Священник кончил бормотать недельное расписание служб.
Он помолчал, потом уже другим голосом:
— Возлюбленные братья…
Приникшая было аудитория встрепенулась.
— Возлюбленные братья, сегодня я буду лишен отрады продолжить с вами наши воскресные собеседования, вошедшие у нас в благочестивое обыкновение. По правде сказать, если я сожалею об этом, то сожаление мое — чисто эгоистическое. Помышляя о благе ваших душ и о деле вашего спасения, я, напротив, радуюсь, что вам дано будет услышать голос, более красноречивый и более к тому призванный, нежели мой.
Приготовьтесь, братья, к приятной неожиданности. Отец Латюиль, выдающийся оратор и ученый богослов, наперсник князей церкви и друг великих мира, отец Латюиль среди нас.
Еще вчера мы не знали, что он вернулся из Рима.
Еще вчера мы думали, что он в Вечном Городе, а он уже вступал в административный центр нашего округа. Кто мог думать, что он вдруг свернет с дороги, что он преодолеет высокую ограду наших гор, чтобы бросить в наши души долю доброго семени, которое он полной горстью почерпнул в лоне самого Пия Десятого? Поэтому вы поймете, каково было наше удивление и наше смущение, когда сегодня утром он почтил нас своим посещением и выразил желание сказать слово во время главной мессы. Конечно, нам бы хотелось, дабы оценить такое внимание и воспользоваться им в полной мере, устроить собрание всех прихожан, известив их изустно и путем объявлений. Те из них, которые в неведении о столь приятном событии присутствовали на первых мессах, быть может подосадуют, что мы справили без них это духовное пиршество. Но время отца Латюиля слишком драгоценно, и мы не посмели просить его о некоторой отсрочке.
Возлюбленные братья, в ваших глазах отражается все ваше нетерпение. Я не стану его обострять. Но прежде чем покинуть эту кафедру и уступить место нашему гостю, я попрошу вас преисполнить ваши души особым вниманием и особым рвением. Вы услышите чистое римское учение, самый голос наместника святого Петра. С вами поделятся самыми задушевными наставлениями Верховного Первосвященника, самыми любимыми, я бы сказал даже — самыми тайными его помыслами. Как и я, вы смущены оказываемою вам честью. Но я уверен, что вы проявите себя достойными ее.
Священник скрылся на лестнице кафедры, как в спирали «веселого желоба». На одну минуту аудитория была предоставлена самой себе.
Отца Латюиля ждали страстно: посреди церкви образовалась втягивающая пустота. Аудитория жаждала отца Латюиля; аудитория повисла на кафедре, словно поросенок, который тискает, кусает и теребит вымя.
Отец Латюиль сочился медленно. Его еще не было видно, но чувствовалось, что он идет; и мало-помалу он стал зрим; череп, лицо, шея, грудь, пояс. У него были пышные волосы, борода, коренастое туловище; что касается роста, то на вид он был скорее невысок. Одежда на нем была монашеская, но какого ордена? Никто не мог сказать. Доминиканского? Францисканского? Ораторианского?
Отец Латюиль положил левую руку на бархатный край кафедры; перекрестился, пошевелил губами. Думали, что он молится.
На самом деле он обращался к самому себе с таким увещанием:
— Бенэн, старина! Теперь шуткам конец. Ты как пловец на краю доски. Сейчас ты нырнешь и, смотри, не отправься к рыбам!
Он посмотрел перед собой.
— Хоть бы увидеть, где наша компания! Это придало бы мне духу!
Но он ничего не мог различить. На некотором расстоянии от его глаз стоял туман. Или, вернее, он видел только массами, только цельными кусками. Не то, чтобы подробности исчезали совсем; но они утрачивали свой прямой смысл; Бенэн их не опознавал.
Правда, в нижнем пространстве что-то расстилалось.
Он сказал бы, что это спина животного, однообразно зернистая и пузырчатая кожа. Обращенные к нему лица он принимал за какие-то сосочки, налившиеся жидкостью.
Но это смутное созерцание не могло длиться. Нужны были слова.
Бенэн начал, неуверенным голосом, который понемногу окреп.
— Братья мои, господь наш Иисус Христос где-то сказал: «Кто может вместить, пусть вместит». Таинственное слово! Волнующее слово! За девятнадцать столетий, что наука мудрых пытается уразуметь божественные заповеди, они стали нам привычны по звуку, но мы не в праве сказать, что они нам не чужды по смыслу.
Из всех духовных богатств, которые я собрал за время своего долгого пребывания в Риме, нет ни одного, которое я ценил бы выше, нежели тесное и постоянное общение с живою мыслью церкви. Именно там я почувствовал, как заблуждаются наши противники, когда они упрекают католическую веру в том, что она коснеет в неподвижности, когда они полагают, будто мы застыли и словно окаменели все в тех же воззрениях, все в тех же навыках.
И, конечно, я признаю, что это предубеждение может быть до некоторой степени оправдано, если иметь в виду иных верующих, которые скорее заняты внешним соблюдением, нежели заботятся о внутреннем постижении. В частности, мне кажется, что робкое благоразумие, мелочная рутина как в области веры, так и в отношении дел, стали обычным явлением во многих уголках французской провинции, которые затрудненностью сношений и скудостью идейного обмена, правда, ограждены от опасной заразы и преходящих увлечений света, но зато и отдалены от того, что я бы назвал круговращением истины и биением жизни.
Последние слова Бенэн произнес, широко раскинув руки; потом он сделал паузу. Он вполне владел собой. Он уже не плавал в сомнительном тумане; он чувствовал, как вокруг него встает какое-то легкое и воспламенимое воодушевление, которое смешивается с его дыханием и проникает в самый его мозг.
В аудитории он уже различал области. Он чувствовал, что в разных местах у нее неодинаковый состав и неодинаковое сопротивление.
Прямо напротив мягкая, вялая часть, поглощавшая слова по мере того, как они произносились, хотя, по-видимому, равнодушная к ним, но важная по своему положению и требовавшая особого усилия.
Ближе и словно ниже, вокруг кафедры, до странности неблагодарная и строптивая зона. Мысль, падая на нее, издавала сухой звук.
Дальше, налево, в сторону входа, немного неясная, довольно покорная масса, способная к брожению, но пока что, по-видимому, испытывавшая чувство зависимости и подчиненности.
Направо, в сторону хора, небольшая по объему, но связная часть, издававшая полный звук, приятная на ощупь.
Бенэн продолжал:
— Таким образом, возлюбленные братья, особенно в новые времена и после прискорбных смут Реформации, христианская мысль и христианское дело в нашей стране оказались словно загипнотизированными некоторыми нравственными проблемами, я бы сказал даже — некоторыми вопросами обычая, несомненно заслуживающими внимания, но едва ли настолько важными, чтобы привлекать, поглощать, приковывать все наши силы. Эти вопросы столь частного порядка стали чуть ли не стержнем всей религиозной жизни. Ради них пренебрегли более важными заботами, оставили невозделанной гораздо более обширную духовную область.
При этом, поступая так, христиане, которых я имею в виду, ни секунды не сомневались, что они верны учению Христа. Даже сознавая, что они противятся глубокому голосу природы, они утешались мыслью, что соблюдают прямую волю создателя.
Выразим точнее нашу мысль. Никто не станет спорить, что в противность большинству других религий — язычеству, исламу, брахманизму… современный католицизм рассматривает нечистоту или то, что называют этим именем, как основной грех, а чистоту — как самую, быть может, драгоценную, самую небесную добродетель, благоухание которой всех угоднее богу. Хоть и не отнесенная к числу богословских добродетелей, она ставится не ниже их, и мой опыт духовника позволяет мне утверждать, что многие девицы зрелого возраста легко прощают себе почти полное отсутствие милосердия ради непорочности своего тела. Бенэн снова оглянул аудиторию; он увидел ее во всех подробностях.
Напротив, на скамьях приходского совета, два ряда мужчин, сорокалетних, пятидесятилетних и шестидесятилетних, богатых, пузатых и толстозадых, круглолицых и круглоглазых, пухлоруких и толстогубых, дюжина старых откормленных самцов, словно присяжные заседатели, которые, позавтракав, явились слушать дело при закрытых дверях.
Ближе, вокруг кафедры, заполняя боковые проходы, слой старых дев, черных, жестких и невзрачных, словно груда угля, поистине куча отбросов, свалка ящиков для золы, как бывает возле железнодорожных станций.
Направо, в сторону хора, нарядные семейства, чинно усевшиеся, не слишком тесно, и готовые верить отцу Латюилю на слово.
Налево более пестрая мелюзга; много одиноких женщин, матери с дочерьми, несколько престарелых майоров, теребящих четки узловатыми, артритическими пальцами; несколько бледных, целомудренных молодых людей, замороженных в попечительствах; в самом конце нищие и нищенки господина кюре.
А главное, почти напротив, в двух шагах от приходского совета, возле столба:
Юшон, в прямо сидящих больших очках, с неподвижными, блестящими, словно дорогие камни, глазами;
Омер, с лицом, цветом своим вызывающим беспокойство, и красным носом, наводящим на мысль о чем-то непристойном;
Брудье, с видом ханжеским и внимательным.
Бенэн, набравшись отваги, продолжал:
— К чему только ни пришли, братья мои, ступив на этот путь? Уже не довольствовались тем, чтобы осуждать самые наивные, самые невинные излияния, в которых выражается влечение одного пола к другому. Самый брак показался подозрительным. На это богоустановленное таинство стали смотреть как на крайнюю меру; на налагаемые им обязанности — как на отдушину для человеческой похотливости. Не в меру усердные руководители совести стали требовать от слишком покорных исповедниц, чтобы они отвращали от себя своих мужей каждодневным нежеланием; и этим несчастным казалось, что они освящают свое ложе, изгоняя с него тот самый обряд, для которого предназначил его создатель.
Ибо, возлюбленные братья, фанатики чистоты впадают в странное заблуждение, приписывая свои взгляды богу. Ничто ни в ветхом, ни в новом завете не дает им на это права. Эти враги жизни, любви и плодородия ссылаются на бога патриархов, на бога, который явно благоволил сильным мужьям и многоплодным отцам; на бога, который внушил «Песнь Песней» — самую пламенную, самую сладострастную песнь, которая когда-либо оглашала восточную ночь и которая, если бы я повторил ее с высоты этой кафедры, сразила бы их гугенотскую стыдливость; они ссылаются на Христа, который любовь во всех ее видах сделал высшей из добродетелей, на Христа, который явился снисходительным другом грешнице Магдалине, на Христа, который защитил блудницу, на Христа, который свое учение выразил в двух заповедях: «Любите друг друга!» — «Плодитесь и множьтесь!»
Бенэн перевел дух. Упитанные мужчины на скамьях приходского совета улыбались сочувственно. Семейства справа были удивлены, но ловили каждое слово этой парадной проповеди. Налево отставные майоры ощущали какое-то щекотание в своих засоренных суставах, какой-то жар в своих узловатых руках. Юноши, замороженные в попечительствах, быстро отогревались и мутным оком взирали на барышень, пришедших в сопровождении дам, еще более мутным оком — на иных дам, сопровождавших барышень. А старых дев корчило; они оборачивались, переглядывались, наклонялись друг к другу, шептали что-то друг другу на ухо, вздыхали, покашливали, глотали слюну или запевали Ave Maria, чтобы отогнать видения.
Между тем глаза Юшона стали какими-то жуткими; они блестели все больше и больше, не как камни.
Нос Омера требовал передника или, по меньшей мере, фигового листка.
Брудье разительно напоминал сатира Булонского леса.
— О, братья мои! Я словно сейчас слышу его святейшество Пия Десятого, я словно сейчас слышу, как этот крепкий венецианец в задушевной беседе, которой он почтил меня столько раз, с жаром ополчается на маньяков воздержания:
«Per Bacco! — восклицал он. — Son fuor di me dalla stizza quando vedo costoro castrati…[12]Клянусь Вакхом, я вне себя от злости, когда вижу этих скопцов. Я вне себя, — восклицал он, — когда вижу, куда их заводит их неразумное рвение. Они отшатнут от нас всех тех, кто получил в дар от неба сильное тело и горячую кровь; всех тех, которые достойны называться людьми. В рядах воинствующей церкви останутся одни только старухи, карлики, больные и негодные. Нечего сказать, хороша армия! Я буду гордиться, что командую ею!»
Да, братья мои, пора обличить эту ересь; пора восстать против этой ложной морали, в которой словно возрождается неистовство Кальвина и в которой я чувствую дух сатаны. Ибо fecit cui prodest[13]Делает тот, кому выгодно.. Кому, как не сатане, всего выгоднее противиться божьим замыслам и губить дело божье? Бог сотворил мужчину и женщину. Он снабдил их органами, необходимыми для осуществления его намерений в отношении человечества. Если он присоединил к этому инстинктивную потребность пользоваться ими, естественную способность извлекать из них все возможное благо, живое наслаждение, возникающее из их употребления и не только не притупляющееся, но наоборот, возрастающее от повторения, то это поэтому, что он соразмерил средства с важностью цели и не пожалел ничего для достижения успеха.
Будем споспешествовать ему, братья мои! Наша нерадивость в следовании по путям господним была бы тем менее извинительна, что здесь долг совпадает с удовольствием.
Восстановим прежде всего общение полов в его достоинстве и в его значении! Скажем себе, что всякое небрежение, всякое равнодушие в отправлении брачного обряда — такой же грех, как непосещение церковных служб или уклонение от исповеди. Слишком сдержанный супруг, уклоняющаяся или неохотно соглашающаяся супруга не должны рассчитывать на благоволение божье. Но те четы, которые вполне сознают свое назначение, те, которым кажется, что им никогда еще не удавалось в должной мере закрепить связующие их узы; те, которые, не довольствуясь тратой своих сил, не боятся превысить их меру и частотой, длительностью, пылом своих упражнений свидетельствуют, что бренное тело они приносят в жертву вечным целям; те, которые в святой невинности, подобно аскетам, разнообразящим обстановку, способы и ход молитвы, поощряют свое рвение, прибегая каждый день к какому-нибудь новому приему, дотоле еще неиспытанному — тех я называю любезными чадами господними.
Пусть не говорит мне супруга: «Отец мой, я лично полна готовности; но мой муж не обнаруживает ни малейшего желания; он как будто совершенно забыл о своих обязанностях». Я ей отвечу то же, что отвечаю женщинам, которые жалуются мне на религиозное равнодушие своих мужей: «А чья вина? Разве лекарство не в ваших руках?» Я ей отвечу: «А ваши обязанности вы исполнили? Я охотно допускаю, что не изнуряющий режим, не слишком скудная или слишком пресная пища вызывают у вашего супруга эту вялость, которая вас огорчает. Но использовали ли вы все те средства, которые имеются в вашем распоряжении? Пользовались ли вы каждым случаем, чтобы вызвать в его душе мысль об его обязанностях и даже самый их образ? Достаточно ли ясно вы ему обнаружили вашу готовность, ваши похвальные желания? Иной взгляд, иное выражение лица, иная поза могут иметь самое благотворное влияние. Менее строгий костюм, не так ревниво скрывающий тело, может возбудить и воспламенить воображение. А когда ночь сближает вас в тесной интимности ложа, когда ваша красота ограждена лишь легким покровом, когда она подвержена всем случайностям соприкосновения, всем вольностям осязания, разве некоторые полунепроизвольные движения, некоторые почти бессознательные жесты не пробудят плодотворной непринужденности? Или вы устыдитесь взять в свои руки почин, который, правда, не является вашим природным уделом, но который вам было бы грешно оставлять так долго в бездействии?»
И пусть мне не говорит супруг: «Отец мой, я снедаем рвением; но моя жена отвечает мне непреодолимой холодностью, если только это не плохо скрытое отвращение». Я ему отвечу с еще большим жаром: «Бог, — воскликну я, — доверил вам поле. Если оно и не осталось целиной, то многим лучше оно от этого не стало. Небрежная и поверхностная пахота, не дополненная другими работами, не могла дать лучше жатвы. На что вы жалуетесь? Вы скажете, что почва — неблагодарная? Допустим; но бог хотел удвоить вашу заслугу. Вы обманули его ожидания. Не говорите мне о непреодолимой холодности! Видели вы когда-нибудь, как ребенок играет снежным комом? Он его берет, мнет его, комкает; он его гладит, вонзает в него пальцы; он подносит его ко рту, согревает его своим дыханием… Мало-помалу снег тает и покрывается капельками. Или у вас меньше умения? Или у вас меньше терпения?»
Отец Латюиль обвел глазами аудиторию.
Брудье, Юшон и Омер незаметно подкрались сзади к трем сидящим женщинам и, казалось, готовы были броситься на них.
У старых самцов на скамьях приходского совета лица были апоплектические; все они полиловели; сильно вспотев, они потеть уже перестали; они вращали выкаченными глазами; они искали нежданной добычи.
Направо семейства чувствовали, что снова превращаются в четы; там были влажные взгляды, прерывистые дыхания, сжимания колен и бедер.
Налево молодые девицы дрожали, боясь сами не зная чего. Юноши с пересохшим горлом шевелили руками. Что касается матерей, то одних обуял ужас, других пронзали воспоминания, как раскаленные лезвия.
Отставные майоры щупали глазами бока соседок, в отчаянии, что не могут лучше испытать их упругость.
А груда старых дев была подобна длинной, костлявой кошке, ощетинившейся и облезлой, черной и линялой, кошке швейцара, которая корчится, проглотив шнурок от звонка.
— Теперь я обращусь к девицам, созревшим в безбрачии. Я им скажу: «Не похваляйтесь угрюмым девством! Не надейтесь на благоволение господа, чье творение вы столь открыто поносите. Или возможно скорее измените ваше поведение. Конечно, для иных из вас уже немного поздно. Какой мужчина будет настолько расточителен, чтобы бросить в кучу старого хвороста семена, которых ждет так много тучных и рыхлых нив? Но остальным нельзя терять ни мгновения. Да не окончится год без того, чтобы они не сделали усилия возвыситься до истинно христианской жизни!»
Затем я обращусь к молодежи, к юношам и к девушкам. Я буду их умолять возможно скорее вдуматься в свое земное предназначение. Им не только приходится позаботиться о своем собственном спасении, но еще исправить немало ошибок, содеянных их предшественниками. Девушки, страшитесь унижений безбрачия, страшитесь загубленной жизни! Осуществляйте волю божью. Вы все, мне хочется верить, от всей души стремитесь к святым восторгам ложа. Не допускайте помех этому призванию. Если около вас ослепленные умы препятствуют союзу, который вы считаете благоразумным, пусть события усугубят своим красноречием ваши мольбы. Бог не осудит вас за то, что вы предвосхитили его благословение.
А вы, юноши, помните, что бог дал вам в удел тот почин, о котором я уже говорил. Как Моисей, вы носите чудотворный жезл, источающий воду из скалы. Докажите, что вы должным образом цените это преимущество. О юноши, я бы хотел, чтобы ваш пыл был неукротим! Я бы хотел, чтобы презрев пустое притворство, вы призвали бога в его же доме в свидетели своего нетерпения. О братья, осмелимся ли мы воскресить простодушные восторги первых христиан? Обретем ли мы рвение вечной любви, когда вдали от хладных извращений века все члены общины, мужчины и женщины, юноши и девушки, охваченные великою любовью, исполненные духа, кидались друг другу в объятия, и, сливаясь в поцелуе…
Вдруг Юшон, Брудье, Омер наклоняются вперед, хватают за плечи сидящих перед ними женщин, приподымают их, обнимают за грудь, припадают к губам.
Старый самец перелезает через ограду скамей приходского совета и хватает первую подвернувшуюся под руку зрелую деву.
Юноша впивается губами в шею молодой девушки. Отставной майор опускает узловатые руки на чьи-то бока. Жены склоняются к своим мужьям, те берут их за талию и щупают им грудь.
Матери кричат; старые девы кричат и бегут, опрокидывая стулья.
Со скамьи приходского совета устремляются еще мужчины. Трое приятелей шарят в юбках у своих женщин. Двадцать юношей нападают ка барышень, пришедших с матерями. Майоры мнут бока.
Аудитория сжимается в судорожные группы.
Бенэн, со все еще простертой рукой, не считает нужным кончать фразу.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления