– Покажи им, – сказала мисс Реба Минни. Они сидели в нашей, то есть в Буновой, нет, в дедовой машине: Эверби, и мисс Реба, и Минни, и Сэм, и шофер полковника Линскома, отец Маквилли; у полковника Линскома тоже была машина. Они – шофер, Сэм и Минни – съездили в Хардуик за мисс Ребой, Эверби и Бупом и привезли всех в Паршем, откуда мисс Реба, Минни и Сэм должны были уехать поездом в Мемфис. То есть всех, кроме Буна, – он с ними не приехал. Он опять оказался за решеткой – в третий раз; сейчас они остановились у дома полковника Линскома, чтобы рассказать все деду. Рассказывала мисс Реба, сидя в машине, а дед, полковник Линском и я стояли вокруг, потому что мисс Реба не захотела войти в дом; она рассказывала про Буна и Бутча.
– Ехать с ними в машине до Хардуика тоже было маленькое удовольствие. Но с нами хоть ехал помощник шерифа, уже не говоря о вашем здешнем старикашке-констебле, с виду он не очень-то, но с ним, я вижу, шутки плохи. Спасибо, у них там в Хардуике хватило ума сунуть этих двух в разные камеры. Но вот сунуть кляп в рот новому Корриному дружку они не могли… – Она осеклась, а я не хотел, не хотел смотреть на Эверби: такую большую, чересчур большую для разных мелочей вроде синяка под глазом или разбитой губы, а либо то, либо другое у нее наверняка было, разве что чем-то одним она не удовольствовалась бы, не могла удовольствоваться; она сидела там, потому что куда же ей было деваться, где укрыться, и краска медленно и мучительно заливала ей ту щеку, которую я все-таки видел с того места, где стоял.
– Прости, детка, это я нечаянно, – сказала мисс Реба. – О чем бишь я?
– О том, что на этот раз выкинул Бун, – сказал дед.
– Ах, да, – сказала мисс Реба, – значит, сунули их в камеры по разные стороны коридора, а нас с Корри – ничего не скажу, они обращались с нами очень прилично, как с настоящими леди, – повели к жене тюремщика, там мы и должны были остаться, и вдруг этот, как его, Бутч, подает голос, начинает орать: «Что ж такого, малость крови, и кожи, и пару рубах мы с Красавчиком, конечно, потеряли, но зато доброе дело сделали, этих – вы уж извините, что я по-французски выражаюсь, – сказала мисс Реба, – мемфисских шлюх с улицы увели». Тут Бун сразу начал ломиться в дверь, но ее успели запереть, так что это как будто должно было его немного охладить, знаете, что значит посидеть и поглядеть на запертую дверь. Так, по крайней мере, думали мы. Но когда явился Сэм с выправленными бумагами или чем там еще, кстати, премного вам обязана, – сказала она деду. – Не знаю, сколько вы внесли, но если пришлете мне домой счет, я его оплачу. Бун знает мой адрес и знает меня.
– Спасибо, – сказал дед. – Если будут издержки, я извещу вас. Но что выкинул Бун? Вы еще не рассказали.
– Ах, да. Первым они выпустили Как-там-его-звать, и дали маху, потому что они еще ключа из Буновой двери не вынули, а он уже выскочил и прямо на этого…
– Бутча, – сказал я.
– Бутча, – повторила мисс Реба. – Сшиб его одним ударом и навалился. Так что Бун на воле не задержался, только и прогулялся по коридору и обратно в камеру, и его опять заперли, благо ключа еще не успели вынуть. Все-таки поневоле восхитишься… – Она вдруг замолчала.
– Чем? – спросил я.
– Что ты спросил? – сказала она.
– Что он такого сделал, что им надо восхищаться? Вы не сказали. Что он сделал?
– А ты думаешь, пытаться оторвать этому…
– Бутчу, – сказал я.
– Бутчу голову, когда тебя еще из тюрьмы не выпустили, ничего не стоит? – сказала мисс Реба.
– А как он мог поступить иначе? – сказал я.
– Вот это да! – сказала мисс Реба. – Поехали. А то на поезд опоздаем. Так не забудьте прислать счет, – сказала она деду.
– Да зайдите вы в дом, – сказал полковник Линском. – Сейчас будет ужин готов. Поедете ночным в двенадцать.
– Премного вам обязана, – ответила мисс Реба. – Но сколько бы ни гостила ваша жена в Монтигле, когда-нибудь она воротится, и тогда придется вам держать ответ.
– Ерунда, – сказал полковник Линском. – Я пока хозяин у себя в доме.
– Надеюсь, им и останетесь, – сказала мисс Реба. – Ах, да, – обратилась она к Минни. – Покажи им. – Она – Минни – улыбнулась, но не нам, она улыбнулась мне. Это было прекрасно: ровная, прочная, беспорочная, безупречная фарфоровая дуга, в центре которой, сжатый, можно сказать, страстно стиснутый с двух сторон, сиял вновь обретенный золотой зуб, казавшийся больше трех простых белых вместе взятых. Затем она опять сомкнула губы, спокойная, безмятежная, опять неприкосновенная, опять неуязвимая настолько, насколько хрупкая вязь костей и плоти, подвластная любой случайности, может притязать, предъявлять права на Неуязвимость.
– Вот и все, – сказала мисс Реба. Отец Маквилли завел мотор и сел в машину; она тронулась. Дед и полковник Линском повернулись и пошли к дому, я тоже двинулся за ними, но за спиной у меня прогудел рожок, негромко, всего один раз, и я обернулся. Машина остановилась. Сэм стоял возле нее и махал мне рукой.
– Иди сюда, – сказал он. – Мисс Реба зовет на минутку. – Он не спускал с меня глаз, пока я подходил, – Почему ни ты, ни Нед не предупредили меня, что лошадь и в самом деле придет первая? – спросил он.
– Я думал, вы и так знали, – сказал я. – Я думал, мы потому сюда и приехали.
– Конечно, конечно, – сказал он. – Нед мне говорил. Ты говорил. Все говорили. Но почему никто не заставил меня поверить? Само собой, я не внакладе. Но мне бы хватку мисс Ребы, я бы, может, товарный вагон окупил. Держи, – сказал он. Это была плотная пачка денег, банкнот. – Это Недовы. Передай ему: когда в другой раз откопает лошадь, которая не хочет выигрывать скачки, пусть не тратит время на разъезды, а прямо даст мне телеграмму. Мисс Реба облокотилась на раму, суровая и красивая. Эверби сидела рядом с ней, не шевелясь, но такая большая, что невозможно было не поглядеть на нее. Мисс Реба сказала:
– Я тоже не думала не гадала, что под конец угожу здесь в тюрьму. Правда, я, наверно, и наоборот не думала – что не угожу. В общем, Сэм и за меня поставил. Я дала пятьдесят за мистера Бинфорда и пять за Минни. Сэм выиграл три к двум. Я, то есть мы хотим пополам с тобой выигрыш поделить. Сейчас-то у меня столько наличных при себе нет, еще эта сегодняшняя поездка свалилась на голову…
– Мне не надо, – сказал я.
– Так и знала, что ты это скажешь, – сказала она. – Потому и дала Сэму еще пять, чтобы он и за тебя поставил. Тебе причитается семь с половиной долларов. Держи, – она протянула руку.
– Мне не надо, – повторил я.
– Что я вам говорил? – сказал Сэм.
– Из-за того, что деньги игровые? – спросила она. – Ты и это обещал? – Я не обещал. Быть может, азартные игры пока не приходили маме в голову. Но мне этого никому и обещать не надо было. Только я не знал, как объяснить мисс Ребе, я и сам толком не знал – почему: разве что я это делал не ради денег, деньги были самое маловажное, а просто раз мы в это влезли, я обязан был продолжать, обязан завершить начатое, я и Нед, даже если бы остальные отступились; словно только заставив Громобоя скакать и прискакать первым, могли мы оправдать (не избежать последствий, а только оправдать) себя хотя бы в какой-то мере. Не надеясь придать благовидность началу, то есть тому, что Бун и я умышленно и добровольно начали четыре дня назад в Джефферсоне, но и не увиливая, не уклоняясь, завершить то, что сами затеяли. Но я не знал, как объяснить. Поэтому я сказал:
– Не обещал. Но мне не надо.
– Брось ты, – сказал Сэм. – Бери и дай нам уехать. Нам нужно поспеть на поезд. Отдай Неду или тому старикану, который ночью с тобой нянчился. Уж они найдут, куда их пристроить. – Так что я взял деньги, две пачки – толстую и тоненькую. А Эверби так и не шевельнулась ни разу, сидела неподвижно, положив руки на колени, большая, чересчур большая для разных мелочей. – Ну хоть по голове ее погладь, – сказал Сэм. – Нед ведь не учил тебя бить лежачего?
– Не хочет, – сказала мисс Реба. – Поглядите на него. Эх вы, мужчины. И ведь этому всего одиннадцать. Ну какая, к черту, разница – одним больше, одним меньше? Да она с воскресенья только и доказывала, что покончила с этим. Напилил бы ты в жизни столько бревен, сколько она, какая, к черту, была бы разница – одним бревном больше, одним меньше, если уже и договор расторгнут, п вывеска снята? – Так что я обошел машину и встал с другой стороны. Но она по-прежнему сидела не двигаясь, чересчур большая для разных мелочей, такая большая, что всякие незначительные, пустяковые отметины выглядели на ной так же, как птичий помет на рекламном щите или па турецком барабане; она сидела – и все, чересчур большая, чтобы даже съежиться, пристыженная, потому чю (Нед был прав) губа у нее немного распухла, но главное – под глазом был фонарь; даже обыкновенный синяк на ней не мог казаться обыкновенным, он был больше, заметнее, чем на других людях, резче бросался в глаза.
– Это ничего, – сказал я.
– Я думала, так надо, – сказала она. – А другого способа не знала.
– Видали? – сказала мисс Реба. – До чего просто! Больше и говорить ничего не надо, мы и так тебе поверим. Нет среди вас, мужчин, такого, пусть самого паршивого, самого захудалого, чтобы женщина, в случае он моложе семидесяти, не убедила себя, будто другого способа не было.
– Вы иначе не могли, – сказал я. – Зато мы вовремя к скачкам получили Громобоя. Теперь это уже неважно. Поезжайте, а то опоздаете на поезд.
– Золотые слова, – сказала мисс Реба. – А ей еще ужин готовить. Ты ведь не слыхал, это для тебя новость. Она не едет в Мемфис. Она не только от блудного ремесла открестилась, она от самого блуда открестилась, если, конечно, правду говорят, что в таких местах, как Паршем, никакого блуда в помине нет, а есть только натуральные мужские вожделения и потребности. Она устроилась в Паршеме у ихнего констебля, будет стирать, и стряпать, и поднимать с кровати его жену, и укладывать в кровать, и мыть. Tак что она и от того отреклась, чтобы половину заработка и половину себя самой первой попавшейся жестяной бляхе отдавать – теперь, если потребуется, выставит вперед кофейник или грязную сковородку, и дело с концом. Поехали, – сказала она Сэму. – Даже тебе не под силу заставить поезд дожидаться нас.
Они уехали. Я повернулся и пошел назад, к дому Он был большой, с колоннами, и портиками, и английским парком, и конюшнями (где-то там стоял Громобой), и каретниками, и постройками, где прежде жили рабы – словом, бывшее (и ныне существующее) имение Паршемов, то, что осталось от поместья, от человека, семейства, давшего свое имя городу, местности и даже людям, к примеру, – дядюшке Паршему Худу. Солнце уже скрылось, скоро вслед за ним уйдет и день. И вдруг я впервые осознал, что все кончено, позади – все четыре дня суеты, и возни, и вранья, и уверток, и треволнений; позади все, кроме расплаты. Дед, и полковник Линском, и мистер Вантош уже сидели где-то в доме, пили перед ужином грог; до того, как зазвонит колокольчик к ужину, оставалось, вероятно, не меньше получаса, так что я свернул и прошел розарием к заднему крыльцу. И в самом деле – на ступеньках сидел Нед.
– Держи, – сказал я, протягивая толстую пачку. – Сэм сказал, это твои. – Он ваял пачку. – Пересчитывать разве не будешь? – спросил я.
– Так он наверняка их пересчитал, – ответил Нед. Я достал из кармана тоненькую пачку. Нед взглянул на нее. – Он тебе и эту дал?
– Мисс Реба дала. Она за меня поставила.
– Это игровые деньги, – сказал Нед. – Ты еще мал, игровые деньги не про тебя. А хоть бы и стар был – игровые деньги не про кого, а про тебя и подавно. – И ему я тоже не мог сказать, объяснить. Но тут же понял, что ему, Неду, и объяснять не надо. И в ту же минуту он это доказал. – Мы же не из-за денег это делали, – сказал он.
– А ты свои тоже отдашь?
– Нет, – сказал он. – Для меня уже поздно. Но для тебя еще нет. Вот я и хочу дать тебе случай спастись, потому и отбираю случайные деньги.
– Сэм сказал, я могу отдать свои дядюшке Паршему. Но он, наверное, тоже не возьмет игровые деньги?
– А ты точно хочешь их отдать?
– Да, – сказал я.
– Ладно, – сказал он. Он забрал у меня и тонкую пачку тоже, достал кошелек с защелкой, сунул туда обе пачки; теперь уже почти стемнело, но я наверняка услышал бы здесь колокольчик к ужину.
– А как ты отобрал у него зуб? – спросил я.
– Это не я, – ответил он. – Это Ликург. В то самое утро, когда я заезжал за тобой в гостиницу. Дело было нехлопотное. Собаки один раз уже загнали его на дерево, вот Ликург и думал сперва напустить на него собак, загнать опять Свистуна на акацию и держать собак внизу, пока он не завернет зуб в свою шапчонку или во что другое и не сбросит вниз. Но Ликургу засело в голову, что Свистун больно пугливый на лошадей, особенно на Гро-мобоя. Но Громобою было днем бежать, а до этого требовалось отдохнуть, вот Ликург и надумал заменить его мулом. Свистун замахнулся было на него своим дрянным ножиком, но Ликург живо отобрал ножик и теперь только взрослому отдаст. – Нед замолчал. Вид у него все еще был неважный. Ему все еще не удалось поспать. Но, может быть, чувствуешь облегчение, когда наконец уже встретился лицом к лицу с судьбой и та определила, когда начать волноваться.
– Ну? – спросил я. – И что?
– Я же сказал тебе. Мул все и сделал.
– Как? – спросил я.
– Ликург посадил Свистуна на мула без узды и без седла, и связал ему ноги у мула под брюхом, и сказал, как он надумает завернуть зуб в шапку и бросить, так Ликург мигом мула остановит. Потом, значит, слегка стеганул мула, и этак на половине дистанции Свистун сбросил шапку, но сначала пустую. Так что Ликург шапку ему назад подал и еще раз стеганул мула, только позабыл, что мул-то у него прыгучий – через изгороди прыгает, тот и перемахнул через четыре фута колючей проволоки, Ликург говорит, похоже было, что мул нацелился вместе со Свистуном дунуть до Пассема. Но далеко он не убежал, а завернул и прыг опять обратно на участок, так что когда Свистун другой раз бросил шапку, она была с зубом. Только мог и не бросать – мне от этого проку никакого. Ведь она тоже в Мемфис укатила?
– Да, – сказал я.
– Такая и у меня мыслишка была. Она, поди, не хуже моего знает, что Мемфису теперь долго не видать ни меня, ни Буна Хогганбека. А раз Бун опять за решеткой, то не думаю, что и Джефферсон, Миссипи, тоже нас сегодня увидит.
Я тоже не думал и вдруг понял, что и не хочу думать; не хочу не только опять делать выбор, принимать решения, но и не хочу знать, что другие решили за меня, пока не придется идти к ответу. Тут у нас за спиной в дверях появился отец Маквилли в белой куртке; он был еще и дворецким. Но колокольчика я так и не слышал. Я уже успел помыться раньше (и переодеться тоже; дед привез саквояж с моими вещами, даже другие башмаки), так что дворецкий провел меня в столовую и я остановился посредине комнаты; вошли дед, и мистер Вантош, и полковник Линском, у ноги полковника шел его старый разжиревший сеттер, и мы все постояли, пока полковник Линском читал молитву. Затем сели за стол, старый сеттер – возле стула полковника, и приступили к ужину, и подавал не только отец Маквилли, но еще и горничная в наколке и переднике. Я выбыл из игры: я больше не принимал решений, не делал выбора. Я даже чуть не заснул в тарелке с десертом, и тут дед сказал:
– Ну-с, джентльмены, приступим?
– Перейдем в кабинет, – сказал полковник Линском. Красивее комнаты я никогда не видел. Жаль, что у деда такой не было. Полковник Линском был еще и адвокат, так что там стояли шкафы с судебными книгами и с деловыми бумагами, относившимися к хозяйству и конному заводу, и стулья, и диван, и шкаф со стеклянными дверцами, где хранились складные удочки и ружья, и перед камином лежал коврик для старого сеттера, и на стенах висели изображения лошадей и жокеев в венках из роз и с датами побед, и на каминной доске красовалась бронзовая статуэтка Манассаса (я не знал, что полковник Линском был его владельцем), и на отдельном столике лежала огромная книга – родословная племенных лошадей, и еще на одном столике стояли коробка сигар, графин, кувшин с водой, сахарница и стаканы, французское окно было открыто на веранду, выходившую в розарий, так что даже в комнатах чувствовался запах роз и жимолости, а откуда-то из глубины сада доносился голос пересмешника.
Затем дворецкий привел Неда и поставил для него стул в углу у камина, и они – мы – сели: полковник Линском в белой полотняной паре, мистер Вантош, одетый как тогда одевались в Чикаго (где он жил, пока не побывал в Мемфисе, и там ему так понравилось, что он купил участок и стал разводить, выращивать и даже тренировать скаковых лошадей и пять-шесть лет назад взял на службу Бобо Бичема), дед в долгополом сюртуке серого цвета, доставшемся ему, по традиции, от конфедератов (достался не сюртук, а серый цвет, потому что сам дед не воевал, в Каролине ему было всего четырнадцать лет; единственный сын, он оставался с матерью, пока его отец служил сержантом-знаменосцем в отряде Уэйда Хэмптона [42] Уэйд Хэмптон (1818 – 1902) – генерал кавалерии конфедератов. Сыграл важную роль в битвах при Мекапиксвилле (26 июля 1862 г.) и при Гейнз-Милл (27 июля 1862 г.), когда южанам удалось прорвать центр обороны противника и заставить его отступить на другой берег реки Чикахомини. Войсками северян в этих сражениях командовал генерал Фиц-Джон Портер (1822 – 1901)., и однажды, в утро после битвы при Гейнз-Милл пикетчик Фиц-Джона Портера вышиб его выстрелом из седла у переправы через Чикахомини, и дед оставался с матерью до 1864 года, до ее смерти, и продолжал оставаться в Каролине до тех пор, пока в 1865-м генерал Шерман окончательно не выставил его оттуда [43]Имеется в виду знаменитый «марш к морю», предпринятый армией генерала северян Уильяма Шермана (1820 – 1891) после захвата Атланты. Дойдя до города Саванна, Шерман перегруппировал свои силы и нанес удар по Южной Каролине (февраль 1865 г.)., и тогда дед приехал в Миссисипи искать потомков одного дальнего родственника по фамилии Маккаслин – с этим родственником они даже наречены были одинаково: Люций Квинтус Карозерс – и разыскал-таки одного потомка в лице его правнучки Сары Эдмондс и в 1869 году женился на ней).
– Ну, – сказал дед Неду, – начинай с начала.
– Погодите, – сказал полковник Линском. Он наклонился и налил в стакан виски и протянул Неду. – Держи, – сказал он.
– Премного вам благодарен, – сказал Нед. Но пить не стал. Отставил стакан на каминную доску и снова сел. На деда он ни разу не взглянул, ни раньше, ни сейчас – просто выжидал.
– Ну, – сказал дед.
– Выпей, – сказал полковник Линском. – Для храбрости. – Так что Нед взял стакан, проглотил виски одним глотком и продолжал сидеть, держа в руке пустой стакан и по-прежнему не глядя на деда.
– Ну, – сказал дед. – Начинай.
– Погодите, – сказал мистер Вантош. – Каким образом ты заставил эту лошадь выиграть?
Нед сидел неподвижно, зажав пустой стакан в руке, а мы, не спуская с него глаз, ждали. Затем он сказал, впервые обращаясь к деду:
– Белые джентльмены простят меня, ежели я поговорю с вами секретно?
– О чем? – спросил дед.
– Тогда и объясню, – ответил Нед. – Ежели решите, что им тоже надо знать, сами и расскажете.
Дед поднялся.
– Вы извините нас? – сказал он. Он направился к двери в коридор.
– Может быть, лучше на веранду? – сказал полковник Линском. – Там темно, – удобно и для заговоров и для исповедей.
Так что мы повернули туда. То есть я тоже встал. Дед опять остановился. Он сказал Неду:
– А как быть с Люцием?
– Он тоже этим пользовался, – сказал Нед. – Всякий имеет право знать, что ему службу сослужило. – Мы вышли на веранду, и нас сразу обступила темнота я запах роз и жимолости, и, кроме пересмешника на ближнем дереве, мы услышали двух козодоев вдали, а еще дальше, как это всегда бывает по ночам у нас в Миссисипи, так что Теннесси мало чем от него отличался, брехала собака. – Я его сурдинками приманивал, – сказал Нед.
– Что ты врешь, – сказал дед. – Лошади не едят сардин.
– Этот мерин ест, – сказал Нед. – Вы там были, собственными глазами видели. Мы с Люцием его испытали загодя. Но могли и не испытывать. Как только я в прошлое воскресенье глаз на него положил, так сразу смекнул – у него голова варит в ту же сторону, что у моего мула.
– А-а-а! – протянул дед. – Вот, значит, что вы с Мори проделывали с тем мулом.
– Нет, сэр, – сказал Нед. – Мистер Мори ничего про это не ведал. Никто не ведал, только я да тот мул. И этот мерин такой же. Когда он сегодня последний круг бежал, я его поджидал с сурдинками, и он это знал.
Мы вернулись в комнату. Они уже смотрели на дверь, в которую мы входили.
– Да, – сказал дед. – К сожалению, семейная тайна. Я, конечно, открою ее, если возникнет необходимость. Но при условии, что вы разрешите мне быть судьей в этом вопросе. Вантош, разумеется, имеет право получить объяснение первым.
– В таком случае я должен либо купить Неда, либо продать вам Коппермайна, – сказал мистер Вантош. – А не подождать ли нам до того, как появится этот ваш Хогганбек?
– Не знаете вы моего Хогганбека, – сказал дед. – Он привел мой автомобиль в Мемфис. Когда завтра утром я его вызволю из тюрьмы, он отведет автомобиль назад в Джефферсон. Между этими двумя действиями присутствие его будет ощущаться не больше, чем отсутствие. – На этот раз ему даже не пришлось понукать Неда.
– Бобо связался с белым, – сказал Нед. На этот раз «А-а-а!» протянул мистер Вантош. И вот постепенно мы узнали всю историю от обоих – от Неда и от мистера Вантоша. Потому что мистер Вантош был пришлый, был чужак, он прожил в наших краях недостаточно долго и еще не понимал, с какого сорта белым мерзавцем может снюхаться молодой деревенский негр, который раньше из дома никуда не выезжал, а теперь приехал в большой город, чтобы зашибить деньгу и весело провести время. Вероятно, это была картежная игра или началось с картежной игры, – самая естественная почва для общения. Но к этому времени дело зашло гораздо дальше; даже Нед как будто не знал в точности, до чего дошло, а может быть, наоборот, в точности знал, только это уже относилось к миру белых. Так или иначе, но, по словам Неда, дела стали из рук вон плохи – речь шла о сумме в сто двадцать восемь долларов – и белый уверил Бобо, что, ежели закон проведает об этом, потеря места у мистера Вантоша будет еще наименьшей бедой; он, в сущности, убедил Бобо, что главные неприятности начнутся тогда, когда при нем не будет этого самого белого, чтобы выгораживать его. И наконец, когда положение стало отчаянным, крах стал почти неминуемым, Бобо пошел к мистеру Вантошу и попросил сто двадцать восемь долларов, на что получил ответ, какого, вероятно, и ожидал, поскольку человек, у которого он просил, был не только белый и чужак, но и в летах, перешедший границу того возраста, когда понимаешь страсти и проблемы юности, и ответ был «Нет». Это было прошлой осенью…
– Помню, – сказал мистер Вантош. – Я сказал ему, чтобы его ноги здесь больше не было. И считал, что он уехал.
Понимаешь, что я хочу сказать? Он, мистер Вантош, был хороший человек. Но чужак. Тогда Бобо, лишившись последней надежды, которую, впрочем, и не питал всерьез, «раскопал», как он выразился (Нед, как и мы, тоже не знал, каким способом, а может, и знал, а может, способ, каким Бобо «раскопал», был таков, что он не мог открыть его даже человеку своей расы и притом родственнику), пятнадцать долларов, и отдал своему белому, и получил за них то, что и следовало ожидать, чего, вероятно, ожидал сам Бобо (но что ему было делать, к кому обратиться?) – новые угрозы, новый нажим, так как доказал, что все-таки может достать деньги, если на него как следует надавить. – Но почему же он не пришел ко мне? – спросил мистер Вантош.
– Он пришел, – ответил Нед. – Вы ему сказали «нет». – Наступило молчание. – Вы – белый, – мягко сказал Нед. – А Бобо негритянский парень.
– Тогда почему он не приехал ко мне? – спросил дед. – Где, вообще, ему и следовало быть, а не воровать лошадей?
– А как бы вы поступили? – сказал Нед. – Ежели бы он прибежал, высуня язык, из Мемфиса и сказал вам: «Ничего не спрашивайте, просто дайте сто с лишком долларов, и я побегу обратно в Мемфис и начну выплачивать вам долг с первой же субботы, когда у меня заведутся деньжата»?
– Он мог объяснить, в чем дело, – сказал дед. – Как-никак, я тоже Маккаслин.
– Но вы как-никак белый, – сказал Нед.
– Дальше, – сказал дед.
Итак, Бобо обнаружил, что пятнадцать долларов не только не спасли его, как он надеялся, но, напротив, окончательно погубили. Теперь, по словам Неда, Бобо уже не знал ни минуты покоя от своего демона. А может быть, белый начал побаиваться Бобо, решил, что тянуть так, по мелочам, по несколько долларов – слишком долгая история; или, может, решил, что Бобо с перепугу, с отчаяния и вдобавок по недомыслию, свойственному, как, несомненно, полагал белый, людям этой расы, совершит ошибку или даже преступление, после чего все полетит к черту. Как бы то ни было, именно тогда он, белый, и начал подстрекать Бобо к такому поступку, который разом избавил бы того от долга, от кредитора и от вечной тревоги. Сперва белый задумал обчистить мистера Вантоша, то есть чтобы Бобо обчистил кладовую с упряжью, нагрузил до отказа двуколку или фургон, все равно что, седлами, и уздечками, и сбруей, и чтобы они оба смылись; разумеется, сразу заподозрят Бобо, но белый к тому времени будет далеко, и, если у Бобо хватит ума поторопиться, а даже у него должно хватить, к его услугам все Соединенные Штаты – беги и устраивайся, где хочешь. Но (как сказал Нед) даже тот белый отказался от этой мысли; он не только сделался бы наутро обладателем двуколки или фургона с безлошадной упряжью, но ушло бы еще много дней на то, чтобы распродать ее в розницу, даже если бы у него были эти дни.
Вот тогда-то и возникла мысль о лошади: собрать разрозненные, набитые в фургон или двуколку куски кожи в единое целое, которое можно продать оптом, и если белый проявит расторопность и не станет мелочиться, то и без особых проволочек. То есть белый, а не Бобо, полагал, что Бобо украдет для него лошадь. Если же не украдет, то, как полагал уже сам Бобо, в понедельник утром (кризис достиг апогея в прошлую субботу, в тот день, когда Бун и я – и Нед – уехали в машине из Джефферсона) придет конец всему – работе, свободе, всему на свете вообще. А кризис потому дошел в этот момент до кульминации и требовал безотлагательного решения, что им как будто нарочно подсовывали коня мистера Вантоша – так легко было его украсть. Это и был, конечно, Громобой (то есть Коппермайн), стоявший в конюшне с лошадьми на распродажу, всего в полумиле от Паршема, и Бобо, как давнишний, всем известный конюх мистера Вантоша, мог увести лошадь в любую минуту (он, собственно, и привел ее туда), и для этого нужно было только накинуть на Коппермайна уздечку и вывести из конюшни. Само по себе это было вполне выполнимо. Сложность заключалась в другом, и белый это знал: конь, выращенный и тренированный для состязаний, состязаться не хотел, вследствие чего был на таком плохом счету у мистера Вантоша и мистера Клэпа, тренера, что его поставили на продажу и ждали только первого попавшегося покупателя, а значит, Бобо мог пойти и взять его, и мистеру Вантошу, возможно, даже не доложат об этом, если он сам не спросит; вследствие всего этого Бобо непременно должен был что-то предпринять до следующего утра (до понедельника).
Таково было положение дел, когда в тот воскресный вечер Нед оставил нас перед домом мисс Ребы, и обогнул угол, и очутился на Бийл-стрит, и зашел в первый подвернувшийся нелегальный бар, и увидел там Бобо, который пытался отпугнуть судьбу, глядя на нее сквозь донышко бутылки с виски.
Дед сказал:
– Так, так. Теперь начинаю понимать. Негры в субботний вечер. Бобо уже пьян, а ты высунув язык мчался от самого Джефферсона к первому притону… – Он замолчал и потом сказал, нет, прямо накинулся на него: – Погоди, погоди. Не так. Даже и не суббота. Вы приехали в Мемфис в воскресенье вечером, – а Нед неподвижно сидел, зажав стакан в руке. Затем сказал:
– У моего народа субботний вечер переходит в воскресный.
– И в утро понедельника, – сказал полковник Линском. – Вы просыпаетесь в понедельник, еле живые с похмелья, грязные, в грязной камере, и валяетесь там, пока не придет белый, и не заплатит за вас штраф, и не отведет прямо на хлопковое поле или куда там еще, и заставит работать, даже не дав поесть. И вы трубите до седьмого пота и только к закату приходите в себя и чувствуете, что помирать еще рано; и то же на другой день, и еще на следующий, и еще, и наконец опять настает суббота, и вы бросаете плуг или мотыгу и мчитесь со всех ног к вонючей камере в понедельник. Почему вы так делаете? Не могу понять.
– И не поймете, – сказал Нед. – У вас кожа не того цвета. Ежели бы вы разок побыли субботним вечером в черной шкуре, вам бы до конца жизни не захотелось снова стать белым.
– Хорошо, – сказал дед. – Продолжай. – Так вот, Бобо рассказал Неду, в каком он затруднении: ближе чем в полумиле стоит конь, которого просто грех не украсть, и белый знает это, и он поставил ультиматум Бобо, и времени осталось всего несколько часов… – Хорошо, – сказал дед. – Переходи к моему автомобилю.
– Мы и подошли к нему, – сказал Нед. Они – Нед и Бобо – побывали в конюшне, поглядели на коня. – Как только я на него глаз положил, так сразу того моего мула вспомнил. – Бобо, как и я, был слишком молод, чтобы помнить самого легендарного мула, но, как и я, с детства постоянно слышал о нем. – Вот, значит, мы и решили пойти к его белому и сказать, будто все переменилось, и Бобо не может увести из конюшни коня, как обещал, зато мы взамен добудем ему автомобиль. Нет, погодите, – быстро сказал он деду. – Мы не хуже вашего знали, что автомобиль никуда не денется, покуда мы свои дела не справим. Может, через тридцать или там сорок лет, ежели встанешь в Джефферсоне на углу, то насчитаешь с утра до заката с десяток автомобилей, но покамест этого нет. И, может, ежели тогда украдешь автомобиль, то найдешь покупателя, который не станет донимать расспросами – кто, да откуда, да почему. Но покамест еще этого нет. Так что тому белому, ежели он такой, как я думал (сам я тогда его еще не встречал), ходить с автомобилем и продавать его быстро и по секрету было бы все равно как продавать быстро и по секрету слона. Как только вы с мистером Вантошем взялись за дело, так и вам никакого труда не стоило разыскать и забрать его, верно?
– Продолжай, – сказал дед. Нед продолжал:
– Тогда белый спросит – какой такой автомобиль? И тут уж наступает мой черед, и тогда белый, скажем, спрашивает – чего я суюсь, и тогда Бобо говорит, что мне тот конь нужен, потому что я знаю, как его заставить выиграть. Дескать, у нас уже договорено о скачках на вторник, и ежели белый желает, то может пойти с нами и выиграть на коне столько, что вернет себе в три, а то и в четыре раза больше тех ста тринадцати долларов, а тогда он и на автомобиль может плюнуть, ежели пожелает. Потому что такой, видать, бывалый человек должен знать, что легко с рук сбыть, а с чем влипнуть можно. Вот что мы, значит, собирались провернуть, когда бы не приехали вы и нам всего не испортили: пускай бы тот белый просто посмотрел первый заезд, а ставить ни на кого не ставил, и скорее всего он так бы и поступил и увидел, как Громобой, по своему обычаю, этот заезд проиграл, а белый про его обычай уже к тому времени наверняка знал бы; тогда мы сказали бы: «Ну и что, вы подождите второго заезда», и сами поставили бы коня против автомобиля, а уж белый, конечно, твердо держал бы в голове, что ежели Громобой во второй раз проиграет, он и его в придачу к автомобилю получит. – Здесь они – дед, полковник Линском и мистер Вантош – уставились на Неда. Не стану и пытаться описать, какие у них были лица. Все равно не выйдет. – Но тут приехали вы и все испортили, – сказал Нед.
– Понятно, – сказал мистер Вантош. – И все это, чтобы спасти Бобо. Ну, а если бы Коппермайн у тебя пришел вторым и ты проиграл его? Как тогда с Бобо?
– Он у меня пришел первым, – сказал Нед. – Сами видели.
– Ну, а если бы? Предположения ради, – сказал мистер Вантош.
– Тогда пускай Бобо сам бы и выкручивался, – сказал Нед. – Не я ему советовал бросать миссипский хлопок и браться за мемфисские плутни, и карты, и что там еще.
– Но мистер Прист, кажется, говорил, что Бобо тебе родня, – сказал мистер Вантош.
– Так ведь в семье не без урода, – ответил Нед.
– Н-да, – сказал мистер Вантрш.
– Давайте все выпьем грогу, – быстро сказал полковник Линском. Он встал, приготовил грог и разлил по стаканам. – Ты тоже, – сказал он Неду. Тот протянул свой стакан, и полковник Линском налил ему. На этот раз, когда Нед отставил нетронутый стакан на каминную доску, никто не сказал ему ни слова.
– Так, – сказал мистер Вантош. Потом добавил: – Ну что ж, Прист, вы получили назад ваш автомобиль. А я – мою лошадь. И может быть, теперь тот мерзавец проучен и отвяжется от моих конюхов. – Все молчали. – А что же мне делать с Бобо? – Все молчали. – Я тебя спрашиваю, – сказал мистер Вантош Неду.
– Оставьте его у себя, – сказал Нед. – Людей моего племени – я о парнях, о молодых говорю – не так-то просто научить разуму.
– Почему только негров? – спросил мистер Вантош.
– Может, он имеет в виду Маккаслинов, – сказал полковник Линском.
– Верно, – сказал Нед. – Что Маккаслины, что черные – повадка одна, а уж их помесь – и того хуже. Но сейчас речь о молодых парнях, а что он еще и чернокожий Маккаслин, так это к делу не идет. Может, они туги на ухо. В общем, они на своей шкуре должны узнать, что от жульничанья добра не жди. Может, Бобо теперь узнал. Разве вам не проще его оставить, чем нового объезжать?
– Да, – сказал мистер Вантош. Все молчали. – Да, – повторил мистер Вантош. – Значит, мне придется либо купить Неда, либо продать вам Коппермайна. – Все молчали. – Можешь ты еще раз заставить его прийти первым?
– Тогда заставил, – ответил Нед.
– Я говорю – еще раз, – сказал мистер Вантош. Все молчали. – Прист, – сказал мистер Вантош, – вы верите, что он еще раз может заставить лошадь прийти первой?
– Да, – ответил дед.
– И сколько вы ставите на эту веру? – Все молчали.
– Вы меня как банкира спрашиваете? – спросил дед.
– Скажем, как обыкновенного натурального провинциала из северо-западного Миссисипи, проводящего обыкновенные, натуральные, богом данные и конституцией Соединенных Штатов утвержденные каникулы среди толстосумов юго-западного Теннесси, – сказал полковник Линском.
– Хорошо, – сказал мистер Вантош. – Ставлю Коппермайпа против Недова секрета – один заезд в одну милю. Если Неду удастся заставить Коппермайна обогнать Линскомова вороного, мне достается секрет, а вам – Коппермайн. Если Коппермайн проигрывает, секрет мне ни к чему, и тогда вы можете взять или не взять Коппермайна за пятьсот долларов.
– То есть если он проиграет, я могу получить Коппермайна за пятьсот долларов или за те же деньги не брать его, – сказал дед.
– Совершенно верно, – сказал мистер Вантош. – А чтобы дать вам шанс отыграться, ставлю два доллара против одного, что Неду не удастся заставить этого коня прийти первым. – Все молчали.
– Значит, я должен либо его выиграть, либо купить, хочу я того или не хочу, – сказал дед.
– Либо вы никогда не были молодым, – сказал мистер Вантош. – Попробуйте вспомнить. Вы среди друзей, забудьте хоть на время, что вы банкир. Попробуйте. – Все молчали.
– Два с половиной, – сказал дед.
– Пять, – сказал мистер Вантош.
– Три с половиной, – сказал дед.
– Пять, – сказал мистер Вантош.
– Четыре с четвертью, – сказал дед.
– Пять, – сказал мистер Вантош.
– Четыре с половиной, – сказал дед.
– Четыре девяносто пять, – сказал мистер Вантош.
– По рукам, – сказал дед.
– По рукам, – сказал мистер Вантош.
Так что в четвертый раз Маквилли сидел на Ахероне, а я на Громобое (то есть Коппермайне), и они вскидывались и гарцевали позади все той же натянутой непрочной ненадежной джутовой веревки. Маквилли больше со мной не разговаривал, напуганный и оскорбленный, сбитый с толку и полный решимости; он понимал, что накануне произошло что-то, чего не должно было произойти, чего, собственно, не должно происходить ни с кем, а тем более с девятнадцатилетним парнем, который попросту старался победить в простых, как ему казалось, конских скачках, пусть и без соблюдения всех правил, но во всяком случае с уговором не прибегать к помощи черной магии. В этот раз мы не тянули жребий, кому где встать. Нам – Маквилли и мне – предложили выбирать, но Нед торопливо сказал: «Сегодня наплевать. Маквилли после вчерашнего надо самочувствие поправить, так пускай у какого столба хочет, у того и поправляет», от чего Маквилли, не знаю уж, со злости или по благородству, отказался, задав нам всем неразрешимую, по-видимому, задачу, которую находчиво разрешил распорядитель – выпущенный под залог убийца, сказав:
– А ну, ребята, скачки так скачки, становитесь за вашу веревку, где вам положено стоять.
В этот раз Нед обошелся без предварительной ворожбы или ритуала и не стал натирать Громобою губы. Я не говорю – забыл, Нед ничего не забывал. А значит, я проглядел, не уследил; во всяком случае время для этого уже прошло. И последних наставлений он мне тоже не давал; а впрочем, о чем он мог предупреждать? Накануне вечером мистер Вантош, полковник Линском и дед порешили между собой, что поскольку скачки сугубо частные и почти, можно сказать, принудительные, следует постараться самим и наказать всем причастным держать их в тайне Что в Паршеме было сделать не легче, чем удержать в тайне и в пределах выгона полковника Линскома вчерашнюю погоду, поскольку в Паршеме, в городишке, состоявшем из одной зимней гостиницы, и двух лавок, и помоста для погрузки и выгрузки скота, и узловой железнодорожной станции, и церквей, и школ, и ферм, разбросанных по всей округе, любые слухи, уже не говоря сведения о любых скачках, а тем более – повторных состязаниях тех же двух коней, – распространялись мгновенно, как погода. Так что сегодня все опять собрались здесь, включая судью – ночного телеграфиста, которому не мешало бы и поспать когда-нибудь, – числом меньше, чем накануне, но куда больше, чем того, судя по всему, хотелось бы деду и мистеру Вантошу, – засаленные шляпы, трубки, рубахи без галстуков, комбинезоны, – и наконец кто-то заорал «Пошел!», и веревка упала на землю, и мы ринулись вперед.
Мы ринулись, Маквилли, как всегда, успел вырваться на два корпуса вперед, пока Громобой сообразил, что скачки начались, и тогда пошел быстро и послушно и уже мог кое-как дотянуться до колена Маквилли и положить на него морду (если бы ему захотелось); правый поворот, противоположная прямая, мы с Маквилли поменялись мостами, сойдясь и разойдясь замедленным, плавным движением, нереальным, как во сне, знакомом, вероятно, тем, кто летает на самолетах сомкнутым строем; левый поворот, финишная прямая, я механически начал нахлестывать Громобоя за шаг до того места, где он мог вспомнить, что надо искать Неда; я жадно пробежал глазами лица вдоль ограды, выискивая Неда, и Громобой одолел всю прямую, не разбирая, куда скачет, тоже всматриваясь в несущиеся навстречу лица, но тоже напрасно; опять правый поворот, опять противоположная прямая, левый поворот и – прямая к финишу; я стал отжимать Громобоя от бровки к полю, откуда (пусть Ахерон уйдет еще дальше вперед, но зато не заслоняет нам вид) он разглядит все, что нужно. Но если он и увидел на этот раз Неда, то мне не сказал. И я не мог крикнуть ему: «Смотри! Смотри туда! Вон он!» Потому что Неда там не было: лишь пустая дорожка за натянутой веревкой, непрочной, словно процеженный или просеянный лунный луч; теперь Маквилли бешено нахлестывал Ахерона, и Громобой как зачарованный следовал за ними, отставая ровно на одну голову; если бы Ахерон нашел способ скакать со скоростью шестьдесят миль в час, мы скакали бы так же – отставая ровно на одну голову; если бы Ахерон вздумал остановиться в десяти шагах от столба, мы бы остановились тоже – на одну голову дальше. Но он не остановился. Мы продолжали скакать, по-прежнему спаренные, но немного наискось, как слегка перекошенная, слабо схваченная болтами конструкция; вот и финиш; мы с Маквилли снова разговаривали, вернее он с каким-то людоедским ликованием гоготал, обернувшись ко мне – «го-го-го-го-го!», замедляя шаг, но не останавливаясь, направляясь прямо (как я полагал) в конюшню; они с Ахероном, безусловно, заслуживали отдыха. Я завернул Громобоя и поехал шагом обратно. Навстречу нам рысцой спешил Нед, а за ним – дед, но не рысцой; наши вчерашние почитатели и угодники покинули нас, – Цезарь перестал быть Цезарем.
– Пошли, – сказал Нед, беря поводья, быстро, но спокойно, чуть нетерпеливо, но почти рассеянно. – Передай…
– Что случилось? – спросил дед. – Какого дьявола?…
– Ничего, – сказал Нед. – Просто у меня сегодня не было сурдинок, и он это знал. Разве я вам не говорил, в какую сторону у этого коня голова варит? – Потом мне: – Там Бобо ждет. Передай ему одра, он отведет его в Мемфис. Мы сегодня едем домой.
– Как же так, – сказал я. – Погоди…
– Да забудь ты про коня, – сказал Нед. – Он нам не нужен. Хозяин получил назад свой автомобиль и потерял всего четыреста девяносто шесть долларов, а чтобы не иметь этого коня, стоит потерять четыреста девяносто шесть долларов. А ну как перестанут изготовлять эти вонючие рыбешки, что мы, скажи на милость, станем делать с ним? Пускай мистер Ван-как-бишь-его забирает Коппермайна обратно; может, когда-нибудь он расскажет ему и Бобо про вчерашний день.
Но мы не уехали домой в тот вечер. После ужина мы снова сидели в кабинете у полковника Линскома. Вид у Буна был потрепанный, залатанный, укрощенный, но вполне спокойный и миролюбивый. И опрятный: он побрился и надел свежую рубаху. То есть новую, которую, должно быть, купил в Хардуике; он сидел на том же жестком стуле с прямой спинкой, на котором накануне вечером сидел Нед.
– Да нет, – сказал он. – Я вовсе не из-за этого его отколошматил. У меня из-за этого злость уже прошла. Ее дело. А потом, человек не может бросить так сразу: приходится… приходится…
– Закругляться понемногу? – сказал дед
– Нет, сэр, – сказал Бун. – Не то. Бросать-то бросаешь, но приходится еще чистоту наводить, мусор подметать, хотя в общем-то уже и покончил. Нет, дело не в этом. Я за то хотел ему свернуть шею, что он мою жену шлюхой обозвал.
– Так ты решил жениться на ней? – спросил дед.
Но Бун ответил не деду: он набросился, буквально наскочил на меня.
– Черт подери, – сказал он, – тебе можно из-за нее с голыми руками на нож переть, а мне жениться на ней нельзя? Чем я хуже тебя, пусть мне и не одиннадцать лет?
Ну вот, почти и все. На следующий день около шести вечера мы перевалили через последний гребень и увидели поверх деревьев, окружающих городскую площадь, часы на здании суда. Нед произнес:
– Хи-хи-хи. – Он сидел впереди с Буном. И еще: – Прямо будто два года здесь не был.
– Вот задаст тебе Дельфина вечером жару, так захочешь, чтобы и впрямь не был, – сказал дед.
– Или вовсе не возвращался, – добавил Нед. – Но ведь женщина цельный день только и делает, что метет, да стряпает, да стирает, да прибирается, надо же и ей иной раз поразвлечься.
И наконец мы приехали. Машина остановилась. Я сидел не двигаясь. Затем дед вылез, тогда вылез и я.
– Ключ у мистера Бэллота, – сказал Бун.
– Ошибаешься, – сказал дед. Он достал ключ из кармана и протянул Буну. – Пойдем, – сказал он. Мы пересекли улицу, подошли к дому. И знаешь, о чем я думал? Я думал Ничего даже не изменилось. Потому что должно было измениться. Должно было стать другим хоть в чем-то. То есть не само измениться, а это я, вернувшись и принеся с собой то, что за последние четыре дня стало другим во мне, должен был все изменить. То есть если после этих четырех дней вранья, и обмана, и уловок, и твердых решений, и нерешительности, и всего того, что я сделал, и увидел, и услышал, и узнал, чего мама и отец не дали бы мне сделать, и увидеть, и услышать, и узнать, всего, что мне поневоле пришлось узнать и к чему я не был готов, чего мне негде было хранить, даже спрятать на время некуда; если и после этого не изменилось ничего, все осталось прежним, будто ничего не произошло – не стало меньше, или больше, или старше, или умнее, или милосерднее, – значит, что-то было потеряно, упущено, истрачено зря; либо это что-то было изначала неправильно, ошибочно и не должно было существовать, либо я ошибался, был неправ, или слаб, или, во всяком случае, недостоин этого.
– Пойдем, – сказал дед, сказал ни ласково, ни неласково – никак; я подумал Хотя бы тетушка Кэлли выбежала, с Александром или без Александра, и заорала на меня! Но нет – ничего: только дом, который я знал раньше, чем узнал другие дома, майский вечер после шести, когда люди подумывают об ужине; и мама вскользь целует меня, и глядит не отрываясь, и хоть бы единый волосок поседел у нее за это время, и отец, которого я всегда немного… «боялся» не то слово, но другого мне не подобрать… боялся, потому что если бы не боялся, то, наверное, стыдился бы и его и себя. Дед сказал: – Мори…
– Только не в этот раз, Хозяин, – сказал отец. И мне: – Давай покончим с этим.
– Да, сэр, – сказал я и пошел за ним по коридору к ванной и подождал в дверях, пока он снимал с крюка ремень для правки бритв, и отступил в сторону, пропуская его, и мы пошли дальше; мама стояла на площадке лестницы, которая вела в подвал; я увидел слезы, но и только; а ведь она могла бы сказать: «не надо», или «пожалуйста», или «Мори», или хотя бы «Люций». Но ни слова не сказала, и я спустился вслед за отцом вниз и снова подождал, пока он отпирал дверь в погреб, и мы вошли внутрь; мы держали там растопку зимой и лед в оцинкованном ящике летом, у мамы и тетушки Кэлли там были полки с вареньями, джемом, консервами, и даже стояла старая качалка для мамы и тетушки Кэлли, где они сидели, пока обвязывали банки, а тетушка Кэлли иногда спала после обеда, хотя и утверждала, что и не думала спать. Так что наконец мы подошли к тому, к чему привели меня четыре дня барахтанья, жульничества и суетни; и это было неправильно, и мы с отцом оба понимали это. То есть если после всего моего вранья, и обмана, и своевольства, и соучастия он мог всего лишь выпороть меня, то такой отец был недостаточно хорош для меня. И если все, что я делал эти четыре дня, уравновешивалось ремнем для правки бритв, то, стало быть, мы оба с ним низко пали. Понимаешь? Положение было безвыходное, пока не постучался дед. Дверь не была заперта, но отец деда научил его, а дед научил моего отца, а отец научил меня, что никакая дверь и не требует замка: достаточно прикрыть ее, и ты должен дожидаться, чтобы тебя пригласили войти. Но на этот раз дед дожидаться не стал.
– Нет, – сказал отец.– Двадцать лет назад ты поступил бы со мной точно так же.
– Быть может, с тех пор я немного поумнел, – сказал дед. – Уговори Элисон, пусть поднимется наверх и перестанет хныкать. – И отец ушел, дверь снова закрылась. Дед уселся в качалку, – не толстый, но брюшко заполняло белый жилет ровно настолько, чтобы тяжелая золотая цепочка от часов была натянута.
– Я лгал. – сказал я.
– Поди сюда, – сказал он.
– Не могу, – сказал я. – Говорю тебе, я лгал.
– Знаю, – сказал он.
– Так сделай что-нибудь. Что угодно. Только сделай.
– Не могу, – сказал он.
– Ничего нельзя сделать? Ничего?
– Я этого не говорю, – сказал дед. – Я говорю, что я не могу ничего сделать. Но ты можешь.
– Что? – спросил я. – Как мне это забыть? Скажи – как?
– Тебе этого не забыть, – ответил он. – Ничто никогда не забывается. Ничто не утрачивается. Оно для этого слишком ценно.
– Так что же мне делать?
– Так и жить, – сказал дед.
– Жить с этим? Ты хочешь сказать – всегда? До конца жизни? И никогда не избавиться от этого? Никогда? Я не могу. Разве ты не понимаешь – не могу?
– Нет, можешь, – сказал он. – И должен. Настоящий мужчина только так и поступает. Настоящий мужчина может пройти через все. Через что угодно. Он отвечает за свои поступки и несет бремя их последствий, даже когда начал не он, а он только уступил, не сказал «нет», хотя и знал, что должен был сказать. Поди сюда. – И тут я расплакался, заревел в голос, стоя (не просто стоя, а на коленях – такой я был уже длинный) между его колен, а он держал одну руку у меня на пояснице, а другую – на затылке, прижимая мое лицо к накрахмаленной рубашке, и я вдыхал его запах – крахмала, бритвенного лосьона, жевательного табака и бензина (там, где бабушка или Дельфина выводили пятно с сюртука) и, как обычно, слабый запах виски, сохранявшийся, по-моему, с первого стаканчика натощак в постели. Когда мне приходилось спать вместе с ним, утром первым делом появлялся Нед (без белой куртки, порой вообще без куртки или даже без рубахи, и даже когда дед стал ставить лошадей па каретном дворе, от Неда все равно пахло лошадьми) с подносом, на котором стоял графин, кувшин с водой, сахарница, ложка и бокал, и дед, сидя в постели, смешивал грог и выпивал его, а потом добавлял еще немножко сахара в опивки, и размешивал, и добавлял еще немножко воды, и давал мне, пока однажды бабушка, зайдя неожиданно в спальню, не положила этому конец. – Ну, будет, – сказал он. – Запас, наверное, израсходован. Пойди умойся. Настоящие мужчины тоже плачут, но потом всегда умываются.
Вот и все. Был понедельник, я вернулся из школы (отец не позволил маме послать объяснительную записку, так что мне записали пропущенную неделю. Но мисс Роде собиралась дать мне возможность наверстать пропущенное), Нед снова сидел на ступеньках заднего крыльца, на этот раз бабушкиного, но и на этот раз в тени. Я сказал:
– Если бы мы догадались поставить в тот последний раз деньги, которые дал нам Сэм на Громобоя, мы бы все уладили.
– Я и так все уладил, – сказал Нед. – Получил пять к трем. Старому Пассему Худу перепало теперь двадцать долларов на его церковь.
– Но мы же проиграли, – сказал я.
– Это вы с Громобоем проиграли, – возразил Нед. – А я ставил те денежки на Акрона.
– Ах так! – сказал я. Потом прибавил: – И сколько ты выиграл? – Он не шелохнулся. То есть будто и не слышал меня. То есть он вообще нисколько не изменился; словно это все та же прошлая пятница; четыре дня барахтанья, и уловок, и необходимости решать быстро, точно и правильно никак на нем не отразились, хотя я-то видел его, пусть однажды, но видел, когда у него не то что не было возможности поспать, но и надеть было нечего. (Замечаешь, как я упорно твержу «четыре дня»? Ведь мы с Буном – вдвоем, как мы думали – уехали из Джефферсона в субботу, и только в пятницу вечером мы с Буном и Недом снова увидели Джефферсон. Но для меня прошло всего четыре дня – от позднего вечера в субботу, когда мы заночевали у мисс Болленбо и когда Бун наутро повернул бы домой, скажи я только слово, и до той минуты, когда в среду я глянул с Громобоя вниз, и увидел деда, и подъехал к нему; все эти дни Нед нес бремя один, предотвращал наводнение, чинил обваливающуюся дамбу с помощью тех орудий, какие оказались под рукой – включая меня, – пока они не сломались. При том, что нал! вообще незачем было находиться позади дамбы, но настоящий мужчина всегда продолжает начатое, независимо от того, он начал или нет). Мне было всего одиннадцать, не знаю уж, каким образом я понял, но я понял: нельзя спрашивать у человека, сколько он выиграл или проиграл. Поэтому я сказал: – То есть я хочу знать, хватило бы выигрыша, чтобы отдать Хозяину его четыреста девяносто шесть долларов или нет?
А он по-прежнему сидел, ничуть не переменившийся; так с чего было у мамы появиться за это время седым волосам? Раз и мне суждено ничуть не измениться? Потому что теперь я понял, что имел в виду дед: что оболочка человека, в которой он живет, в которой спит, имеет мало отношения к тому, кто он, и еще меньше – что делает. Затем Нед сказал:
– Ты за эту поездку успел немало узнать про людей; удивляюсь, как ты про деньги не узнал. Ты что же, хочешь, чтобы Хозяин обидел меня, или я обидел Хозяина, или мы оба друг друга обидели?
– Как это? – сказал я.
– Ежели я предлагать ему полезу, что, мол, заплачу за него игровой долг, я, выходит, так прямо и выскажу ему, что он ничего в скачках не смыслит. А ежели объясню при этом, из каких денег заплачу, выходит, еще и докажу, что ничего не смыслит, так ведь?
– Все равно не понимаю, в чем тут обида для тебя, – сказал я.
– А вдруг он их возьмет, – сказал Нед.
Наконец настал тот день. Эверби послала за мной, и я пошел через весь город и пришел в улочку, где стоял кукольный с виду домишко, Бун купил его на те деньги, которые выплачивал деду по пятьдесят центов каждую субботу. При ней была сиделка, и ей следовало бы лежать в постели. Но она ждала меня, сидела в халате на стуле и даже подошла к люльке и стояла, опираясь на мое плечо, пока я его разглядывал.
– Ну что? – спросила она. – Как он тебе показался? Мне он никак не показался. Младенец как младенец, уже такой же уродливый, как Бун, но не такой громадный – до этого ему оставалось ждать еще лет двадцать. Я так и сказал.
– Как оно зовется?
– Не «оно», а «он», – сказала она. – Не догадываешься?
– О чем? – спросил я.
– Его зовут Люций Прист Хогганбек, – сказала она.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления