Молодой человек в тельняшке, усевшись поближе к пляжным кабинкам, оглядывая вылезавших оттуда коричневых и белых женщин и стайки хорошеньких девушек с бледными вырезами и ожогами на лопатках, осторожно и некрасиво красными пальцами ступавших по острым камням, широкой зазубренной линией вывел на песке крупную женскую фигуру. Голая девчушка выскочила из воды, пробежалась по женщине, отряхнулась, оставила ей два больших мокрых глаза и пупок на пяткой припечатанном животе. Он свою женщину стер, вычертил пузатого мужчину, девчушка и по нему пробежалась, тряхнула кудряшками, подарив ему ряд пуговиц и еще линию капель – как бы струйку в стиле детских рисунков – между длинных, с налипшими ракушками ног.
Среди всей этой кутерьмы – женщин, детишек, влажно и вяло подставлявшихся пронзительному солнцу, хлопотавших над кульками, сооружавших замки, обреченные мгновенной погибели из-за перемещений по пляжу других пикникующих, среди воплей мороженщика, злобно-ликующих выкликов волейболистов, взвизгов по пояс зашедших в море девиц – молодой человек сидел одиноко, и неотвязно, как тень, стерегла его злая судьба. Тихие мужья, засучив брюки, мотая подтяжками, брели по приплеску, женщины в плотных черных выходных платьях, шлепали по воде и хохотали, находя забавными собственные ноги, псы гонялись за камешками, и гордый мальчик рассекал волны своим надувным тюленем. Молодому человеку в его пустыне праздничная суббота под грубым солнцем преподносилась глянцевой, фальшивой открыткой. Резвые семейства с ведерками, лопатками, зонтами, бутылками, снедью; блаженно страждущие девицы с кремом для загара в сумочках; бронзовоторсые юнцы и снедаемые завистью юнцы бледные, в жилетах; тоненькие, белые, волосатые, жалостные ноги тихих мужей, загребающие воду; толстенькие, кудрявые, остриженные, скорчившиеся детки, до потери сознания наслаждающиеся грязным песком, трогали его, он думал горько в своей отверженности, до жалости, до забытых уколов стыда; отрезанный от общего праздника, навеки обреченный компании собственных бзиков, за пределами высокой, обычной, потной, солнцем раззуженной власти и глупости летней плоти, он поймал мячик, который поддал битой маленький мальчик, и поднялся, чтоб его отбить.
Мальчик его приглашал в игру. Дружелюбное семейство стояло поодаль, лохматые женщины, заткнувшие платья в спортивные штаны, босые мужчины в рубахах, детишки в трусиках, ушитых майках. Он с горечью подал мяч отцу семейства, который стоял с битой у ворот из шапок. «Одинокий волк играет в мяч», – пронеслось у него в мозгу, пока он взмахивал битой. Гоня мяч в сторону моря, мимо раздевающихся женщин, подмигивая на скаку, он споткнулся о замок, угодил во влажное кольцо змеящихся девушек, промочил ноги, выгреб мяч из волны, и счастье вернулось в обнаглевшее тело, он крикнул: «Лови!» – мамаше за шапками. Мяч стукнул мальчишку по голове, отскакнул. Среди бутербродов, одежек мамаши и дядюшки пасли разрезвившийся мяч. Лысый в рубахе навыпуск паснул не туда, колли понес мяч к морю. Включилась мамаша. хМяч высоко взлетел над ее головой. Другой дядюшка, в панаме, послал его псу, тот с ним уплыл за черту досягаемости. Молодого человека потчевали бутербродами с яйцом и зеленью, теплым пивом, он сидел вместе с одним папашей и дядюшкой на «Ивнинг пост», пока море не подобралось к их пяткам.
Снова один, маясь от жары и печали, потому что ту лихую минутку, когда он нагло валялся и носился среди незнакомцев, как мяч, он подумал, умчало море, он добрел по пляжу до места, где на ящике с надписью «Мистер Мэтьюз» проповедник стращал отупевших женщин геенной огненной. Ящик обсели мальчишки с рогатками. Оборванец ничего не собрал в свою шапку. Мистер Мэтьюз тряс ледяными руками, ругал праздник, клял лето со своего валкого амвона. Он взывал к новому теплу. Злое солнце его пропекло до костей, а он застегивал ворот. Тощие некормленые мальчишки с запавшими нахальными глазами, болтая нараспев, теснились вокруг Панча и Джуди. Он их презирал. Он возмущался девчонками, которые пудрились и причесывались в исподнем, и скромницами, благоразумно переодевавшимися под полотенцами.
Пока мистер Мэтьюз ниспровергал град порока, изгонял голопузых, пляшущих вокруг мороженщика сорванцов и заслонял голые загорелые девичьи бедра черным своим плащом («Долой! Изыдите! – орал он. – Ночь близка»), тоскующий молодой человек стоял – как тень, стерегла его злая судьба – и думал про пляж Портколс-Кони, где друзья качаются сейчас с девочками на палубе «Гиганта», мчатся на «Поезде призраков» по туннелю скелетов. Лесли Берд еле удерживает в охапке кокосы. Бренда и Герберт стреляют в тире. Джил Моррис потчует Молли крепким коктейлем в «Эспланаде». Только он здесь – слушает мистера Мэтьюза, отставного алкаша, призывающего тьму на вечереющие пески, – и деньги жгут ему карман, и сгорает суббота.
А ведь звали его, но он от тоски всех отверг. Герберт, в низком красном спортивном авто с гонимой волнами нимфой на радиаторе, заезжал за ним, но он сказал: «Не в настроении, старичок. Побуду один, тихонечко. А ты уж там порезвись. Пей, смотри, поменьше». И вот он ждет, когда закатится солнце, стоит в печальном кружке нудных женщин, уставившихся на край неба над головой пророка, и все бы отдал, чтоб вернуть утро. Эх! Сорить деньгами на ярмарке, сидеть в сверкающем зале с рюмкой дорогущей влаги, с турецкой сигаретиной, травить девочкам новейший анекдот и смотреть, как солнце в окне за пыльными пальмами низится и повисает над пляжем, над лежаками, вдовицами, инвалидами, причепуренными субботними женами, нарядными девочками в перманенте и с невзрачными очкариками, над важными невинными балованными мальчиками, и шпицами, и кружащими велосипедистами. Роналд плывет себе на «Леди Мойре», закладывает за галстук в душном салоне с компанией из Брюнкифрюда и думать не думает о том, что его Друг мается на пляже, один-одинешенек, не имевши маковой росинки во рту, хотя уже шесть, и вечер уныл, как часовня. Всех, всех приятелей унесли собственные их удовольствия.
Он подумал: поэты дружны со своими стихами; посещаемый видениями человек не нуждается больше ни в ком; суббота тяжелый день; пойду-ка я домой, сяду у себя в комнате возле печки. Но был он никакой не дружный со стихами поэт, он был молодой человек в приморском городе, в жаркий выходной, с двумя фунтами в кармане. И какие уж тут видения! Два фунта в кармане, мелкое тело, ногами на замусоренном песке; спокойствие – удел старичья. И он двинулся дальше, через железнодорожную насыпь, к трамваю.
Он фыркнул, глядя на цветочные часы в Виктория-гарденс.
– Ну и что теперь делать пижону? – спросил вслух, заставя сидящую на скамье против белокафельного сортира юную женщину улыбнуться и опустить на колени книжку.
Каштановые волосы собирались у нее в высокий старомодный пучок со свисающими кудрями, из которого росла и никла к уху роза от Вулворта. К белому платью на груди пришпилен красный бумажный цветок, кольца-браслетки – базарного пошиба. И – абсолютно зеленые, небольшие глаза.
Одним холодным, внимательным взглядом он охватил все особенности ее внешности. Но от ее невозмутимости, от того, что улыбка, посадка головы – все говорило о том, как она полагается на свою безмятежность и явную странность, обезвреживающие любой самый наглый взгляд, у него задрожали пальцы. Платье было длинное, и глухой ворот, но она будто голая сидела на ноздреватой скамейке. Улыбка свидетельствовала о жарком, томящемся, безупречном теле под ситцем, и она безвинно ждала.
Какая красивая, – он подумал, в уме складывая слова, а глазами лепясь к ее волосам и белой коже, – как красиво она меня ждет, хоть сама не знает, что ждет, и я ей никогда не скажу.
Он стоял и смотрел. Доверчивой девочкой перед камерой, она сидела и улыбалась, сложив руки, слегка склонив голову, так что роза ласкала ей щеку. Она принимала его восхищение. Единственной необыкновенной, ей нравился его долгий взгляд, и она упивалась его глупой любовью.
В рот ему залетали мошки. Он позорно бежал. У ворот оглянулся – в распоследний раз на нее посмотреть. Резкость и неуклюжесть его ухода ее ошарашили, она растерянно смотрела ему вслед. Подняла руку, будто подозвать хотела. Если бы он помешкал, она бы его, наверно, окликнула. Заворачивая за угол, он слышал ее голос – ее стократно размноженный голос, выговаривающий его стократно размноженное имя за кустистым забором.
Ну и что делать дальше оплошавшему пижону? Молодому влюбленному кретину? – спрашивал он молча свое отражение в недобросовестном зеркале пустого зала «Виктории». Обезьянья мерзкая физиономия – с ленточкой «Босс лучшее в мире пиво» на лбу – ему вернула его дурацкую ухмылку.
– Явись сюда гордая Венера, – сказали арбузно-красные губы, – я бы заказал уксусу, чтоб ее подкислить.
– Она бы повышибла мою виноватость, сгладила бы мою застенчивость; и чего я не остановился, с ней не заговорил?
– Ты видел в парке сомнительного достоинства уличную девку, – язвило отражение, – дитя природы, да-с! Или ты не заметил капли росы у нее в волосах? И хватит пялиться в зеркало, я ж тебя знаю как облупленного.
Новое лицо, вспухшее, вислогубое, взошло у него над плечом. Он оглянулся на слова бармена:
– Ну что? Родная-любимая обманула? Вид у вас! Ну буквально, скажу я вам, смерть на свадьбе! Нате выпейте, мы угощаем. Сегодня пиво бесплатно. Нашармачка. – Он поддел пальцем кружку. – Притом наивысшей марки. Исключительно. И без презренного металла. Да что это вы? Как единственный уцелевший после кораблекрушения, и даже не вполне уцелевший. Ну, ваше здоровье! – И сам выпил пиво, которое нацедил.
– Можно мне кружечку пива?
– Это вам что – трактир?
На полированном столике посреди зала молодой человек, окунув палец в пиво, изобразил круглую девичью голову, взбил вокруг желтую пену кудрей.
– Грязь! Пачкотня! – крикнул бармен, выбежал из-за стойки, стер голову сухой тряпкой.
Защищая пачкотню шляпой, молодой человек поставил подпись в углу стола и смотрел, как сохнут и блекнут буквы.
В открытое эркерное окно, за ненужным, песком занесенным полотном, он видел черные точки купальщиков, усеченные кабинки, карликов, прыгающих возле Панча и Джуди, крошечный религиозный кружок. С тех пор как он слонялся и гонял мяч в этой пустыне многолюдства в поисках оправдания отчаянию и общества, которое сам же отринул, он успел обрести истинное счастье и утратить его в ту жуткую, дикую минуту между «Для джентльменов» и цветочными часами. Постарев, помудрев, но не сделавшись от этого лучше, он бы вглядывался в зеркало, спрашивая, как открытие и потеря пометили его лицо, какие тени наложили в подглазьях, какие вычертили у губ складки, кабы не знал заранее, что ему ответит кривое отображение.
Бармен присел рядом, сказал фальшиво:
– Ну, выкладывайте-ка все-все. Мне вечно плачут в жилетку.
– Да что рассказывать. Вот увидел в Виктория-гарденс девушку. А заговорить не посмел. Она такая была! Господи Боже ты мой!
Устыдившись своей трепливости даже в столь глубокой любовной тоске, притом что ее спокойное лицо витало перед ним, а улыбка укоряла и прощала, молодой человек совратил свою девушку на скамейке, бросил в опилки и плевки и тотчас же снова прифрантил, слушая соображения бармена:
– Я их сам очень уважаю. Ни одну, бывало, юбку не пропущу. А счастье жизни вот тоже упустил. Туда-сюда пятьдесят красотуль, а печку дома забросил.
– Мне, пожалуй, то же самое.
– Такое же – хотите сказать?
Бармен нацедил кружку, выпил сам, нацедил еще.
– Я с гостями всегда пью. Чтоб общаться на равных. Да-а, мы с вами, значит, два разнесчастных холостяка. – Он снова сел. – И ничем вы меня не проймете, все изведал, – сказал он. – Я в этом самом баре, вот как вас сейчас, двадцать хористок из «Эмпайра» видел, и все пьяные в стельку. Ох, девочки! Эхма!
– А сегодня их не будет?
– Нет, на этой неделе тут только малый, который женщину распиливает пополам.
– Приберегите для меня половиночку.
В невидимое многоточие ввалился пьяный, бармен предупредительно бросился к нему поднести кружку.
– Сегодня бесплатно. Нашармачка. Вы же на солнце были.
– Ага, весь день, – сказал пьяный.
– То-то, я смотрю, загорели.
– Нет, это я перепил. Весь день пью.
– Суббота истекает, – шепнул молодой человек в свой стакан. – Прости-прощай, волшебный день, – думал он, с интересом, которого не мог себе простить, разглядывая пляжных безмернозадых дам и носатых паучьеногих господ с телескопами на цветных карикатурках, расклеенных по стене под смакующим пиво фокстерьером; и, в присутствии веселого бармена и пьяного в мятой кепке, он стер погасающий день. Надвинул на глаза шляпу, свесившаяся прядь защекотала веко. И беглым, сторонним взглядом, не упустив ничего: ни чуть различимой косой ухмылки, ни едва уловимого жеста, намечающего в воздухе образ его погибели, – окинул буйноволосого малого, кашляющего в кулак и попыхивающего опиумной папироской.
И пока пьяный к нему устремлял неподатливые стопы, неся свое достоинство, как полный стакан, предположим, на расходившейся палубе, а бармен за стойкой причмокивал, попивал и посвистывал, он покраснел, усмехнулся, стряхнул с себя мнимую тайную муку, сменил траурную шляпу на лихой котелок и прогнал жеманного чужака. Став, слава Богу, снова собой, в привычном мире, облекающем его, как вторая плоть, он сидел – печальный, довольный – в жалком зальце захудалой гостиницы на морском берегу захолустного городишки, где чего только не могло случиться. Мрачный внутренний мир оказался совершенно не нужен под жадным напором Toy, когда самые обыкновенные, самые небывалые люди влетали сюда и вползали, в одежде шумов и красок, оторвавшись от своих домов, уродских строений, фабрик, сияющих лавок, кощунных часовен, вокзалов, ныряющих переулков, кирпичных тупиков, подвалов и дыр в заборах – от общих диких городских понятий. Пьяному наконец удалось до него добраться.
– Положите руку, вот сюда. – Он повернулся и похлопал себя по заду.
Бармен присвистнул, оторвался от пива и смотрел, как молодой человек щупает у пьяного штаны на заду.
– Ну, чего ущупали?
– Ничего.
– Вот именно что ничего. Ничего. Ничего вы и не ущупаете.
– Да как же вы сидите? – ахнул бармен.
– На том и сижу, что доктор оставил, – сказал пьяный сердито. – Задница у меня была не хуже вашей. Работал в Даули под землей, и случился со мной конец света. И сколько, думаете, мне за мою пропащую задницу отслюнили? Четыре шиллинга три пенса. Два шиллинга полтора пенса за дольку. Дешевле свинины.
Девушка из Виктория-гарденс вошла в бар с двумя подружками: одна светлая, совсем молоденькая, почти такая же красивая, как она, а другая средних лет, одетая под девочку. Все три сели за столик. Его любимая девушка заказала три портвейна и три джина.
– Правда, погода исключительная? – сказала средних лет.
Бармен сказал:
– Небо как шелк. – Без конца улыбаясь и кланяясь, он расставлял перед ними напитки. – А я уж думал, мои принцессы куда почище подались, – сказал он.
– Где уж почище-то без тебя, красавчик, – сказала молоденькая.
– Чем тут не «Ритц», не «Савой»? Один гарсон чего стоит, а? – сказала девушка из Виктория-гарденс и послала ему воздушный поцелуй.
Молодой человек у окна, ошарашенный ее явлением в темнеющей комнате, принял поцелуй на свой счет и залился краской. Его подмывало броситься прочь отсюда, через чудотворящий парк, к себе, зарыться головой в подушку и ночь напролет лежать и трястись одетым, удерживая этот голос в ушах и эти зеленые глаза под своими зажатыми веками. Но только больной, недоразвитый мальчик убежал бы от собственного счастья, плюхнулся в навидавшуюся срама постель и рыдал бы, уткнувшись в пухлую грудь мокрой подушки. Он вспомнил свой возраст, свои стихи и не сдвинулся с места.
– Огромное спасибо, Лу, – сказал бармен.
Значит, ее имя Лу, Луиз, Луиза. Уж не испанка ли она, или француженка, или цыганка? Но он мог назвать улицу, откуда происходил этот голос; и он определил, где живут ее подружки по хромоте, по припаданию гласных; и ту, что постарше, звали миссис Эмералд Франклин, и ежевечерне она наблюдалась в «Арфе Сиона», потягивала портвейн, осматривалась, поглядывала на часы.
– Мы на пляже слушали Мэтьюза – насчет геенны. Долой то, долой сё, а сам, бывало, до завтрака назюзюкивался, – сказала миссис Франклин. – Это ж нахальство какое надо иметь!
– А сам все глазами ест девок, да я уж скорей нашему Рамону Наварро за стойкой поверю, – сказала молоденькая.
– Тэк-с! Я получил повышение! Совсем недавно я был Чарли Чейз, – сказал бармен.
Миссис Франклин, не снимая перчаток, подняла пустую рюмку и тряхнула, как колокольчик.
– Все мужчины крокодилы, – сказала она, – и нас, бедных девушек, обманывают.
– Мистер Франклин в первую очередь, – сказал бармен.
– Но кое-что, между прочим, он верно говорил, – сказала миссис Франклин. – Если таскаешься по пляжу после отбоя – пеняй на себя. Это ж Содом и Гоморра!
Молоденькая расхохоталась:
– Послушайте эту Савонаролу! А кого, интересно, я видела в среду возле музея с черномазым?
– Он индус, – сказала миссис Франклин. – И кстати, из университета. Все люди братья, независимо от цвета кожи, но негритянской крови у нас в роду пока еще не было.
– Ох ты Господи! – сказала Лу. – Ну хватит вам, девочки. Сегодня у меня день рождения. Праздник. Будем петь-веселиться. Мяу-мяу! Поцелуйтесь! Эмералд, Марджори! Помиритесь! – Она смеялась, она улыбалась обеим. Подмигнула бармену, и тот до верху налил рюмки. – Ну! За ваши синие глаза, гарсон! – Молодого человека в углу она не замечала. – И за дедушку! – сказала она, улыбаясь покачивающемуся пьяному. – Ему сегодня двадцать один. Ага! Вот и улыбнулся!
Пьяный отвесил глубокий, рискованный поклон, поднял шляпу, споткнулся о камин, но полная кружка у него в руке была незыблема, как скала.
– За самую красивую девушку в Кармартене!
– Тут у нас Гламорган, дед, – сказала Лу. – Вы, кажется, не в ладах с географией. Ой, посмотрите, какой вальс отмачивает! Стаканы! Ой! Сейчас все раскокает! А если побыстрей?… Чарльстончик нам, пожалуйста!
Пьяный танцевал, высоко держа кружку, пока не рухнул, не пролив притом ни единой капли. Он лежал у ног Луизы на пыльном полу и преданно, блаженно ей улыбался.
– Упал, – говорил он. – А бывало, пока у меня кое-что еще было, как черт отплясывал.
– Он зада лишился, когда ангел вострубил, – пояснил бармен.
– Когда же это он зада лишился? – уточняла миссис Франклин.
– Когда Гавриил вострубил в Даули.
– Наивностью моей хотите воспользоваться?
– И рад бы, миссис Эмералд. Эй, ты, сдвинься-ка с блевотины!
Пьяный вертел спиной, изображая вилянье хвостом, и рычал у ног Лу.
– Кладите голову ко мне на колени. Устраивайтесь поуютней. Пусть он тут полежит, – сказала она.
Он моментально уснул.
– Меня присутствие разной пьяни не устраивает.
– Тогда сам иди – знаешь куда.
– Жесто-окая миссис Франклин.
– Ладно, лучше делом займись. Вон молодого человека в углу обслужи, у него аж язык на плечо.
– Жесто-окая!
Когда миссис Франклин обратила внимание бармена на молодого человека, Лу, близоруко щурясь, окинула взглядом комнату и увидела, как он сидит против света у окна.
– Мне бы очки, – сказала она.
– Ничего, перебьешься, до утра забудешь про очки.
– Нет, честно, Марджори, я же понятия не имела, что тут кто-то есть. Вы уж извините меня, вы, в углу.
Бармен включил свет.
– Да будет lux in tenebris.[28]Свет во тьме (лат).
– О! – сказала Лу.
Молодой человек боялся шелохнуться – разбить этот длинный луч ее взгляда, эти чары, осенившие их одним сияющим лучом, спугнуть ее молчание. И он не стал скрывать любовь в своем взгляде, потому что ей ничего не стоило ее разглядеть, как ей ничего не стоило перевернуть у него в груди сердце и заставить бухать, перекрывая и бойкие голоса подружек, и дребезг стаканов, которые бармен блистил, не упуская ничего, и уютный храп пьяного. «Меня ничто не может задеть. Пусть себе усмехается этот бармен. Хихикайте себе в рюмочку, миссис Франклин. Я всем расскажу, ничего не тая, да, я как дурак пялюсь на Лу, да, она моя любимая, она моя радость. Любовь! Любовь! Нет, она не дама из общества, у нее простецкие нотки в голосе, и пьет она как сапожник. Но – Лу, я твой, ты моя, Лу. Довольно рассуждать о ее безмятежности и тщиться уложить эту прелесть в тесное русло слов. Она моя – и все». Уверенно, не стыдясь, он ей улыбнулся. И хоть он ко всему был готов, от ее ответной улыбки у него опять затряслись, как тогда в саду, пальцы, его бросило в жар и оборвалось и покатилось сердце.
– Хэролд, а ну налей рюмочку молодому человеку, – сказала миссис Франклин.
Бармен вытянулся с тряпкой в одной руке и с переливающейся рюмкой в другой.
– Оглох, что ли? Налей, тебе говорят, молодому человеку рюмку!
Бармен прижал тряпку к глазам. Он рыдал. Он утирал театральные слезы.
– А я думал, у нас премьера и мы в королевской ложе сидим, – сказал он.
– Он не оглох, он сдурел, – сказала Марджори.
– Мне снилась очаровательная трагикомедия под названием «Любовь с первого взгляда, или Еще одна тщетная предосторожность». Действие первое происходит в кабачке у моря.
Обе подружки Лу постучали себя по лбу.
Лу, не переставая улыбаться, спросила:
– Ну а где происходит второе действие?
Голос был нежный, такой в точности, какой он воображал до этих шуточек с фамильярным барменом и вульгарными женщинами. Он увидел умную, тонкую девушку, которую не испортит никакая дурная компания, и тонкость – ее самая суть – прорвется сквозь все наружные заграждения. Не успел он так подумать, подыскать формулу ее нежности, трусливо бежать под сень слов из реальной комнаты со своей любовью посредине, как вдруг сразу очнулся и увидел в шести шагах от себя прелестное тело, и вместо безмятежного образа в сверкании им же созданных лат увидел хорошенькую девушку, которую надо взять и не отпускать. Надо немедленно завоевать ее. Он встал и двинулся к ней.
– А ко второму действию я уже проснулся, – сказал бармен. – И решил на свой билет послать милую старую мамочку. Мерцание огней. Лиловый бархат лож. Блаженство! Форменное очарование!
Молодой человек сел за соседний с нею столик.
Хэролд, бармен, склонясь над стойкой, приложил руку к уху.
Пьяный перевернулся во сне, угодив головой в блевоту.
– Давно надо было пересесть, – шепнула Лу. – Надо было еще в саду со мной заговорить. Робость одолела?
– Дикая робость, – шепнул молодой человек.
– Шептаться публично весьма неприлично. Я ни звука не слышу, – сказал бармен.
По знаку молодого человека – щелчок пальцев, гонящий официанта, во фраке, с устрицами, стремглав через блистающий зал, – бармен наполнил бокалы портвейном, джином и пивом.
– Мы с незнакомыми не выпиваем, – сказала миссис Франклин.
– Какой же он незнакомый? – сказала Лу. – Разве ты незнакомый, Джек?
Он бросил на стол фунтовый билет:
– Я угощаю!
Вечер, который увядал, не успевши расцвесть, помчался под хохот прелестных, остроумнейших женщин и анекдоты бармена, которому бы на сцене выступать, и Лу очарованно улыбалась и помалкивала у него под боком. Успокоилась, отдыхает, думал он, набродилась, как я набродился, намаялся по темным закоулкам праздника. Вечер их облетал, кружил, и они сидели в сердцевине, близкие и похожие. Город, море, последние искатели приключений соскользнули во тьму, растаяли, и осталась одна только эта яркая комната.
Время от времени тьма запускала в бар припозднившегося гуляку, и, грустно выпив, он удалялся. Миссис Франклин, потная, красная, каждому на прощание салютовала рюмкой. Хэролд им в спину строил гримасы. Марджори демонстрировала длинные белые ноги.
– Никто не любит нас так, как мы, – сказал Хэролд. – Может, я закрою, чтоб рвань эта не являлась?
– Лу ожидает мистера О'Брайена, хоть это неважно, – сказала Марджори. – Это ее дружок-папашка из Ирландии.
– Вы любите мистера О'Брайена? – шепнул молодой человек.
– С чего ты взял, Джек?
Он себе представил мистера О'Брайена: остроумный, высокий, средних лет господин, тронутая сединой волнистая шевелюра, пятнышко усиков над верхней губой, сверкающее обручальное кольцо, мешки под зоркими глазами, китовым усом подбитый светский щеголь, – ужасный возлюбленный Лу мчит к ней сейчас напролом по безветренным улицам в служебном авто. Молодой человек сжал кулак на столе посреди пустых бутылок, в горячей глубине руки укрывая Лу.
– Я угощаю! – сказал он. – Еще! Наливайте полней! Миссис Франклин сачкует!
– Отродясь я не сачковала!
– Ох, Лу, – сказал он, – как мне хорошо с тобой!
– Гули-гули! Послушайте голубочков!
– Пусть поворкуют, – сказала Марджори, – ворковать я тоже умею. Гули-гули!
Бармен удивленно озирался. Поднял руки ладонями кверху, голову склонил к плечу:
– Да у нас тут полно птиц!
– Эмералд сейчас яичко снесет, – сказал он, когда миссис Франклин вся затряслась на стуле.
Бар оживлялся. Пьяный проснулся и убежал, оставя кепку в бурой луже. Он осыпал с волос опилки. Маленький старый круглый краснорожий весельчак сидел напротив молодого человека и Лу, которые держали руки под столом и дотрагивались друг до друга коленками.
– Какая ночь для любви! – говорил старикашка. – В такую вот ночь Джессика смылась от богатого еврея. Откуда это – знаете?
– «Венецианский купец», – сказала Лу, – но вы же ирландец, мистер О'Брайен.
– А я готов был поклясться, что вы высокий и с усиками, – сказал молодой человек строго.
– Что мы предпочитаем, мистер О'Брайен?
– Коньячок с утра пораньше, миссис Франклин.
– Я ведь тебе не описывала мистера О'Брайена. Да ты грезишь! – шепнула Лу. – Ах, если б эта ночь никогда не кончалась!
– Только не здесь. Не в баре. В какой-нибудь комнате, где большая кровать.
– Кровать в баре, – сказал старикашка. – Простите, что подслушал, но я всегда о таком мечтал. Вы только подумайте, миссис Франклин.
Бармен выскочил из-за стойки:
– Пора и честь знать, джентльмены и все остальные!
Трезвые незнакомцы отбыли под хохот миссис Франклин. Погасли лампы.
– Лу, ты меня не потеряй.
– Я ж тебя за руку держу.
– Сожми – крепче, крепче, чтобы больно.
– Лучше шею ему сверни, – сказала миссис Франклин во тьме. – Не в обиду ему будь сказано.
– Марджори руку ударила, – пропела Марджори. – Пошли из этой тьмы. Хэролд как тать в ночи.
– А эта девушка наш проводник.
– Давайте – берем по бутылке каждый и едем к Лу, – сказала Марджори.
– Я оплачиваю, – сказал мистер О'Брайен.
– А теперь ты меня не потеряй, – шепнула Лу. – Держись за меня, Джек. Они не засидятся. Ох, мистер Христос, хоть бы нам одним остаться – ты да я.
– Правда? Ты да я?
– Ты да я да мистер Месяц.
Мистер О'Брайен открыл дверь бара:
– Погружайтесь в «ролле», девочки. А джентльмены позаботятся о лекарстве.
Молодой человек ощутил на губах летучий поцелуй, и Лу выскочила следом за Марджори и миссис Франклин.
– Как насчет скинуться на спиртное? – сказал мистер О'Брайен.
– Глядите, что я в сортире нашел, – сказал бармен. – Сидит на толчке и поет. – Он вышел из-за стойки с повисшим у него на руке пьяным.
И все погрузились в машину.
– Первый пункт – дом Лу.
Молодой человек, на коленях у Лу, видел смутный, кружа убегавший назад город, дымно-синие промельки жужжащих, ощетиненных доков, разбег светающих, на глазах все длиннее вытягивающихся бедных кварталов, подмигивающие витрины, гаснущие одна за другой. Пахло духами, пудрой и телом. Он случайно задел локтем пышный бюст миссис Франклин. На бедрах ее, как на перине, перекатывался пьяный. Его подбрасывало и трясло на бренной женской плоти. Груди, ноги, животы, руки согревали и нежили его. Сквозь ночь, к постели Лу, к немыслимому завершению погасающего праздника, их промчало мимо черных домов и мостов, мимо какой-то станции в облаке дыма, по крутой улочке, озаренной тусклым фонарем и забранной в верхней части перильцами, и вынесло на пустырь, где посреди кранов, стремянок, столбов, балок, тачек и груд кирпича стояла одинокая многоэтажка.
К жилищу Лу вели крутые, сбивчивые, бесконечные ступеньки. Перед запертыми дверями сушилось на перилах белье. Миссис Франклин, карабкаясь в хвосте со своим пьяным, угодила ногой в ведро, откуда выскочил ликующий кот. Лу провела молодого человека за руку по коридору с фамилиями на дверях, чиркнула спичкой, шепнула:
– Это будет недолго. Потерпи. Будь поласковей с мистером О'Брайеном. Вот. Сюда. Заходи сперва ты. Ну, будь гостем, Джек!
Она снова его поцеловала – на пороге своего дома.
– Это залог.
Включила свет, и он гордо шагнул с нею вместе к ней в комнату, которая ему не будет чужой, и увидел широкую кровать, граммофон на стуле, притаившийся в углу умывальник, газовую горелку, запертый буфет и ее фотографию в картонной рамке на комоде без ручек. Тут она ест и спит. Лежит всю ночь на двуспальной кровати, бледная, в локонах, спит на левом боку. Когда он с ней навсегда останется вместе, он не позволит ей спать. Чтоб не видела снов. Чтоб никогда не лежал с ней и не любил ее другой мужчина. Он расправил пятерню на ее подушке.
– Надо же! Жить на верху Эйфелевой башни! – сказал, вваливаясь, бармен.
– Ну и лесенка! – сказал мистер О'Брайен, – Зато когда уж дойдешь – уютно и мило.
– Это кому повезет дойти! – сказала миссис Франклин. – Я лично чуть концы не отдала. Старый зараза тонну весит. Да ложись ты на пол и дрыхни. Старый зараза! – сказала она нежно. – Как зовут-то тебя?
– Эрни. – Пьяный поднял руку, защищая лицо.
– Никто не собирается тебя кусать, Эрни. Эй, дайте ему виски глотнуть! Осторожно! Куртку не облей! Завтра выжимать ее будешь. Задерни ты шторы, Лу. Глаза б мои не смотрели на этот проклятый месяц.
– Что, грустные мысли навевает, миссис Франклин?
– А я люблю месяц, – сказала Лу.
– Какой же юный влюбленный не любит луну, – сказал мистер О'Брайен и с неотразимой улыбкой потрепал молодого человека по руке. У самого у него рука была красная и волосатая. – Я с одного взгляда понял, что Лу и этот юноша созданы друг для друга. По глазам увидел. Ах ты Господи! Не такая уж я старая калоша, чтоб не разглядеть у себя под носом любовь. Что скажете, миссис Франклин? Вы заметили? А вы заметили, Марджори?
В долгой паузе Лу вынимала из буфета рюмки, будто не слыша мистера О'Брайена. Задернула шторы, изгнала луну, села на краешек кровати, поджав под себя ноги, оглядела, как постороннюю, себя на фотографии и сложила руки, как тогда, при первой их встрече в саду, еще до поклонения молодого человека.
– Тихий ангел пролетел, – сказал мистер О'Брайен. – Все как воды в рот набрали! Может, я сказал что-то не то? Эх, пить будем, гулять будем, однова живем! Интересно, для чего я понакупил этих чудесных блестящих бутылочек?
Бутылки открывали. Пустые ставили на камин. Виски лилось рекой. Хэролд и Марджори в задравшемся платье сидели вместе в одном кресле. Миссис Франклин, покоя на коленях голову Эрни, пела «Невесту пастушка» хорошо поставленным нежным контральто. Мистер О'Брайен отбивал такт ногой.
Я хочу обнять Лу, думал молодой человек, глядя, как мистер О'Брайен топает и улыбается, а бармен подминает Марджори. Голос миссис Франклин сладко журчал в комнате, где им бы лежать с Лу в белой постели, без этой хохочущей компании, наблюдающей, как они тонут. Вместе идти ко дну, с одним камнем на одном прохладном, сросшемся теле, падать в белое, пустое море, чтоб никогда уж не всплыть. Сидя с ним рядом на их брачном ложе, так близко, что слышала, как он дышит, она была от него дальше, чем до того, как они познакомились. Тогда у него было все, кроме ее тела, сейчас она два раза поцеловала его – и все исчезло, кроме этого вступления. Быть поласковей с мистером О'Брайеном. Железной рукой стереть эту старую обволакивающую улыбку. Ниже, ниже погружать. Топить Хэролда с Марджори, бросить их, как китов, к ногам мистера О'Брайена.
Хоть бы уж свет погас. В темноте они с Лу могли бы залезть под одеяло и притвориться мертвыми. Кому они нужны – мертвые, недвижные, беззвучные? Пусть себе орут на головокружительной лестнице, пусть тычутся во тьме по тесным, заставленным коридорам и вываливаются в ночь и рыщут среди кранов, стремянок, среди тоскливых развалин. В сочиненной тьме раздавался уже голос мистера О'Брайена: «Лу! Ты где? Ответь! Лу! Лу!» – и полое эхо в ответ: «Ау!» – а ее губы в прохладном ущелье постели тайком ласкали другое имя, и он чувствовал, как они шевелятся.
– Очень даже мило спела, Эмералд, и слова ничего. Н-да-с, пастушок что надо, – сказал мистер О'Брайен.
Эрни на полу завел песню грубым, хриплым голосом, миссис Франклин зажала ему рот, он стал лизать и нюхать ее ладонь.
– Ну а наш юный пастушок – как? – сказал мистер О'Брайен, тыча рюмкой в молодого человека. – Может, он и петь горазд не хуже, чем строить куры? А? Попроси-ка его по-хорошему, девочка, и он нам споет, как соловушка.
– Джек, ты петь умеешь?
– Как ворона, Лу.
– Может, он и стихи декламировать не умеет? Что за юноша, который не может попотчевать свою даму стишками? – сказал мистер О'Брайен.
Лу достала из комода книжку в красном переплете и протянула молодому человеку.
– Может, нам почитаешь оттуда? Второй том в шляпной картонке. Что-нибудь убаюкивающее. Уже двенадцатый час.
– Только чтобы про любовь, – сказал мистер О'Брайен. – Другого и слушать не хочу.
– Что-нибудь нежное, – сказала миссис Франклин. Она отняла у Эрни руку и глянула в потолок.
Молодой человек прочел про себя, помешкав на ее имени, дарственную надпись на форзаце первого тома собрания сочинений Теннисона: «Луизе от ее учительницы воскресной школы мисс Гуиннет Фарб. Господь на небесах всех нас хранит».
– Только про любовь, учтите.
Молодой человек стал читать вслух, сощурив один глаз, чтоб не плясали строчки, «Выйди в сад, Мод». И когда дошел до четвертого стиха, голос окреп:
Я фиалке сказал: мне известен тот,
С кем не будет она скучать.
Но когда же уймется танцующий сброд?
Устала она танцевать.
Ночь минет вот-вот, и луна зайдет,
И будет восход опять,
Уже слышится проба утренних нот,
И небо устало спать.
Я розе сказал: рассвет голубой
Входит в окна, допито вино,
Не вздыхай, юный лорд, и смирись с судьбой:
Быть с тобой ей не суждено.
Но со мной, о роза, со мной, со мной,
Со мной, я знаю давно.
Когда чтение кончилось, Хэролд вдруг сказал, свесив голову через ручку кресла, взъерошенный, с красным от помады ртом:
– Мой дедушка видел лорда Теннисона – он такой маленький был и горбатый.
– Нет, – сказал молодой человек. – Он был высокий, с длинными волосами и с бородой.
– Ты что, его видел?
– Меня тогда еще на свете не было.
– А дедушка видел. Он был горбатый.
– Алфред Теннисон – да никогда!
– Лорд Алфред Теннисон. Маленький и горбатый.
– Ну, это другой какой-то был Теннисон.
– Это у тебя другой. А тот был знаменитый поэт и горбатый.[29]Маленьким и горбатым был Александр Поп (1688–1744), которого, впрочем, никак не мог видеть дедушка Хэролда.
Лу на их чудесном ложе, ожидая только его, из всех мужчин – красивых, уродов, юных, старых, из больших городов и тесных уголков, обреченных погибели, – опустила голову, послала ему воздушный поцелуй и забыла руку в ручье света на одеяле. Он, только он видел эту совершенно прозрачную руку, пальцы, ладонь в световых прожилках.
– А вы у мистера О'Брайена поинтересуйтесь, какой был этот лорд Теннисон, – сказала миссис Франклин. – Вот вы нам скажите, мистер О'Брайен: горбатый он был или же нет?
Никто, кроме молодого человека, ради которого она сейчас жила, которого ждала, не замечал легких любовных жестов Лу. Она приложила свою просвеченную руку к левой груди. Приложила палец к губам.
– Это как посмотреть, – сказал мистер О'Брайен.
Молодой человек снова сощурил один глаз, потому что кровать накренилась, как корабль. Тошнотворный, горячий шторм, взвихренный сигаретой, расколыхал комод и буфет. Вовремя сощурив глаз, он умерил качку, но оставалось глотнуть свежего воздуха. Шатаясь, как на палубе, он дошел до двери.
– Уединение – на втором этаже в конце коридора, – сказал мистер О'Брайен.
На пороге он обернулся к Лу и улыбнулся такой улыбкой, чтоб всей компании стала очевидна его любовь, и Лу под завистливым надзором мистера О'Брайена тоже улыбнулась и сказала:
– Ты только недолго, да, Джек? Смотри. Только недолго.
Теперь все они знали. За один вечер взошла любовь.
– Я мигом, моя радость, – сказал он. – Я сейчас.
Дверь закрылась за ним. Он уперся в стену коридора. Чиркнул спичкой. Их три осталось. Вниз, цепляясь за липкие, тряские перила, качаясь на шатких ступенях, больно ударив ногу о ведро, мимо тайных шумов за дверями, пробираясь, спотыкаясь, чертыхаясь, он вдруг услышал, как щемящий голос Лу его торопит, зовет, говорит с ним так жарко, так безоглядно, что, несмотря на тьму, и спешку, и боль, он, ошеломленный, остановился как вкопанный. Здесь, на гниющих ступенях, в нищем доме, она обрушила на него страшащий поток нежных слов. В уши ему из ее уст горячей лавой лилось: «Скорей, скорей! Нельзя терять ни минуты. Милый, любимый, счастье мое, беги ко мне, спеши, свистни, отвори дверь, кликни меня, уложи меня. Мистер О'Брайен ко мне пристает».
Он вбежал в темную пещеру. Сквозняк задул свечу. Он ввалился в комнату, где черной грудой на полу шептались какие-то двое, и в ужасе кинулся вон. Помочился в глухом конце коридора, бросился обратно, к комнате Лу, оказался в конце концов на немом участке лестницы на самой верхотуре. Протянул руку – перила сломались, можно было сверзнуться, лететь беспрепятственно до самого низу гулкой, узкой шахтой, и эхо, вторя его воплю, повыманило бы из щелей спящие семейства и шепчущихся, перепуганных, бессонных полуночников. Он заплутал под самой крышей, он ощупывал сырые стены и вот нашарил дверь. Нашел ручку, рванул от души, но она осталась у него в руке. Нет, Лу вела же его по более длинному коридору. Он вспомнил, сколько было дверей: с каждой стороны по три. По лестнице с оборванными перилами он сбежал этажом ниже, повел рукой по стене. Сосчитал: три двери. Открыл третью, шагнул во тьму, нашарил слева выключатель. Во вспышке увидел: кровать, комод без ручек, буфет, газовая горелка, умывальник в углу. Ни бутылок. Ни стаканов. Ни фотографии Лу. На кровати гладкое красное одеяло. Он не помнил, какого цвета было одеяло у Лу.
Не погасив света, он открыл вторую дверь, незнакомый голос сонно окликнул: «Кто тут? Том? Ты? Зажги свет». Он увидел полоску под следующей дверью, остановился, прислушался. Женщина из второй комнаты еще кричала.
– Лу, где ты? – крикнул он. – Ответь! Ответь!
– Какая тебе еще Лу? Никакой тут нету Лу, – сказал мужской голос из темно зияющей первой двери у начала коридора.
Он сбежал еще этажом ниже, нащупал расцарапанной рукой четыре двери. Одна открылась, высунулась голова женщины в ночной рубашке. Пониже – голова девочки.
– Где тут живет Лу? Вы не знаете, где живет Лу?
Женщина и девочка смотрели на него молча.
– Лу! Лу! Ее зовут Лу! – слышал он собственный крик. – Она тут живет, в этом доме! Вы не знаете, где она живет?
Женщина схватила девочку за волосы, втащила в комнату. Он не отпускал дверь. Женщина высунула руку, швырнула ему связку ключей. Дверь захлопнулась.
Молоденькая, в шали, с младенцем, стала на пороге в двери напротив и схватила его за рукав, когда он пробегал:
– Какая Лу? Ты мне ребенка разбудил.
– Я не знаю фамилию. Она с миссис Франклин и мистером О'Брайеном.
– Ты мне ребенка разбудил.
– А ты бы вошел, в постели поискал, – сказал мужчина из тьмы за спиной у молоденькой.
– Он мне ребенка разбудил.
Он кинулся по коридору, зажимая мокрой рукой рот. Упал на перила последнего пролета. Снова ему слышалось, как Лу шепчет, зовет, просит вернуться, и первый этаж вздыбился, как набитый трупами лифт, навалился на перила. Скорей, скорей! Я не могу, я не хочу ждать, мы губим нашу брачную ночь.
По сгнившим, невозможным ступеням он, перебарывая тошноту, добрался до коридора, где оставил свет в последней комнате. Свет погас. Он постучался, шепнул ее имя. Он колотил в дверь, он кричал, пока женщина в ночной рубашке и шляпе тростью не вытолкала его из коридора.
Он долго ждал на лестнице, хотя любви уже ждать не приходилось и на постель не приходилось надеяться, его ждала только собственная, черт-те где, и светающий день, чтобы все это вспоминать. Вокруг, угомонясь, укладывались, засыпали всполошенные жильцы. И он шагнул на пустырь, под кренящиеся краны. Свет одинокого, ржавого и жалкого фонаря цедился на груды щебня, щепки, труху, которые были когда-то домами, где маленькие, почти незнакомые, вовек незабвенные люди этого подлого городишка жили, любили, и умерли, и навсегда пропали.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления