РУКОПИСНЫЕ РЕДАКЦИИ. Первоначальная редакция части первой

Онлайн чтение книги Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том 5
РУКОПИСНЫЕ РЕДАКЦИИ. Первоначальная редакция части первой


В Гороховой улице, в одном из больших домов, народонаселения которого стало бы на целый уездный город, лежал утром в постели, на своей квартире, Илья Ильич Обломов. Это был человек лет тридцати пяти от роду, полный, гораздо полнее, нежели обыкновенно бывают люди в эти лета. Независимо от этой благоприобретенной полноты, кажется, и сама природа не позаботилась создать его постройнее. Голова у него была довольно большая, [туловище] плеча широкие, грудь крепкая и высокая: глядя на такое


могучее туловище, непременно ожидаешь, что оно поставлено на соответствующий ему солидный пьедестал, – ничего не бывало. [Подставкой туловища] [Туловище] Подставкой служили две коротенькие, слабые, как будто измятые чем-то


ноги. Цвет лица у Ильи Ильича [не имел никаких ярких оттенков] ни румяный,


ни смуглый, ни положительно бледный, а так себе,


безразличный. Взгляд беспечный, рассеянно переходивший от одного предмета к другому, иногда усталый, больше апатический. Волосы уж редели на маковке. Можно было предвидеть, что этот человек обрюзгнет и опустится совсем, но теперь


его от этого пока спасали еще лета. Впрочем, ‹л. 1›


оклад [лица] и черты лица у него были

6

довольно приятные, мягкие. Нельзя сказать, чтоб на этом лице не сквозило ума, только ум, по-видимому, не был постоянным и самовластным хозяином физиономии Обломова: он, как церемонный гость, приходил, кажется, посидеть у него в глазах, в улыбке, чтобы озарить


на время покойные черты лица, [почти не сообщая им игры и движения] а потом вдруг, при появлении первой тучки, выбежавшей на лицо от внутреннего волнения, тихонько пропадал, точно так же как пропадает и гость, пользуясь приходом другого. Ум не отстаивал своей позиции и не боролся с беспокойными пришельцами, он бежал. И тогда лицо Обломова волновалось то нерешительностию,


то тревогой и испугом, смотря по тому, какое чувство наполняло его душу. Ум появлялся опять не прежде, как когда налетевший ураган

7

исчезал с лица сам собою. Но и волнения, так же как ум, ненадолго напечатлевались на лице Ильи Ильича: оно тотчас принимало свой обычный характер беззаботности, покоя, по временам счастливого, а чаще равнодушного, похожего на усыпление.

И как шел домашний костюм Обломова к этим покойным чертам круглого лица его


и дородного корпуса.


На нем был халат ‹л. 1 об.› из персидской материи, настоящий восточный халат, без малейшего намека на Европу, без кистей, без бархата, без талии, весьма поместительный, так что и Обломов мог дважды завернуться в него и всё еще бы осталось материи на какой-нибудь парижский полуфрак. Рукава, как водится в Азии еще со времен Тамерлана, а может и раньше,


шли от пальцев к плечу всё шире и шире. Хотя халат Ильи Ильича и утратил свою первоначальную свежесть и местами заменил свой первобытный лоск другим, приобретенным впоследствии, носил также кое-где следы разных масленых яств и неосторожных прикосновений, но всё еще сохранял яркость восточной краски и прочность ткани.

Халат имел в глазах Обломова тьму неоцененных достоинств. Он был так мягок, так гибок: тело не чувствовало его на себе; он, как послушный раб, чуть-чуть незаметно покорялся самомалейшему движению тела. Халат не ежится, не торчит, нигде не режет, сжимается в тесный комок или развивается широкой пеленой, великолепно драпируясь около тела. Илья Ильич иногда


вдруг то плотно обовьется халатом, как статуя греческой богини, которой контуры сквозят чрез прозрачные покровы, и бескорыстно любуется рельефами своего ‹л. 2› тела, то, как египетский истукан, обвешается бесчисленными складками или обнажит грудь и одно плечо, а на другое накинет халат, как тогу. Обломов иногда любил заняться этим в свободное время. Он всегда ходил дома без галстуха и без жилета, с открытою грудью, в панталонах из какой-то почти невесомой материи, потому что любил простор и приволье. Туфли на нем были длинные, мягкие и

8

широкие, так что, не глядя и опуская ноги с постели на пол, непременно попадал в них.


Лежанье у Ильи Ильича не было ни потребностью, как у больного или как у человека, который хочет спать, ни случайностью, как у того, кто устал, ни наслаждением, как у лентяя. Это было его нормальным состоянием.


Когда он был дома, а он был всегда дома, он всё лежал, и всё постоянно в одной комнате, где мы его нашли, служившей ему спальней: у него было еще три комнаты, но он редко туда заглядывал, утром разве, и то не всякий день, когда человек мел его кабинет, чего всякий день не делалось. В тех комнатах ‹л. 2 об.› мебель закрыта была чехлами, сторы спущены.

Комната, где лежал Илья Ильич, с первого взгляда казалась прекрасно убранною. Там стояло бюро красного дерева, два дивана, обитые шелковою матернею, красивые ширмы с вышитыми небывалыми в природе птицами и плодами. Потом


шелковые занавесы, ковры, несколько картин, бронза, фарфор и те ненужные вещицы, которые нужным считает иметь у себя всякий так называемый порядочный человек. Словом, условия комфорта и порядочности были, по-видимому, соблюдены до мельчайших подробностей. Но опытный глаз человека с чистым вкусом беглым взглядом на всё, что тут было, прочел бы только или мещанскую претензию на роскошь, убирающуюся в павлиньи перья и рассчитывающую на эффект подешевле, или только желание кое-как соблюсти decorum неизбежных приличий, лишь бы отделаться от них. Обломов хлопотал, вероятно, о последнем, когда убирал свой кабинет. Утонченный вкус не удовольствовался бы этими тяжелыми, неграциозными стульями красного дерева, этими [шатающ‹имися›] шаткими этажерками; ящиков никак нельзя было выдвинуть из стола сразу: они, со скрыпом и с визгом, беспрестанно останавливались на ходу; задок у одного дивана оселся вниз, наклеенное дерево местами

9

отстало. Всё показывало, что это была скороспелая работа Гостиного двора.

Точно тот же характер ‹л. 3› носили на себе и картины, и вазы, и все мелочи. На картине, изображавшей, по словам хозяина, Минина и Пожарского, представлена была группа людей, из которых один сидел, зевая, на постели с поднятыми кверху руками, как будто он только что проснулся; другой стоял перед ним и [тоже] зевал, протянув руки к первому. Обломов уверял, что они не зевали, а говорили друг другу речи. Вообще как два главные, так и прочие лица не обращали друг на друга ни малейшего внимания и смотрели своими большими глазами в разные стороны, как будто недоумевая, зачем они тут собрались. На пейзажах трава была нарисована такая зеленая и крупная, а небо такое синее, каких ни в какой земле не сыщешь. Зато рамки, рамки


– чудо!

Сам хозяин, однако, смотрел на всё это убранство


так холодно и рассеянно, как будто спрашивал глазами: «Кто сюда натащил и наставил всё это?» Может быть, от холодного воззрения Обломова на свою собственность, а может быть и еще от более холодного воззрения на тот же предмет слуги его Захара, вид кабинета, если осмотреть там всё повнимательнее, поражал господствующею в нем запущенностию и небрежностию. По стенам, около картин, ложилась, в виде фестонов, паутина, [отягченна‹я›] напитанная пылью; зеркала ‹л. 3 об.› могли бы служить скорее для записывания на них, по пыли, назидательных изречений, нежели для того, чтоб смотреться в них.


На диване лежало забытое полотенце или другое белье; на столе стояла не убранная от вчерашнего обеда или завтрака


тарелка с обглоданной косточкой да валялись хлебные крошки.

Если б не эта тарелка да не прислоненная к [дивану] постели только что выкуренная трубка, или не сам

10

хозяин, лежащий на ней, то можно было бы подумать, что тут никто не живет: так всё запылилось, полиняло и вообще лишено было живых следов человеческого присутствия. На этажерках, правда, лежали две-три развернутые книги, валялась газета, на бюро стояла и чернильница с перьями. Но страницы, на которых развернуты были книги, покрылись пылью и пожелтели: видно, что их бросили давно; номер газеты был прошлогодний, а из чернильницы, если обмакнуть в нее перо, вылетели бы разве только с жужжаньем две-три испуганные мухи.


‹л. 4›

[Пробило полчаса десятого.] Илья И‹льич› проснулся, против обыкновения, очень рано, часов в восемь. Он чем-то сильно озабочен.


На лице у него попеременно выступал‹и› страх, тоска и досада.


Видно было, что его одолевала внутренняя борьба, а ум еще не являлся на решение вопроса.


[Ил‹ья› И‹льич›, проснувшись, тотчас хотел встать.]

Дело в том, что [Илья ‹Ильич›] Обл‹омов› накануне получил [неприятное письмо от] [из деревни письмо от своего старосты] из деревни от своего старосты письмо неприятного содержания. [Но] [Он писал] Известно, о каких неприятностях может писать староста:


неурожаи, недоимки, уменьшение дохода и т. п. Надо было подумать о средствах к принятию каких-нибудь мер. Вот эта-то


забота и мучила Обломова.


11

Он, как только проснулся, тотчас же хотел


встать


и подумать хорошенько о делах. Но потом реш‹ил› кое-что записать на память и вообще заняться этим делом серьезно.


Но потом решил,


что успеет еще сделать это и после чаю, а чай можно пить и в постеле.


Так и сделал. После чаю он было


уже присел в постеле, с тем чтоб встать,


но опять передумал: он [любил] непосредственно, вслед за чаем, любил покурить и не терпел никаких промежутков между чаем и трубкой или сигарой.


Куренье продолжалось около часа.

– Ну, теперь можно и встать: умыться и помолиться,


– решил он, поглядывая на туфли. Он даже и начал было спускать одну ногу,


но тотчас подобрал ее. – Еще минут пять


полежу, – сказал он сам себе, – пять минут не бог знает что…


[В это время про‹било›] Через несколько минут


пробило половина десятого.


12

– Что ж это я не встаю? – сказал он вслух с досадой, – в самом деле, надо


совесть знать.


Захар, Захар! – закричал он.

В комнате, которая отделялась только небольшим коридором от комнаты


Ильи Ильича, послышалось сначала точно ворчанье цепной собаки, потом стук ног как будто спрыгнувшего откуда-то человека.


Это Захар спрыгнул с лежанки, на которой обыкновенно проводил время, сидя погруженный в дремоту.

В комнату вошел пожилой человек в сером сюртуке, с прорехой под мышкой, [из] откуда торчал кусок


рубашки, в сером же жилете с медными пуговицами, с голым, как колено, черепом и с необъятно широкими и густыми русыми с проседью бакенбардами, из которой каждой стало бы на три бороды.


13

Эта пара бакенбард делали [его] Захара


не только заметным лицом в огромном доме, где он жил, но снискали ему даже почет


между разнородной


дворовой челядью, какой иному в другом быту снискивают пара лошадей, ум,


талант или что-нибудь подобное. Все звали Захара по имени, по отчеству и предоставляли ему первенствующую роль на сходках.


А две няньки того дома пугали им детей, когда они упрямились и плакали, грозя отдать их буке.

Илья Ил‹ьич›, погруженный в задумчивость, долго не замечал Захара. Захар стоял перед ним молча, неблагосклонно, немного стороной поглядывая на барина.


Наконец он кашлянул.

– Что ты? – спросил Ил‹ья› Ил‹ьич›.

– Ведь вы звали?

– Нет, это я так, поди себе.


Захар ушел, а Ил‹ья› Ил‹ьич› продолжал лежать.


14

Прошло четверть часа.

– Ну, теперь, кажется, полно лежать? – сказал Илья Ил‹ьич›, – [может, теперь] надо же встать… когда-нибудь. – Захар!


Опять тот же прыжок, ворчанье сильнее. Захар вошел в комнату.


Обломов


погрузился в задумчивость.


Захар стоял минуты две, неблагосклонно, немного стороной посматривая на барина, и наконец пошел к дверям.

– Куда же ты? – вдруг спросил Обломов.

– Да ведь вы ничего


не говорите, так что ж мне тут стоять-то даром? – захрипел Захар, за неимением другого голоса, стоя на полуобороте середи комнаты и глядя еще более стороной на Обломова.

– А у тебя разве ноги отсохли, что ты не можешь постоять? Ты видишь, я озабочен, так и подожди. Не належался еще там? Сыщи письмо, что я вчера от старосты получил. Куда-то ты его дел?

– Какое письмо? Я никакого письма не видал, – хрипел Захар.

– Ну как не видал? Я еще читал вчера; ты же от почтальона принял его, [серое] грязное такое.

– Куда ж вы его положили? почем мне знать? – говорил Захар, [ощ‹у›пывая] щупая по столу руками и приподнимая разные вещи.


– Ты никогда ничего не знаешь; ну вон там в корзине посмотри – или не завалилось ли за диван? Вон [диван-то] спинка-то у дивана до сих пор не починена: что бы тебе призвать столяра да велеть починить? Ни о чем не подумаешь! Ну, пошел.


15

– Вот какие-то письма.

– Э! [это] совсем не то.

– Ну так нет больше, – прохрипел Захар, разводя руками и оглядывая комнату кругом.


– Ну хорошо, поди, – с нетерпением сказал Ил‹ья› Ил‹ьич›, – я [сам] встану, сам найду.

Захар пошел к себе, но только было он уперся


руками о лежанку, чтобы прыгнуть на нее, как опять послышался торопливый крик: «Захар, Захар!»

– Ах ты, Господи! – ворчал Захар, отправляясь опять в кабинет. – Что это за мученье! Хоть бы смерть скорей пришла. Чего вам? – сказал он, [дойдя до половины в кабинет и] придерживаясь одной рукой за дверь кабинета и глядя на Обломова, в знак неблаговоления, до того стороной,


‹л. 6› что ему приходилось видеть барина вполглаза, а барину видна была только одна необъятная бакенбарда, из которой так и ждешь, что вылетят вдруг две-три птицы.

– Ты никогда не сделаешь [сам] своего дела как следует: посмотри! – строго заметил Илья Ил‹ьич›, указывая себе на нос, – ты видишь, что барину нужен платок, а не подашь: всё тебе ткни. Ну же: где платок? поскорее.

Захар не обнаружил никакого особенного неудовольствия или удивления при этом приказании и упреке барина, находя, вероятно, с своей стороны и то и другое весьма естественным.

– А кто его знает, где платок, – хрипел он, обходя вокруг комнату и ощупывая каждый стул, хотя и так можно было видеть, что на стульях ничего не лежит. – Всё теряете, – заметил он, отворяя дверь в гостиную, чтоб посмотреть, нет ли там.

– Куда? здесь ищи: я с третьего дня там не был. Да скорей же! – говорил Ил‹ья› Ил‹ьич›.

16

– Где платок, нету платка! – говорил Захар, разводя руками и озираясь во все углы. – Да вот он, – вдруг сердито захрипел он, – под вами: вон конец торчит; сами лежите на нем, а спрашиваете платка.

И, не дожидаясь ответа, Захар пошел было вон. Обломову стало немного неловко от собственного промаха, но он, однако ж, нашел средство не показаться виноватым перед Захаром.

– Ты же, я думаю, сунул под меня, – сказал он, – от тебя всё станется! за тобой только не посмотри: вон какая у тебя чистота везде! [Эх!] Пыли-то, грязи-то: Боже мой, Боже мой! Вон, вон: погляди-ка в углах-то: ничего не делаешь!

– [Я] Уж коли я ничего не делаю, – говорил


Захар обиженным голосом, – так пусть меня Господь Бог покарает; стараюсь, стараюсь – жизни не жалею. И пыль-то стираю, и мету-то почти каждый день…

Он указал на середину пола и на стол, где


Обломов обедал.

– Вон, вон, – говорил он, – всё подметено, прибрано, словно к свадьбе.

– А это что? – прервал Ил‹ья› Ил‹ьич›, указывая на стены и потолок, – а это? а это? – Он указал и на брошенное со вчерашнего дня полотенце, и на забытую на столе тарелку с солонкой.

– Ну это, пожалуй, уберу, – сказал Захар снисходительно, взяв тарелку с солонкой.


– Я бы и рад убрать, да вы не даете,


– сказал Захар.

– Ну вот, пошел свое: как это я не даю?

– Всё дома


сидите: как при вас станешь убирать? Уйдите на целый день, так и уберу.

– Вот еще выдумал что: поди, поди!


– Да право! – хрипел Захар. – Вот хоть бы сегодня ушли. Мы бы с Анисьей и убрали всё. И то не управимся:

17

надо бабу нанять, перемыть всё – вон ведь пыль-то какая у нас.


– Какие еще затеи, какие бабы!


Ступай себе, – говорил Ил‹ья› Ил‹ьич›. Он уж был не рад, что вызвал Захара на этот разговор. Он всё забывал, что чуть тронешь этот деликатный предмет, так и не оберешься хлопот. Обломову и хотелось бы, чтоб было чисто, да он бы желал, чтоб это сделалось как-нибудь так, по щучьему веленью,


а Захар всегда начнет доказывать необходимость радикального переворота по поводу частоты мытья, о котором одна мысль приводила его в ужас.


– Право уйдите. Уйдите, что ли, так я пойду Арину от купца позову:


к вечеру всё и вымоем, и уберем.


– Ни-ни-ни! – говорил Ил‹ья› Ил‹ьич›, – мыть! чтоб всё вверх дном поставить [спасибо] – стулья на столы, постель на диване – нет, нет!

– Ей-богу, Илья Ильич, – говорил


Захар, – благо заговорили об этом, так вот бы сегодня убрали.


– Что за убиранье, – говорил с нетерпением Илья Ил‹ьич›.


– К чему оно: жили так, проживем и

18

еще. Ты вон бы только пыль вытер везде да паутину-то снял.


– Что руки-то томить так по пустякам? – [хрипел] говорил Захар, – убирать так убирать уж всё зараз. Идти, что ли, за бабой?


‹л. 6 об.›

– Поди, поди к себе, [я говорю] я сказал,


– сердито говорил


Обл‹омов›, – выдумал еще убиранье:


что за убиранье? [К чему] Уйди на целый день, выдумал:


не обедай как следует, не спи после обеда. И для кого убирать-то нам?


Кто к нам ходит? Мизгин


с Тарантьевым, что ли… так эти не взыщут и так.

– Право бы… – заговаривал Захар.

– Поди же, я тебе говорю, лысый…

– Ну-ну, Бог с вами, – говорил Захар,


– так что ж и попрекать мне?


Захар ушел, а Обл‹омов› погрузился в размышление.

Пробило десять часов.


19

– Ах, Боже мой!


– с ужасом


сказал Ил‹ья› Ил‹ьич›. – [Уж] 10 часов, а я еще не умылся


и лоб не перекрестил до сих пор.


Захар, Захар!

– Ах ты, Боже мой? ну! – послышалось из передней, потом прыжок.


– Умыться готово? – спросил Обломов.

– Готово давно! – хрипел Захар, – чего вы не встаете?

– Для этого-то и спрашиваю тебя, готово ли, что хочу вставать.


Поди же, я сейчас иду.


Мне надо заниматься. Я сяду писать.


Захар ушел, но через минуту воротился опять.


– Вот коли будете писать, так уж кстати извольте и счеты поверить: надо заплатить.


– Какие счеты, какие деньги? – с величайшим неудовольствием спросил Илья И‹льич›.

20

– От мясника, от зеленщика, от прачки, от хлебника: все денег просят.

– Мерзавцы!


– с ненавистью говорил Ил‹ья› И‹льич›. – [Ну, что стоишь?] И ты-то хорош: не умеешь сладить с ними,


лезут за деньгами.


– Пятый месяц в долг берем, так и лезут! – заметил Захар.


– Ну, что стоишь, положи на стол – я


посмотрю! – сказал Илья И‹льич›.


‹л. 7› – Так умыться-то готово?

– Готово! – сказал Захар.

– Ну, теперь…

Он начал приподниматься,


чтоб встать, оперся рукой в подушку


и – перевернулся на другой бок.

– Да! – сказал он, – вот поди ж ты, одно к одному так и идет: староста задал задачу, а тут еще счеты… а! будет ли когда-нибудь конец?


Ты что же


нейдешь к себе? – спросил он Захара.

– Я забыл вам сказать, – начал Захар, – давеча, как я в булочную-то ходил, дворника встретил, говорит, что непременно через неделю


надо съехать…


21

– Опять ты мне об этой квартире: ведь я тебе сказал, что мне [это неприят‹но›] гадко слышать об этом.

– Что ж мне-то делать? – отозвался Захар.

– [Это не ‹мудрено›] Что ж делать? Это не мудрено сказать! – отвечал Илья И‹льич›, – это всякий умеет, а ты придумай, как избавить меня от хлопот, устрой так, чтоб не переезжать.


– Да как же, батюшка Илья Ил‹ьич›, я устрою, – начал мягким сипеньем Захар, – когда не наш дом, так как же не переезжать; кабы мой дом был, так бы, батюшка, с большим удовольствием…


– Так неужели переезжать?


– [сказал И‹лья› ‹Ильич›] с тоской спросил Обл‹омов›.

– Надо, сударь, что ж делать-то?


– Нельзя ли их [убедить] уговорить как-нибудь… «мы, дескать,


платим исправно, хорошие жильцы: эдаких


не скоро сыщете».

– Говорил, – сказал Захар.

– Ну, что ж они?

22

– Наладили свое:


«Переезжайте, – говорят, – нам нужно квартиру переделывать». Хотят из докторской и из этой одну


квартиру сделать [для] к свадьбе хозяйского сына.

– Ах ты, Боже мой! – с досадой сказал Обл‹омов›, – ведь есть же эдакие ослы, что женятся.

Он лег


на спину.


– [Ну, что стоишь] Ступай к себе: ничего не умеешь сделать – мне только чужие заботы.


– А как же


с квартирой-то быть, что сказать?

– Опять о квартире:


не поминай мне, если не хочешь бесить меня. Ведь не сейчас же переезжать? что ж мне только горе да заботу


делаешь? Ступай, а я подумаю.


Захар ушел, а Обл‹омов› стал думать, ‹л. 7 об.› Но, видно, ему ничего не приходило в голову утешительного: он лежал,


ворочаясь с боку на бок. По временам только слышались отрывистые восклицания: «Ах! Боже мой! [Как тяжело!] Ах ты, Господи! Как мудрено жить на свете» и т. п. Пробило одиннадцать часов.

– Ай-ай-ай! – с горестию, почти со слезами


воскликнул Ил‹ья› Ил‹ьич›. – 11 часов! а я еще не встал, не умывался, не молился: по-каковски это? Сколько времени убил? Ну! Что мне делать, ей-богу!

23

И он лежал, не зная, что начать.


Неизвестно, долго ли бы еще пробыл он в этой нерешительности. Но в передней раздался робкий звонок.

– Вот уж кто-то и идет,


– сказал он, – а я еще не вставал: срам, что скажут.


Кто бы это так рано?

И он лежа ждал, кто войдет в комнату.


Вошел человек… неопределенных лет, не старый, не молодой,


неопределенной наружности, [не красивый, не дурной, не брюнет и не блондин] с неопределенным именем, с неопределенной фамилией [потому что].


Иные звали его Иваном Иванычем, другие – Иваном Васильевичем, третьи – Иваном Михайловичем; фамилию его называли тоже различно: одни звали его Ивановым, другие – Васильевым,


третьи думали, что он Алексеев. Никто


наверное не знал ни того ни другого,


разве только [его] тот из его сослуживцев,


у которого были на руках формулярные списки, но и этот, верно, всякий раз


забывал и то и другое. И странное дело: вам скажут хоть пять раз сряду имя его, вы тотчас забудете, увидите раз десять его лицо – и лицо забудете, что он скажет – не заметите, присутствие

24

его ничего не придаст тому обществу, куда он явится, так же как и отсутствие ничего не отнимет от него.


Едва ли кто-нибудь, кроме матери, заметил его появление на свет, и очень немногие заметят [его в течение жизни] течение его жизни, и никто


не заметит, как он исчезнет с лица земли,


разве


похоронная процессия обратит на себя внимание [прохожих] прохожего, который почтит его


неопределенное лицо [глубоким поклоном] в первый раз доставшеюся ему почестью, и то посмертно, глубоким поклоном. Может быть, даже другой прохожий забежит вперед процессии и спросит


об имени покойника [. Скажут ему, и он тотчас] и тут же забудет.


‹л. 8›


25

[Он не отличается ни достоинством,


ни пороком,


ни добр, ни зол. [Любит ли он, не л‹юбит›]] Симпатичен ли он,


любит ли, ненавидит ли, страдает ли,


– бог весть!


Конечно, должен и любить,


и не любить, и страдать, потому что никто не избавлен от этого.


[Но любовь его [до того] слишком близко подходит к общей форме любви] [Но другой] Другой [и в любви, как и [в другом] во всем другом, выражается] и [любви дает] в любовь, и в ненависть влагает


свой характер,


или, лучше, дает ей свой ум, свою душу, свой нрав и

26

привычки: любовь есть живая книга и характер человека.


У этого неопределенного человека любовь – форма без содержания, [она] потому что любовь у него заключает в себе только некоторые признаки [общие] [всем свой‹ственные›] известного понятия о любви: особенности личности никакой; как слова его, мысли, поступки не имеют оттенка, так и чувство его не носит на себе частной печати, особенности характера, личности. [Но и то] Он не знает и не может себе составить идеи о том, как он любит; [[вид‹али›] может быть, иные видали только, как он объясняется об этом,] надо, чтоб он сам сказал об этом, а иначе никто не догадается, хотя он иногда женится, плодится.


Он не отличается ни достоинством,


ни [недо‹статком›] пороком: он слаб


как для того, так и для другого: ему недостает содержания, чтоб вылиться в форму положительного достоинства или положительного порока.


[Говорит он без] [Ум его] [Не замечен он тоже ни умом, ни] Богатым его нельзя назвать, потому что [у него] он не… богат, а, скорее, беден, но решительно бедным тоже не назовешь его, потому, впрочем, только, что много есть беднее его. Он имеет [своих] [какого‹-то›] своего какого-то доходу рублей до семисот


[получает], и, сверх того, он служит [и получает жалованье] в какой-то должности


и получает неважное жалованье: словом, нужды не терпит и денег ни у кого

27

не занимает; а занять у него и


в голову никому не приходит.


[Весь он есть какой-то [намек] бестенный, безличный намек на массу людей,


на толпу, какое-то глухое отзвучие, неясный ее отблеск.] ‹л. 8 об.›

Нет у него [ничего] никакого определенного порядка


в [его занятиях] делах и в удовольствиях, не сформировал он себе никакого взгляда на жизнь, на людей: никогда не поймаешь на лице его следа мысли,


мечты, что бы [доказывало] [выражало] показывало, что он в эту минуту беседует сам с собою, или никогда тоже не увидишь, чтоб он устремил [взгляд] пытливый, проницательный взгляд на какой-нибудь внешний предмет, который бы хотел усвоить своему ведению. [Он не] [Если] Встретится [ли] ему знакомый на улице, [позовет с собой] куда: спросит. «Да вот иду на службу, или в магазин, или проведать кого-нибудь». «Пойдем


со мной, – скажет тот, – посмотрим квартиру,


или зайдем к портному, или прогуляемся» – и он идет с ним, заходит и к портному, и квартиру посмотреть,


и прогуливается в противуположную сторону от той, куда шел.

Он не был трудолюбив никогда, но никогда и [не лени‹лся›] не был лентяем, [не заме‹чен›] даже и в детстве; не замечен он и шалуном, ни смиренным


тоже,


потому что


если бойкий товарищ приглашал его участвовать в шалости, он шел, влекомый [волею

28

другого] посторонней волею. Он никогда не справлялся с самим собою, что ему делать в том или другом случае, а смотрел, что делают кругом его, и [делал то же] подражал ближайшему своему соседу.

[Весь он был какой-то безличный, бестенный


намек на массу людскую, какое-то глухое отзвучие, неясный ее отблеск или, если хотите, плохой, последний, [лито‹графический›] бледный литографический оттиск


с нормального человека.] Едва ли кто-нибудь, кроме матери, заметил его появление на свет, [и] очень немногие [заметят] замечают [как он] его в течение жизни, наверно, никто не заметит, как он исчезнет со света.

Никто не спросит, не пожалеет о нем, никто и не порадуется его смерти. У него нет ни врагов, ни друзей, но знакомых множество. Может быть, только похоронная процессия обратит на себя внимание прохожего, который почтит это неопределенное лицо в первый раз достающеюся ему почестью, и то посмертно, глубоким поклоном. Может быть, даже другой прохожий забежит вперед процессии узнать об имени покойника и тут же забудет его. ‹л. 9›

Между тем [этого] такого человека или, лучше сказать, людей встречаешь на каждом шагу.


Всего приличнее бы было назвать его легион. Этот легион населяет публичные места: утром его увидишь в кондитерской


за газетой, [они] в полдень улицы кишат им,


заглянешь в партер,


к ресторатору – везде видишь его во множестве.


[В океане чело‹веческого›] [Везде] Не отличается он [ни оригинальностью лиц‹а›] ничем: ни наружностью, ни ума, ни поступка; нет в нем ничего резкого,

29

выдающегося, делающего заметку на памяти наблюдателя. [Такой человек весь] [Это‹т›] [Такой]

Этот Алексеев,


Васильев, Андреев или как хотите в этом роде есть какой-то неполный, безличный, [бестенный] намек на людскую массу, какое-то глухое


отзвучие, неясный отблеск, или, если хотите,


бледный, последний литографический оттиск первой


картины. Так, праздная форма, которую природа пустила гулять по белу свету, забыв влить в нее содержание.


[И Захар] Даже Захар, который в откровенных беседах на сходках у ворот или в лавочке делал [всегда] резкую характеристику гостей,


приходивших к его барину,


всегда затруднялся, когда дело заходило до этакого,


положим, хоть Алексеева. Он [ловил] долго думал, долго ловил какую-нибудь угловатую черту


в лице


или в характере этого лица, наконец, махнув рукой, выражался так: «А у этого ни кожи, ни рожи, ни ведения!»

– А! – встретил его Обломов, – это вы,


здравствуйте! А я думал, кто бы это такой…


и никак бы не догадался.


Откуда это так рано?


– Что за рано? ведь уж 11 часов, – отвечал Алексеев, – что это лежите о сю пору?


Я не думал к вам

30

сегодня, – сказал Алексеев, – да Овчинин заехал за мной


в канцелярию за делом, увидал меня и увез к себе. Я за вами, Илья Ильич. ‹л. 9об.›

– Куда это?

– Да к Овчинину-то поедемте. Там Альянов, Пхайло, знаете, вот этот еще, как его?.. с пятнышком-то, что пищит…


– Ну да что ж они там


собрались? и что им нужно ‹от› меня?

– Овчинин зовет вас обедать.

– Обедать? Хорошо,


поедемте.

– А потом


в Екатерингоф поедем все:


[вы только ко‹ляску›] они велели сказать, чтобы вы коляску наняли…


– В Екатерингоф? зачем в Екатерингоф?

– Как же? нынче там гулянье: разве не знаете, сегодня первое мая.

– Будто первое? что вы? не может быть. Я думаю, там еще снег лежит…

– Что вы!

– [Вот] Как же не первое? ей-богу, первое.

– Что вы,


Василий… Иван Васильевич… давно ли было первое апреля? Вы еще тогда, помните, пришли да обманули меня: сказали, что [пришел] меня кто-то спрашивает: я встал с постели, вышел в переднюю, а там никого…


– Давно [давно], Илья Ильич, – ровно месяц назад, ей-богу… так поедете?

31

– Пожалуй, поедемте.

– Вставайте же, полно вам:


пора одеваться.

– Вот погодите, немного


полежу. Ведь рано.

– Что за рано: они просили в двенадцать часов;


[так] едемте же скорей; велеть вам одеваться давать?

– Как одеваться?


Я еще не умылся, Богу не помолился…


– Так умывайтесь да молитесь скорей.


Алексеев стал ходить взад и вперед по комнате, [[рассеянно] он то [взглянет на] рассматривал картину, что видал уж тысячу раз прежде], потом он остановился перед картиной, что


видал тысячу раз прежде, [то смотрит] то взглянет


в окно, то возьмет какую-нибудь вещь


с этажерки, посмотрит и положит опять,


то посвистит, давая Обломову встать, умыться


и помолиться.


Так прошло с полчаса.


– Что же вы? – вдруг спросил Алексеев Илью Ильича.

– Что?

– Да не встаете?


– А разве надо вставать?

– Как же? ведь ехать хотели.


– Куда это ехать? я не хотел ехать никуда…

– Вот, Илья Ил‹ьич›, сейчас ведь говорили, что едем обедать к Овчинину, а потом в Екатерингоф…

32

– Ах да, в Екатерингоф-то…


‹л. 10› ведь холодно: какой теперь Екатерингоф! Чай, там [и] [есть] снег не весь растаял…

– Что вы,


Илья Ильич, градусов пятнадцать есть тепла… нет, не бойтесь холода:


уж деревья [опушились] [позеленели] распустились… поедемте, [одевайтесь] вставайте скорей…


– [Посмо‹трите›] Куда это ехать, посмотрите-ка: вон дождь [хочет быть] сбирается, пасмурно на дворе…

– Солнце печет, а вы говорите «пасмурно»:


пасмурно оттого, что у вас окошки-то с которых пор не мыты, грязи-то, грязи-то… зги Божией не видно…


– Да вот поди‹те›-ка объясните это моему Захару: так он сейчас бабу предложит да из дому погонит на целый день.


Ох, что это за жизнь: смерть, да и только.


[Ил‹ья› Ил‹ьич›] Обломов задумался, а Алексеев барабанил пальцами по столу, у которого сидел, рассеянно перебегая


глазами по стенам и по потолку.

– Ну так что же, едете вы в Екатерингоф? Вы что не одеваетесь? – спросил он минут через десять.


– Куда?

– А в Екатерингоф.

– Дался вам этот Екатерингоф, право! – с досадой


отозвался Обломов.


33

– Так едете?


– Повремените.


– Скорей, а то меня там забранят, что опоздал.


Опять оба замолчали.

– Право, поедемте.


– Не хочется что-то, Иван… Михайлыч.

– Вот теперь не хочется – вы бы мне с самого начала сказали: я бы и не ждал понапрасну,


– отвечал Алексеев.


– Да вы-то чего там не видали? – с нетерпением начал Обл‹омов›, – давка,


теснота, пыль, того и гляди, задавят экипажи, [лошадь убьет] или [пьяный какой-нибудь сдела‹ет?›] на пьяных наткнешься, в историю попадешь,


знаю я эти гулянья.


– Что же вы дома-то делать будете? – спросил несколько оробевший Алексеев.

– Как что, мало у меня забот… Бог с вами… да вот прекрасно! Куда мне ехать… Тарантьев обедать придет:

34

сегодня пятница… я и забыл, мне нельзя ехать. Так останетесь, что ли?


– Уж если оно так [хорошо]… я останусь [хорошо], пожалуй, у вас, – сказал Алексеев.


– И прекрасно. А то дался Екатерингоф, невидаль какая! До того ли мне… ‹л. 10 об.› забот, забот… ах да, я вам,


кажется, не сказал? не говорил?

– Чего? не знаю.


– Вот хорошо, из ума вон, а вы, вы с своим Екатерингофом!


Отчего я не встаю-то так долго. Ведь [после] [до вашего прихода [жизнь] горя не было] я вот тут лежал всё да думал, как мне выпутаться из беды…


– Что такое? – спросил Алексеев, стараясь сделать испуганное лицо.

– Три


несчастья.


– [Какие?] Это ужасно,


– отвечал тот.

– С квартиры гонят,


надо съезжать: [где теперь сыщешь?] сами посудите, где теперь сыщешь вдруг?


Ломки-то, возни-то,


ах ты, Боже мой! Как подумаю, так волосы дыбом становятся… А? как вам покажется, какова штука-то?


35

– Да, это очень несносно – переезжать; а у вас такая славная квартира…


– Где сыщешь [в] эдакую? [спр‹осил›] да еще вдруг? сроку неделю не дают: съезжай да съезжай.


– Очень, очень неприятно,


– [сказал] говорил Алексеев, качая головой…


– Что тут делать? как вы думаете?

– Да у вас по контракту нанята квартира?


– Да, [но] только уж месяц, как срок вышел:


я всё это время жил


помесячно.


– Гм? как же вы полагаете? – спросил после некоторого молчания Алексеев, – съехать или оставаться?

– То-то вот я не знаю, на что решиться…


– Да, что тут станешь делать?


– говорил в раздумье Алексеев [а еще что].

– Это еще что,


– заговорил Обломов,


– а то вот посмотрите-ка, что староста пишет ко мне. Вот я вам покажу


письмо: где, бишь, оно: Захар, Захар?

36

– Ах ты, Владычица небесная, Матерь милосердная! – захрипел там


Захар, прыгая с печки, [когда это] хоть бы Бог прибрал скорей…


Он вошел и [стал смотреть] мутно поглядел на барина.

– Что ж ты письмо не сыскал: [ведь] я давеча еще спрашивал.

– А где я его сыщу? разве я знаю, какое письмо вам нужно: я не умею читать.

– Ну


поищи, – сказал Обл‹омов›.

– Вы сами какое-то письмо вчера вечером читали, – хрипел


Захар, – а [мне] после мне и не отдавали…


– Если б [оно] не отдавал, так оно бы тут и было, – [говорил] с досадой возразил Ил‹ья› Ил‹ьич›, – я его не проглотил.


А то вот где оно?


‹л. 11›

– Вот вы всё


на меня!!… – А ты никогда не поищешь хорошенько…


– в одно и то же время закричали [оба на] друг на друга с яростию Обломов и Захар.

– Поди, поди к себе, – заключил Обл‹омов›.


Захар ушел, а Обломов начал читать письмо, писанное на серой, толстой бумаге, с печатью из бурого сургуча. Письмо, казалось, писано было по-китайски. Буквы огромные, [выведен‹ные›] бледные, точно выведенные квасом, тянулись в торжественной процессии, не касаясь друг друга, по отвесной линии от верхнего угла к нижнему. Шествие иногда нарушалось бледно-чернильным большим пятном.

Наморщив лоб от сладости предстоящего чтения, начал Илья Ильич: «Милостивый государь,


ваше благородие, отец наш и кормилец, Илья Ильич».

37

Тут Обл‹омов› пропустил несколько приветствий и желаний здоровья и прочих благ и продолжал с середины ‹л. 11 об.›:

«Доношу твоей барской милости, что у тебя в вотчине, кормилец наш, всё благополушно. Пятую неделю нет дождей: знать, прогневали Господа Бога, что нет дождей. Эдакой засухи старики не запомнят: яровое так и палит, словно полымем. Озимь ино место червь сгубил, ино место ранние морозцы сгубили; перепахали было на яровое, да не знамо, уродится ли что? Авось милостивый Господь помилует [тебя] твою барскую милость, а о себе не заботимся: пусть издохнем. А под Иванов день еще три мужика ушли, Лаптев, Балочов, да особо ушел Васька, кузнецов сын. Я баб погнал по мужей: бабы те не воротились, а проживают, слышно, в Чёлках, а в Чёлки поехал кум мой из Верхлёва: управляющий [его] послал его туда – соху, слышь, заморскую привезли [барину] – управляющий послал кума в Чёлки оную соху посмотреть. Я наказывал куму о беглых мужиках проведать; исправнику кланялся, сказал он: "Подай бумагу, и тогда всякое средствие будет исполнено, сказал, водворить крестьян ко дворам на место жительства" – и, опричь того, ничего не сказал, а я пал в ноги ему и слезно умолял [он], а он закричал благим матом: "Пошел, пошел: тебе сказано, что будет исполнено, – подай бумагу, чего ж тебе!" А бумаги я не подавал. А нанять здесь некого: все на Волгу, на работу на барки, ушли – такой нынче глупый народ стал здесь, кормилец наш барин, Ил‹ья› Ил‹ьич›! Холста нашего сей год на ярмарке не будет: сушильню и белильню я запер на замок и Сычуга приставил денно и ночно смотреть: он тверёзый мужик; да чтобы не стянул чего господского, я смотрю за ним денно и ночно. Другие больно пьют и просятся на оброк. В недоимках недобор: нынешний год из вотчины пошлем доходцу, будет, батюшка ты наш, благодетель, тысящи яко две помене против того года, что прошел, только бы засуха не разорила вконец, а то вышлем, о чем твоей милости и предлагаем».

38

Затем следовали изъявления преданности и подпись: «Староста твой, всенижайший раб Прокофий Вытягушкин, собственной рукой руку приложил». За неумением грамоте поставлен был крест. ‹л. 12›

– А? каково-с? – сказал


Обл‹омов›, – что вы на это скажете? «тысящи яко две помене»! Какова бестия! Он [это барину-то] что пишет барину, чем бы [утеши‹ть›] угодить барину, а он [старается], как на смех, только неприятности пишет.


Если оно и в самом деле так, так зачем писать это? Ничего не видя, тревожить.


Вот я теперь сам не свой. «Тысящи яко две помене»? Как вам это покажется?

– Ведь это убыток, Илья Ильич, – сказал Алексеев, – как же тут быть-то?


– Вот подите:


совсем расстроил меня, шельма!


Если оно и в самом деле так: неурожай да засуха, [что

39

ли] так зачем писать-то


об этом? огорчать только заранее?

– Да…


оно, в самом деле… – начал Алекс‹еев›, – писать-то бы по крайней мере не следовало бы. Эти мужички… ведь они ради… а убыток, право, убыток. Как же вы теперь станете, Илья Ильич?

– То-то вот я хотел пораздумать об этом хорошенько, да вы тут и пришли. Не знаете


ли вы, как бы тут оборотить эдак…

– Надо что-нибудь предпринять эдакое… Илья Ильич… также пожаловаться губернатору, кто у вас губернатор?


‹л. 11 об.›


40

Илья Ильич задумался, [а] [и] Алексеев замолчал и тоже, казалось, о чем-то думал.


Наконец Обл‹омов› очнулся первый.

– Вот тут что надо делать


и делать как можно скорее, мешкать нечего… во-первых…

В это время раздался отчаянный звонок в передней, так что Обломов с Алексеевым вздрогнули.


– Дома? – [грубо] громко и грубо кто-то спросил в передней.

– Известно… куда


об эту пору идти? известно, дома,


– еще грубее отвечал Захар.

Вошел человек лет сорока,


[толстый] [среднего роста], с крупными чертами лица,


с большими навыкате глазами [с] [выражавшими] [в кот‹орых›] [с то‹лстыми›] [довольно толстыми] на лице, [больш‹ими›] толстогубый. [Во всей особе этого человека] Беглый взгляд на этого человека рождал [каку‹ю-то›] идею

41

о чем-то грубом и неопрятном. Весь он будто был пропитан каким-то маслом. Густые черные волосы


волнами покрывали его голову и лоснились [жи‹ром›] природным жиром, который проступал и в лице; в ушах у него росли какие-то кусты волос;


мохнатые и жирные руки с короткими пальцами высовывались [дальше] выше кисти из рукавов и походили на лапы ньюфаундлендской собаки.


Костюм его тоже не отличался ни свежестью, ни опрятностью. Синий [когда-то] с металлическими пуговицами фрак, побелевший не по одним швам, едва покрывал ему ребра, жилет из пестрой шелковой материи с разными узорами и цветами,


черный


галстух и черная манишка, старая [шляпа] иссеченная дождем шляпа.


Перчаток не было.


По всему костюму видно было, что этот человек и не гонялся за щегольством; [что] где он ни садился [там при‹обретал›], к чему ни прислонялся, везде или приобретал, или оставлял сам какое-нибудь пятно, но ему,


по-видимому, до этого было совершенно всё равно.

Он не смущался своего


костюма и носил его с каким-то циническим достоинством. Движения его были живы


и размашисты, [речь бой‹ка›] говорил он громко, сурово; взгляд его обнаруживал какое-то

42

нерасположение ко всему, на что он [об‹ращал›] только обращал его. Это был Михей Андреич Тарантьев, называвший себя земляком


Обломова.‹л. 12›


{[Тарантьев был человек


[ума] бойкого и сметливого ума, [развитого в школе] который [оригинально] до тонкости и притом весьма оригинально развивался в школе особого рода, в доме его отца. Отец его был подьячий старых времен, который [где-то в] нажил было [где-то в губернии] службою в губернии порядочные деньги. Но последние не дошли до единственного его сына Михея, потому что родитель его любил и хорошо пожить. Он поселился


в уездном городе, купил там домик и начал весело проживать нажитое. На его пирушки собирался весь город: он любил [дать и парадный обед] отпраздновать и свои именины, и именины жены, и день рождения сына, да, кроме того, [ежедневно] каждый свой день заключал беседою у себя [за чашей п‹унша›] с приятелями за чашей пунша, что потом к ночи [всегда] [часто] [переходило] принимало вид оргии, в которой не были забыты и карты.

Он, однако же, живучи в губернском городе, узнал


цену воспитания, но понял последнее как-то странно, неловко.


Сам он был ловкий


делец, тонко знал науку хождения по чужим делам


и хотел передать [это] свое искусство и опытность


в наследство и сыну как единственный капитал, как кусок насущного хлеба.


Но, сверх этого, он видел час от часу усиливающиеся успехи

43

просвещения,


образования


[и не захотел], [понимал, что с этим последним] понимал, что с помощью последнего можно перейти в сферу повыше той, где он жил сам. [Сам он знал только, что сыну нужно знать что-нибудь еще, кроме] Сам он учился когда-то на медные деньги по-русски и потому не мог решить хорошенько, что и как может вывести сына в люди. Слыхал, что [нужно учиться язы‹кам›] надо знать языки. Он видал, что людей, знающих языки, играющих на чем-нибудь,


обыкновенно называют воспитанными. Но он недолго задумывался над этим вопросом. Он положил, [что всего] что если отдать его в губернскую гимназию, [но тогда он мог уклониться от того поприща] [это для того] [но там надо] [то тогда надо бы] то тогда надо будет удалить его от себя: кто же преподал бы ему


все тайны [дела] [про‹фессии›] судебного делопроизводства, которое отец считал фундаментальным воспитанием.


Притом в гимназии надо остаться несколько лет, а для приобретения великой тайны ходить по чужим делам надо с ранних лет вступить в службу. Недолго, впрочем, сметливый человек задумывался над ‹л. 12 об.› этим вопросом: он решил, что если сын его к искусству


[наживать деньги хождением], которое он, отец, передаст ему лично, прибавит еще что-нибудь, что бы то ни было [лишь бы чего он сам не знал, старый законник и его товарищи], то это уже и будет значительный, современный по-тогдашнему, шаг вперед. Для этого он начал посылать мальчика к священнику поучиться чему-нибудь такому, чего он [сам не знал], старый законник с товарищами, сам не знал и что, по его мнению, могло бы перенести сына в сферу повыше той, где он жил сам. Священник добросовестно,


начал учить тринадцатилетнего мальчика по-русски, по-славянски

44

и по-латыне. [Чтобы] Но отец не ограничился этим: он хотел придать некоторый блеск, сообщить модный оттенок воспитанию сына и для этого пригласил [какого-‹то›] одного вольноотпущенного музыканта, проживавшего в городе, давать Михею уроки на гитаре. [В три года] Понятливый мальчик в три года [кой-что] одолел [грамматику и синтаксис] русскую и латинскую грамоту; бойко переводил Корнелия Непота [и Плиния]; [остав‹алось›] следовало приступить к чтению классических писателей, как отец решил, что уже сын довольно учен и что пора выступить ему на великое поприще, пройденное им с такой честью. [Вот] Он определил сына в уездный суд, сам следил за успехами его по службе и развивал перед ним тайны] ‹л. 22›

[Он был угрюмого и даже


грубого обхождения со всеми, как будто человек, исполненный [не признаваемого никем] какого-то достоинства, не исполнивший по врожденным обстоятельствам] [Движения его были смелы и размашисты: [он говорил] говорил он громко и бойко и за словом в карман не ходил] [Он] Смотрел


он на всё [угрюмо, как-то] угрюмо,


с явным нерасположением


ко всему


[, на что ни взглянет, как человек, таящий


в себе какое-то


скрытое, не признаваемое другими достоинство или [будто] оскорбленный, ожесточенный какою-то несправедливостию.


От этого он в обхождении так не скрывал своего наружного цинизма [от]. [От этого и] [Он]]. Движения его были смелы и размашисты, говорил он громко и бойко;


[видно, что он не только не стесняется] никогда не стеснялся ничьим присутствием и в карман за словом не лез. Он был

45

постоянно грубоват


в обращении со всеми, не исключая и приятелей, как будто давал чувствовать, что, заговаривая с человеком, даже обедая или ужиная у него, он делает ему большую честь.


[[Впрочем, он] [Всё] Этот [тон и] жесткий тон [прикрывший недостаток] и грубоватость происходили частию от желания [во что бы ‹то ни стало›] заставить других, во что бы то ни стало, заставить уважать себя хоть насильно,


а частию и от того, что он был человек бойкого и даже тонкого ума, который]

[Михей Андреич Тарантьев был] [Сильная натура Тарантьева только ограничивалась од‹ним›] [Признаки силы] [Вся сила Тарантьева заключалась только] [Всё]}

Тарантьев был


человек ума бойкого и даже тонкого,


никто лучше его не рассудит какого-нибудь общего ли житейского [или юриди‹ческого›] вопроса или юридического запутанного дела, он сейчас скажет, как надо поступить


в том или другом случае и очень тонко подведет доказательства, а в заключение еще


[обру‹гает›] нагрубит тому, кто [его] с ним о чем-нибудь посоветуется, и обругает его, что он сам ничего не умеет сделать.


‹л.13›

Всё это он делал, торжественно рисуясь.


Он был очень искусный диалектик и в споре его одолеть было трудно, разве только привести в доказательство какой-нибудь факт, который перенесет спор


46

[выше] в сферу выше его образования. [Но и тогда он] [От удивленья, тогда] [Но всегда] Но и тогда [он] Тарантьев сумеет [всегда] увернуться


с честью для своего ума: он вдруг оставлял нить спора и [пускался] с яростью бросался обливать ядом желчи [то] всё, что было выше его [и чего] [обра‹зования›] познаний. Он удивительно ловко [пользовался] умел отыскать невыгодные стороны предмета, всей этой высшей сферы, и ловко пользовался софизмами, отпарировал удары, [отвлекая] сбивая противника, [нападая] нанося удары уже не противнику,


а его оружию, которое и выбивал из его рук. [Обладая опытом, богатым и сильным] [Несмотря, одн‹ако›]

Чего бы кажется нельзя достигнуть с таким богатым и сильным природным даром.


А между тем


Тарантьев, [в двадца‹ть›] как ‹в› двадцать пять лет


определился в какую-то канцелярию писцом, так в этой должности и дожил до седых волос. Да и ни ему самому, ни кому другому и в голову не приходило, чтоб он пошел выше. Вся загадка объясняется просто.


Тарантьев мастер был говорить, на словах он всё,


но как только доходило [до дела] применить это к делу – он как будто был совсем другой человек: дело валилось у него из рук, и тяжело ему было, и занемогал он, то испортит, там недоглядит, туда не поспеет – и кончит тем, что бросит [его] дело на половине, или примется за конец, или совсем испортит.


47

Отец его, подьячий


старого времени, ‹л. 13 об.› назначил было сыну в наследство свое [зна‹ние›] искусство и опытность хождения по чужим делам и свое


пройденное [славно] [с честью] им поприще [в провинции] опытного и хитрого крючка в провинции, где Тарантьев, конечно, играл бы значительную роль,


но судьба распорядилась иначе. Отец, учившийся сам когда-то по-русски на медные деньги, не хотел, чтоб сын его отставал от времени и пожелал научить его чему-нибудь, кроме мудреной науки хождения по делам, но чему [учить]? вот вопрос. Старик


жил в уездном городе, где средства к образованию были не богаты


и выбирать было не из чего.


Поэтому старик порешил,


что если сын его [выучится] к законоискусству и крючкотворству, которое намеревался передать ему сам лично, прибавит еще что-нибудь такое, чего ни он, старик, ни его сослуживцы


не знали, то он уже и сделает значительный по-тогдашнему


шаг вперед. Для этого он


начал посылать 13-летнего Михея к священнику учиться по-русски, по-латыне


и


к одному вольноотпущенному музыканту брать уроки на гитаре. [Тут, думал он, и ученость, и блеск.] [В этих двух

48

предметах он соединял] Эти два предмета


были, в глазах его, представителями учености и блеска, а краеугольным камнем воспитания он все-таки считал искусство


служить в присутственном месте [и выгодно для себя]; но это-то, по его мнению, был сытный, надежный кусок хлеба, лучший капитал, какой только он может оставить сыну, потому что другой-то, настоящий денежный капитал он частию проиграл в карты, частию пропировал на пирушках, которые почти ежедневно давал приятелям и которые обращались всегда в шумные оргии. ‹л. 14›

Способный от природы [мальчик быстро одолел латынь; он [разъял и], как труп, в три года разъял под руководством священника на [довольно]] [мальчик под руководством священника в три года до тонкости анатомировал латынь, этот нетленный труп, завещанный миру римлянами] [Из] мальчик под руководством священника в три года до тонкости анатомировал нетленный труп, завещанный миру римлянами. На гитаре он оказал не меньше успеха: [он бойко] он выучился бойко играть с притоптываньем правой ногой и с потряхиваньем головой «И шуме и гуде», «Пряди, моя пряха», [несколь‹ко›] экоссезы, матрадуры и несколько других веселых песен и плясовых.


Священник, довольный успехами мальчика, предлагал было систематически заняться чтением и разбором латинских классиков, но отец решил, что довольно и того, что он знал, что уж и эти познания дают ему огромное преимущество над старым поколением и что, наконец,

49

дальнейшие занятия могут, пожалуй, навредить службе в присутственных местах, требующей долговременной привычки и прилежания с ранних лет. Шестнадцатилетний Михей [не знал], не зная, что делать с своею латынью, стал в доме родителей понемногу забывать ее, но зато, в ожидании места в уездном суде,


присутствовал пока на всех пирушках отца. И тут-то до тонкости развился [молодой] ум мальчика.


Он с юношеским любопытством вслушивался в таинственные рассказы отца и товарищей его [о всех] о разных гражданских и уголовных делах, о любопытных случаях, которые проходили через руки всех [старых] этих подьячих старого времени.


Чего он не наслушался! [Какая мрачная стр‹аница›] [Первым впечат‹лением›] [Перед светлым ребяческим умом его] [Перед чи‹стым›] [Его чистому [как] ребяческому воображению] [Какая картина развер‹нулась›] Что встретило его


в первой поре жизни,


в ее нежном цвете, в той давней поре,


когда воображение юноши [с едва проб‹ившимся›] с чуть-чуть пробившимся пушком на подбородке чертит ему радужными красками какую-то дивную,


райскую картину будущего, когда в сердце властвует одна ничем не сокрушимая надежда на вечную


[жизнь] радость, на неугасимый свет, когда юноша


плачет только слезами восторга,


когда задумывается только от избытка жизни, замирает и задыхается от полноты чем-то обещанного счастья? А что [этому] [улы‹бнулось›] представилось [этому] шестнадцатилетнему мальчику, какие радости, какое счастье? Что ему посулило будущее? Перед молодым, чистым юношеским

50

воображением


систематически, медленно, с умышленной постепенностью развивалась картина зла.


Глазам его являлось человечество с самой безобразной, с самой


мрачной стороны; потом и восприим‹чивый› ‹л. 14 об.› ум его с [жадно‹стью›] циническою жадностью читал отвратительную хронику преступлений, разврата, людской несправедливости, [и в то же время хитрых] [узнавал историю [всех хитростей] ловкого и хитрого уменья [его] этих [рассказчиков] повествователей] сердце его билось и трепетало от волнений при рассказах


о всех тонкостях и хитростях, о всем уменье


вертеть запутанными делами, мудреными процессами. [Слушая их хвастовство] Как охотники, [после] собравшиеся в кружок после скаканья и порсканья по лесам и оврагам, после схватки с медведем,


хвастаются своими схватками с медведем, боем с волками, [с] гоньбой лисиц, так старые дельцы хвастались своими мрачными и страшными [разными проделками] [мрачны‹ми›] средствами


в распутывании и решении мрачных дел,


необъяснимых


случаев, кривых и правых дел.


Вот от каких сказок и историй сердце его


играло радостью, вот каков был цвет


его жизни, та


райская

51

картина будущего! Какой колоссальный злодей мог бы сформироваться в такой [школе] адской школе, если б натура хоть немного пособила с своей стороны, одарила ребенка мощной душой и сильными страстями. Но, к счастию, природа распорядилась лучше. Она не дала Михею ни того ни другого. Из него не выработался даже делец и крючкотворец, хотя все старания отца и клонились к этому и, конечно, увенчались бы успехом, если б судьба не разрушила замыслов старика. Михей действительно [сделался взяточником в душе] [был в душе и] усвоил себе всю теорию отцовских бесед: он сделался и взяточником в душе, и придирчивым, и недоверчивым, и хитрым [дельц‹ом›] подьячим, но только всё теоретически,


потому что за смертию отца


не успел поступить в суд и был увезен каким-то благодетелем в Петербург,


который нашел ему место


в каком-то


департаменте, да потом и забыл о нем. Так Тарантьев и остался [только] теоретиком [без практического] на всю жизнь. [Он] В петербургской службе ему нечего было делать с своей латынью и с тонкой теорией вершить [правые] по своему произволу правые и неправые дела.


Так Тарантьев не исполнил свое назначение, он миновал назначенное ему


поприще где-нибудь в провинции, где бы он


играл выбранную ему отцом роль, а между тем он носил и сознавал в себе дремлющую силу, запертую в нем


навсегда без надежды на проявление,


как [заперты бывали в пам‹яти?›] бывали запираемы

52

[по преданиям] [по сказкам] в сказках в тесных заколдованных стенах духи зла.


От этого сознания [силы] [собственной] [присутствия‹силы›] бесполезной силы в себе Тарантьев был груб в обращении,


недоброжелателен ‹л. 15›, постоянно сердит и бранчив.


[Картина зла] Картина людских преступлений и [неправого суда их] лукавого суда над ними заронили в душу Тарантьева недоверчивость к человеческому достоинству [к чистоте]; напрасно перед глазами его [совершалось благо] проходили отрадные, утешительные


явления, всуе в виду его совершалось благо [он] [ум]: напитанный примерами зла ум его [искал] [лукаво иска‹л›] [выводил] [объяснял] отыскивал мутную причину [в примере] во всяком примере добра и благородства. Наконец, [неупотребленная] готовая и созданная ему отцом теория


жизни,


[не найдя главного и достойного применения] миновав главное и достойное ее поприще в провинции, [разлилась на всё] применилась ко всем мелочам его ничтожной и бесполезной жизни


в [столице] Петербурге, вкралась во все его приятельские отношения, за недостатком официальных.

Будучи взяточником в душе,


он брал взятки


с сослуживцев, с приятелей,


заставлял, где и кого только

53

мог,


угощать себя, требовал от всех незаслуженного внимания


к себе,


и судьба,


[по крайней мере] лишив его [поприща] [достой‹ной›] широкой арены ходатая по делам, [предоставила ему] не лишила его, по крайней мере, мелких преимуществ этого звания: чествований, угощений и т. п. – [и дала] и, несмотря на его бедность, ничтожность и бесполезность в службе и жизни, [дала ему] [не дала е‹му›] несмотря на его семьсот пятьдесят рублей жалованья, этот маршальский жезл его деятельности, [дала ему ловкость] [позволила е‹му›] не дала ему пропадать с голоду и холоду, позволив


воспользоваться преподанною в доме отца теориею


быть всегда сытым, пьяным и одетым на чужой счет. А грязный и грубый быт отца поселил навсегда и в сыне [какое-‹то›] циническое равнодушие к опрятности и изяществу,


и оттого он так презрительно [холоден был] холодно носил свое грязное платье


[и так легко сносил] [и так привык] [и так равнодушно смотрел на узкий и тесный] [оттого бедность была так ему по плечу] и страдал только от неудовлетворения [грубых] необходимых и грубых потребностей.


Его никогда не смущал стыд за разодранный локоть, но он не чужд был тревоги, если в перспективе дня не было у него громадного обеда с приличным количеством вина и водки. От этого он [и смотрел на всех [вст‹реченных?›] приятелей и на знакомых] в кругу своих знакомых играл роль большой


собаки, [которая [стре‹мглав?›] [готова броситься при малейшем движении]] которая готова броситься на всякого, [кто] но которая в то же время подхватит


на

54

лету брошенный кусок мяса, по какому бы направлению он ни летел.


‹л. 15 об.›

Таковы были два самые усердные посетители Обломова: Алексеев и Тарантьев,


столько противуположные один другому.

Как Алексеева [хотя и часто] везде все видят и никто не замечает и не помнит о нем, так, напротив, [Та‹рантьева›] кто хоть мельком увидит Тарантьева, тот наверное никогда не забудет его: не забудет его рельефной громоздкой фигуры, его неопрятного, отталкивающего вида, [его] громкого голоса и размашистых движений


[и имени его, и лица, и разговора]. [Он положит вдруг в чет‹верть›] Он в какие-нибудь четверть часа [поло‹жит›] успеет врезать несколько глубоких меток в память наблюдателя: и имя


заметят, и лицо, и разговор, и медвежий поступок. Всякий, кто побудет с ним хоть полчаса, наверное уж унесет тяжелое и беспокойное впечатление, а кто вступит хоть в простое, обыкновенное сношение с ним, тот отойдет


от него раздосадованный, оскорбленный и мало-мало что разве


удивленный.

Обломов, однако ж, не тяготился присутствием ни того ни другого. [Один] Тарантьев был говорун, хотя и бранчивый, вздорный и грубый, но всё же он делал много шуму [в комнате, где цар‹ил›] и [сообщал кабинету Обломова] [и оживлял кабинет] выводил Обломова из неподвижности и скуки без всякого труда со стороны последнего.


Он [говори‹л›] кричал, спорил, бранился и составлял род какого-то спектакля, избавляя [от] Илью Ильича самого от [труда] необходимости говорить и делать.


В комнату,


где царствовал сон и покой,

55

Тарантьев приносил жизнь, движение, а иногда и вести извне.


Присутствие Алексеева нравилось


Обломову [потому что Илья Ильич] по другой, не менее важной причине. Обломов в присутствии Алексеева


видел два преимущества для себя: если он хотел жить по-своему, то есть лежать молча, дремать или ходить по комнате [как один], Алексеева как будто не было,


он тоже молчал, дремал или смотрел, не читая, в книгу, [или] разглядывал


картинки и вещицы.


С А‹лексеевым› Обломов был в комнате, как будто никого не было, и Обломов был как будто один, не стесняя себя ни в чем. Если же ему хотелось


выразиться, проявить [себя] наружу волнение, тут был всегда готовый и покорный слушатель и участник, разделявший одинаково согласно и его молчание, и его разговор, и волнение, и образ мыслей, каков бы он ни был. Притом и тот и другой


были бедные люди, [которые нуждались во всем] нуждавшиеся во всем и не везде находившие в Петербурге радушный прием [лакомые до] самолюбию.‹л. 16›

Обломова, как барина и как достаточного человека, льстило [накорм‹ить›] одолжить их, [накорм‹ить›] принять у себя, накормить хорошим обедом. «Ведь это бедняки, голь, не то что наш брат!» – говорил он

56

с самодовольствием. Другие гости заходили редко: он удалялся от них, они от него. Из них почти никто не нравился.


[Одни жили как-то шумно, деятельно] Одним не сиделось на месте, всё бы им [ехать] поехать и туда и сюда, [другие] поехать


обедать [вместе] куда-нибудь да в театр, летом так за город, тех занимали вечера, танцы, третьи всё волочатся за женщинами и только об этом думают, четвертые любят говорить о литературе,


до всего им дело, везде суют свой нос; всякая городская


новость им точно как родная. Всего этого они требовали и от Обломова, а Обломов


был не охотник ни до езды, ни до танцев, ни до прогулок. Всё это он терпел [и сносил] в одном только человеке, в Карле [Штольце] Михайловиче Штольце, товарище [его] детства и ученья, который был в то время за границею, но Обломов ждал его с часу на час.

– Здравствуй, земляк, – сказал


Тарантьев, протягивая мохнатую руку к Обломову. – Что ты это лежишь по сю пору, как колода?

– Не подходи, не подходи: ты с холода, – говорил Обломов, прикрываясь одеялом.

– Вот [это] еще что выдумал, с холода! – [говор‹ил›] закричал на него Тарантьев, – ну-ну, бери руку, коли дают; в другой раз [и не дам] издали палец


покажу; больше ничего и не получишь. Да что же ты не встаешь – вставай, а то, ей-богу, стащу: вот побожился.


Он схватил Обломова за плечо и начал тащить с постели.

– Что ты, что ты, помилосердствуй! – кричал Обломов,


и стараясь руками и ногами удержаться


за что возможно. Но Тарантьев ухватил его и за другое плечо и до половины стащил с постели, так что Илья Ил‹ьич›

57

волей-неволей должен был проворно вскочить на ноги, чтоб не упасть головой вниз.

– Экой медведь! ну, брат, ты прямой медведь, Михей Андреич, – говорил


он, сразу попадая ногами в обе туфли и садясь на постеле, – кто так делает: только медведи в лесу; и те, я думаю, тише; вот ты ногтищами, я думаю, совсем до крови разодрал мне плеча – [ей-богу] право, медведь! Я сам сейчас хотел вставать.

– Знаю я, как ты встаешь: ты бы тут до обеда провалялся. Ну-ка, ну-ну: одевайся да умывайся живее. Эй, Захар ‹л. 16 об.›, Захар, где ты там, старый дурак, давай скорей одеваться своему барину.

– А вы заведите-ка прежде своего Захара, да и лайтесь тогда, – хрипел Захар,


злобно поглядывая на Тарантьева.


– Ну-ну, еще разговаривает, образина! – говорил Тарантьев и поднял ногу, чтобы сзади ударить


Захара. Но Захар остановился, обернулся к нему и ощетинился.

– Только вот троньте! – яростно захрипел он, – что это такое? Я уйду… – сказал он, идучи к дверям.

– Да полно тебе, Михей Андреич, какой ты неугомонный: ну что ты его трогаешь? – сказал Обломов. – Давай, Захар, что нужно.

Захар воротился и, косясь на Тарантьева, проворно шмыгнул мимо его. [Он] Обломов, облокотясь на него, как [устав‹ший›] очень утомленный человек, привстал с постели и нехотя перешел


на большое кресло, опустился в него и остался неподвижен, как сел. Захар взял с одного столика помаду, гребенку и щетки, [намазал] напомадил ему голову, сделал гребенкой пробор и потом причесал его щеткой.

– Умываться теперь, что ли, будете? – спросил он.

– Немного погожу еще! – сказал


он, – а ты поди себе. [Дай-ка мне]

– Ах, да и вы тут, – сказал


Тарантьев, обращаясь к Алексееву, в то время как Захар причесывал Обломова, -

58

я вас не видал.


Что это ваш родственник какая свинья?


– Какой родственник, у меня никакого родственника нет, – отвечал Алексеев,


выпуча глаза на Тарантьева.

– Ну, вот этот, что у нас


служит,


– Афанасьев-то.


Как же не родственник? родственник!

– Да я не Афанасьев: я Алексеев, – сказал [оторопевший] Алексеев, – у меня нет родственника.

– Как


не родственник! такой же плюгавый,


и зовут тоже Васильем Николаевичем.

– Ей-богу, не родня: меня зовут Иваном Иванычем.

– Ну всё равно;


только


свинья; вы это ему скажите, как увидите.

– Я его не знаю, не видал никогда… – говорил Алексеев, открывая табакерку.

– Дайте-ка табаку! – сказал Тарантьев, – да ведь у вас, чай, кучерской, мерзость, нюхать нельзя, зеленчак? Так и есть: мерзость! – сказал он, [нюхая усердно] набивая ноздри,


постойте[-ка] закрывать, что вы торопитесь: жаль, что ли, вам? Да дайте-ка сюда табакерку! Я отсыплю себе: с собой-то я не ношу. – Он схватил [табакерку] бумажку со стола, [скатал ее в трубочку] взял у Алексеева табакерку и высыпал оттуда почти весь табак. – А вы домой сходите, насыпьте свежего, – сказал он, – а то так купите, да только не эдакого. Как это не купить порядочного табаку, чтоб не стыдно было попотчевать.


Алекс‹еев› взял табакерку, открыл, печально посмотрел на остатки


и спрятал в карман,‹л. 17›

59

– Да, еще эдакой свиньи я не видывал, как ваш родственник, – продолжал Тарантьев, – взял я когда-то у него, уж года два будет, пятьдесят рублей взаймы: ну много ли


пятьдесят рублей? [что ж вы] [не забыл] Как [это], кажется, не забыть! Нет,


через месяц, где ни встретит:


«А что ж должок?» – говорит.


Вчера, мало того,


к нам в департамент пришел: [жало‹ванье›] «Верно, вы, говорит, жалованье получили, теперь можете отдать…» Дал я ему жалованье: [так осрамил, что долго не забудет] пошел при всех срамить, так он насилу двери нашел. «Бедный человек, самому надо!» Как будто мне не надо самому? Я что за богач, чтоб ему по пятидесяти рублей отваливать? Свинья, свинья! Вы скажите ему. [Дай-ка сигару, земляк!] Не приставай он, так я бы отдал, как только получил бы место по откупам, а теперь вот не отдам, хоть сто тысяч будет, – не отдам, оттого что он свинья. Дай-ка, земляк, сигару.

– Сигары вон там, в коробочке, – отвечал Обл‹омов›, указывая рукой на этажерку.

– Э! да это всё те же? – строго спросил Тарантьев, вынув сигару и поглядывая то на нее, то на Обл‹омова›.

– Да, те же, – отвечал Обл‹омов›.


– А я говорил тебе, чтоб ты купил других, заграничных? вот как ты помнишь, что тебе говорят.

– В первый раз, как выйду со двора, зайду в магазин: всё не собрался, – отвечал Обл‹омов›.

– Смотри же, чтоб к следующей субботе непременно было, а то [ходить не буду] долго не приду. Вишь ведь какая дрянь, – говорил


он, закурив сигару и пустив одно облако дыма на воздух, а другое втянув в себя. – Курить нельзя. Вот у Пыжикова так [курить] сигары! а ты скаред эдакой!


– Ты рано сегодня пришел, Михей Андреич, – сказал Обломов.


60

– Что ж [тебе] я надоел тебе, что ли?

– Нет, я так только спросил: ты обыкновенно к обеду прямо приходишь, а теперь только еще первый час.


– Я нарочно заранее пришел, чтоб узнать, какой обед будет. Ты всё дрянью кормишь меня, так я вот узнаю, что-то ты велел готовить сегодня.

– Да что, – сказал Обл‹омов›, – постой-ка, я вспомню, я еще вчера заказал. Будет суп, потом говядина аи naturel.

– И тот раз говядина, и теперь говядина! – сказал Тарантьев, – отчего не поросенок?


‹л. 17 об.›

– [Дороги поросята] Анисья говорит, что поросята дороги.

– Дороги, ах ты! Ну, что еще?


– Под соусом сиг с яйцами и маслом.

– Ну уж: есть что есть! – сказал с презрением Тарантьев, – отчего не лососина? Теперь лососина пошла.

– Анисья говорит, что лососина еще дорога, – сказал Обл‹омов›.

– Так это ты меня дешевой дрянью вздумал кормить? нет, шутишь, вели-ка сейчас лососины купить. Слышишь, кричат: «Лососина!»


А то, видишь, что выдумал: сига! да черт ли в нем? стану я есть сига! Потом что?

– Ну, макароны.


– Терпеть не могу! – сказал Тарантьев.

– А я так люблю: это мое любимое кушанье, – сказал Обл‹омов›.

– И я люблю: это тоже мое любимое кушанье, – заметил Алексеев из своего угла.

Тарантьев [сердито] обернул к нему голову и [сердито] поглядел на него.


61

– [И вы туда же! – сказал он.] Вас не спрашивают, – сказал он, – что вы любите, вы


лучше поди‹те›-ка скажите своему [брату] родственнику, что он свинья.


А ты, Илья Ильич, макароны вели отменить.

– Ну так одним блюдом будет меньше, – отвечал Обл‹омов›.

– А нельзя другое велеть? [начал]


– Вот еще новости! – сказал Обл‹омов›.

– Раки


чтоб были: я люблю заняться ими.

– Жаркое телятина, [сказ‹ал›] вафли,


– заключил Обломов.

– Телятина


да телятина – эх, брат Обломов: не умеешь ты жить, [живешь как меща‹нин›], а еще помещик! какой ты барин, по-мещански живешь: не умеешь угостить приятеля. Вот Мазуров, так, нечего сказать: мастер и не жалеет, а ты!


Ну, [вино] мадера-то [будет] [есть] куплена,


или еще


надо послать за ней? Смотри же, в английском магазине


по 8 руб. Да постой-ка,


дай деньги, я [сам куплю] мимо пойду и [куплю] принесу: мне еще надо кое-куда сходить.


Обл‹омов›


вынул красненькую десятирублевую бумажку и вертел в руках.

– Восемь-то рублей нет, – сказал Обл‹омов›.

– Так дай всю: там дадут сдачи, не бойся.

Он выхватил из рук Обломова ассигнацию и проворно спрятал в карман.‹л. 18›

62

– Ну, я пойду, – сказал Тарантьев, надевая шляпу, – [мне] а к пяти часам буду: мне надо в три места


зайти; обещали место в питейной конторе, так велели понаведаться.

– Постой, постой, Михей Андреич, – перервал Обломов, – мне надо кое о чем посоветоваться с тобой.

– Что еще такое? говори скорей – мне некогда.

– Да вот [со мной] на меня два несчастья вдруг обрушились. С квартиры гонят…

– Видно, не [зап‹латил›?] платишь: и поделом, – сказал Тарантьев.


– Поди ты: я всегда вперед отдаю.


Нет, тут хотят другую квартиру отделывать. Да постой: куда ты? научи, посоветуй, что делать: торопят.


– Что делать, коли гонят с квартиры? – сказал Тарантьев, – съезжай завтра же, да и конец делу.

– «Съезжай завтра», ты всё такие отчаянные меры советуешь: не придумаешь ли чего-нибудь другого?


Тарантьев в самом деле о чем-то размышлял.

– Ну, благодари меня, – сказал Тарантьев,


– и вели к обеду подать шампанского, дело твое решено.

– Что такое? скажи


[, ради Бога, скорей], – просил Обломов [, – лишь бы мне избавиться].

– Шампанское будет?

– Пожалуй, я не постою, только скажи поскорее.

– Нет, [что сказывать тебе] не стоишь ты – что я тебе даром-то стану советовать? вон спроси его, – прибавил он, указывая на Алексеева, – или у родственника его.

63

– Ну-ну, полно, говори! – просил Обл‹омов›.

– Вот что: завтра же изволь переезжать на [другую] квартиру…

– Э! что придумал: это я и сам знал [, нет – ты ухитрись-ка выдумать, чтоб…].

– Постой, не перебивай! – закричал Тарантьев. – Завтра переезжай на квартиру к моей куме на Выборгскую сторону…

– Это что за новости: вот выдумал? на Выборгскую сторону! Да туда, говорят, зимой волки забегают…

– [А тебе что] Ну так что ж, случается, забегают с островов, да тебе что до этого за дело?.. ‹л. 18 об.›

– Там скука, пустота, никого нет…

– Врешь! там кума моя живет: у ней свой дом, с большими огородами. [Муж у ней] Она женщина благородная, вдова, с двумя детьми, с ней живет холостой брат – голова не то что вот эта, что тут в углу сидит, – сказал он, указывая на Алексеева, – нас с тобой за пояс заткнет: такие дела делает, что и отец мой покойник разинул бы рот.

– Да что же мне до всего до этого за дело? – сказал с нетерпением Обл‹омов›. – Я туда не перееду…

– [А ты, – сердит‹о›] А вот я посмотрю, как ты не переедешь. Нет, уж коли спросил совета, так слушайся, что говорят.

– Я не перееду, – решительно сказал Обл‹омов›.

– Ну так черт с тобой! – плюнув, отвечал Тарантьев, нахлобучил шляпу и пошел к дверям.

– Сам ты подумай! К чему мне в глушь-то переезжать? разве нельзя здесь сыскать квартиру, уж если такая беда пришла…

– Урод ты эдакой! – воротясь, сказал Тарантьев. – Что тебе здесь сладко кажется?

– Как что? От всего близко, – говорил Обл‹омов›, – тут и магазины, и театр, и знакомые… центр города, всё…

– Что-о? – перебил Тарант‹ьев›, – а давно ли ты ходил со двора, скажи-ка? Давно ли ты был в театре? к каким знакомым ходишь ты? на кой черт тебе этот центр, позволь спросить?

– Ну как зачем? мало ли зачем?


64

– Видишь, и сам не знаешь! А там, подумай, ты будешь жить у кумы моей, благородной женщины, в покое, тихо, никто тебя не тронет; ни шуму, ни гаму, чисто, опрятно. Посмотри-ка, ведь ты живешь свинья свиньей, а еще барин, помещик. А там чистота, тишина. Есть с кем и слово перемолвить, как соскучишься. Кроме меня к тебе и ходить никто не будет. Двое ребятишек, играй с ними, сколько хочешь, – чего тебе? [Ты здесь что] А выгода-то, выгода-то какая! ты что здесь платишь?

– Полторы тысячи.

– А там семьсот рублей за три комнаты – да какие светленькие, славные комнаты. Она давно хотела тихого, аккуратного жильца иметь – вот я тебя и рекомендую…


– Нет, я не могу… – говорил Обл‹омов›. ‹л. 19›

– Врешь ты, переедешь! – сказал Тарантьев. – Ты рассуди, что тебе ведь это вдвое меньше станет. [За одн‹у›] На одной квартире 80 рублей выгадаешь. Стол у тебя будет вдвое лучше и чище.


И порядку больше:


ведь теперь скверно за стол у тебя сесть: хватишься перцу – нет, уксусу – не куплено, ножи не чищены; белье вон, ты говоришь, пропадает, пыль везде – ну, мерзость! А там женщина будет хозяйничать: ни тебе, ни твоему дураку Захару…

В передней послышалось ворчанье.


– Этому старому псу, – продолжал Тарант‹ьев›, – ни о чем и подумать не придется: на всем готовом будешь жить.


– Да как же это я вдруг, ни с того ни с сего, на Выборгскую сторону…

– Тетерев эдакой! – говорил Тарантьев, – [дача] теперь же лето: ведь это всё равно что дача. Что ты гниешь здесь летом-то, в Гороховой?… Там Безбородкин сад, Охта под боком, Нева в двух шагах… свой огород, ни пыли, ни духоты; нечего и думать: я сейчас же до

65

обеда слетаю к ней, ты мне дай на извозчика – и завтра же переезжать…

– Ах, Боже мой! – говорил с тоской Обл‹омов›, всячески обороняясь от этой настойчивости, – что это за человек! вдруг выдумает черт знает что: на Выборгскую сторону…


– Это кончено: переедешь, я сейчас иду к куме, а про место в другой раз [узнаю] наведаюсь…

Он было пошел.


– Постой, постой, куда ты? Вот ты рассуди-ка, что тут мне делать. Вот посмотри.


– Где письмо-то? Захар, Захар! опять он куда-то дел его!


– говорил Обломов.

– А вот [письмо] и оно,


– сказал Алексеев, взял скомканное письмо


[со стола и подавая ему].

– Да вот оно [в самом деле], – сказал Обломов и начал читать.


– Что ты скажешь? как мне быть: засухи, недоимки… ах, Боже, Боже мой! – со вздохом произнес Обл‹омов›.

66

– Пропащий, совсем пропащий человек! – говорил Тарантьев, – ‹л. 19 об.› ничего не смыслит!

– Полно тебе читать нравоучения: скажи лучше, что мне делать?


– А что за это? Стану я тебе даром делать.

– Ведь сказано, что будет шампанское: чего же еще тебе?

– Шампанское за отыскание квартиры! Ведь я тебя облагодетельствовал, а ты не чувствуешь этого;


ты неблагодарен. Поди-ка сыщи сам квартиру; да что квартира?


– Ну хорошо, хорошо, – перебил Обл‹омов›, – ты вот теперь скажи, что мне со старостой-то делать?

– Нет, прибавь портер к обеду, так скажу.

– Вот теперь портер! мало тебе…

– Ну так прощай, – сказал Таранть‹ев›, опять надевая шляпу.

– Ах ты, Боже мой!


Ну хорошо,


купи портеру: ведь у тебя останется два от мадеры!


– А на извозчика на Выборгскую сторону, – отвечал Тарант‹ьев›, – дай Бог, чтоб полтинник взяли взад и вперед.

Обломов [с досадой] вынул еще целковый и с досадой сунул ему.


– Староста твой мошенник, вот что я тебе скажу;


а ты веришь ему, разиня рот. Видишь, какую песню поет: засухи, да неурожай, да недоимки, да мужики ушли. Врет, всё врет. Я слышал [от нашего], что

67

в наших местах, в Шумиловой вотчине [с хлебом-то некуда деться, что ныне про‹шлогодним›] прошлогодним урожаем все частные долги уплатили, а у тебя вдруг пожгло


да неурожай. Шумиловское-то в 50 верстах от тебя только: отчего же там не сожгло хлеба? Выдумал еще: недоимки! А он чего смотрел, что ж


запускал? Откуда это недоимки? Есть, что ли, в нашей стороне нечего? Ах он разбойник! Да я бы его выучил. А мужики разошлись оттого, что сам же он, чай, содрал с них что-нибудь, да и распустил, а исправнику и не думал [кланять‹ся›] жаловаться [это].

– [Как же он пишет] Не может быть, – задумчиво говорил Обл‹омов›, – [вот] [вон] он даже и ответ исправника передает в письме… так натурально… ‹л. 20›

– Эх ты, убитый Богом человек.


Да все мошенники натурально пишут: уж это ты мне поверь. [Вот ты честная душа, и он вот тоже, – прибавил Тарантьев, указывая на Алексеева, – [это тоже изрядная овца – только] честная душа сидит, овца овцой, хоть родственник [у него] [его] у него свинья, а что, вы разве напишете натурально? [разве выдумаете] [так, чтоб похоже было как две капли воды на] Дурак никогда натурально] [для] Вот [у него], например, – [гово‹рил›] продолжал он, указывая на Алексеева,


– честная душа, овца овцой, а напишет ли он натурально? никогда. А родственник его


– свинья и бестия – тот напишет. Дурак никогда натурально не напишет. Только бестия сумеет подгладить [так] на бумаге,


что вот как будто в самом деле случилось. И ты не напишешь натурально. Стало быть, староста твой [мошенник] уж потому бестия, что ловко и натурально написал. Видишь ведь, как прибрал, слово к слову: «водворить на место жительства» – слыхал прежде, запомнил да, когда надо, и употребил.

– Что ж делать-то с ним? – спросил Обл‹омов›.

– Смени его сейчас же.

68

– А кого я назначу, почем я знаю мужиков: другой, может быть, хуже будет?


– Ступай в деревню сам: без этого нельзя, пробудь там две недели да прямо на новую квартиру и приезжай, а уж я похлопочу тут, чтоб она была готова.

– Э! [какие] переехать на новую квартиру, ехать в деревню:


какие ты всё отчаянные меры предлагаешь! – с неудовольствием сказал Обломов, – нет, чтоб избегнуть крайностей и придержаться середины…


– Ах ты увалень, олух,


да сдвинешься ли ты когда-нибудь с места! – говорил Тарантьев, – ведь погляди-ка ты на себя: срам смотреть!


Ползешь врозь, отек, изменился: куда ты годишься? Какая от тебя польза отечеству? [Не может в деревню]

Обломов глубоко вздохнул.

– Не может в деревню съездить!


Ну так напиши к исправнику, спроси его, говорил ли ему староста об шатающихся мужиках, да попроси заехать в деревню; потом к губернатору напиши, чтоб предписал исправнику донести о поведении ‹л. 20 об.› старосты.


69

– Я сам


это же самое думал сделать – я вот Ивану Иванычу перед тобой говорил, что лучше


написать к губернатору, – сказал Обломов.


– Да попроси соседей: кто у тебя там?

– Добрынин там близко, – сказал Обломов, – я с ним здесь часто виделся – он там теперь.


– И ему напиши, попроси хорошенько: «Сделаете, дескать, мне этим кровное одолжение – и обяжете как христианин, как приятель и как сосед», – да приложи к письму какой-нибудь петербургский гостинец… вот ты как поступи, а то ничего [вдвоем] не смыслишь, пропащий человек. У меня наплясался бы староста: я бы [его] ему дал. [Ну] [послал] Когда туда почта?

– Послезавтра, – сказал Обл‹омов›.

– Так вот садись да и пиши.


– Ведь послезавтра, так зачем же сейчас? – отвечал Обл‹омов›.


– Ах да, завтра нельзя, праздник,


– прибавил он потом, – в самом деле. Да послушай-ко, Михей Андреич, уж доверши свои благодеяния – я, так и быть, еще прибавлю что-нибудь к обеду, соус какой-нибудь…


– Что еще? – спросил Тарант‹ьев›.

– Присядь да напиши-ка: долго ли тебе три письма настрочить,


а вон Иван Иваныч переписал бы…

70

– Э! какие выдумки!


Чтоб я писать стал! Я и в должности третий день не пишу: вот что-то этот палец дергает,


да и голова затекает, как [нагнусь] [нагнувши‹сь›] нагнусь… лентяй ты, лентяй: [ничего не умеешь] пропадешь, брат, Илья Ильич, ни за копейку…

– Ах, хоть бы [Штольц] Карл поскорей приехал, – со вздохом сказал Обл‹омов›, – он бы мне всё уладил и разговаривать бы не стал. Пока мы говорим, он бы уж написал давно…


– Вот нашел благодетеля, – с яростию прервал его Тарант‹ьев›, – немец проклятый, нехристь! Шельма продувная…


– Послушай, Михей Андреич, – сказал


Обломов, выпрямившись


в креслах, – ни слова больше о моем Карле, или я слушать тебя не могу.


Он покраснел от досады и сильно нахмурился.


– О моем Карле! – с ненавистью возразил Тарантьев, – что он тебе за родня такая! Немец окаянный…

– Он мне друг вот с этих лет; я вместе с ним рос, учился, и никакая родня, никакой брат, ни земляк – никто не заменит его… [и говорить о нем] и ругать его я тебе не позволю.


‹л. 21›

Тарантьев побледнел от злости.

– А! если ты меняешь меня на немца, – сказал он, сжимая губы, – так я к тебе больше ни ногой.

71

Он надел шляпу и пошел к дверям. Обломов мгновенно смягчился. [Ему не] [Он вовсе не имел] Добрый и мягкий от природы, он вовсе не хотел


выгонять Тарантьева и потому еще, [что этим нарушались] что это казалось ему нарушением приличия и гостеприимства и вообще сценой, выходившей из порядка обыкновенного быта.

– Никто тебя ни на кого не меняет, – сказал он кротко, – Карл сам по себе, а ты сам по себе. Ты должен уважать


в нем моего друга и осторожнее отзываться о нем: вот всё, чего я требую, – кажется, невелика услуга.

– Уважать немца? – с величайшим презрением сказал Тарантьев.

– [Что он теб‹е›] Да, уважать, – говорил Обл‹омов›, стараясь говорить мягче, хотя его и возмущал дерзкий тон Тарантьева. – Он стоит и твоего уважения; таких людей мало: я хотел бы походить на него да и другим желал бы того же…

– Послушай, Илья Ил‹ьич›, не выводи меня из себя,


или я никогда не приду к тебе. Что он за благодетель тебе, что ты ставишь его так высоко, как родного отца?

– Да, – отвечал Обл‹омов›,


– [после памяти покойного] после покойных отца и матери я ни к кому не был так привязан, как к нему.

– За что это, позволь спросить?

– Я уж тебе сказал, что вместе с ним рос и учился [и тогда].

– Велика важность! Мало ли кто с кем учился!

– Ну, если ты не понимаешь бескорыстной привязанности, так я скажу тебе, что он делал мне столько добра, сколько и родной брат не сделает: он устроил все мои дела, [смотрел, пока] хлопотал об них, пока жил в Петербурге и служил здесь, и вообще, до тех пор как начал странствовать [то куда] по России и за границей, заботился обо мне как о родном брате. Он три раза ездил ко мне в деревню, хозяйничал, распоряжался там за меня, наконец, взял меня в долю, в свои обороты,

72

и сделал мне тысяч 50 капиталу, который и теперь еще у него в обороте в одной торговой компании… Наконец, скажу


тебе, что, если б он был здесь, так ‹л. 21 об.› [он давно] с своей ловкостью [и знанием дела] давно бы избавил меня от всяких хлопот, не спросивши ни портеру, ни шампанского…

– А! ты попрекаешь мне! так черт с тобой и с твоим портером и шампанским: на вот, возьми свои деньги… куда, бишь, я их положил? вот совсем забыл, куда сунул. Проклятые… [деньги.]

Он


вынул


какую-то замасленную исписанную бумажку.

– Нет, не они…


Куда это я их…


– Не трудись, не доставай, – сказал Обл‹омов›. – Я тебя не упрекаю, я хотел только доказать, [что иногда] как много сделал для меня Карл…

– Много сделал, знаю я, – заревел Тарантьев, – этих благодетелей: это, говорю тебе, продувная шельма, бестия,


вот погоди, терпеть не могу этих торговых ‹л. 22› компаний, спекуляций да прочих новых затей,


[что] это всё мошенники,


я тебе говорю, а твой немец тоже уж по этой части пошел.


Эти спекуляторы хуже картежников. Они на чужой карман метят с своими немецкими затеями: вдруг выдумают [без денег] фабрики заводить, дома строить компанией на каких-то акциях, без гроша, облупят какого-нибудь дурака да и разбегутся: ищи их! Ненавидит душа моя [эти проклятые] этих проклятых немецких выдумок…

– К чему ты это говоришь мне? – спросил Обл‹омов›.

– А вот к тому, как ужо немец твой облупит тебя, так ты и будешь знать, как [мне] менять земляка, русского человека, на [прощел‹ыгу›] бродягу какого-то…


– Послушай, Михей Андреич… – начал Обл‹омов›.

73

– Нечего слушать-то; я слушал много [от тебя]: натерпелся от тебя горя-то; Бог видит, сколько обид перенес за эту нечисть поганую… Чай, в Саксонии-то там у себя и хлеба-то не видали,


а сюда нос поднимать приехали. Мне отец


сказывал, что отец-то его в сентябре месяце в одном сюртуке


в нашу губернию-то приехал, а тут разжирел от русского добра да и на акциях компании устроивать.


– За что ты мертвых тревожишь? Чем виноват отец его?

– Бестии,


– мрачно сказал Тарантьев, махнув рукой.


– Да чем же бестия отец, например?

– А тем, что без куска хлеба пришел к нам,


а тут вдруг сыну наследство оставил: что это значит?

– [А то, что] Оставил он


наследства всего 40 тысяч; 25 т‹ысяч› он взял в приданое за женой, а остальные приобрел тем, что учил детей да управлял имением, хорошее жалованье получал…

[ – Сорок тысяч! а у сына вдруг очутилось 400? вдесятеро больше: откуда это?]

– Видишь, что отец не бестия: чем же теперь бестия сын?

– Не бестия! Вдруг из отцовских сорока сделал 400 т‹ысяч›, так на что же, какими спекуляциями,


и в службе за надворного перевалился, и [путешествовать] ученый, теперь вон еще путешествует, пострел везде поспел: как же не бестия? разве настоящий-то русский человек умеет всё это сделать?


74

– Четыреста тысяч он сделал оборотами, счастливыми спекуляциями…‹л. 22 об.›

– Вот тут мошенничество и есть. [Я ни слова не] Почему не наживаться? Да наживайся честно, чтоб видно было, как наживается человек. Вот, бывало, в старые годы выгодные места были: умный человек решает дела


и получает благодарность,


или купец купит товар да продаст, и опять купит, – видно, откуда и за что прибыль…


А тут черт знает что: в 10 и 12 лет – и с капиталом: пронюхает, бестия, где что нужно, на бирже да за границей, да предприятие затеет, смотришь, через год [уж на‹жил›] и еще 10 т‹ысяч› нажил, а иной и совсем без денег, юлит только везде и тоже [везде] деньги берет черт знает за что: [я бы] нет, это, брат, нечисто: я бы под суд их всех…

Обломов молча пожал плечами.

– [А зачем он [носит‹ся›] теперь] Не бестия твой Штольц! – продолжал Тарантьев,


– в 12 лет какие деньги нажил, в чины вышел да вот теперь шатается черт знает где! Зачем он шатается по чужим землям?

– Учиться хочет,


всё видеть, знать.

– Учиться! Мало еще учили его? чему это? врет он, бестия; не верь ему: он тебя в глаза обманывает, как малого ребенка. Разве большие учатся чему-нибудь? Слышите, что рассказывает: надворный советник учится,


что он [в школе] там, в немецкой школе, что ли, сидит да уроки учит? Врет он: он затем [, кажется.] поехал туда, чтоб разузнать, как русские денежки там пристроить; приедет сюда да облупит дураков-то, да и поминай как звали: я бы его в острог… В двенадцать лет вдруг и надворный советник, и богач, и черт знает что: бестия первого сорта! Терпеть не могу эдаких. Ты

75

меня не смей равнять с ним, а то я никогда не приду к тебе, – заключил он.

– Ну, оставим это! – с нетерпением прервал Илья Ильич. – Ну ты иди с Богом, куда шел,


и приходи к пяти часам, а я вот с Иваном Иванычем напишу все эти письма да постараюсь поскорей набросать на бумагу план-то свой: уж кстати заодно к одному…


Тарантьев ушел было в переднюю, но вдруг воротился опять.

– Забыл совсем [, – сказал он… – Я было]: шел к тебе за делом с утра.


Завтра звали меня на свадьбу: Рокотов женится; дай ты


своего фрака надеть; мой-то, видишь ты, пообтерся немного…

– Как же можно? – сказал Обл‹омов›, хмурясь [от] при этом новом требовании, – мой фрак тебе не впору…

– Впору, вот не впору! – перебил Тарант‹ьев›, – а помнишь, примеривал твой сюртук, как на меня шит… ‹л. 23› Захар, Захар, поди-ка сюда, старая скотина, – кричал Тарант‹ьев›.

Захар заворчал,


как медведь, но не шел.

– Позови его, Илья Ил‹ьич›, что это он у тебя какой? [ты бы его в смирительный дом отдал.] – сказал Т‹арантьев›.

– [Да, вот этого еще недоставало, – сказал Обломов.] Захар! – кликнул он.

– О, чтоб вас там… – раздалось в передней вместе с прыжком ног с лежанки.

– Ну, чего?


– сказал он, обращаясь к Тарантьеву.

– Дай сюда мой черный фрак, – сказал Илья Ильич. – Вот Михей Андреич примеряет, не впору ли ему: завтра ему на свадьбу надо…

– Я не дам фрака, – решительно сказал Захар, подняв немного одну бровь выше другой.

– Как ты смеешь, когда барин приказывает, – закричал Тарант‹ьев›, – что ты, Илья Ил‹ьич›, его в смирительный дом не отправишь? [спросил]

76

– Да вот этого еще недоставало, старика в смирительный дом! – сказал Обл‹омов›. – Дай-ка, Захар, фрак, не упрямься.

– Не дам, – хладнокровно отвечал Захар, – пусть-ка прежде они принесут назад жилет да нашу рубашку: пятый месяц гостит там – взяли вот эдак же на именины, да и поминай как звали! жилет-то бархатный, а рубашка тонкая, голландская: 25 рублев стоит.

– Рубашку прачка потеряла, а жилет принесу [сказ‹ал›] вместе с фраком, – сказал Тарантьев, – неси фрак…

– Не будет фрака! – сказал Захар.


– Видали ли эдакое животное, а? вот постой: я на тебя бумагу подам…


– сказал Тарантьев, – выучат тебя грубиянничать…

[Захар ушел вон.]

– Ты чего смотришь, – говорил Тар‹антьев›, обращаясь к Обл‹омову›, – как ты позволяешь [так ему] ему так обращаться с гостями, с благородными людьми?

– Что ж мне делать? – отвечал Обломов, – да знаешь что, Михей Андр‹еич›, ты лучше бы купил себе фрак: говорят, где-то готовое [дешевое платье] платье дешево продают…

– На Апраксином, в 9 номере, всякое есть платье, – вдруг сказал Алексеев, – за 25 рублей можно фрак купить, тонкий, точно новый: и не узнаешь… я тоже хочу купить себе там…


Тарантьев посмотрел на него с презрением.

– Это вы с родственником [своим] с своим, – начал он, – не на мои ли деньги хотите себе по фраку купить? – сказал он, – так ошибаетесь,


то-то он всё пристает ко мне, да вот ему – и вам тоже – шиш! Как же земляк, фрак-то? вели дать.

– Захар не даст, – отвечал Обл‹омов›, – уж если он что заберет себе в голову, так оттуда ничем не выбьешь, кончено: ты лучше купи.‹л. 23 об.›

77

– А на что я куплю? на твою красненькую, что ли?


Ты дай-ка


мне на фрак денег взаймы до жалованья…

– Вот теперь денег:


где я их возьму?

– А [в ящ‹ике›] вот здесь, – отвечал Тарант‹ьев›, указывая на ящик, – дай-ка сорок пять рублей, право! И в самом деле лучше купить: твой еще замараю как-нибудь…

– Зачем же сорок пять рублей, когда фрак 25 рублей стоит: вон Иван Иваныч знает…

– Вы бы шли вон отсюда, Иван Иваныч, – сказал Тарантьев, – мутите только. Фрак стоит 45 рублей. Я вам говорю… Ну дай же, земляк, хоть сорок; полно тебе: как это не одолжить приятеля? А пять-то рублей вот он даст…

– У меня всего денег-то целковый, – сказал Алекс‹еев›.

– Ну, целковый дайте – я поторгуюсь: уступят. А я вам уж вместе с родственником


и отдам 53 рубля… Ну поскорей, ну давай, Илья Ильич.

– Пристанет же! – с досадой сказал Обл‹омов›, отворяя и тотчас опять затворяя ящик.

– Ну уж отворял, чего опять затворять, – заговорил Тарант‹ьев› и


сунул четыре пальца в ящик, чтоб помешать закрыть его, – давай, давай.

– Пусти, прищемлю пальцы, – говорил Обл‹омов›, [силясь затворить] стараясь закрыть ящик…

– Не пущу, – говорил Тар‹антьев›.

– Пусти, я сам дам…

– Ну давай.

Обломов вынул 25‹-ти› рублевую бумажку, дал


с величайшим неудовольствием Тарантьеву и


захлопнул ящик, заперев ключом.

78

– Только-то! [сказал он] [да это] на это и панталон не купишь, а всё вы, – сказал он, обращаясь к Алексееву, – давайте скорее целковый.

Алексеев хотел что-то сказать.

– Ну, ну, проворней, некогда мне! – сказал


Тар‹антьев›.

Алексеев пошарил


во всех карманах, как будто не зная, где лежит целковый,


потом вынул


бумажку, [бережно развернул ее], взял [вынул] его и посмотрел на обе стороны. Он начал было завертывать его опять в бумажку и хотел


что-то сказать, но Тарантьев выхватил у него целковый вместе с бумажкой.

– Это-то возьмите назад, – сказал он, отдавая бумажку, – у меня и без бумажки не пропадет.

– Ну, прощайте пока, смотри же, Илья Ил‹ьич›, напиши тут, что нужно,


а в пять часов чтоб суп был на столе. Да что ты не велел пирога сделать?

Но Обл‹омов›


не слушал его. Он сидел, закрыв глаза, погруженный не то в дремоту, не то в задумчивость.


Тарантьев пошел и опять вернулся.

– А знаешь, что я придумал, – сказал он. – Ведь фрак-то можно достать: ты ушли куда-нибудь Захара минут на пять, а мы бы


и взяли…

– Нет, нет… – с нетерпением заговорил Обломов, [которого сильно начинало] измученный присутствием Тарантьева и утомленный его требованиями, бранью и криком. ‹л. 24›

– [Экой скаред] Ну черт с тобой,


[для н‹его›] – говорил Тарантьев, уходя, – для него хлопочешь, хлопочешь,


79

а он ничего не хочет сделать. А я к куме должен


на Выборгскую сторону…

С уходом Тарантьева в комнате водворилась ненарушимая тишина, не прерывавшаяся минут десять. Обломов был [утомлен и] расстроен и письмом старосты, напуган предстоящим переездом на квартиру и [измучен] раздосадован Тарантьевым. Алексеев был огорчен лишением


целкового. Оба были недовольны. Наконец Обломов вздохнул:

– [Жизнь] Не позавидует мне, кто знает мою жизнь… – сказал он.

– Что же вы не пишете? – спросил Алексеев, – я бы вам перышко очинил.

– Очините, да и, Бог с вами, подите,


– сказал Обломов, – я уж один займусь, а вы ужо после перепишете.

– Очень хорошо-с, – отвечал Алексеев,


– в самом деле я помешаю еще как-нибудь. А я пойду


скажу, чтоб нас не ждали в Екатерингоф-то. Прощайте, Илья Ильич.

Но Илья Ильич не слушал его:


он, подобрав ноги под себя, почти улегся в кресло и, подгорюнившись, погрузился не то в дремоту, не то в задумчивость. ‹л. 24 об.›



Читать далее

Иван Александрович Гончаров. Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах Том 5
РОССИЙСКАЯ АКАДЕМИЯ НАУК ИНСТИТУТ РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ. (ПУШКИНСКИЙ ДОМ). И. А. ГОНЧАРОВ. – --- * ---- ПОЛНОЕ СОБРАНИЕ. СОЧИНЕНИЙ И ПИСЕМ. В ДВАДЦАТИ ТОМАХ САНКТ-ПЕТЕРБУРГ. «НАУКА». 2003. ТОМ ПЯТЫЙ. ОБЛОМОВ. РОМАН. В ЧЕТЫРЕХ ЧАСТЯХ. Рукописные редакции 14.04.13
РУКОПИСНЫЕ РЕДАКЦИИ. Первоначальная редакция части первой 14.04.13
Гл‹ава› 14.04.13
{Глава III 14.04.13
Гл‹ава› 14.04.13
Гл‹ава› 14.04.13
Первоначальная редакция главы IV части второй. (Т. 4, с. 172-185) 14.04.13
Первоначальная редакция начала главы V части второй. (Т. 4, с. 185-188). Гл‹ава› 14.04.13
Первоначальная редакция окончания главы XII части второй. (Т. 4, с. 283-287) * 14.04.13
(Т. 4, с. 406-422) 14.04.13
Фрагмент чернового автографа главы VIII части четвертой. (Т. 4, с. 446-463). Гл‹ава› 14.04.13
Сноски 14.04.13
ВАРИАНТЫ 14.04.13
Варианты автографа начала главы IX (А). (Т. 4, с. 98-99) 14.04.13
Позднейшие пометы на черновой рукописи романа. ‹1› 14.04.13
‹2› 14.04.13
‹3› 14.04.13
‹4› 14.04.13
‹5› 14.04.13
Варианты прижизненных изданий 14.04.13
‹Редакторы› 14.04.13
Сноски 14.04.13
СОДЕРЖАНИЕ 14.04.13
РУКОПИСНЫЕ РЕДАКЦИИ. Первоначальная редакция части первой

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть