналу. И где-то на скрещениях каналов, в сине-фиолетовой глубине марсианских морей-лесов расположены города и селения, может быть, покрытые прозрачными куполами из пластмассы, где кондиционированный воздух, тепло и свет дают машины. Мой любимый поэт, Валерий Брюсов, еще в начале нашего века предсказывал появление таких городов на Земле — даже всемирного города:

Единый город скроет шар земной,

Как в чешую, в сверкающие стекла,

Чтоб вечно жить ласкательной весной,

Чтоб зелень листьев осенью не блекла,

Чтоб не было рассветов, ни ночей,

Но вечный свет, без облаков, без тени…

Правда, Брюсов рисовал дальше земной рай, счастливое общество «царей стихий, владык естества, последышей и баловней природы», чья жизнь будет вечным пиром. Кто знает, как там, у марсиан, обстоит дело с социальным устройством? Тут я поймал себя на мысли, что думаю о марсианах уже всерьез, с полной уверенностью в их существовании. Но что же невероятного в том, что они существуют? Почему бы и не думать об этом? Может быть, я и не брошу своей профессии ради астрономии, как сделали инженер Скиапарелли и дипломат Лоуэлл, но не думать о том, что произошло, не думать непрерывно, ежеминутно я уже не могу. Вся моя жизнь, все мое сознание отдано сейчас одному — разгадке великой тайны. А что будет потом, когда все разъяснится — посмотрим.

Пришло наконец первое подробное письмо от Соловьева из Катманду.

«Вы очень хорошо рассказали мне о здешних местах, — писал он, — и я чувствую себя так, словно когда-то побывал в Гималаях. Но, конечно, никакие, даже самые детальные и яркие описания не передают всей красоты и очарования этих краев. Честное слово, Александр Николаевич, я должен был бы испытывать к вам чувство глубочайшей благодарности уже за то, что сейчас нахожусь в этом зеленом раю. Поверьте, я хорошо понимаю, что мои восторги не очень деликатны: ведь для вас все воспоминания о Гималаях покрыты тенью трагедии. Но я верю, что жертвы были не напрасны. Мы пойдем теперь в горы во всеоружии и раскроем тайну Черной Смерти и Сынов Неба. Звучит ультраромантично; но ведь и дело, за которое мы с вами взялись, — это, если подумать, высочайшая поэзия и романтика, дорогой Александр Николаевич! А романтика не всем доступна поэтому в наш успех не все верят. Как там у вас, в Москве, идут дела? Какие новости? Не было ли новых вспышек на Марсе? Надеюсь, что вы не падаете духом, думая о трудностях, предстоящих нам. Читайте побольше — вам теперь надо знать все, что возможно для непрофессионала, о небе и звездах. Фламмариона прочтите, если незнакомы, Циолковского… Эти люди умели мечтать!»

Дальше Соловьев рассказывал об английском руководителе экспедиции — астрономе Осборне:

«Вот кто тоже умеет мечтать — сэр Лесли Осборн! Можете себе представить — я кажусь ему скептиком и сухарем. Это потому, что я выражаю свои мнения не очень категорически и осмеливаюсь напоминать, что надо бы прежде исследовать все факты. Жаль, что вас здесь нет. Вы английский знаете, и разговоры с сэром Осборном доставили бы вам немало удовольствия. Мне этот неуемный англичанин решительно нравится. Я еще по переписке почувствовал, что он энтузиаст отчаянный, а тут он, увидев воочию вашу пластинку (Соловьев взял с собой талисман Анга), пришел в почти молитвенный экстаз. Он горячо жал мне руки, говорил, чуть ли не со слезами на глазах, что мы совершаем переворот в истории человечества, и не хотел слушать никаких возражений. Вот вам и английская сдержанность и чопорность! Конечно, дело тут не только в пластинках. Просто он уверен в существовании марсиан не меньше Лоуэлла. Фанатически уверен. Наши скептики, как вам известно, называют меня фантастом и прожектером, а уж сэра Осборна они считают попросту сумасшедшим. Во всяком случае Шахов высказывается именно в таком духе, — а он не хуже, хоть и не лучше многих других. Хорошо еще, что он по-английски не говорит. Вообще — зря я согласился взять с собой Шахова. Лучше бы ехать с кем-нибудь из наших сторонников — с Малышевым, например, или с Ситковским.

Не знаю, верит ли во что-нибудь помощник Осборна — Арчибальд Мак-Кинли. Тоже очень любопытная фигура! Осборн несколько напоминает Паганеля (не по внешности — это очень красивый среброволосый джентльмен, — а по типу поведения и отношению к окружающему). Мак-Кинли же отличается крайней деловитостью, он очень подтянут, сух и даже несколько мрачен. Однако, Осборну нужен именно такой помощник, ибо он сам совершенно беспомощен во всем, кроме науки. Да и вообще этот мрачноватый, точный, как хронометр, шотландец может быть очень полезен в любой экспедиции.

Мы вместе с ним были на аудиенции у короля Непала. Задача наша, как вы понимаете, была весьма сложной и щекотливой. Я побаивался, что властелин этой заоблачной страны попросту выгонит нас да еще и привлечет к ответственности, как осквернителей святынь. Король и в самом деле очень колебался и раздумывал. Мак-Кинли долго доказывал ему, что храм этот ничего общего со святынями буддизма и индуизма не имеет и даже вообще представляет угрозу для безопасности страны. Говорил он так точно и убежденно, словно сам побывал возле этого храма, и обнаружил прекрасное знание местных верований и быта. Он предложил, в конце концов, чтоб к экспедиции присоединились монахи в роли, так оказать, экспертов по части религии. Мне это показалось рискованным, но зато короля успокоило. В конце концов, я думаю, что монахи нам не помешают. Безусловно, никакой это не храм, по вашему описанию это ясно, и они сами увидят. Только бы не дали каких-нибудь тупиц — ну, да уж Мак-Кинли позаботится. Он в Непале бывал и на все кругом смотрит без особого интереса, но зато ориентируется легко и свободно.

В общем, разрешение идти к храму у нас имеется. Теперь надо уговорить вашего друга Лакпа Чеди и его приятеля, чтоб они проводили нас к ущелью. Без них нам трудно придется. Завтра я и Мак-Кинли летим в Дарджилинг. Сейчас я особенно жалею, что здесь нет вас. Вы бы легче нашли с ними общий язык».

В бессильной ярости я отбросил письмо и уткнулся головой в подушку. С ума можно сойти — вот так валяться на этом проклятом диване, а они там… Я опять схватил письмо, поглядел на штемпель — да, они уже, наверное, двинулись в горы, ведь переход будет не очень трудным, и снаряжаться долго незачем… Главное начнется у храма. А я тут прикован к постели!

Пришла Маша. Я дал ей письмо. Мне хотелось, чтоб она поняла, как мне тяжело. Но она, прочитав письмо, только вздохнула и пошла менять воду в вазе с цветами.

Я отвернулся к стенке. Нет, никогда больше не буду говорить с ней об экспедиции. Что толку обоим расстраиваться? Маша вернулась и стала у меня за спиной. Я поглядел на нее через плечо. Она была очень красива, когда стояла вот так, с цветами в руках, и лицо ее выглядывало из темно-красных георгинов.

— Пожалуйста, не сердись, Шура! — ласково и печально сказала она. — Мне бы давно надо с этим примириться, а я все еще надеюсь… надеюсь, что у тебя это пройдет, что мы опять поедем вместе на Кавказ и опять все будет хорошо. Ты помнишь?

Конечно, я помнил. Мы вместе были на Кавказе, в горах Маша с ботанической экспедицией, а я по заданию редакции. Мы так радовались, что нам удалось вместе поехать! И мы решили, что следующее лето проведем на Кавказе — в горах, на море, всюду побываем! Вот оно и пришло, это следующее лето…

— Маша, — сказал я, — ведь все-таки главное — не Кавказ. А главное — чтоб нам быть вместе. Ведь так мы решили, правда?

Я говорил это и сам понимал, что мы уже не вместе, и мне было очень больно и тяжело. Маша поставила цветы на стол и села около меня. Мы долго молчали.

— Да, конечно, — сказала она потом. — Конечно, это само собой понятно, что мы вместе. Но как быть, если я сейчас убеждена, что ты губишь себя? Я же никуда не отхожу, я рядом. Но как мне убедить тебя? Все твои планы рухнули, ты болен, отравлен этой сумасшедшей мечтой.

— Мои планы… — пробормотал я, все казалось теперь таким жалким.

— Да, твои планы! — горячо говорила Маша. — Аспирантура, работа над Брюсовым… ты же так мечтал об этом! А теперь ты даже книжку о Гималаях не пишешь, тебя ничто уже не интересует!

— Маша, книжку о Гималаях я обязательно напишу, — сказал я как можно спокойнее. — И аспирантура от меня никуда не уйдет. Ну, в будущем году поступлю, ведь мне же только 27 лет тогда будет. А что касается Валерия Брюсова, так он бы просто в восторг пришел, если б знал, ради чего я ему изменяю. Даю тебе слово! Тем более, что еще неизвестно, что за работу я выдал бы на-гора, а тут… ты пойми только, Маша…

— Нет, с тобой бесполезно говорить, — устало ответила Маша. — Ты фанатик. Ты все предал и разлюбил, что у тебя было. И меня тоже…

Я молча смотрел на нее, не зная, что сказать. В конце концов, она была права. Все, чем я жил прежде, потеряло теперь для меня настоящую цену. Конечно, если б Маша относилась к делу так же, как я, если б душой, а не на словах была вместе со мной в эти трудные дни, многое было бы легче. Но она сама захотела остаться по ту сторону, и я не то, чтоб перестал ее любить, но духовно как-то отдалился от нее…

— Давай уговоримся так, — сказал я наконец, — ты все же не будешь с ходу и заранее все отрицать, а почитаешь, подумаешь, поспоришь со мной. Вот Арсений Михайлович вернется, я вас познакомлю…

— Это давно следовало сделать! — откликнулась Маша.

— Да он был уж очень занят, — смущенно возразил я и подумал, что все же надо было как-то улучить момент для знакомства: может, Маша иначе относилась бы теперь к делу. — А пока, прошу тебя, просто для меня, из дружбы, из сочувствия, прочти все, что возможно.

Маша согласилась и унесла с собой пачку книг. После этого у нас хоть общие темы для разговора появились. Я с пылкостью неофита доказывал Маше, что прав Соловьев, правы Лоуэлл и Осборн: на Марсе есть высоко развитая жизнь! Маша, собственно, не спорила, а задавала вопросы: видно, она хотела поверить. Но ей это плохо удавалось.

— Ты пойми только, Маша, — с увлечением говорил я, — ведь Циолковский считал, что во Вселенной есть не менее полумиллиона планет, населенных разумными существами. Не менее полумиллиона! А Фламмарион мечтал о том, что человек станет гражданином неба. Ты ведь читала, как он говорит о планетах: «Ведь это человечество, ведь это родственные нам духи несутся мимо нас!» Неужели тебя это никак не волнует?

— Фламмарион — талантливый мечтатель, — ответила Маша, а Циолковский и вовсе фантаст. Нет, я говорю не о межпланетных полетах — тут спорить просто смешно, когда мы вот-вот посетим Луну. Но зачем внушать себе несбыточные мечты о встрече с разумными существами? Ведь это же размагничивает! А если никого там нет?

— А если есть? — возразил я. — Все-таки, Маша, недаром люди еще с давних времен верили в то, что обитаемых миров множество. Вот смотри — Фламмарион цитирует то, что говорил Лукреций почти два тысячелетия назад: «Весь этот видимый мир в природе не единственный, и мы должны полагать, что в других областях Вселенной есть другие земли, другие существа и другие люди». И послушай, как горячо соглашается с этой мыслью Фламмарион: «Если волны созидающей материи в тысячах различных видов проносятся по океану беспредельного пространства, то неужели их плодотворности хватило только на создание земного шара и его небосвода? Нет и нет!» Люди всегда об этом думали; А теперь есть и доказательства.

— Ну, доказательств, положим, все же нет, — тихо заметила Маша.

— А вспышки на Марсе? — воскликнул я. — Ну, пусть вся гималайская история имеет какое-то другое объяснение, — а вспышки?

Да, вспышки — это было действительно очень интересно! Еще до отъезда Соловьева на Марсе произошла новая вспышка; недавно, с интервалом в 40 дней, она повторилась. Наблюдались эти вспышки в той же местности, где и те, о которых мне рассказал Соловьев при первой встрече, но по характеру отличались от них. Они были более длительными, чем первые, продолжались по 3–4 минуты. Они смещались по экватору в сторону вращения планеты. Им сопутствовало сильное инфракрасное излучение. И, кроме того, оба раза, минут через пятнадцать после этих вспышек, у другого края экваториальной зоны возникали неподалеку друг от друга более яркие и короткие вспышки. Искусственное происхождение этих вспышек казалось еще более несомненным. В обсерватории с нетерпением ждали возвращения Соловьева и неустанно следили за Марсом.

Маше я уже рассказывал об этих новых наблюдениях. Тогда она промолчала, а теперь неожиданно оказала:

— Да ведь это могут быть просто извержения вулканов!

Я не рассердился только потому, что прекрасно помнил, как совсем недавно сам задал подобный вопрос Соловьеву. Однако я не стал допрашивать Машу — не является ли она сторонницей теории Мак-Лофлина, — а просто начал объяснять ей, почему это не может быть извержением вулкана.

— Вот послушай, Маша, — говорил я. — Во-первых, что это за вулканы, которые действуют так строго периодически? Где ты видела такие?

— Не видела, но знаю! — торжествующе оказала Маша. — А вулкан Стромболи в Средиземном море?

Черт бы побрал этот вулкан, я о нем совсем забыл! А ведь еще в детстве про него читал!

— Ну, допустим, — продолжал я, несколько смущенно. — А почему же именно в предрассветные часы? Ведь эта новая серия вспышек выглядит совсем иначе — по периодичности и так далее, — а происходит опять-таки в предрассветное время?

— Этого я уж не знаю. Я же не изучала ни Марс, ни вулканы. Может быть, просто совпадение? Ведь может же быть такое?

— Слишком много совпадений! — недовольно сказал я. — А почему эти вспышки смещаются вдоль экватора? А почему вслед за ними в другом месте возникают разбросанные яркие вспышки? Нет, серьезно. Маша?

Маша пожала плечами.

— Что ты меня спрашиваешь? Я ботаник, а не астроном. Так что же, по-твоему, происходило на Марсе, если не извержение вулкана?

— Ну, я бы сказал, — осторожно ответил я, — что эти вспышки больше всего похожи на испытание какого-то мощного оружия. Поэтому они и производятся перед рассветом, вдали от населенных пунктов, в экваториальных пустынях.

— Атомные бомбы, да? — Маша усмехнулась, потом задумалась. — Нет, Шура, ты фанатик. Я даже не подозревала, что ты можешь быть таким. Словно какой-то чужой человек со мной разговаривает…

Я молчал. Мне ведь тоже было трудно поверить, что это Маша, смелая, веселая моя подружка, так говорит со мной…

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Письма от Соловьева стали приходить все чаще. И в каждом сообщались вещи, глубоко волновавшие меня.

Первое подробное письмо пришло из Дарджилинга.

«Лакпа Чеди встретил нас не очень-то радостно, но мы и не рассчитывали на восторженный прием, — писал Соловьев. — Вся эта история с талисманом даже у человека, свободного от суеверий и мистических страхов, должна была бы вызвать болезненное чувство. За год с небольшим — две смерти в семье да еще гибель двух европейцев… Узнав, зачем мы пришли, Лакпа Чеди даже голову пригнул от ужаса. А в глазах Нимы выразилось такое отчаяние, что у меня сердце защемило. Тем более, что по вашим рассказам я представлял их себе очень ясно и встретился с ними, словно со старыми друзьями. Мак-Кинли долго уговаривал шерпов, объясняв им с большим знанием дела, что это не храм, что все это не имеет на самом деле ничего общего с религией, но мало преуспел. Да и вообще это была, на мой взгляд, попытка с негодными средствами. Для шерпов за этим стоит и родовая легенда, и мрачный, монах, охраняющий храм, и чудеса, которые произошли на их глазах. В конце концов, Мак-Кинли переменил тактику и сделал очень простой и жестокий ход: он напомнил Лакпа Чеди, что тот все равно уже выдал тайну и подлежит смерти. При этих словах Нима упала ничком на пол, а Лакпа Чеди сжался, будто ожидая удара, и губы у него посинели. Мак-Кинли попал в самую точку, но я был зол на него. Я постарался смягчить действие этих жестоких слов и сказал, что на этот раз никто в экспедиции не пострадает, за это я вполне ручаюсь, так как у нас есть надежная защита.

После этого Лакпа Чеди долго сидел на корточках с застывшим лицом, бормоча молитвы. Мак-Кинли разглядывал все вокруг со спокойным неодобрением, а я разговаривал с Нимой, всячески стараясь ее утешить. Передал привет от вас — это ее видимо обрадовало, несмотря на весь ужас, который она испытывала, — а потом дал увеличенную, фотографию Анга. Этот ваш подарок поверг ее в оцепенение. Нима даже побоялась взять фотографию в руки, и я положил ее на стол. Нима молча смотрела на портрет, и в глазах ее был ужас. Я уж подосадовал было на себя за бестактность. Но потом Нима глубоко, прерывисто вздохнула и сказала: «Туджи чей!» так искренно, что у меня даже глаза начало щипать. Поднялся Лакпа Чеди, подошел к столу и тоже долго смотрел на фотографию. Потом он повернулся к нам и очень тихо оказал, что согласен проводить экспедицию до самого ущелья.

Сказал, что готов отправиться хоть завтра. Нима молчала.

Очень хорошие и очень несчастные люди. Мне их жаль до глубины души. Успокаиваю себя только тем, что на этот раз все должно кончиться благополучно. На рожон мы не полезем, как Милфорд. Да ведь нам и незачем: мы пустим в ход нашу «Железную маску»! Как жаль, что вы с ней не познакомились до отъезда (посылаю вам ее фотографию). Впрочем, и я ее почти не видел; контакт мы установили только здесь. Она гениальна, поистине гениальна, дьявольски чутка и послушна, и я готов ее расцеловать, но боюсь, что она это неправильно истолкует! Хотя, конечно, она ответит мне взаимностью!».

Я засмеялся. Гениальная и чуткая «Железная маска» — это был оригинальнейший робот, специально сконструированный для экспедиции по заданию Соловьева. Этот робот управлялся биотоками — то есть, фактически мыслью человека. Первая, экспериментальная модель такого механизма — «Железная рука» — демонстрировалась еще в 1958 году, на Всемирной Брюссельской выставке, в нашем советском павильоне. Тогда она казалась настоящим чудом: подчиняясь мысли человека, действовала с точностью настоящей руки — брала предметы, переносила их с места на место, удивительно осторожно обращалась с хрупкими вещами, но по приказанию могла проявлять и большую силу. Управление этой рукой было самым примитивным, хотя и оно казалось тогда чем-то невероятным: рука человека была подсоединена к «Железной руке» железными браслетами (с токопроводящей массой внутри) и электропроводом. С тех пор механизмы, управляемые биотоками, очень усовершенствовались. Наш робот (первая модель такого типа) не только свободно двигал руками от плеча до кончиков пальцев и производил ими любые движения, но и ходил (вернее, передвигался на гусеницах), сгибал туловище, вертел во все стороны головой, в которую были вмонтированы телепередатчик и два мощных фонаря. Он обладал действительно дьявольской чуткостью, точнее, чем-то вроде осязания: «чувствовал» температуру и тяжесть предмета, степень его твердости, мог определить его форму и характер поверхности. А самое главное — он управлялся издалека, а изображение того, что освещалось ослепительными «глазами» робота, передавалось на экран портативного телевизора. Действительно, гениальная машина! Я посмотрел на фотографию робота — он сидел за столом и, согнув шею, копался в набросанных перед ним предметах.

«Видите, какая умница наша «Железная маска»?  — писал Соловьев.  — Ведь это она сортирует предметы — хорошо очиненные карандаши в одну кучку, с обломанным грифелем — в другую; кроме того, она вынимает перья из ручек и старательно протирает их. Но вы не думайте, что она способна только на канцелярскую работу. Ничуть! Она роет землю, таскает тяжести, быстро ходит по лестницам… О, это настоящее чудо! И ей не страшна никакая Черная Смерть. Эта умница пойдет в храм с небольшой тележкой на роликах и по моей команде вынесет оттуда все, что там оставили небесные гости. (За исключением, конечно, радиоактивного вещества — тут мы еще не придумали, как поступить). А мы в это время будем сидеть где-нибудь наверху, хотя бы в той котловине, которая так заинтересовала Милфорда, или еще где-нибудь и рассматривать обиталище Черной Смерти на экране телевизора. А потом мы попросим «Железную маску» выйти из храма, вытащить тележку, поплотнее закрыть за собой дверь — и готово! Получим то, что она там достала. Наша умница ведь вся сделана из особого рода пластмасс. Так что мы ее просто отмоем хорошенько и сможем опять здороваться с ней за руку и даже гулять в обнимку».

Я отложил письмо. Мне было грустно до боли. Да, они-то войдут в храм! Ах, Монти, Монти, зачем вы поторопились! Мы бы сейчас вместе были там и смотрели, как чудесный робот орудует в этой смертоносной мгле, как под белыми лучами его фонарей возникают на экране телевизора неровный каменный пол, и круглый блестящий купол, и странные разноцветные приборы, и детали каких-то неземных механизмов… может быть, остатки разобранного на части космического корабля… Да, Маша права: я никогда, до самой смерти не забуду Милфорда. Как поступил бы он, если б знал о существовании «Железной маски»? Ведь, наверное, подождал бы все-таки, не стал бы попусту рисковать жизнью… Он же догадывался, что там такое, — неспроста устроил себе какую-то примитивную защиту… Марлевая маска и перчатки против всемогущей Черной Смерти… бедный Монти! Ну, подожди ты, проклятая, попробуй-ка справиться с нашей «Железной маской»!

Можете себе представить, с каким нетерпением ждал я новых писем! Соловьев писал часто, рассказывал о монахах-наблюдателях, о сборах в экспедицию, восхищался красотой гор и ласковым обращением местных жителей. Потом пришло письмо из Намче-Базара; там оставался базовый лагерь, а экспедиция шла уже прямо к таинственному ущелью.

Маша читала все письма Соловьева, читала книги по астрономии. Мне казалось, что она молчит просто из упрямства. Ведь не могла же она не понять, какое важное дело начинается на ее глазах? Просто ей обидно, что я как будто изменил литературе и журналистике, без всяких колебаний бросил даже и думать пока об аспирантуре, и что вся наша с ней жизнь пойдет теперь неизвестно как. Мне как-то даже в голову не приходило, что те факты и аргументы, которые совершенно убедили меня, могут не подействовать на Машу. Одно дело — ученые-консерваторы. У тех убеждения (или предрассудки) уже сложились, им трудно отказаться от них даже перед лицом очевидных фактов. А Маша — какие у нее могут быть убеждения или предубеждения в астрономии? Просто — упрямство. И, как это ни горько, — забота о личном спокойствии и благополучии (личном — включая меня). Я, наверное, был несправедлив, думая так, — но уж очень мне тогда обидно и больно было.

А тут еще это ужасное сообщение по радио! Я себе просто места не находил с тех пор, как услышал его. Никакие новые открытия меня в те дни не радовали.

Вот что произошло. Однажды поздно вечером мне позвонил Григорий Львович Бершадский, заместитель Соловьева. Мы с ним часто перезванивались, сообщали друг другу новости: он — о делах обсерватории, а я, в свою очередь, рассказывал, что пишет Соловьев (в обсерваторию он писал короче, сообщал только самое главное). Бершадский рассказал мне о новых вспышках на Марсе, принес даже фотографии, чтоб мне было понятней. Он извещал меня о том, как идут дела с исследованием пластинок, точнее говоря — одной пластинки и прибора (талисман Анга, как уже говорилось, взял с собой в экспедицию Соловьев, а одну из гладких желтых пластинок, во всем похожую на другую, оставили на хранение в обсерватории — для контроля).

Пластинка упорно молчала. Что только с ней ни делали, а она оставалась такой же безмятежно ровной и чистой, все так же светилась матовым теплым золотом. Некоторые из исследователей стали говорить, что, возможно, это просто чистые таблички, предназначенные для записи, а запись еще не сделана. В конце концов, и это было возможно. Но ни Соловьев, ни я не хотели на этом успокоиться, — и пластинку подвергали, по нашей просьбе, все новым и новым испытаниям.

И вот Бершадский, крайне взбудораженный, позвонил поздно вечером и сказал, что хочет немедленно приехать ко мне. Маша пригласила его. Бершадский поверил трубку — и сейчас же позвонил опять. Он спросил, есть ли у меня радиоприемник. Маша сказала, что есть.

— Зачем ему радиоприемник? — недоумевал я. — Новости какие-нибудь, что ли? — И мне стало не по себе. — Маша! Маша, скорее включи приемник, поищи по шкале — может, что-нибудь передают об экспедиции! Или нет, подожди, я сам.

— Маша, а какой у него был голос? Взволнованный?

— Взволнованный. Но, я бы сказала, какой-то обрадованный, — ответила Маша.

Мы уселись у радиоприемника, я начал вертеть ручку настройки.

И вдруг мы услышали печальный и торжественный голос: «Наука требует жертв, — говорил кто-то по-русски с еле заметным акцентом. — И как ни велика наша скорбь о погибших — замечательных сынах Англии и их смелых спутниках, — но мы хотим надеяться, что гибель их не напрасна и что тайна Черной Смерти будет раскрыта».

У меня все внутри оборвалось. Я вскочил и дико уставился на Машу. Она тоже смотрела на меня с ужасом. Что же это? Они погибли? Пропали без вести? Что случилось?

Передача окончилась. Я побежал в коридор и начал названивать в радиокомитет. Там ответили, что никаких новых сведений об экспедиции не имеют, ничего на эту тему не передавали и что, скорее всего, я поймал какую-то зарубежную передачу на русском языке.

Бершадского я встретил чуть ли не воплем:

— Что с ними? Что вы знаете?

Он сам испугался не меньше меня. Нет, он ровно ничего не знал об экспедиции. Я бросился к радиоприемнику. Передача с этой станции прекратилась. Слышалось только глухое жужжанье и потрескиванье. Я в отчаянии махнул рукой. Теперь ничего не узнаешь.

— Да что случилось? — встревоженно повторял Бершадский.

Мы с Машей передали ему услышанные слова… Он судорожно глотнул воздух и тяжело опустился на диван рядом со мной. Помолчав немного, он сказал, что это может быть что угодно: конец какого-нибудь фантастического рассказа, мистификаторская передача… у зарубежного радиовещания свои нравы, Но мы все еще находились под впечатлением глубокой печали, звучавшей в голосе того, кто выступал по радио. Нет, это не мистификация.

— Но ведь если бы что-нибудь случилось, у нас на радио знали бы! — успокаивал нас Бершадский.

— А если англичане раньше получили известия? Ведь в Катманду есть английский консул! Могли передать по радио из Намче-Базара в Катманду, а оттуда — в Лондон. А мы узнаем немного позже… — Мне стало так страшно, когда я все это сказал, что даже колени задрожали.

Я видел, что и Бершадский испугался. Он посмотрел на меня широко раскрытыми глазами и облизнул пересохшие губы. Но потом он порывисто встал и наклонился надо мной — высокий, худой, с пышными полуседыми волосами.

— Вот что, — он говорил резко и сухо, — я больше не хочу разговаривать об этом, пока не получу официальных сведений. Не хочу, понятно? И вам не советую.

Я понимал, что он прав. И, хотя сердце у меня нестерпимо ныло, я сказал:

— Ладно, Григорий Львович, не будем больше пока. Рассказывайте, что у вас там случилось.

А случилось нечто в высшей степени интересное.

Бершадский сидел вечером в кабинете Соловьева. Уже смеркалось. Думал он, конечно, как и я, больше всего об экспедиции, о небесных гостях, о тайне храма… Ему захотелось еще раз посмотреть на загадочную пластинку и он достал ее из сейфа — ту самую вторую желтую пластинку, которую Соловьев оставил для контроля. Бершадский начал ее разглядывать, стоя у включенного радиоприемника.

В эту минуту зазвонил телефон. Бершадский машинально положил пластинку на радиоприемник и взял трубку. Говорил он долго — как он предполагает, не менее десяти минут. Вдруг он услышал какой-то треск в радиоприемнике и, повернувшись к нему лицом, в наступивших сумерках увидел над ним слабое мерцающее свечение. Бершадский поспешно извинился перед собеседником и прервал разговор. Подойдя к радиоприемнику, он обнаружил, что свечение исходит от пластинки. На ней проступили бледно светящиеся контуры географической карты. Линии были каким-то образом так подсвечены, что казались выпуклыми. Бершадский различил волнистую линию гористого побережья, рельефно выступающие горные хребты и пики. В одном месте где-то в горах — он увидел очень яркую световую точку, горевшую, как маленькая звездочка. Он кинулся к фотоаппарату, чтоб заснять изображение, но оно уже погасло. Пластинка опять была безжизненно гладкой.

Бершадский обнаружил, что приемник не работает — сгорел предохранитель. Он записал волну и станцию, на которую был настроен приемник. Затем вызвал дежурного механика. Спросил, не подскочило ли сейчас напряжение в сети. Оказалось, что напряжение все время оставалось обычным, не превышало нормы. Механик исправил повреждение. После этого Бершадский начал подносить пластинку к приемнику со всех сторон, клал ее опять на то место, где она лежала, когда возникло свечение, и на другие места. Все его усилия оказались тщетными: пластинка молчала.

— Но что за карту вы увидели? — допытывался я. — Какая это была местность?

Бершадский в отчаянии развел руками.

— Я же не географ! Да и вообще видел-то я ее секунду, не больше. Ну, вот помню, что побережье, что горы на востоке и вода на западе. Горы вплотную подступают к берегу.

— Может быть, Кавказ? — предположил я.

— Н-не знаю… конечно, может быть… да нет, что-то на Кавказ не похоже. Там же хребты идут не вдоль моря, а почти под прямым углом к нему. А в общем, не знаю, ничего не успел сообразить, очень волновался.

Бершадский сразу же позвонил в лабораторию Института химической физики, где испытывали пластинку. Но там, конечно, никто не отвечал — было уже около десяти вечера. Тогда он кинулся ко мне — поделиться удивительной новостью…

— Но что же это могло быть, как вы думаете? — спросил я.

— Ну, очевидно, перед тем, как предохранитель перегорел, вокруг приемника, вследствие случайной неисправности, создалось особое электромагнитное поле — оно просуществовало, вероятно, не более минуты, но успело вызвать к жизни то, что написано на пластинке. Во всяком случае у нас теперь есть ключ к ней. Надо только повторить эти условия и стабилизировать их. Этим займутся специалисты. Нет, но вы понимаете, Александр Николаевич, какое счастье, какая удача! — восторженно говорил Бершадский.

Конечно, это была удача, и час назад, я радовался бы этому известию еще больше Бершадского. Но сейчас даже это не утешало — так терзала меня тревога. Что же случилось там, в горах?

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Никто ничего не знал. На радио повторяли, что никаких новых известий об экспедиции нет, а если б что-нибудь серьезное произошло, то в Москве об этом знали бы обязательно. То же самое отвечали в Академии наук (экспедиция снаряжалась Академией), в Совете Министров — всюду, куда мы обращались. Запрашивали Лондон — оттуда дали официальную справку, что никаких новых сведений об экспедиции нет; известно, что они вышли из Намче-Базара и направились к храму в ущелье; новые сведения, вероятно, должны поступить не ранее, чем через два-три дня, когда экспедиция вернется в Намче-Базар.

Оставалось ждать, терпеть, надеяться. И в эти дни, когда я, не находя себе места, то ковылял по комнате, то хватался за книгу, то звонил в обсерваторию, — именно в эти тяжелые дни снова удалось заставить желтую пластинку говорить.

После случая в обсерватории специалисты пытались воспроизвести те условия, при которых могло возникнуть изображение на пластинке. Они пробовали помещать пластинку в электромагнитное поле, которое по своим параметрам приближалось к тому, что могло создаться тогда, возле радиоприемника.

И наконец, при каких-то условиях (сочетание которых, к сожалению и на этот раз не удалось полностью определить и зафиксировать) на пластинке снова проступили светящиеся контуры географической карты с яркой точкой почти посредине изображения. На этот раз пластинка светилась около трех минут, и ее успели сфотографировать. Географы легко определили, что это за местность: это было тихоокеанское побережье Южной Америки между 25–35 градусами южной широты и Кордильеры на границе между Чили и Аргентиной. Светящаяся точка находилась в Кордильерах, примерно около 31 градуса южной широты. Конечно же, она указывала место высадки межпланетного корабля! И опять небесные гости выбрали гористую и пустынную местность: они, видимо, искали климат, близкий к тому, который был им привычен. Значит, скорей всего, это марсиане! Это им нужны высокие горы, сухой и разреженный воздух… Арсений Михайлович прав. Но что же с ним, что с ним?

Новости приходили теперь одна за другой. Несмотря на то, что очередное противостояние Марса, приходившееся на этот год, уже окончилось, и условия наблюдения быстро ухудшались, все же удалось заметить еще одну вспышку, очень похожую на те, которые наблюдались в последнее время.

Я так пишу, что можно подумать, будто об экспедиции не было вестей по крайней мере месяц. На самом деле ждать пришлось всего три дня — но после этого загадочного сообщения по радио мне дни казались бесконечно длинными, а к тому же и события как-то все совпали во времени: заговорила пластинка, появились новые вспышки.

На четвертый день утром меня разбудил почтальон. Я жадно схватил конверт, увидев стремительные косые линии знакомого почерка. Посмотрел на штемпель — Катманду. И шло письмо не больше, чем положено. С некоторой опаской я поглядел на конверт. Ясно, что Соловьев жив. Но что же с экспедицией? Кто погиб? Почему?

Письмо Соловьева меня ошеломило. Это было совсем не то, чего я ожидал все эти дни с таким ужасом; но все равно, что за неожиданный поворот, что за таинственные трагедии на каждом шагу!

«Приготовьтесь выслушать очень неприятные известия,  — писал Арсений Михайлович.  — Будьте мужественны, не падайте духом. Я верю, что еще не все потеряно, хотя, надо признать, положение создалось очень тяжелое. Удивительный край — эти Гималаи! Ну, как тут не создаваться легендам!

Но перейду к делу. Мы благополучно добрались до Намче-Базара, отдохнули денек и направились в ущелье. Робота мы тащили на носилках в собранном виде; одели нашу милую умницу, как человека, на лицо нацепили специальную каску с прорезями для глаз, да и на них пока очки надели: боялись насмерть перепугать шерпов и монахов, и поэтому сказали, что это человек, погруженный в гипнотический сон. Вообще-то так выдумал Мак-Кинли; кажется, это была не самая удачная из его выдумок. Шерпы-проводники все равно шли, как на смерть, — с застывшими лицами, молча, без обычных для этого народа шуток и смеха. Я пробовал с ними заговаривать, объяснял, какое великое дело мы делаем, но они отмалчивались. Впрочем, я знаю английский язык вовсе не так уж хорошо, а шерпы, пожалуй, еще хуже — у них запас слов очень небольшой и чисто утилитарный по составу.

Все же они уверенно вели нас по тому же пустынному, каменистому плоскогорью, по которому вы с ними возвращались из храма. Лакпа Чеди показал мне пещеру, где лежали тела Милфорда и Анга. Но шерпы уже давно забрали тела и сожгли их. Конечно, для науки это — потеря: тело Милфорда следовало внимательно осмотреть, произвести вскрытие — ведь надо же выяснить более точно природу Черной Смерти! Ее проявления, по вашим рассказам, хоть и походят несколько на лучевую болезнь, но полностью с ее симптомами не совпадают… Однако я хорошо понимаю, что вам все же приятно будет сознавать, что тело вашего друга больше не лежит под непрочной охраной камней, которые легко разбросал бы медведь или волк (если б им вздумалось забрести в эти пустынные края), что огненное погребение — должно быть, именно тот вид погребения, которое выбрал бы сам Милфорд, так близко связанный с Востоком, надежно защитило его. Грустно мне было стоять у этой пещеры. Мне казалось, что я тоже знал и любил этих замечательных людей. Англичане обнажили головы; я последовал их примеру. Впрочем, долго стоять с непокрытой головой на ледяном ветру высот нельзя. Мак-Кинли первый натянул свою вязаную шапку и заставил Осборна сделать то же.

Ну вот. И на этом, собственно, кончилась наша экспедиция. Вы недоумеваете? Еще бы! Ведь никому в голову даже не приходило, что может произойти. И мне тоже. Итак, уже около часа я замечал, что шерпы сильно беспокоятся и как-то неуверенно озираются по сторонам. Началось это с того, что нам преградила путь очень узкая, но глубокая и длинная трещина. Перешагнуть ее не стоило никакого труда, и я бы попросту не обратил на нее никакого внимания. Но шерпы осматривали ее с видом величайшего изумления и тревоги. Я спросил их, не сбились ли мы с пути; они заверили, что мы идем правильно, но что трещины здесь никогда не было. Не знаю, почему я не задумался над тем, что это может означать; вероятно, я просто, как и все участники экспедиции, сгорал от нетерпения: ведь до цели оставалось тогда уже меньше часа ходу. Один Мак-Кинли нахмурился, услышав, что говорят шерпы; он зато и меньше всех был потрясен тем, что случилось дальше. Правда, он вообще всегда мрачен и невозмутим. А мы все просто пришли в отчаяние и сейчас еще не можем опомниться.

Только успели мы подняться из впадины, где расположена пещера, как путь нам снова преградила трещина. На этот раз она была настолько широкой, что даже перепрыгнуть через нее не удавалось. Шерпы застыли, увидев эту трещину, и начали бормотать молитвы. Мы сказали им, что надо переправиться на ту сторону по веревке. Лакпа Чеди долго раздумывал, советовался с товарищами, и наконец объявил, что сначала они пойдут одни, а мы должны подождать здесь. Лица у них окаменели, в глазах было отчаяние и ужас. Мак-Кинли что-то пробормотал сквозь зубы. Потом он вскарабкался на высокий обломок скалы и начал вглядываться вперед. Шерпы переправились через трещину и медленно двинулись дальше. Пройдя еще несколько шагов, шерпы остановились и вдруг упали ничком на землю. Полежав так с минуту, они чуть не бегом бросились обратно. Мак-Кинли слез с обломка и с ожесточением выругался.

— Что случилось? — спрашивали мы.

— Сейчас они вам расскажут, — зловеще пообещал шотландец.

Лица шерпов были искажены ужасом, руки дрожали.

— Гнев богов! — задыхаясь, сказал Лакпа Чеди. — Боги приказали больше никого не пускать в ущелье. Они закрыли вход в свою обитель!

В голосе его прозвучало скорбное торжество. Мы недоумевали.

— Мой друг, — мягко, но настойчиво оказал Осборн, — поймите, нам не страшен гнев богов. Вы увидите, что мы все вернемся невредимыми. Вы можете остаться здесь, а мы пойдем в ущелье.

Шерпы с недоумением поглядели на него.

— Нет больше ущелья! — сказал Лакпа Чеди. — Нет храма, нет реки. Ничего нет. Гнев богов все уничтожил.

— Что они говорят? Что это значит? — спрашивали мы, не в силах еще поверить, что произошла катастрофа, что вмиг рухнули все наши замыслы, все наши надежды.

— Они говорят правду, джентльмены! — подтвердил Мак-Кинли. — Вы же видите, что здесь недавно произошло сильнейшее землетрясение.

Мы огляделись. Действительно, все кругом было сдвинуто, изломано, исковеркано, зияли трещины, высились нагромождения гигантских камней со свежими, не успевшими обветриться изломами.

— Не может быть! — в полной растерянности пробормотал я.

— Почему не может быть? — угрюмо возразил Мак-Кинли. Землетрясения в Гималаях — не такая уж редкость.

Да, конечно, землетрясения в Гималаях бывают часто. Но ведь надо же, чтоб это землетрясение произошло именно в эти дни и в этом месте! И замысел, и выполнение достойны богов. Однако, поразмыслив, я нахожу, что эти боги, кто бы они ни были, обошлись с нами весьма гуманно. Они заперли наглухо двери перед самым нашим носом — всего только! А что им стоило бы устроить это в тот момент, когда мы вошли в ущелье?

Но, кроме шуток, катастрофа полнейшая. Распространяться о своем состоянии не буду — вы сами можете догадаться, что оно, мягко выражаясь, оставляет желать лучшего. Сначала мне не хотелось даже писать вам, но вот я рассказал обо всем и почувствовал, что стало как-то легче. Это письмо отправится с сегодняшним самолетом в Индию, а оттуда — в Москву. Сам же я проделаю этот путь на несколько дней позже. Надо еще дать официальное объяснение непальскому правительству, потом присутствовать на празднике, где будет показано искусство непальских спортсменов, и так далее. Словом, надо проделать все, чего требует вежливость. А потом я надеюсь явиться в Москву вместе с Осборном. Он, конечно, тоже огорчен, но по-прежнему пылает энтузиазмом и уверен, что из ваших пластинок можно что-нибудь выжать (кстати, ничего я здесь не знаю: как идут дела в этом направлении?). Сейчас мы согласовываем этот вопрос с Москвой и Лондоном. Отказа с чьей бы то ни было стороны мы не ждем — но опять-таки необходимые формальности оттянут наш приезд.

Письмо мое несколько мрачно, но вы все же не предавайтесь отчаянию, дорогой Александр Николаевич! Я верю, что все еще наладится, не тем, так другим путем!»

Я был так ошеломлен, что не мог сказать ни слова. Маша вопросительно поглядела на меня — я молча протянул ей письмо. На этот раз и Машу, что называется, пробрало, она даже вскрикнула, читая о катастрофе.

— Ну, что за трагическая нелепость! — горячо оказала она. — Ведь это же ужасно! — и вдруг задумалась. — Постой, Шура, а откуда же возникли слухи об их гибели? Что все-таки означает эта передача?

— Да, в самом деле, — вяло сказал я. — Впрочем, теперь это уже не так важно. Ведь все живы и здоровы…

«Нет, нет, Соловьев не сдастся! — думал я. — Не может быть, чтоб он ничего не предпринял дальше. Ведь пластинки заговорили! И вспышки на Марсе продолжаются… Он будет действовать!»

Я уже начал ходить на работу, втягивался понемногу в жизнь редакции и с удовлетворением отмечал, что журналистика все же осталась близка моему сердцу. Мне уж, признаться, казалось в последнее время, что я охладел ко всему, что не связано с гималайской загадкой. Конечно, я несколько отошел от своей привычной жизни, не уходил в работу с головой, как это бывало раньше, но все же работал охотно. Но когда я ехал на аэродром встречать Соловьева, я опять уже ни о чем не мог думать, кроме одного: что будет дальше, как пойдут наши поиски?

Соловьев обнял меня — загорелый, веселый, бодрый. От него словно излучалась энергия и уверенность. Мне сразу стало легче, хоть он ничего еще не сказал. Он посторонился, представляя мне английских гостей.

Сэр Осборн порывисто сжал и встряхнул мою руку. Я еле смог скрыть свое удивление. Соловьев писал, что английский астроном — красивый старик, и я думал, что увижу величественного старца вроде нашего Менделеева. А передо мной стоял худощавый человек, чуть повыше среднего роста, с красивой серебряной шевелюрой, скорее похожий на артиста или музыканта. Сходство это усиливали беспокойные, порывистые движения длинных худых пальцев, отличавшихся удивительно изящной формой, и большие, глубоко посаженные серые глаза в темных тенях вокруг — глаза мечтателя и фанатика.

Артистическая внешность сэра Осборна еще ярче оттенялась сугубо деловым видом его спутника — высокого, смуглого, темноволосого человека, в котором, я, по описанию Соловьева, сразу угадал Мак-Кинли. Шотландец сухо поклонился мне и, знакомясь, отчеканил свое имя с очень недовольным видом. Я даже подумал, что он на меня за что-нибудь злится. Но такая уж у него была манера разговаривать, как я потом узнал.

Я перезнакомился с другими участниками экспедиции, и мы двинулись к машинам. От одежды Соловьева все еще исходил аромат тропиков, и я, вдохнув его, даже глаза закрыл: опять все пережитое воскресло. Ведь запахи вообще обладают особой силой воскрешать прошлое, а тут все было так недавно!

— Не грустите! Слышите, не надо! — весело приказал Соловьев, слегка встряхнув меня за плечи. — Подождите, у нас еще все впереди!

Я невольно улыбнулся. Нет, конечно, перед Соловьевым я просто мальчишка и нытик, падающий духом от каждой неудачи. Мы сели в машину, и я поспешно рассказал обо всем, что случилось за это время в Москве. Соловьев выслушал все с величайшим вниманием, а когда я сказал, где находилась на пластинке светящаяся точка, он ахнул.

— Ну, знаете! Это такое везение, на которое трудно было и рассчитывать! И вы, Александр Николаевич, вы, зная все это, встречаете меня с похоронным видом! Да как вам не стыдно, ей-богу!

Мне и в самом деле стало теперь стыдно. Но я все же сказал:

— Арсений Михайлович, да ведь светящаяся точка на карте такого масштаба — это указание весьма и весьма приблизительное! Я знаю, что при вашей энергии вы сумеете добиться экспедиции в Анды, но ведь там придется все искать заново, в труднодоступной местности, в горах… Не лучше ли было бы еще поискать в Гималаях?

У Соловьева вырвался возглас досады. Но ответил он мягко:

— Ваши рассуждения, конечно, имеют рациональное зерно. Но вы издалека, видимо, не поняли, как сильно повлияла эта катастрофа на шерпов… да и не только на шерпов, конечно. Теперь ни от кого из них слова не добьешься, даже под страхом смерти. Один только Лакпа Чеди после долгих уговоров подтвердил, что храм стоял в ущелье долгие века, сказал еще, что монахи-служители при нем часто сменялись, потому что скоро умирали. Пищу и масло для светильни им доставляли из ближайшего селения. Всегда была одна семья, которая ведала этим; если в ней вымирали все мужчины, эти обязанности, по каким-то указаниям, передавались другой семье. Больше никто не смел приближаться к ущелью. И даже в избранной семье дорогу туда знали всегда только двое — тот, кто носил пищу, и его заранее назначенный преемник. Откуда знал дорогу Лакпа Чеди, я не понял. Вероятно, семья, в которой хранился талисман, пользовалась какими-то привилегиями. Но приближаться к ущелью и им было запрещено, как вы понимаете… И больше ничего ни мне, ни Мак-Кинли добиться не удалось. Все до полусмерти напуганы этим проклятым землетрясением, да и не удивительно… Нет, вы не думайте, мы, конечно, не бросим поисков там, но это все придется делать совсем другими методами и исподволь. Тут нам поможет один непальский журналист, житель Катманду. Он поедет через некоторое время в Соло-Кхумбу, будет жить там, писать книгу о шерпах. Это — не маскировка, а чистая правда. Он все равно собирался туда ехать. И он постепенно, осторожно разузнает все, что можно, о храме и о легенде. Ему легче, он там свой, хорошо знает язык шерпов, их обычаи и нравы. И то он предупредил, что будет соблюдать величайшую осторожность и чтоб мы не ждали новостей в ближайшее время — шерпы слишком напуганы. Очень толковый и хороший человек. Кстати, вы знаете, он хорошо помнит вас и Милфорда. Даже разговаривал с вами.

— О чем? Об истории гималайских гор? — взволнованно спросил я. — О землетрясениях? Это он предостерегал Милфорда?

Соловьев недоумевающе пожал плечами, и я вспомнил, что не говорил ему об этой встрече и о пророческих словах непальца.

— Любопытно! — отозвался Арсений Михайлович, выслушав мой рассказ. — В высшей степени. Жаль, что вы мне этого не сказали раньше. Ну, да мы с ним будем переписываться. Может быть, потому он и предложил свои услуги, что у него уже было какое-то личное отношение ко всему, что произошло?

Забегая вперед, я скажу, что непальским корреспондентом Соловьева стал действительно тот самый журналист, что провожал нас с Милфордом по улицам Катманду. Отвечая на вопросы Соловьева, он написал, что прекрасно помнит весь разговор, помнит и то, что Милфорд, при всем его блестящем остроумии и живости, произвел на него впечатление человека, находящегося в состоянии крайнего напряжения. Он вовсе не имел в виду предсказать Милфорду смерть, а просто предостерег его, зная, что горы требуют самообладания и твердости духа…

Машина остановилась у гостиницы. Мы высадили наших гостей и поехали дальше. Улицы были залиты золотым вечерним светом, и Соловьев с жадностью глядел по (сторонам — видно, соскучился по Москве.

— А что касается Анд, — продолжал он, — то даже логически можно было заключить, что там тоже могли побывать небесные гости. Может быть, конечно, и в Гималаях опускался не один звездный корабль, а два или несколько, но теперь у нас нет даже приблизительных указаний, где искать. Так что разумней будет сейчас отправиться именно в Анды, не превращая, конечно, поисков в Гималаях. Вы согласны со мной? Нет, мне что-то не нравится ваше лицо! Почему такой унылый вид? Ведь у нас все еще впереди!

Мне опять стало стыдно. Я никогда не считал себя нытиком, а тут получилось так, что Соловьев все время чуть ли не силой заставляет меня верить в успех. А если б не он? Что же, я так и опустил бы руки, предал бы память погибших? Нет, конечно, я этого не сделал бы. Но что за дурацкий характер у меня! Чем лучше, тем хуже — так получается, что ли?

— Арсений Михайлович, я просто очень переволновался! сказал я. — Ведь вы ничего не знаете: тут сообщили о вашей гибели!

Соловьева мой рассказ удивил — он не мог себе представить, откуда могла идти такая передача, и сказал, что постарается узнать через англичан.

Мы поехали в обсерваторию — Соловьеву не терпелось поглядеть на фотографии вспышек и на снимок с пластинки, — потом я проводил его домой. По-моему, Арсений Михайлович — вообще идеал человека. Я уже не мальчишка и никогда не выбирал себе образцов среду живых людей, но если б я хотел быть на кого-нибудь хоть немного похожим, так это на него.

Но надо рассказать еще о таинственной передаче по радио. Точный, как автомат, Мак-Кинли все это быстро выяснил. Передача была из Лондона для русских слушателей. Но, конечно, она не была рассчитана на тех, кто, подобно мне и Маше, услышит только последнюю фразу. Погибшие англичане и их смелые спутники, о которых шла речь в передаче, — это были Анг и его отец, Милфорд и его предшественник, тот самый сагиб, с которым ходил к храму отец Анга! Англичане уже установили, кто он — это был (как ни странным покажется такое совпадение), тоже журналист, звали его Фредерик Старботл. Я потом получил, все через того же Мак-Кинли, точный текст этой передачи.

Глубокая скорбь, звучавшая в голосе диктора, была совершенно искренней: статью эту читал по радио сам автор — близкий друг Старботла, знавший в свое время и Милфорда. Он долго ничего не знал о судьбе своего друга — тот как в воду канул. Беседуя с участниками готовящейся экспедиции, он услышал об европейце, погибшем в загадочном храме, написал в Катманду, связался в Англии с осведомленными людьми и установил, что, точно, его друг прошлой осенью приехал в столицу Непала из Дарджилинга и присоединился к экспедиции в качестве корреспондента. На этом следы обрывались, но журналист уже был уверен, зная характер Старботла, что это именно он, каким-то образом узнав о существовании храма, уговорил шерпа повести его туда. Да и где, при каких еще обстоятельствах мог опытный альпинист, уже не раз побывавший в Гималаях, исчезнуть так бесследно, что даже участники экспедиции не могли ничего сказать по этому поводу? Видимо, он сумел отбиться от экспедиции под каким-то вполне благовидным и убедительным предлогом, не вызвав никаких подозрений. Возможно, что он и вообще не шел с экспедицией, а только отправился из Катманду вместе с ней.

О Милфорде автор тоже говорил очень много хорошего, восхищался его талантом, острым и своеобразным умом, его блестящими корреспонденциями с Востока. Упоминал — очень сдержанно и туманно — о какой-то личной драме, вследствие которой Милфорд навсегда оставил Англию. Мне было и горько, и радостно читать эти взволнованные слова и я от всей души благодарю автора передачи, журналиста Ричарда Дарили. Если он прочтет эти строки, пусть знает, что я очень хотел бы встретиться с ним и рассказать ему о Милфорде. Я думаю, что об этом человеке надо написать; жизнь его и гибель — достойный материал для книги. И, конечно, лучше будет, если книгу эту напишет соотечественник Милфорда.

С приездом Соловьева сразу все изменилось. Ведь вот удивительно — приехал он после такой серьезной неудачи; казалось бы, его противники должны торжествовать, говорить, что и храма-то никакого никогда не было, что Соловьев-де — известный фантазер и тому подобное. А получилось совсем иначе. Конечно, всякие ехидные слова произносились; конечно, некоторые ученые мужи, встречаясь с Соловьевым, соболезнующе улыбались и ахали — мол, какие бывают все-таки удивительные явления в природе… вот хотя бы землетрясения… Но Соловьева это, в общем, довольно мало трогало. Он охотно и с совершенно серьезным видом выслушивал все эти лицемерные охи и вздохи, подтверждал, что да, бывают удивительные явления природы и добавлял, что он лично, видя искренний интерес, который уважаемый коллега проявляет к этому вопросу, советовал бы уважаемому коллеге совершить небольшую поездку в Гималаи — там настоящая сокровищница чудес. После этого он прибавлял несколько слов о поразительной красоте гималайской природы, горячо пожимал руку собеседнику и, посмеиваясь, устремлялся по своим бесконечным делам.

Вообще, надо призвать, — Соловьев поступил в высшей степени мудро и дипломатично, привезя а Москву англичан. Пылкая убежденность сэра Осборна сама по себе действовала заразительно — если не на столпов астрономической науки, то на простых смертных безусловно. К тому же на его фоне Соловьев казался действительно очень трезвым, рассудительным, даже чуть суховатым — человеком дела, а не мечтателем, каким его привыкло считать большинство коллег. Это был очень выгодный фон, и Соловьев не зря, отправляясь хлопотать по делам экспедиции, старался всюду, где можно, появляться вместе с англичанами. Над англичанами никто не решался подшучивать даже исподтишка. И не только потому, что они гости: действовала и мировая известность Осборна, и его романтическая внешность, и угрюмая солидность Мак-Кинли.

Так или иначе — но дела экспедиции устраивались очень быстро. Я говорю даже не о том, что Соловьеву вообще сравнительно легко удалось добиться разрешения организовать экспедицию в Анды — и наше, и английское правительство, и южно-американские страны проявили большую заинтересованность и желание помочь ученым. Но даже на тех стадиях, где так часто тормозятся вполне решенные, бесспорные дела — подбор кадров, финансирование, техническое оснащение экспедиции — даже на этих различных ступенях крутой хозяйственной лестницы все продвигалось удивительно гладко. То ли романтическая, необычайная цель экспедиции поражала воображение тех, от кого зависели наши дела, то ли действовала исключительная энергия Соловьева, то ли играло роль присутствие английских гостей (а вернее, действовало все вместе), — но только нам была открыта «зеленая улица».

И, конечно, после такого быстрого продвижения дел в СССР, Осборну и Мак-Кинли было куда легче разговаривать со своей родиной. На Англию не могла не подействовать энергия и щедрость, проявленные руководителями нашей страны.

Экспедиция в Анды требовала, разумеется, куда более сложной и трудной подготовки, чем гималайская. Там экспедиция двигалась в строго определенное место по заранее разведанному маршруту; было, хотя бы в общих чертах, известно, с чем придется столкнуться и как надо будет действовать… А тут сплошная неизвестность: лишь самые приблизительные указания, в какой местности предстоит производить поиски; полное незнание этих диких и пустынных краев… К тому же никто из участников экспедиции (за исключением всезнающего Мак-Кинли) не знал ни испанского языка, на котором объясняется значительная часть населения Южной Америки, ни языков индейских племен, обитающих на этом мало исследованном континенте.

С этой экспедицией было вообще больше хлопот, хотя бы потому, что она отправлялась на долгий срок и участников здесь намечалось гораздо больше, чем в первой. Как-то само собой получилось, что Соловьев больше занимался общими организационными вопросами и подбором кадров, сэр Осборн осуществлял связь с Англией и вел необходимые переговоры, а неукоснительный и всеведущий Мак-Кинли почти целиком взял на себя хлопоты по снаряжению экспедиции. Мы потом не раз выражали ему свое восхищение — так он был точен, (предусмотрителен, изобретателен, я оказал бы даже — остроумен, если б наш милейший Мак-Кинли не был начисто лишен чувства юмора и даже, кажется, способности улыбаться. Несомненно, надо быть своего рода гением, чтоб в таких сложных обстоятельствах, за такой короткий срок снарядить большую экспедицию и не сделать при этом ни единого просчета, даже в мелочах.

Впрочем, не надо думать, что каждый отвечал только за свой участок работы. Нет, скорее это был Совет трех. Все важнейшие вопросы обсуждались втроем. Подготовка шла очень слаженно, Соловьев и англичане были вполне довольны друг другом.

Думаю, опять-таки, что нет смысла посвящать читателя во все сложности этой подготовки. Достаточно будет оказать, что подготовка к экспедиции благодаря исключительной энергии и целеустремленности наших руководителей была успешно закончена в рекордные, почти фантастические сроки. Я думаю, читателям ясно, что торопливость эта оправдывалась тем, что мы направлялись в южное полушарие я должны были попасть туда в период года, который там соответствует нашему лету. Поэтому Соловьев, Осборн и Мак-Кинли и добивались всеми силами, чтоб экспедиция смогла выехать не позже начала ноября.

И они этого добились. Мы очень весело и шумно провели в Москве первый день праздника, а на второй уже прощались с друзьями и родными на аэродроме: мы летели во Владивосток, чтоб оттуда морем отправиться к берегам Чили. Весь багаж экспедиции заранее был отправлен во Владивосток, и Мак-Кинли полетел туда немного раньше, чтоб самолично проследить за его прибытием и погрузкой на корабль.

Маша тоже ехала с нами. Ее включили в состав экспедиции как ботаника: в штате экспедиции были предусмотрены различные специалисты. Ведь мы собирались работать в совершенно незнакомых краях, чтоб искать неизвестные следы неведомых существ. Вполне понятно, что нам нужны были специалисты, которые могли хотя бы указать, что является нормой и что отклонением от нормы, и почему.

Что и говорить — можно было найти более опытного специалиста, чем Маша. Ведь ей было всего 24 года, и она не так давно окончила университет. Правда, известный опыт Маша уже накопила и именно в области высокогорной флоры — не случайно и я с ней познакомился в горах! А в дальнюю, трудную и опасную нашу экспедицию вряд ли пошел бы умудренный опытом, но зато отягченный годами и болезнями специалист. Мы набирали преимущественно молодежь — здоровую, крепкую, со спортивной закалкой и, по возможности, с альпинистскими навыками. В сущности, единственный, кто внушал нам опасения в этом смысле, был сэр Осборн. Мы решили, что в случае необходимости оставим его в каком-нибудь горном селении или просто в удобном базовом лагере.

Так что удивительно тут не то, что Машу включили в состав экспедиции, — тем более, что об этом позаботился лично сам Арсений Михайлович, — а то, что она вдруг сама изъявила желание поехать. Впрочем, и это не очень удивительно.

Произошло это после долгой ее беседы с Соловьевым. Я уходил в коридор звонить по телефону, бегал за папиросами, оставляя их вдвоем. Как я и ожидал, Соловьев произвел на Машу сильнейшее впечатление. Я понял это сразу, увидев, как Маша слушает его, чуть прикрывая глаза рукой (была у нее такая привычка в минуты волнения), как горят ее щеки. Я даже ощутил укол самолюбия. Ведь вот здесь, в этой комнате, я столько раз так горячо, с такой тоской просил ее поверить, быть по-настоящему вместе, а она только головой качала! А Соловьеву она верит, хоть он ее как будто бы и не убеждает особенно, просто рассказывает о провале гималайской экспедиции, о новых замыслах, о своих хлопотах, об английских друзьях… рассказывает с веселой, чуть насмешливой улыбкой, будто и не придавая особого значения тому, что говорит. Нет, решительно, никогда Маша не любила меня по-настоящему, — думал я тогда, — я ей все казался мальчишкой, которого надо воспитывать и держать в руках. И когда я вдруг резко свернул куда-то в сторону с намеченного ею пути — она пришла в отчаяние и не знала, как к этому отнестись. А пришел другой человек — опытный, зрелый — и ему она верит безоговорочно, с его слов легко воспринимает идеи, еще вчера казавшиеся ей пустыми бреднями. Вот уж типично женская манера восприятия, — со злостью говорил я себе, — субъективная, ненадежная, опирающаяся больше на эмоции, чем на интеллект!

Потом, постепенно я понял, что был неправ. Во-первых, разговор с Соловьевым послужил просто последним толчком. Замкнувшись в обиде и ожесточении, я не замечал, что Маша уже иначе относится ко всему, что происходит. Она говорила, что перемена в ней началась с того вечера, когда мы слушали загадочную передачу по радио и Бершадский пришел с пластинкой. Во-вторых, хоть Соловьев глубоко поразил ее воображение, но энтузиасткой нашего дела она не стала. Это-то я понял сразу.

— Все же, Шура, — говорила мне Маша, — я должна тебе честно сказать: хотя в тот вечер я как-то начала верить в реальность небесных гостей, мне и сейчас больше всего хотелось бы, чтоб все было по-прежнему.

— И сейчас ты этого хочешь? — опросил я, заранее угадывая ответ. — Неужели и сейчас, Маша?

— Да! — сказала она, прямо глядя мне в глаза. — Да! Можешь считать меня мещанкой, эгоисткой, трусихой. А я бы просто мечтала повернуть все назад. Вот снова апрель, но ты не едешь в Гималаи. Вот июль — мы едем вместе отдыхать. Вот сентябрь — ты поступаешь в аспирантуру. И все так хорошо…

Я видел, что Маша чуть не плачет. Но меня ее слова поразили настолько, что даже жалость к ней исчезла.

— Зачем же ты тогда собираешься ехать с экспедицией? спросил я.

— А затем, что я о тебе тревожусь, — мягко и печально ответила Маша. — Разве тебе это непонятно?

— Нет, непонятно, — я уже не сдерживался. — Непонятно, как это можно идти в такую изумительную, небывалую еще в истории человечества экспедицию и думать только о каких-то своих личных делах!

Маша круто повернулась и подошла к окну. Мне показалось, что она плачет. «Все-таки нельзя так резко говорить, — подумал я. — Ведь мы любим друг друга». Хотя я уже не понимал, люблю ли я Машу и можно ли назвать настоящей любовью ее отношение ко мне. Я подошел к Маше и положил ей руку на плечо. Она резко отшатнулась.

— Ты ничего не понял! — со слезами в голосе сказала она. — Ничего не понял! Ты что думаешь — я тебе в няньки нанялась? Я ботаник, а не нянька, вот и все. И я все равно поеду с экспедицией, Соловьев мне обещал, так что это не твое дело!

Она сердито вытерла глаза платком и ушла, не прощаясь. Я вышел на балкон и растерянно посмотрел ей вслед. Она почти бежала по двору и казалась маленькой и тоненькой, как девочка, в своем сером спортивном костюме. Все-таки какая она странная! То веселая и насмешливая, то молчаливая и угрюмая; только что говорила со мной так, словно у нее за плечами уже долгая жизнь и накопилась усталость, и больше всего хочется покоя и уюта, а потом вдруг расплакалась, как обиженная школьница, и наговорила мне дерзостей, совсем по-детски.

Я попробовал поговорить с Соловьевым о Маше, но он был очень занят, да и просто не придал особого значения моим переживаниям.

— Поверьте мне, — вы напрасно об этом столько думаете, сказал он. — Я, конечно, вас понимаю, но все же… Не все ли равно, в конце концов, почему она хочет ехать с нами? Пользу она принесет, да и вам обоим будет все же поспокойней. Оставьте вы Машу в покое, не мучайте ее расспросами и, поверьте, все со временем уладится…

Мне больше ничего и не оставалось делать, как последовать совету Соловьева. Так и появился в составе нашей экспедиции еще один участник — ботаник Мария Сергеевна Батурина. Англичане называли ее — мисс Мэри, русские — кто по имени и отчеству, кто просто Машей.

И вот, наконец, мы покинули Москву и отправились в дальние края по следам Неведомого…



Читать далее

ЧАСТЬ II

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть