Златое небо

Онлайн чтение книги Подземные ручьи
Златое небо

Посвящается А.Я. Головину

(Жизнь Публия Вергилия Марона, Мантуанского Кудесника)

Глава 1

Семь столетий прошло с того дня, как разбойничье бродяжье логово окопалось рвом, огородилось тыном и стало затягивать в свою паутину окрестные хижины из Тибрской лозы, обмазанные глиной, бродячие стада, переходившие с пастбища на пастбище, грабить заезжих купцов, умыкать коренастых девушек с широкой ступней, пришедших посмотреть на кулачный бой, джигитовку и ловкость мошеннических рук. Пророческое имя Roma уже произнесено квадратными ртами. Глиняные уродцы, страшные и веселые, но всегда необыкновенно серьезные, уже не переносятся бабушкой в корзине вместе с дымящейся головешкой с места на место, а стоят чинно в закрытом шкапу у печки, семейном святилище. Их мажут кашей во время обеда и поливают маслом и молоком, чтобы и они тоже принимали участие в трапезах и не сердились. Там есть изображения покойников, которые вообще злы и мстительны; чтобы их задобрить, льстиво их зовут добрыми. Есть и возбудительный чеснок, и ключевая известковая вода, и первые боли роженицы и самое появление младенца, его первое слово, первый зуб, первые шаги, первая стрижка, и засов на двери, чтобы не забрались воры, и косяк, чтобы об него не стукнуться, и порог, чтобы не споткнуться, и петли, чтобы они не скрипели, и азбука, и свадьба, и зевота, и чиханье, и боль в пояснице — целое племя уродцев. Есть и пузатые, и тощие, и гримасничающие, и смеющиеся, задумчивые, с одним глазом и четырьмя руками, есть обжоры и постники, и кровожадный малютка Марс, которому нужно мазать нос кровью после каждой удачной драки. Есть воровские, гусиные, горшечные, похлебковые и бобовые боги. Дети боятся и любят их, но запомнить их могут только бабы да старики, которые уже не ходят на драки и грабежи, а посещают запечные святилища, знают слова, чтобы коровы телились, перевязывают пульс красной шерстинкой от ревматизма и умеют предсказывать погоду и объяснять сны и всякие приметы: звон в ушах, мышь пищит, стена треснет, петух крикнет не вовремя, заяц перебежит дорогу, свечка оплывает, таракан попадет в суп.

Болвашки давно выросли в красивых и степенных людей, про которых рассказывают длинные сказки; скоро эти рассказы превратятся в веселые греческие сплетни. Живут они за голубым небом в хрустальных дворцах. Да и Рим — уже весь кирпичный, пестрый, медный, его войны, договоры, колонизация и торговля все дальше и дальше расставляют паутину, где самый город сидит как паук и толстеет. Но старые уродцы не выкинуты, римляне народ скопидомный, суеверный и хозяйственный, они ничего не выбрасывают — все пригодится. Но божки в деревянном шкапчике перешли уже окончательно в недра, в ведение бабушек и малых ребят, бегающих еще без верхней рубашки.

Состарились болвашки, состарились и почтенные молодые люди, по греческим образцам квартировавшие в синем эфире, и республика одряхлела в семисотлетнем Риме, и мир утомился, бросаясь от бога к богу, от одного правления к другому, как тифозный больной вертится с боку на бок в бреду, не находя покоя. Нашивались заплаты, синяя на красную, желтая на синюю, зеленая на желтую. Земной шар все больше походил на арлекина, желая одной одежды. То римский мир, империя, всемирность снились в пестрых и кровавых снах.

Семь столетий прошло, семь десятилетий осталось, когда без крика, без плача открыл глаза на зеленый пчельник тихий младенец, Публий Вергилий Марон.

Родился он в Гальской провинции, близ Мантуи, там, где Минчо, донеся из озера Гарда зеленоватые воды, растекается медленной болотистой заводью среди заливных лугов и яблочных садов. Родители его были благородные, но небогатые землевладельцы из-под Анд.

Октябрьское утро было серо и холодно, но тихо; сквозь тучи без солнца предчувствовалась зимняя, зеленоватая лазурь и близкий снег. Мальчик не плакал, только смотрел на деревенский потолок с балками, где сушились полынь и мята, калуфер и другие хозяйственные травы.

Отец Вергилия сажал на дворе заранее приготовленный отросток тополя по случаю рождения сына. Едва заровняли немного застывшую от холода землю, как деревцо вздрогнуло и потянулось толчками: раз, раз, раз. Потом остановилось, шевеля листочками. Отец Вергилия смотрел, опершись на заступ; из дверей смотрели две закутанные работницы, высоко кричали журавли, а над самым кустиком небо расступилось голубой плешью, словно прорубь.

Глава 2

Мальчик тихо рос в кругу женщин, среди хозяйственных сельских интересов, под сенью родных тополей и яблонь. Его жизнь мало отличалась от существования овец, пчел, травы, овощей, распределенная благостно по четырем временам года. Каждый месяц приносил свои заботы, радости, труды и праздники. Утро, вечер, ночь и день ознаменованы бывали определенными, словно повторяющимися действиями. Он рано научился наблюдать естественные приметы, предугадывать бурю, ведро, дожди и засуху по природным явлениям. Он хорошо знал нравы пчел и вкусы телок, капризы плодовых деревьев и болезни домашних птиц. Он мог бы рассказать историю каждого куста, холма, пригорка, лужицы, и если бы постарался, мог бы служить переводчиком для воркующих горлиц и крикливых павлинов. Зима от лета отличалась только различием хозяйственных работ и более теплой одеждой. Маленькому Вергилию сшили высокую шапку из заячьего меха, в которой он важно разгуливал по замерзшей земле, между тем как в голубоватых глазах его осталась навсегда спокойная, несколько печальная, зеленоватая лазурь Мантуанских небес. Собрали яблоки, отелилась Пеструшка, волки разорвали собаку, овца забрела в болотное окно, снег выпал на три недели раньше, чем в прошлом году, — вот и все события семейной жизни. Впрочем, зима, когда Вергилию шел восьмой год, ознаменовалась событием не только хозяйственным, память о котором сохранил он до самой смерти, видя в нем благочестивой душой как бы некоторое предостережение и пагубный пример жалостной гибели, стерегущей людей, отдавшихся бедственной и слепой страсти.

Поздно вечером, когда овцы и коровы были уже загнаны в стойла, собаки спущены с цепей, ворота заперты, огни потушены, в дом постучались два путника. Хотя деревенская осторожность побуждала держать все на запоре, но, в сущности, дороги были свободны от разбойников, и пришельцев охотно впустили, несколько удивляясь только запоздалому появлению гостей. Они кутались в солдатские плащи и казались утомленными и голодными. Старшему было лет двадцать пять, другой имел вид совсем еще мальчика. Черты лица, выхоленные руки, обороты речи заставляли предполагать, что не только долгое путешествие пешком было для них не в привычку, но что и самое военное ремесло не было их постоянным занятием. Слуги пытались их расспрашивать, пока те грелись у очага в ожидании наскоро приготовляемой яичницы с ветчиной, но посетители были неразговорчивы, и единственное сведение, которого от них можно было добиться, это то, что они пришли через горы с юга. От отдельной комнаты они отказались, предпочитая остаться у огня и собираясь чуть свет отправиться снова в путь. Но на следующее утро они не пошли, так как младший из молодых людей чувствовал себя не вполне здоровым. Действительно, воспаленные глаза, сухие и горячие руки, пересохшие губы и за одну ночь осунувшееся лицо — яснее всяких слов говорили, что жестокий жар овладел его неокрепшим телом. Сам он, по-видимому, не сознавал болезненности своего состояния и все торопил спутника. Не вставая с низкой кровати, поставленной на время в общей комнате, не сбрасывая тяжелого плаща, он повторял как в бреду:

— Едем, едем, Калпурний, скоро начнет смеркаться, конь еще может выдерживать… Падет — пойдем пешком. Верь, наше дело еще не пропало, звезда не зашла. Катилина одержит верх.

— Молчи, молчи, — обратился к нему старший и хотел было даже рукой закрыть ему рот, но отец Вергилия остановил его.

— Не бойся, юноша, мы не доносчики и не занимаемся государственными делами; притом мы умеем хранить тайны друзей, а пока вы наши гости — вы наши друзья, хотя бы нас разделяла непримиримая вражда.

— Непримиримая вражда, говоришь? — повторил незнакомец, словно проснувшись или выйдя из глубокой задумчивости.

— Я говорю к примеру, я ничего не знаю и не думаю, чтоб у меня были враги. Ты напрасно беспокоишься, мы вас ни о чем не спрашиваем и никому предавать не будем, покуда вы у нашего очага. А торопиться вам не следует. Товарищ твой болен, а если вас преследуют, то в нашем доме вы будете в безопасности.

— Калпурний, Калпурний! — кричал мальчик из-под плаща. — Наступает ночь… Мне холодно… Веди меня домой к Авентину. Я заказала ужин, вино уже греется. О, какая темнота. Какой снег и ветер…

Деревенская заря весело светила в залу, было тепло и сухо, с реки доносились перекликания рыбаков.

— Он бредит, — проговорила мать Вергилия, — может быть, незнакомые лица его тревожат. Пусть успокоится. Я пришлю сейчас согретого питья и теплое одеяло. Разве можно думать о пути в таком состоянии!

Она поспешно стала выпроваживать из комнаты любопытных работниц и мужа, ласково улыбнувшись на благодарный взгляд Калпурния.

Пришельцы остались вдвоем. Мальчик, действительно, затих. Старший взял его за руку и сидел долго глядя на него, как мать или нянька у колыбели. Служанка осторожно внесла согретое вино и теплые одеяла. Путник все спал, благодетельный пот мелко покрывал его низкий бледный лоб, дыхание перестало быть прерывистым, щеки словно порозовели. Наконец, глубоко вздохнув, он открыл глаза, серые и сухие. Беспорядочное волнение оставило, казалось, его, но тем более определенная тревога, почти отчаянье было в его взгляде, хотя слова, с которыми он обратился к Калпурнию, были спокойны и утешительны.

— Не надо задумываться, друг мой. Кто думает, тот плохо действует, а время не ждет. Я уверена, что мы скоро получим добрые вести. Все было поставлено на карту, и удар не мог не быть удачным. Должен быть таким. Звезды не лгут, у каждого своя судьба. И твой жребий должен быть славным и великим. И мой также. Когда ты достигнешь цели, я потону в твоем блеске, как пропадают звезды в солнечном сиянии, но пока неизвестно: следую ли я за тобой, или сама веду тебя. Но должно быть все хорошо. Мы миновали Мантую?

— Нет, мы еще находимся близ нее.

— Чего же мы медлим? Каждая минута дорога! Каждая проведенная в лености или бездействии приближает к нам смерть, Калпурний.

— Ты больна, Фульвия. Мы не можем думать о продолжении пути. К смерти приблизил бы нас лишний шаг, а не минута отдыха.

— Отдых! Отдых может лишь быть на вершине, на золотом троне. В чем моя болезнь? Мои колени не дрожат, мои руки теплы и влажны, мысли ясны, деятелен дух, сердце стучится ровно, в чем дело, брат мой Калпурний?

Помолчав, старший начал, отведя глаза в сторону:

— Дело в том, что желание и воля обманывают тебя, Фульвия. Ты больна — сомнений в этом не может быть, как несомненно и то, что я болен. Оба мы больны. Бирюза зеленеет на больном теле. Наша судьба, звезда наша померкла.

— Я слышу малодушие, а не тебя, Калпурний. Опомнись, друг мой. Подумай: ты римлянин. Вспомни клятвы. Неужели мне, женщине, нужно напоминать тебе о мужестве?

— Я знаю, что ты храбрая. Ты решилась разделить поход со мною, связать свою жизнь с моею, шаткой и бедственной покуда, остричь свои пышные золотые косы.

Мальчик улыбнулся.

— Это действительно геройство. Я похожа на поваренка Флора. А когда я распускала их — они были ниже колен. Это что-нибудь да значит. И не крашеные — заметь.

Она провела рукою по круглому, рыжему, как апельсин, затылку.

— А поход — это глупости. Не я одна отправилась с вами. Притом не забудь, что я тоже присутствовала на том вечере, где мы клялись быть неразрывными и съели по куску человеческого мяса.

Она вздрогнула.

— Тебя стошнило, а меня — нет. У меня и желудок римский. Мы неразлучны. Темная и страшная связь соединяет нас: преступление, кровь и святотатство. Оскорбление и вызов природе. Геката слышала нас. На ночь и на день, на жизнь и на смерть, Калпурний.

Глаза Фульвии снова загорелись темным огнем, и слова стали путаться. Спутник слушал ее, закрыв лицо руками. Наконец тихо сказал:

— Фульвия, дорогая, не бойся. Катилина убит.

— Что такое?

— Катилина убит. Он пал последним. Мы потерпели непоправимое поражение и все проиграли.

— Кто сказал? — Я знаю.

— Ты видел? Сам видел?

— Сам видел.

— Его лицо? Его лицо? Каким было его лицо?

— Он был мертв, лежал навзничь. Глаза открыты на звезды и непримиримы, рот стиснут, кулаки сжаты, волосы дыбом. Мертв, но не побежден, не покорен, свободен…

— Свободен! — беззвучно повторила подруга, и вдруг громко взвыла львицей, но тотчас закусила палец зубами и застыла, закрыв глаза. Тело ее корчилось, и из прокушенного пальца капала кровь на солдатскую рубашку, через ворот которой блестела золотая ладанка на белой высокой груди.

— Фульвия. Фульвия, — позвал ее Калпурний, но та только дала знак свободной рукою, чтобы к ней не приставали. Судороги утихали, и зубы разжались, хотя прокушенный палец она не вынимала изо рта. Молодой человек взял ее за свободную руку и нерешительно начал:

— Фульвия, сестра моя, того, что произошло по воле судьбы, мы переделать не можем, как не можем вдохнуть жизнь в мертвое уже тело или заставить вновь сиять светило, которое уже померкло. Но если неблагоразумно желать вещей невозможных и противных законам природы, то преступно и недостойно человека пренебрегать теми возможностями, которые предоставлены ему небом и случаем. У нас есть еще, что спасти. Мы живы, Фульвия, наша кровь не охладела, сердце бьется, мышцы могут напрягаться, мысли следуют одна за другою стройно и правильно. Мы можем быть счастливы, для нас, для нас двоих. Я не смотрю в далекое будущее, говорю покуда только о сегодняшнем дне. Колесо фортуны может повернуться. Кто знает? Может быть, мы похожи на путников, застигнутых грозою. Они прячутся в пастуший шалаш на время непогоды, не считая его за постоянное жилище, а потом рассеются тучи, засияет солнце, и они будут продолжать свой путь среди освеженных полей к своей цели, к своей славе, с улыбкой вспоминая дорожные невзгоды. Кто знает, Фульвия, что еще предстоит нам! Женщина упрямо и отрицательно мотнула головой, и лицо ее по-прежнему оставалось темным и грозным. Калпурний завел еще жалостнее:

— Что сталось с тобой, подруга моя, сокровище, утешение? В тебе я всегда находил поддержку, утешение. Ты согревала решимость и отвагу. Что же теперь ты молчишь?

— Одна отвага, одна решимость осталась нам, Калпурний, и я ее готова раздуть, как тлеющий уголь в огромное пламя, на весь Рим, на весь мир. Вот она! Женщина сняла с левой руки продолговатый мутно-зеленый перстень и высоко подняла его перед воспаленными глазами, не оборачивая взоров к собеседнику, как Сивилла.

Будто не заметив ее движения, молодой человек быстро отер пот с побледневшего лба и проговорил вкрадчиво:

— Фульвия, поедем в имение отца. Мы отдохнем и переждем опасное время, потом вернемся в город…

Не опуская руки с зеленым перстнем, женщина повторила:

— Вернемся в город?

— Вернемся в город, единственный дорогой нам Рим, где мы были и будем счастливы. Вспомни наше житье, нашу любовь, наши мечты и планы.

— Мечты!

— Наши ночные прогулки по узким улицам, темные кабачки, ссоры и встречи. Это не было безопасно, но ты всегда была храброй и жадной до новизны. Ты же ведь раньше меня увлеклась и замыслом Каталины. Но ты умела хранить тайну. Как осторожно сообщила ты мне о заговоре… Мы тогда катались по Тибру. Вечер был красен и ветрен Паруса хлопали, будто билось огромное сердце. Я говорил тебе о своей любви, о своем безумьи, а ты, как мага, развертывала передо мною будущее, полное славы и блеска. И двойные признания золотели в алом тревожном воздухе… Фульвия, мы были счастливы и будем, будем…

Фульвия задумчиво проговорила: Мутные волны Тибра к устью уныло несутся В зелень истоков родных смертному их не вернуть. Потом продолжала спокойно и рассудительно:

— Ты говоришь, переждать бурю и вернуться в Рим? Но ты забываешь два слова: честь и стыд. Позор хуже смерти, но длится всю жизнь, а та — одну горькую минуту. Тихий отрок, брат сна, кротко смежит тебе очи, опустит факел вниз — вот и все. Вспомни, как он похож на Эроса. Но он добрее, он благ и милостив, его поступь легка, еле слышна. Да и я своим последним поцелуем усладить постараюсь горечь смертной чаши. И мы не разлучимся. Сначала ты, потом я, сойдем на луга Прозерпины, станем любовными тенями, доставим пример миру и новую тему поэтам. Ведь это совсем не трудно, Калпурний, милый. Как будет тихо, как спокойно: Психея расправит крылья, вспорхнет Бог весть куда, а тело будет безмолвно, важно, почтенно и таинственно для живущих.

Говоря это, Фульвия все ближе наклонялась к другу, крепко охватив его шею одной рукой, другой все приближая перстень к его посинелым губам. Калпурний в ужасе отворачивал свою голову, но женщина уже открыла маленькую зеленоватую пластинку кольца и запрокидывала вещицу в рот любовнику.

— Фульвия, Фульвия, что ты сделала? — вскричал тот задыхаясь и вскочил, но тотчас же опять опустился на пол, глядя перед собой расширенными глазами.

Фульвия ласково приговаривала:

— Вот и прекрасно. Ничего, ничего, Калпурний, сейчас будет тебе хорошо. Сейчас придет кроткий отрок.

И прижавшись щекою к щеке умирающего, она тоже начала смотреть на голубоватую грубую занавеску.

Вдруг занавеска распахнулась и на середину комнаты вбежал мальчик в заячьей шапке, крича: «Мама, мама!»

— Фульвия, спаси меня! — изнемогая, простонал Калпурний, но та прошептала:

— Не бойся, спи спокойно. Это хозяйский сын. А ты не кричи и не бегай, не мешай нам. Поди сюда, я расскажу тебе сказку.

Она высоко подняла белой рукою тонкий кинжал и опустила его себе в грудь, будто в глубокую воду.

— Есть Рим, мальчик. Он — злой бука, как кот, ест своих собственных детей. Но он ничтожен перед другими. Жестокий и бессильный владыка, он не в силах покорить тех, господин которых — любовь. Вот единственная сладость жизни.

Она вздрогнула и, заведя Глаза, так что белки страшно мелькнули, опустилась на неподвижного уже любовника. Потом улыбнулась и, открыв снова невидящие уже зрачки, прошептала:

— Теперь можешь звать маму.

Когда вошли в комнату приезжих, там нашли два трупа и забившегося в угол Вергилия. Мальчик был в столбняке и только к вечеру пришел в себя. Первыми его словами было:

— Папа, что такое — Рим?

— Рим? Великий город, царица многих земель, отчизна и слава моя, твоя и всех римлян, может быть, всего мира. А почему ты спрашиваешь об этом, будто не знал этого раньше?

— Он злой?

— Злой? Я не понимаю, что ты хочешь сказать. Как город, государство может быть злым или добрым? Они не обладают никакими чувствами.

Помолчав, мальчик продолжал:

— А Эрос?

Отец удивленно посмотрел на Вергилия, потом подвел его к божнице и, указав на изображение прекрасного и печального отрока, сказал:

— Вот Эрос. Видишь?

— Вижу, он тоже злой?

— Эрос — божество благое и мудрое. Многие считают его древнейшим разделителем хаоса, отцом гармонии и творческой силы. И действительно, без соединяющей любви многое в мире распалось бы на части.

Будто что поняв, отец прибавил:

— Бог не виноват, что люди его свойства, его дары обращают во зло и называют любовью беспорядочные и гибельные страсти.


Читать далее

Крылья
Часть первая 01.04.13
Часть вторая 01.04.13
Часть третья 01.04.13
Ванина родинка 01.04.13
Тихий страж
Часть первая 01.04.13
Часть вторая 01.04.13
Совпадение 01.04.13
Подземные ручьи 01.04.13
Голубое ничто 01.04.13
Пять разговоров и один случай 01.04.13
Печка в бане 01.04.13
Повесть о Елевсиппе рассказанная им самим 01.04.13
Приключения Эме Лебефа 01.04.13
Из писем девицы Клары Вальмон к Розалии Тютель Майер 01.04.13
Флор и разбойник 01.04.13
Тень Филлиды 01.04.13
Подвиги великого Александра 01.04.13
Рассказ о Ксанфе поваре царя Александра и жене его Кларе 01.04.13
Путешествие сэра Джона Фирфакса по Турции и другим примечательным странам 01.04.13
Чудесная жизнь Иосифа Бальзамо графа Калиостро
Введение 01.04.13
Книга первая 01.04.13
Книга вторая 01.04.13
Книга третья 01.04.13
Девственный Виктор 01.04.13
Мачеха из Скарперии 01.04.13
Хорошая подготовка 01.04.13
Пример ближним 01.04.13
Два чуда 01.04.13
Из записок Тивуртия Пенцля 01.04.13
Римские чудеса 01.04.13
Невеста 01.04.13
Златое небо 01.04.13
Дополнение 01.04.13
Златое небо

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть