ReadManga MintManga DoramaTV LibreBook FindAnime SelfManga SelfLib MoSe GroupLe
Гарнитура: Тип 1 Тип 2 Тип 3 Тип 4 Тип 5 Тип 6 Тип 7 Тип 8
Размер: A A A A A A

Онлайн чтение книги ПРЕДАТЕЛЬ ПАМЯТИ
Гидеон

10 сентября

Не понимаю, почему вы не можете выписать мне какое-нибудь лекарство, доктор Роуз. Вы ведь доктор медицины? Или, прописывая мне таблетки от мигрени, вы тем самым распишетесь в собственном шарлатанстве? И пожалуйста, не надо начинать эти утомительные разглагольствования о психотропных медикаментах. Я ведь не прошу вас прописать мне антидепрессанты. Не прошу антибиотиков, транквилизаторов, успокоительных или амфетаминов. Все, что мне нужно, – это простое обезболивающее средство. Потому что в голове моей обычная боль, и ничего иного.

Либби старается помочь. Она заходила недавно и нашла меня там, где я провел сегодня полдня: в спальне, с задернутыми занавесками и бутылкой «Харвис Бристоль крим» под мышкой вместо любимой мягкой игрушки. Она присела на край кровати и попыталась отобрать у меня бутылку со словами: «Если ты собираешься надраться, то хуже хереса ничего не придумаешь – через час тебя вывернет наизнанку».

Я застонал. Ее манера выражаться – причудливая и очень красочная – в моем состоянии могла стать последней каплей. Я прохрипел: «Голова».

Она сказала: «Кошмар. Но от алкоголя тебе станет только хуже. Может, я сумею тебе помочь».

И она положила ладони мне на голову. Кончики ее пальцев, легко касающиеся моих висков, были прохладными, они рисовали небольшие круги, которые успокаивали биение в моих венах. Под ее прикосновениями мое тело расслабилось, и мне показалось, что я вот-вот усну рядом с ней, такой тихой и нежной.

Она прилегла рядом со мной и положила руку мне на щеку. То же самое нежное прикосновение прохладной плоти. «Да ты весь горишь», – удивилась она.

Я пробормотал: «Это головная боль».

Когда ее пальцы нагрелись о мою кожу, она перевернула ладонь тыльной стороной. О прохлада! Какая у нее прохладная ладонь!

Я сказал: «Так приятно. Спасибо, Либби». Я взял ее руку, поцеловал пальцы и снова приложил их к своей щеке.

Она хотела что-то сказать: «Гидеон…»

«Что?»

«Э-э, не обращай внимания». И когда я именно так и поступил, она вдруг продолжила: «Ты когда-нибудь думал о… нас? В смысле, к чему все идет и вообще?»

Я не ответил. Мне кажется, что с женщинами всегда все сводится именно к этому. Местоимение во множественном числе и желание непременно определить статус отношений: если мужчина думает о «нас», значит, существует это «мы».

Она сказала: «Ты обратил внимание на то, сколько времени мы проводим вместе?»

«Довольно много».

«Да ладно. Мы же, типа, спим вместе».

А еще я заметил, что женщины обладают восхитительной способностью констатировать очевидное.

«Так ты считаешь, нам следует продолжать в том же духе? Ты считаешь, что мы готовы для следующей стадии? В смысле, что касается меня, то я совершенно готова. По-настоящему готова к тому, что идет следом. А ты?» С этими словами она закинула ногу мне на бедро, обвила мою грудь руками и едва заметно выгнула корпус, прижавшись ко мне лобком.

И я тут же оказался в прошлом, с Бет, в тот момент наших с ней отношений, когда предполагается, что между мужчиной и женщиной должно произойти нечто большее, но этого не происходит. По крайней мере, для меня. С Бет этим «бо́льшим» было провозглашение долгосрочных взаимных обязательств. Мы тогда уже были любовниками, целых одиннадцать месяцев.

Она работает в Восточной Лондонской консерватории, осуществляет связи с музыкальными школами, откуда консерватория набирает студентов. Раньше она тоже была музыкантом, играла на виолончели. Для консерватории она идеально подходит, потому что говорит, во-первых, на языке инструмента, во-вторых, на языке музыки и, самое главное, на языке детей.

Сначала я не замечаю ее. Не замечаю вплоть до одного происшествия: ученица одной из школ убегает из дома и ищет прибежища в консерватории. Само собой, консерватория не может пойти на это. Как нам становится известно, девочка не может заниматься музыкой дома, так как ей это запрещает приятель матери. Также мы узнаем, что данный приятель имеет свои планы на девочку. В собственном доме она занимает положение чуть более высокое, чем прислуга. И поднимают ее над этим положением сексуальные услуги, которые она вынуждена оказывать и матери, и ее приятелю.

Бет обрушивается на это жалкое подобие родителей как истинная Немезида. Как фурия. Она не ждет, пока с ситуацией разберется полиция или служба социальной помощи. Она берет инициативу в свои руки: нанимает частного детектива, а затем встречается с парой лично. В ходе беседы она дает им понять, что с ними случится, если девочке будет причинен какой бы то ни было вред. А для пущей ясности, чтобы все было понятно, о каком вреде идет речь, она называет вещи своими именами – на языке улицы, к которому привыкли горе-мать и ее приятель.

Разумеется, я при этом не присутствую, но слышу историю во всех подробностях от преподавателей консерватории. Глубина ее привязанности к своим ученикам затрагивает что-то в моей душе. Вероятно, это тоска по любви. Или некое узнавание.

В любом случае, я завязываю с ней знакомство. И мы падаем друг другу в объятия самым естественным образом. Примерно год все идет отлично.

Но потом, как это часто случается, она говорит, что ей хочется большего. Это логично, я знаю. Размышления о следующем шаге присущи и мужчине и женщине, хотя, вероятно, женщина более склонна к этому, ведь ей нельзя забывать о своей основной биологической функции.

Когда между нами возникает вопрос «Что дальше?», я понимаю, что должен бы стремиться к последствиям тех свидетельств любви, которые мы предъявили друг другу. Я осознаю, что ничто не остается неизменным вечно. Что надежда, будто мы вечно будем удовлетворены своими отношениями как два музыканта-профессионала и два страстных любовника, иллюзорна. И все-таки, когда она упоминает брак и детей, я чувствую в душе холодок. Сначала я избегаю этой темы, а когда больше невозможно прятаться за необходимостью спешить на репетицию, звукозапись или интервью, я обнаруживаю, что холодок во мне превратился в мороз и покрыл льдом не только идею о совместном будущем с Бет, но и наше с ней настоящее. Я больше не чувствую к ней того, что чувствовал раньше. Во мне нет страсти и нет желания. Первое время я пытаюсь хотя бы имитировать движения, но во мне ничего этого не осталось. Ни желания, ни огня, ни привязанности, ни любви.

И тогда мы начинаем раздражать друг друга, что, вероятно, происходит всегда, когда мужчина и женщина пытаются сохранить уже нарушенную связь. Это раздражение доводит нас до такого состояния, что мы забываем обо всем, что раньше объединяло нас, мы больше не можем разглядеть гармонию нашего прошлого за разногласиями настоящего. И все заканчивается. Мы заканчиваемся. Она находит другого мужчину, за которого и выходит замуж спустя двадцать семь месяцев и одну неделю после того, как мы с ней разошлись. А я остаюсь как есть.

И поэтому, когда Либби заговорила о следующих стадиях, моя душа содрогнулась. Хотя я знал, что рано или поздно речь об этом зайдет. Если я впускаю женщину в свою жизнь, то этот разговор обязательно состоится.

В моей голове подняли голову всевозможные «зря». Зря я показал ей квартиру в своем доме. Зря я ей эту квартиру сдал. Зря угостил ее кофе. Зря пригласил в ресторан, поставил ту первую запись на ее стерео, запускал с ней змеев с Примроуз-хилл, ел за ее столом, засыпал с ней на одной кровати, так переплетясь с ней телами, что, когда ее ночнушка случайно задиралась, я чувствовал, как ее голые теплые ягодицы прижимаются к моему вялому пенису.

Кстати, о вялом пенисе: она должна была сразу обо всем догадаться по его состоянию. По этой неизменной, безразличной, ничем не пробиваемой вялости. Но не догадалась. А если и догадалась, то не пожелала сделать вывод, вытекающий из этого безжизненного куска плоти.

Я сказал: «Мне хорошо с тобой вот так».

Она возразила: «Может быть еще лучше. И больше». И шевельнула бедрами три раза, как это делают женщины, бессознательно имитируя то движение, на которое всякий нормальный мужчина захочет ответить проникновением.

Но я, как мы с вами знаем, не являюсь нормальным мужчиной.

Я знал, что должен был возжелать если не самой женщины, то хотя бы акта. Но не возжелал. Ничто не шевельнулось во мне – за исключением ледяной корки, которая поползла вширь и вглубь. Меня накрыло покоем и тенью, и еще у меня возникло ощущение, что я оказался вне своего тела и смотрю вниз, на это жалкое подобие мужчины, и недоумеваю, что, черт возьми, нужно, чтобы заставить этого ублюдка очнуться.

Я снова почувствовал на своей горячей щеке ладонь Либби, услышал ее слова: «Что с тобой, Гидеон?» Она замерла на кровати рядом со мной. Но и не отодвинулась, и страх, что случайное движение с моей стороны может интерпретироваться ею как мое нежелание находиться рядом с ней, заставил меня также сохранять неподвижность.

Я сказал: «Я был у врача. Я прошел все тесты. Для головной боли нет никаких причин. Такое случается».

«Я говорю не о мигрени, Гид».

«А о чем?»

«Почему ты не занимаешься? Ты же все время играл. Ты был как часы. Три часа утром, три часа после обеда. Каждый день я вижу перед домом машину Рафа, так что я знаю, что он бывает здесь, но я не слышала, чтобы хоть один из вас играл».

Раф. Есть у нее эта американская привычка называть всех сокращенными именами. Рафаэль стал для нее Рафом с первой же встречи. Ему это имя совершенно не подходит, если хотите знать мое мнение, но его это прозвище, похоже, вовсе не смущает.

Да, он приезжает каждый день, она верно заметила. Иногда на час, иногда на два или даже на три. В основном он расхаживает по комнате, пока я сижу у окна и пишу. Он потеет, он промокает платком лоб и шею, он поглядывает в мою сторону и, вне всякого сомнения, рисует картины будущего, в котором мое нервическое состояние преждевременно обрывает блестящую карьеру и в котором его репутация как моего музыкального Распутина в общем и целом разрушена. Он видит себя незначительной сноской в книге истории, сноской, набранной таким мелким, нечитаемым шрифтом, что нужно увеличительное стекло, чтобы разглядеть буквы.

Он надеялся обрести бессмертие «через представителя». Сам он, мужчина пятидесяти с лишним лет, неспособен подняться даже до уровня первой скрипки, несмотря на свой талант и все свои усилия, приговоренный собственным страхом сцены, резервуар которого открывал шлюзы и затапливал Рафаэля ужасом каждый раз, когда тот становился перед публикой. Он – блестящий музыкант, родившийся в семье столь же блестящих музыкантов. Но в отличие от остальных членов семьи (все они работают в разных оркестрах, и в том числе его сестра, которая более двадцати лет играла на электрической гитаре в ансамбле хиппи) Рафаэль преуспел только в передаче своего мастерства другим. Публичные выступления оказались ему недоступны.

Я стал его заявкой на славу, а также той волшебной дудочкой, которой он вот уже два десятилетия приманивал толпы вундеркиндов и их полных надежд родителей. Однако от всего этого придется отказаться, если я не справлюсь с тем, что на меня нашло, если я не разберусь со своими нервами. И неважно, что сам Рафаэль даже не пытался разобраться со своими нервами – скажите мне, ведь это же ненормально, чтобы человек потел так, что ему приходится за день три раза менять рубашку и один раз костюм? Все равно от меня требуют, чтобы я с утра до ночи работал над своей проблемой, в чем бы она ни заключалась.

Рафаэль, как я уже говорил, и есть тот человек, который нашел вас, доктор Роуз. А если быть точным, то он искал вашего отца. После того как неврологи сказали, что физически со мной все в порядке, он решил обратиться к психиатрам. Итак, получается, что он вдвойне заинтересован в моем выздоровлении. Во-первых, если вы меня вылечите, я окажусь в неоплатном долгу перед ним, ведь это он препоручил меня вашим заботам. А во-вторых, если моя карьера выдающегося скрипача продолжится, то продолжится и его карьера выдающегося преподавателя музыки и моей музы. Да, Рафаэль очень и очень хочет видеть меня здоровым.

Вы думаете, что я циничен, доктор Роуз? Новая складка на одеяле моего характера. Но вспомните, что я общаюсь с Рафаэлем Робсоном долгие годы, так что я знаю, что он думает и чего хочет. Может быть, знаю это даже лучше, чем он сам.

Например, я знаю, что ему не нравится мой отец. И я знаю, что отец много раз за эти годы хотел прогнать моего наставника, и останавливало его только то, что мой талант расцветал только в руках Рафаэля. (У него особый стиль преподавания – он не заставляет ученика осваивать заранее сформированный метод игры, а позволяет ему развить собственный.)

«А почему Рафаэлю не нравится ваш отец?» – любопытствуете вы. Вы думаете, уж не враждебность ли между ними заложила основу моей нынешней проблемы.

У меня нет ответа на ваш вопрос, доктор Роуз, по крайней мере такого ответа, который был бы и ясным, и полным. Но я предполагаю, что это связано с моей матерью.

«Рафаэлем Робсоном и вашей матерью?» – уточняете вы и смотрите на меня так внимательно, что я задумываюсь: неужели в моих речах промелькнула какая-то важная для вас мысль?

И я внедряюсь в свою память. Я пытаюсь увидеть, что там. А потом делаю логические заключения из тех крупиц, что удалось мне выудить из тьмы забвения, потому что эти слова, только что сказанные в определенном порядке – Рафаэль Робсон и моя мать, – всколыхнули что-то во мне, доктор Роуз. Я чувствую, как внутри меня расползается неприятное ощущение. Я прожевал и проглотил что-то гнилое и теперь ощущаю, как во мне поднимается муть последствий.

Что же такое я нечаянно для себя раскопал? Рафаэль Робсон не любит моего отца на протяжении двадцати с лишним лет из-за моей матери. Да. Звучит очень правдоподобно. Но почему?

Вы предлагаете мне вернуться назад во времени к тому моменту, когда они вместе, Рафаэль и моя мать. Но я вижу только этот проклятый черный холст, и если они и были изображены на нем, то краски давно потускнели и осыпались.

«И все же вы поместили рядом имена Рафаэля Робсона и вашей матери, – напоминаете вы, – и раз эта связь имеется, то должны быть и другие связи, пусть незначительные или существующие только в подсознании. Вы думаете о них двоих вместе. Теперь попробуйте увидеть их вместе».

Увидеть их? Вместе? Абсурдная идея.

«Какая ее часть кажется вам абсурдной – чтобы увидеть их или увидеть вместе?» – тут же спрашиваете вы.

Я знаю, к чему вы ведете с обеими альтернативами. Не думайте, что я не знаю. Я должен выбрать между эдиповым комплексом и первородным грехом. Вот что у вас на уме, да, доктор Роуз? Маленький Гидеон не вынес того факта, что его преподаватель музыки a le béguin pour sa mére[11]Возлюбленный его матери (фр.) .. Или, что еще хуже, маленький Гидеон наткнулся на sa mére et l’amoureux de sa mére[12]Свою мать и ее любовника (фр.) . на месте преступления, при этом l’amoureux de sa mére не кто иной, как Рафаэль Робсон.

«К чему этот жеманный переход на французский язык? – спрашиваете вы. – Разве английский как-то влияет на излагаемые факты? Что вы чувствуете, когда говорите об этом по-английски?»

Все кажется таким нелепым. Смехотворным. Возмутительным. Рафаэль Робсон и моя мать – любовники? Что за глупость! Как она могла прикасаться к его потной коже? Он и двадцать лет назад потел так, что мог заменить собой поливальную установку в саду.


12 сентября

Сад. Цветы. Господи… Я помню те цветы, доктор Роуз. Рафаэль Робсон пришел к нам в дом с необъятной охапкой цветов. Они предназначены для моей матери, и она там, в доме, значит, уже наступил вечер или она не пошла на работу в тот день.

«Она больна?» – делаете вы предположение.

Я не знаю. Но я вижу цветы. Дюжины цветов. Все разных видов, столько разных цветов, что я не могу назвать и половину. Это самый большой букет, который я видел, и да, должно быть, она больна, потому что Рафаэль несет цветы на кухню и сам расставляет их по вазам, которые принесла для него бабушка. Но бабушка не может остаться с ним и помочь расставить цветы, так как ей надо присматривать за дедушкой. В те дни за ним все время надо было присматривать, я не знаю точно почему.

«“Эпизод”? – спрашиваете вы. – Может быть, у него психический “эпизод”, Гидеон?»

Не знаю. Знаю, что все взвинчены до предела. Мать больна. Дедушка укрылся наверху, и в его комнате постоянно играет музыка, чтобы успокоить его. Сара Джейн Беккет шепчется по углам с жильцом Джеймсом, а если я подхожу к ним слишком близко, она поджимает губы и говорит, чтобы я шел делать уроки, хотя никаких уроков мне не задано. Я замечаю, как на лестнице украдкой плачет бабушка. Я слышу, как где-то за одной из закрытых дверей кричит папа. К нам заглянула сестра Сесилия, и я вижу, как она разговаривает в коридоре с Рафаэлем. А потом появляются эти цветы. Рафаэль и цветы. Охапка цветов, названий которых я не знаю.

Он несет их на кухню, а мне сказано ждать в гостиной. Он задал мне выучить упражнение. Надо же, я помню, что это за упражнение. Гаммы. Гаммы, которые я ненавижу и играть их считаю ниже своего достоинства. Поэтому я отказываюсь их учить. Я пинаю пюпитр. Я кричу, что мне скучно, скучно, скучно, мне надоела эта дурацкая музыка и я не желаю играть ни минуты дольше. Я требую телевизор, требую печенья с молоком. Я требую.

В гостиную вбегает Сара Джейн. Она говорит (и по сей день я помню дословно, что она говорит мне, доктор Роуз, потому что ничего подобного в своей жизни я еще не слышал): «Больше ты не центр вселенной. Веди себя как следует».

«Больше не центр вселенной? – задумываетесь вы. – Значит, это происходит после того, как родилась Соня?»

Должно быть, так, доктор Роуз.

«Можете ли вы сделать какие-то выводы?»

Какие выводы?

«Рафаэль Робсон, цветы, бабушка плачет, Сара Джейн Беккет и жилец сплетничают…»

Я не говорил, что они сплетничают. Только то, что они разговаривают, сблизив головы. Может, у них общий секрет? Может, они любовники?

Да-да, доктор Роуз. Я вижу, что возвращаюсь к теме любовников. Не нужно указывать мне на это. И я знаю, к чему вы клоните в этом безжалостном процессе, который ведет нас к моей матери и Рафаэлю. Я вижу, чем закончится этот процесс, если мы хладнокровно исследуем все имеющиеся в нашем распоряжении факты. Факты же таковы: Рафаэль и те цветы, плачущая бабушка и орущий папа, приход сестры Сесилии, перешептывания Сары Джейн и жильца в углу… Я вижу, к чему это ведет, доктор Роуз.

«Тогда что мешает вам произнести это вслух?» – спрашиваете вы, глядя на меня серьезными и искренними глазами.

Ничто мне не мешает, кроме неопределенности.

«Если вы произнесете это, то сможете проверить предположение на слух, понять, похоже ли оно на истину».

Ну хорошо. Хорошо. Моя мать забеременела от Рафаэля Робсона, и вместе они произвели на свет это дитя, Соню. Мой отец понимает, что ему наставили рога… господи, откуда взялось это выражение? Мне кажется, что я играю роль в старинной мелодраме. Так вот, отец догадывается об измене, и крик за закрытыми дверями – это его реакция. Дедушка слышит это, складывает два и два и чуть не срывается в очередной «эпизод». Бабушка плачет, видя хаос между матерью и папой и напуганная возможностью «эпизода» у дедушки. Сара Джейн и жилец сгорают от любопытства и возбуждены происходящим. Для улаживания конфликта в качестве посредника призвана сестра Сесилия, но папа не в силах жить в одном доме с живым свидетельством неверности моей матери, и он требует, чтобы малышку куда-нибудь отослали, удочерили или что-то еще, все равно что. Мать же не может даже слышать об этом и плачет у себя в комнате.

«А Рафаэль?» – подсказываете вы.

А Рафаэль – гордый отец. И несет перед собой огромный букет, как и подобает гордому отцу.

«Каково ваше впечатление от этой картины?» – хотите вы знать.

Я хочу принять душ. И не при мысли о моей матери, которая «на гнусном ложе, дыша грехом, сгнивала в его объятьях»[13] Шекспир У . Гамлет. Акт III, сцена 4. Перевод А. Кронеберг. – простите мне эту аллюзию с «Гамлетом», – а при мысли о нем. При мысли о Рафаэле. Да, я вполне понимаю, что он мог полюбить мою мать и возненавидеть моего отца, который обладал тем, чего желал он сам, Рафаэль. Но чтобы моя мать ответила на его чувства… чтобы она приняла его потное и вечно обожженное солнцем тело в свою постель или туда, где они могли бы совершить акт… Эта мысль слишком невероятна для меня.

«Но, – указываете вы мне, – дети всегда относятся к сексуальной жизни родителей с отвращением, Гидеон. Вот почему увиденные своими глазами половые сношения…»

Я не видел половых сношений, доктор Роуз. Ни между моей матерью и Рафаэлем, ни между Сарой Джейн Беккет и жильцом, ни между бабушкой и дедушкой, ни между отцом и кем-то еще.

«Между отцом и кем-то еще? – быстро вставляете вы. – Кто этот “кто-то еще”? Откуда взялся этот персонаж?»

О боже. Я не знаю. Не знаю.


15 сентября

Сегодня днем я съездил к нему, доктор Роуз. Еще с тех пор, как я раскопал в своей памяти воспоминания о Соне, а потом – о Рафаэле с теми непристойными цветами и о хаосе в доме на Кенсингтон-сквер, я чувствовал, что мне необходимо поговорить с отцом. Поэтому я поехал в Южный Кенсингтон, где он поселился лет пять назад. Я нашел его в саду при доме, в небольшой теплице, которую он, в числе нескольких других надворных построек, взял под свою опеку с молчаливого согласия соседей. Отец занимался тем, чему обычно посвящал свое свободное время, – возился с крохотными гибридными камелиями, рассматривал в лупу листву, выискивая либо энтомологических захватчиков, либо зарождающиеся бутоны, точно не знаю. Отец мечтал создать цветок, достойный показа на цветочной выставке в Челси. А вернее, достойный награды на этой выставке. Менее грандиозные цели он счел бы пустой тратой времени.

Еще с улицы я разглядел его сквозь стеклянные стены теплицы, но, поскольку у меня не было ключей от садовой калитки, мне пришлось пройти через здание. Папина квартира располагалась на верхнем, втором этаже, и, заметив из вестибюля, что его входная дверь распахнута, я поднялся по ступеням наверх, чтобы закрыть ее. Но оказалось, что в квартире расположилась Джил. Она сидела за папиным обеденным столом, подставив под ноги пуфик, принесенный из гостиной, и печатала что-то на своем ноутбуке.

Мы обменялись вежливыми приветствиями (я так и не решил для себя вопрос, о чем может разговаривать мужчина с молодой и беременной любовницей своего отца), и она сообщила мне то, что я уже знал, а именно что папа в саду. Она выразилась следующим образом: «Он нянчится с остальными своими детьми» – и закатила глаза в притворном бессилии. Но эта шутливая фраза про его «остальных детей» прозвучала для меня неожиданно многозначительно, и я никак не мог выкинуть ее из головы, пока шел обратно через квартиру к выходу.

Должно быть, именно из-за этой фразы я впервые обратил внимание на то, что раньше ускользало от меня, хотя в квартире отца я бывал многократно. Стены, комоды, столешницы и полки декларировали один простой факт, о котором я ни разу не отдавал себе отчета. И, зайдя в теплицу, свой разговор с отцом я начал с этого факта, так как мне казалось, что если я смогу добиться от него правдивого ответа, то это станет моим первым шагом к пониманию.

«Добиться?» Разумеется, доктор Роуз, вы сразу ухватились за это слово. Вы ухватились за него и за все из него вытекающее. «Ваш отец не всегда правдив?» – спрашиваете вы меня.

Я никогда об этом не думал. Но теперь задумался.

«К пониманию чего вы стремитесь? – задаете вы еще один уточняющий вопрос. – Первым шагом к пониманию чего станет правдивый ответ вашего отца?»

К пониманию того, что со мной случилось.

«Это связано с вашим отцом?»

Надеюсь, что нет.

Когда я зашел в теплицу, он не взглянул на меня, а продолжал стоять над невысоким растением, согнувшись в пояснице. Я подумал, что тело его, искривленное сколиозом, отлично подходит для его нынешнего увлечения. За последние два года сколиоз стал особенно заметен, и, несмотря на шестьдесят два года, отец кажется мне глубоким стариком из-за усиливающейся сутулости. Я разглядывал его и недоумевал, как Джил Фостер, моложе его почти на тридцать лет, могла воспринимать его как объект сексуального влечения. Что притягивает людей друг к другу? Это всегда было для меня загадкой.

Я спросил: «Папа, почему у тебя в квартире нет ни одной фотографии Сони? – Неожиданная лобовая атака показалась мне наиболее перспективной. – Фотографии, где я снят под самым разным углом и в самые разные моменты моей жизни, со скрипкой и без, десятками громоздятся в твоем доме, но нет ни одной с Соней. Почему?»

Вот тогда он оторвался от цветов, но ответил мне не сразу, а сначала тянул время: достал платок из заднего кармана джинсов и стал тщательно протирать лупу, потом убрал платок, сложил лупу в чехол и отнес его на полку в конце теплицы, где держал садовый инвентарь.

«И тебе доброго дня, – сказал он наконец. – Надеюсь, с Джил ты поздоровался более пространно, чем со мной. Она все еще сидит со своим ноутбуком?»

«Да, на кухне».

«Хм, значит, сценарий продвигается. Она сейчас готовит постановку “Прекрасных, но обреченных”. Я тебе еще не рассказывал? Предложить Би-би-си еще одно произведение Фицджеральда – амбициозный проект, однако она решительно настроена доказать, что американский роман об американцах в Америке можно сделать удобоваримым для британской аудитории. Посмотрим. А как поживает твоя американская подружка?»

Так он называет Либби. Он не признает за ней право на имя, хотя иногда снисходит до того, что называет ее «твоя американочка» или «твоя прекрасная американка». Прекрасной она становится каждый раз, когда нарушает в его присутствии одно из правил приличий, а делает она это часто и почти с религиозным пылом. Либби не выносит церемоний на дух, а папа не простил ее за то, что она назвала его по имени при первой же их встрече. Как не простил он и ее реакцию на новость о беременности Джил: «Ни хрена себе, ты обрюхатил тридцатилетнюю? Круто, Ричард». Конечно, Джил больше тридцати, но эта неточность – мелочь по сравнению с тем, что Либби имела наглость указать на значительную разницу в возрасте Джил и отца.

«Она в порядке», – ответил я.

«По-прежнему гоняет по Лондону на мотоцикле?»

«Да, она по-прежнему работает курьером, если ты это имеешь в виду».

«И как она предпочитает свой “Тартини” – взболтать, но не встряхивать?» Он снял очки, скрестил руки на груди и уставился на меня этим своим взглядом, словно говорящим: «Успокойся, а не то я тебе покажу».

В прошлом этот взгляд не раз пускал меня под откос, а вкупе с отцовскими замечаниями о Либби он должен был бы сбить с меня гонор и сейчас. Но возникшая в моей памяти сестра, возникшая там, где ее не было уже долгие годы, укрепила мой дух и придала сил выступить против попыток отца вновь запутать меня. Я сказал: «Я забыл про Соню. Забыл не только о том, как она умерла, но и о том, что она вообще существовала. Папа, я совершенно забыл, что у меня была сестра. Как будто кто-то взял резинку и стер ее из моей памяти».

«Из-за этого ты пришел сюда? Чтобы спросить про фотографии?»

«Чтобы расспросить о ней. Почему у тебя нет ни одной ее фотографии?»

«И в их отсутствии ты видишь что-то зловещее».

«У тебя есть мои фотоснимки. У тебя целая выставка посвящена дедушке. Есть снимки Джил. Есть даже снимок Рафаэля».

«Рафаэль на том снимке играет второстепенную роль. Там он позирует с Шерингом»[14]Шеринг Генрик (1918–1988) – знаменитый мексиканский скрипач польского происхождения..

«Да. Хорошо. Но вопрос все равно остается: почему у тебя нет ни одной карточки с Соней?»

Он смотрел на меня секунд пять, прежде чем двинулся с места. И тогда просто отвернулся и стал убирать скамью, на которой возился с рассадой до моего прихода. Он взял веник и смел осыпавшиеся листки и землю в ведро. Закончив с этим, он плотно перевязал пакет с садовой землей, закрыл крышкой бутылку с удобрением и разложил все инструменты по строго соответствующим местам, предварительно очистив каждый из них. Наконец он снял плотный зеленый фартук, в котором работал с камелиями, и только после этого проследовал из теплицы в сад.

В дальнем углу их небольшого сада стоит скамейка, и он направился к ней. Она стоит под каштановым деревом, давно отравляющим жизнь моего отца. «Слишком много тени, – всегда ворчал он. – Что может вырасти в такой тени?»

Однако сегодня отец ничего не имел против тени. Садясь, он поморщился, словно от боли в спине – вполне вероятно, что искривление позвоночника давало о себе знать. Но я не хотел расспрашивать его о здоровье. Он и так достаточно долго избегал ответа на мой вопрос.

Я повторил: «Папа, почему в твоей…»

Он перебил меня: «Это все идеи твоего психиатра? Эта женщина… как ее звать?»

«Ты знаешь, как ее зовут. Доктор Роуз».

Он буркнул: «Дьявол» – и неожиданно для меня поднялся со скамьи. Я подумал, что он собирается рассориться со мной и уйти в дом, лишь бы не говорить о неприятном для себя предмете, но он опустился на колени и стал вырывать сорняки на цветочной клумбе, разбитой возле скамьи. При этом он раздраженно бормотал себе под нос: «Будь моя воля, конфисковал бы землю у тех жильцов, которые не заботятся о своих участках. Нет, ты только посмотри на это болото!»

Ничего похожего на болото там, конечно, не было. Верно, избыточный полив привел к появлению плесени и мха на каменном бордюре, и высоченные фуксии, явно нуждавшиеся в подрезке, намертво сплелись с пышными сорняками. Но в естественной запущенности клумбы было что-то привлекательное. Я присмотрелся к купальне для птиц, сплошь увитой плющом, и к тропинке из редких плоских камней, утонувших в зелени. «А мне нравится», – сказал я.

Папа недовольно фыркнул. Он продолжал полоть, отбрасывая вырванную траву через плечо на посыпанную гравием дорожку. «Ты уже брал в руки Гварнериуса?» – спросил он. Он всегда персонифицирует мою скрипку. Я предпочитаю называть ее по имени мастера, ее сделавшего, а отец превратил мастера в инструмент, как будто у самого мастера не было иной, собственной жизни.

«Нет, не брал».

Он выпрямился, сидя на коленях. «Просто замечательно. Это чертовски замечательно. Вот так великие планы приводят в никуда. Скажи мне, что нам это дает? Какой пользой нас осчастливит это копание в прошлом, столь дорогое тебе и твоей прекрасной докторше? Твоя проблема лежит в настоящем, Гидеон. Не думаю, что нужно напоминать тебе об этом».

«Она называет мое состояние психогенной амнезией. Она говорит, что…»

«Ерунда. У тебя просто разыгрались нервы. Они у тебя по-прежнему не в порядке. Это случается. Спроси кого угодно. Господи боже мой. Сколько лет не играл Владимир Горовиц? Десять? Двенадцать? И ты что думаешь, эти годы он провел, исписывая тетрадь за тетрадью? Вряд ли!»

«Он не терял способности играть, – пояснил я отцу. – Он боялся публичных выступлений».

«Ты не знаешь, потерял ты способность играть или нет. Ты же ни разу не взял в руки Гварнериуса, ты не можешь знать, потерял ты эту способность или просто боишься, что потерял ее. Любой человек с малой толикой здравого смысла скажет тебе, что ты переживаешь приступ трусости: просто и ясно. И тот факт, что твоя докторша до сих пор не произнесла это слово вслух… – Он вернулся к прополке. – Чушь».

«Ты же сам хотел, чтобы я ходил к ней, – напомнил я ему. – Когда Рафаэль предложил ее кандидатуру, ты поддержал идею».

«Я думал, что она научит тебя справляться со страхом. Вот почему я хотел, чтобы ты прошел у нее курс терапии. Да, кстати, если бы я заранее знал, что во врачебном кресле окажется растреклятая баба, а не мужик, я бы крепко подумал, прежде чем везти тебя туда плакаться на ее груди».

«Я не…»

«Вот что получилось из-за этой девицы, из-за этой чертовой, проклятой, несусветной девицы!» С последним словом отец рванул особенно упорный сорняк и выдрал его из земли вместе с кустом лилий. Он выругался и стал закапывать куст обратно, стараясь исправить причиненный растению ущерб. «Американцы все такие, Гидеон, и я надеюсь, что ты это понимаешь, – увещевал он меня. – Вот что получается, если холить и лелеять целое поколение лентяев и подносить им все на блюдечке, все готовое. Они не знают ничего, кроме искусства развлекаться и тратить время, и за впустую растраченные годы винят только своих родителей. Это она научила тебя искать во всем виноватых, мой мальчик. Еще немного, и она начнет организовывать ток-шоу, где будут обсуждаться причины твоего нездоровья».

«Ты несправедлив к Либби. Она не имеет к этому никакого отношения».

«Ты был абсолютно здоров, пока не объявилась эта проклятая девица».

«Между нами не было ничего такого, что могло бы привести к возникновению моей проблемы».

«Ты спишь с ней?»

«Папа…»

«Трахаешь ее от души?» При последних словах он обернулся и, должно быть, увидел то, что я предпочел бы скрыть. Он иронично поднял брови: «Ах да. Не она корень твоих проблем. Понимаю. Тогда скажи мне, когда именно, по мнению доктора Роуз, наступит подходящий момент для того, чтобы ты прикоснулся наконец к скрипке?»

«Мы об этом еще не говорили».

Он рывком поднялся на ноги. «Нет, это поразительно! Ты ходишь к ней – сколько? – три раза в неделю на протяжении скольких недель? Трех? Четырех? Но пока еще не улучил минутки, чтобы поговорить собственно о том, ради чего вы встречаетесь? Тебе ничего не кажется странным в таком положении дел?»

«Скрипка… Моя игра…»

«Ты хочешь сказать “не игра”».

«Хорошо. Да. То, что я не играю на скрипке, – это симптом. Папа, это симптом, а не болезнь».

«Скажи это Парижу, Мюнхену и Риму».

«Я сыграю эти концерты».

«Вряд ли, если дела и дальше пойдут с той же скоростью».

«Я считал, что ты одобряешь мои встречи с ней. Ты просил Рафаэля…»

«Я просил Рафаэля помочь. Помочь снова поставить тебя на ноги. Помочь снова вложить инструмент в твои руки. Помочь вернуть тебя в концертные залы. Скажи мне, просто скажи, поклянись мне, убеди меня, что ты получаешь от этого доктора именно такую помощь. Потому что я на твоей стороне в этом деле, сынок. Я на твоей стороне».

«Поклясться в этом я не могу, – сказал я, понимая, что мой голос отразил всю глубину моего собственного неверия. – Я не знаю, какую помощь я от нее получаю, папа».

Он вытер руки о джинсы. Я расслышал, как он тихо выругался, не в силах сдержать переполнявшую его боль, и сказал мне: «Пошли».

Я последовал за ним. Мы вошли в здание, поднялись по лестнице и оказались в его квартире. Джил сделала себе чаю и подняла кружку, приветствуя нас, когда мы проходили мимо. «Гидеон, чаю хочешь? А ты, дорогой?» Я поблагодарил ее и отказался, а папа промолчал. Лицо Джил потемнело, как темнело всегда, когда отец игнорировал ее: она не то чтобы обижалась, а как будто сравнивала его поведение с неким каталогом образчиков достойного поведения, собранных у нее в голове.

Папа прошагал в свой кабинет, ни о чем не догадываясь. Впрочем, его кабинет правильнее было бы назвать комнатой дедушки, потому что там хранилась причудливая, но тем не менее впечатляющая коллекция сувениров и памятных вещиц, начиная с пряди детских волос в серебряном футляре до писем от военного командира «великого человека», восхваляющего его поведение в бирманском плену. Иногда я подозреваю, что папа проводит лучшую часть своей жизни, притворяясь, что его отец был нормальным или даже сверхнормальным человеком, а не тем, кем он был, – человеком с надломленной психикой, который более сорока лет прожил, балансируя на грани безумия, и причины этого все предпочитали обходить молчанием.

Отец захлопнул за нами дверь, и сначала я решил, что он привел меня сюда ради панегирика в честь деда. Во мне росла волна раздражения. Я воспринял его действия как еще одну попытку уйти от настоящего разговора.

«Он поступал так и раньше?» – хотели бы вы спросить. Это в высшей степени логичный вопрос.

И я бы ответил: да, он поступал так и раньше. До недавних пор я не придавал этому значения. Да мне и не требовалось придавать этому значение, ведь в наших отношениях центром всегда была музыка, и мы говорили в основном о ней. Репетиции с Рафаэлем, работа в Восточной Лондонской консерватории, сеансы звукозаписи, концерты, гастроли… Мы всегда могли обратиться к музыке. И поскольку музыка поглощала меня всего целиком, меня довольно легко было отвлечь от любой другой темы, направив мои мысли к скрипке. Как продвигается Стравинский? Как насчет Баха? А «Эрцгерцог» по-прежнему не дается? Боже. «Эрцгерцог». Это трио. Оно никогда мне не давалось. Это моя Немезида. Мое Ватерлоо. Да, кстати, именно его я должен был играть в Уигмор-холле. Впервые я вышел с ним на публику и не смог сыграть его.

Ага. Вот видите, как легко меня отвлечь музыкой, доктор Роуз. Я даже сам себя могу отвлечь, так что можете себе представить, сколь незаметно для меня умел уходить от неприятных ему разговоров мой отец.

Но на этот раз ничто не могло заставить меня свернуть с выбранного пути, и папа, по-видимому, понял это, потому что он не стал пытаться осчастливить меня рассказом о несравненной храбрости деда в годы пленения или тронуть мои чувства обзором его величественной битвы против ужасного психического заболевания, которое пускало корни в его мозгу. И немного погодя я догадался, что дверь он закрыл, дабы мы могли поговорить без помех.

Он сказал: «Ты ищешь грязи, как я понимаю. Психиатры всегда любили покопаться в грязном белье».

«Я стараюсь вспомнить, – возразил я. – Только и всего».

«И как воспоминания о Соне помогут тебе вернуться к инструменту? Доктор Роуз, случайно, не объяснила тебе?»

Вы мне этого не объясняли, а, доктор Роуз? Все ваши объяснения сводятся к тому, что мы должны начать с того, что я помню. Я должен записать все, что найду у себя в памяти, но вы не объяснили мне, как это упражнение сдвинет камень, задавивший мою способность играть.

И какое отношение Соня имеет к моей игре? Она ведь была совсем еще маленькой, когда умерла. Потому что я не смог бы забыть более взрослую сестру, которая ходила бы и говорила, которая играла бы в гостиной, которая строила бы со мной заводи на заднем дворе. Я бы не забыл ее.

Я сказал: «Доктор Роуз считает, что у меня психогенная амнезия».

«Психо… какая?»

Я передал ему то, что вы рассказывали об этом заболевании. Закончил я так: «Поскольку для потери памяти нет никакого физиологического объяснения – а ты знаешь, что неврологи подтвердили это, – значит, причина кроется в другом. А именно в психике, папа, в психике, а не в мозгу».

«Ерунда какая-то», – отмахнулся он, но я слышал, что за этими словами не было ничего, кроме пустой бравады. Он сел в кресло и уставился в пространство.

«Ладно». Я тоже сел перед старым письменным столом с убирающейся крышкой, принадлежавшим моей бабушке. Я рискнул сделать то, чего никогда раньше и не думал делать, потому что не видел в этом необходимости. Я прибегнул к блефу. «Ладно, папа. Согласен. Это ерунда. И что же тогда? Если дело только в нервах и страхе, то, когда я один, мне ничто не должно мешать играть. Когда никто не слышит меня. Когда даже Либби нет дома, когда я уверен, что никто, ни единая живая душа меня не подслушивает. Тогда я смогу играть, верно? А если окажется, что я не смогу сыграть даже элементарное арпеджио, кто окажется прав? Так вот, я не могу играть, даже когда остаюсь один».

«А ты пробовал, Гидеон?» – спросил отец.

«Как ты не понимаешь? Мне не нужно пробовать. Зачем пробовать, если я и так знаю».

И тогда он отвернулся от меня. Он как будто ушел внутрь себя, погрузился в молчание, и я обратил внимание на то, как тихо в квартире, как тихо на улице, даже ветерок не колышет листву. Наконец тишину нарушили слова отца: «Люди не понимают, как трудно и больно иметь ребенка, пока у них не появится ребенок. Это кажется так просто, но на поверку каждый божий день ох как не прост».

Я не ответил. Говорил ли он обо мне? Или о Соне? Или о том другом ребенке, рожденном в далеком первом браке, той девочке по имени Вирджиния, о которой никто никогда не говорил?

Он продолжил: «Ты отдаешь им свою жизнь, ты бы отдал все, чтобы защитить их. Вот что такое иметь детей, Гидеон».

Я кивнул, но, поскольку он не смотрел в мою сторону, я счел нужным произнести: «Да». Что я хотел подтвердить своим «да», не знаю. Но я чувствовал, что должен сказать хоть что-то.

Этого, похоже, оказалось достаточно. Папа заговорил снова: «Иногда ты не справляешься. Ты не думаешь, что такое может случиться. Тебе такое и в голову не могло прийти. Но это случается. Она появляется ниоткуда и застигает тебя врасплох, и не успеешь остановиться, не успеешь даже отреагировать, пусть глупо и бессмысленно, а она уже взяла над тобой верх. Она, неудача». Он поднял на меня глаза, и взгляд его был полон такой боли, что мне захотелось забрать все свои слова и поступки обратно, лишь бы не причинять ему эти страдания. Разве недостаточно пришлось ему испытать в детстве, юности и во взрослые годы, прошедшие под тиранией отца, чье нездоровье истощало терпение и опустошало запасы преданности? Неужели теперь ему предстояло взвалить на плечи хлопоты о сыне, пошедшем той же дорогой, что и дед? Я хотел взять свои слова обратно. Я хотел пощадить его. Но еще сильнее я хотел вернуть свою музыку. Поэтому я ничего не сказал. Я позволил молчанию лечь между нами, как брошенная перчатка. И когда отец больше не смог выносить вида этой незримой перчатки, он поднял ее.

Он встал и подошел ко мне. На мгновение мне показалось, что он хочет прикоснуться ко мне, но он просто хотел поднять крышку бабушкиного стола. Со своей связки ключей он выбрал маленький ключ и вставил его в замочек центрального внутреннего ящика. Оттуда он достал аккуратную стопку бумаг и отнес ее на свое кресло.

Это был значительный и драматичный момент в наших жизнях, так как я осознавал, что мы пересекли границу, существование которой ни один из нас ранее не признавал. Пока отец перебирал листки, в моем животе началось неприятное движение. По краю поля моего зрения замаячил серебристый полумесяц – неизменный предвестник надвигающейся мигрени.

Отец сказал: «У меня нет ни одной фотографии Сони по самой простой и очевидной причине. Если бы ты задумался над этим хотя бы минуту и если бы ты не находился в таком расстроенном состоянии, как сейчас, ты бы сам догадался, я уверен. Все фотографии забрала твоя мать, когда ушла от нас. Она забрала их все до единой. Осталось только вот это».

Из замусоленного конверта появился квадратик плотного картона. Папа передал его мне. На мгновение я был ошеломлен собственным нежеланием брать из его рук этот снимок, столь много вдруг стала значить моя давно умершая сестра Соня.

Он понял, что меня останавливает. «Возьми, Гидеон. Это все, что у меня осталось от нее».

И я взял фотографию, не смея поначалу взглянуть на нее, боясь того, что я могу там увидеть. Я сглотнул и собрался с духом. Я посмотрел.

Вот что было на той фотокарточке: младенец на руках незнакомой мне женщины. Они сидели на заднем дворике дома на Кенсингтон-сквер, в полосатом шезлонге, выставленном на солнце. Лицо Сони скрывала тень от фигуры женщины, зато сама женщина была полностью освещена. Она была молодой, со светлыми, очень светлыми волосами. У нее были крупные правильные черты лица. Она была очень красива.

«Я не… Кто это?» – спросил я отца.

«Это Катя, – ответил он. – Это Катя Вольф».

Читать далее

Фрагмент для ознакомления предоставлен магазином LitRes.ru Купить полную версию
Отзывы и Комментарии