n) ГОЛУБЫЕ ИНДЕЙЦЫ

Онлайн чтение книги Принц-потрошитель, или Женомор Moravagine
n) ГОЛУБЫЕ ИНДЕЙЦЫ

Никогда не забуду, как мы поспешно ретировались из Нового Орлеана всего лишь через неделю после прибытия туда. Мы высадились из техасского ночного поезда, следовавшего из Сан-Антонио, чтобы присутствовать на свадьбе Латюиля.

Латюиль был нашим фактотумом.

Домашний лакей, посыльный, мастер на все руки, этот Латюиль был забавным субъектом, уж поверьте мне на слово. Он обнаружил нас в Вайоминге, подобрал прямо на платформе маленького вокзальчика около Шайенна и, представившись, предложил нам посетить Йеллоустонский национальный парк. В то утро у него на макушке красовалась фирменная кепчонка с надписью по-английски «Переводчик». Сам он был француз, уроженец, кажется, Морбиана, и откликался на имя Ноэль.

До того мы исколесили Штаты, побывав почти в каждом, и Латюиль быстро уразумел, что особенность нашего туризма заключалась в том, чтобы избегать крупных городов, слишком людных общественных зданий, а также трансконтинентальных поездов, в персонале которых значился полицейский инспектор; из всего этого он почти мгновенно умозаключил, ибо обладал ярко выраженной способностью мыслить ясно, что нас могут заинтересовать малопосещаемые области Аризоны, и предложил себя на роль нашего проводника по Юго — Западу, где мы могли бы обозревать примечательные ландшафты и посетить резервации индейцев, живущих по соседству с границей. Допускаю, что Латюиль был законченным проходимцем, однако столь же существенным его отличием являлась неумеренная болтливость. Он доказывал нам преимущества подобного путешествия с подлинным жаром, набросав грандиозное полотно полной приключений жизни в пустыне: описал в самых идиллических тонах особенности индейского быта — привычку тамошних мужчин, женщин и детей беспрестанно петь, танцевать, извлекать благозвучные мелодии из флейт самого разного вида и размера, восхвалил живописность их разваливающихся хижин на вершине песчаного бархана. Так что мы охотно поддались на его уговоры. Впрочем, чтобы нас убедить, хватило бы и меньшего. Мы с Женомором уже подустали от той жизни, которую вели. Хотя, затерявшись в этой обширной стране, мы, как обычно, странствовали без цели и оставались неузнанными, наше безделье привлекало к нам внимание, нас уже не раз донимали каверзными расспросами на корабельной палубе или в купе экспресса: как и в России, мы были вынуждены в каждой гостинице останавливаться под новыми именами и изменять внешность во всяком новом городе; подобная игра в прятки не могла продолжаться бесконечно. Вот почему предложение нашего гида нас чрезвычайно устроило. Исчезнуть. Жить на свежем воздухе. Раствориться среди необитаемых просторов. К тому же Латюиль довольно ловко и без всякого нажима дал нам понять, что он легко проведет нас через границу при помощи нескольких преданных ему приятелей. Упомянул он также о некоей шахте золотодобытчиков, верном дельце. А чуть попозже присовокупил сюда и алмазную россыпь.

Через три дня после нашей встречи мы очутились в его безраздельной власти; еще через неделю мы уже не могли без него обойтись, он стал нам необходим: готовил ночлег, занимался лошадьми, охотился, стряпал. Какой приятный попутчик — забавный, услужливый, веселый, всегда довольный, столь же преданный и деятельный, сколь трепливый!

Лошадь Женомора трусила бок о бок с его конем, я же плелся в хвосте. Так, втроем, делая короткие переходы, мы пересекали Колорадо. Ничто нас не торопило. Латюиль без умолку болтал.

Послушать его, так он знал всё и всех. Все читал. Перепробовал все ремесла, помотался по всему свету и везде имел друзей. Жил во всех городах, пересек несколько безлюдных регионов, сопровождая бригады инженерной разведки или в качестве проводника научных экспедиций. Дома он знал по номерам, горы — по высоте, детей — по дате рождения, корабли по именам, женщин по фамилиям любовников, мужчин по их недостаткам, животных по достоинствам, планеты по определениям в гороскопе, а звезды — по их влиянию на жизнь того, чье рождение они осеняли. Суеверен он был не менее какого-нибудь дикаря, хитроват, как обезьяна, современен, как кафешантанный конферансье, а от прочих предрассудков вполне свободен, одним словом — продувная бестия.

Со временем я перестал доверять ему, не понимая, чего он добивается подобными россказнями и почему однажды назвал меня «мистер англичанин», заговорщицки подмигнув. (Вправду ли он подмигнул или же я, слишком подозрительный, никак не могу забыть англичанина из Гостиного Двора — даже здесь, среди безлюдных колорадских высокогорий?)


Но по сути, мне не стоило беспокоиться. Латюиль был обыкновенным жуликом, поскольку чем дальше мы продвигались на юг, тем чаще он трепался о добыче золота и шахте, которая, как он думал, обязательно должна была нас заинтересовать. Он долдонил о ней с утра до вечера, целыми днями, пока мы тряслись в седле, и еще назойливее — на ночных стоянках. Там он вещал, подложив под голову наши седла, пока мы уплетали соленую свинину и черные бобы, покуривали толстенные южные сигары. Небо меркло. Стреноженные лошади бродили вокруг нас и щипали траву.

— Что до моей золотоносной шахты, она в Коммон-Игл, это не доезжая Биг-Стоуна, там, на границе, где меня ожидают добрые друзья, дотуда еще два дня пути, ее очень легко перейти, вот увидите: она проходит по высокогорному ущелью в таком затерянном краю, где не бывал ни один европеец. Чтобы туда добраться, надо карабкаться по крутым тропкам, и попадешь на песчаное плоскогорье, где нет никакой зелени. (Интересные насекомые водятся в тех местах — медоточивые муравьи, считается, что они усиливают любовный пыл, индейцы всегда не прочь ими полакомиться.) Та пустыня со всех сторон окружена горами из мелового песчаника, абсолютно голыми. Когда приближаешься к этим песчаным скоплениям, там, на несусветной высоте над уровнем моря, обнаруживаешь домики, потом — людей, которые при виде чужеземца приходят в неописуемый восторг. Чтобы добраться туда, имеется всего одна крутая тропка, по ней карабкаешься под резкие звуки приветствующих тебя флейт (а еще там есть такие трубы — пятнадцать футов в длину!), под это сопровождение ты поднимаешься на скалу, делая полукруг, и попадаешь к индейцам-валлатаон, которых мексиканцы зовут индейцы-хемез. У них даже католическая церковь есть — по-местному «эстуфа». Церковь заброшена и полуразрушена. Она посвящена Монтесуме. В ней всегда горит огонь, его будут поддерживать до возвращения Монтесумы, каковой, вернувшись, установит свою власть над всем миром. На стенах церкви изображены индейцы, охотящиеся на оленя или медведя, и огромная радуга, концы которой покоятся на двух стульях, а рядом встает солнце и небо расколото молнией. За церковью глазу открывается огромное пространство на юг и восток и видны три горы, которые индейцы называют Тратсичибито, Сози-Лa и Титзит-Иуа, их высота более десяти тысяч футов. У их подножия находили кости мамонта. Старый испанец-кюре, предпринявший эти раскопки, порядочный таки распутник. Вот ему-то и принадлежит та шахта, о которой речь. Он желает ее продать. Но я хочу предложить вам дельце получше. Там есть алмазная россыпь: чуть подальше, по другую сторону гор, в двух днях пути от Стинкинг-Спринг, по — индейски Тугае; их настоящий бог — солнце, они призывают ветер криком «аха, хи-и-и», а дождь вызывают, насвистывая «у-уф-ф-ф-ф, у — у-уф-ф-ф-ф!»; старый кюре из «эстуфы» однажды взял меня за руку и поведал эту тайну. Так и сказал на своем замшелом испанском: «Мне одинаково по сердцу старые черепа в могилах и золотые слитки в захоронках!». Он провел меня в узкий каньон с отвесными стенами. Там, у подножия кактусов, которыми поросло высохшее дно реки, валялись яркие черепки посуды, высоко над головой парил орел, а известняковые стены каньона всюду, куда достигал глаз, были испещрены дырами, проемами, узкими трещинами, а также иероглифическими надписями, сделанными желтой и красной охрой и еще чем-то синим. Множество индейцев, зависнув над пустотой, болтались на веревках, свитых из лиан. Они буквально кишели на ярком солнце, как рой мошкары. Сновали вверх и вниз с поразительной быстротой. Проникали в эти дыры-пещерки, трещинки, выбитые в скале углубления, осматривали все неровности, каждый выступ стены. Время от времени кто — нибудь из них появлялся оттуда с чем-то круглым в руках. На мгновение повисал, раскачиваясь на веревке и крутясь вокруг собственной оси, болтал ногами, чтобы обрести равновесие, а потом с размаху бросал вниз предмет, который держал в руке. У наших ног разлетелась на куски гигантская урна. Из нее выпала скорчившаяся мумия: почерневшие кости и золотые пластины, величиной с ладонь. Вы меня слышите? Из чистого золота, уже обработанного, без всяких примесей! Купите-ка это место, и мы разделим доход. Вы ведь понимаете, что я собираюсь вам продать не акции (я было заказал их в Денвер — Сити, сто тысяч по доллару за штуку, но нужно проделать уйму формальностей, прежде чем тебе разрешат разместить первый десяток, так что весь пакет у меня под седлом и каждую ночь я разжигаю этим огонь; а ведь надо было еще расплатиться с гравером и торговцем бумагой, ну и теперь у меня ни цента), вам-то я предлагаю не бумагу, а чистое золото, золото кюре (он все талдычил по-испански: «Оно лежит там давно, лет сто двадцать, не меньше»). Надо только с ним расплатиться. Это старый греховодник, у него где-то есть тайничок с сокровищем, я еще не знаю, где именно, надо бы ему прижечь пятки, чтобы признался, как это делают в Европе, а можно подпоить индейцев и заставить их нашего кюре повесить. У него, наверно, груза припрятано на добрую сотню ослиных поклаж. Золото попадает ко мне, и мы его делим; вас же я прошу только купить у индейцев «буррос», их «буррос бравое» — диких мулов, способных пройти где угодно, они могут камни жрать или даже стволы деревьев на городском бульваре, уж поверьте, это добрая скотина, клянусь Охос — Калентес; мы незаметно проберемся в Мексику, а я, натурально, оставлю с носом приятелей, которые будут поджидать меня чуть ниже, восточнее: ведь Охос-Калентес-то на западе. Обойдем лесистые участки, а дальше двинемся по луговым склонам (там попадаются ямины с водой, окруженные скудной зеленью). Будет тяжко, но не беспокойтесь: я приведу вас в тихую гавань. На корабль мы сядем в Гуаймасе. Там надо только проехать чуток на поезде (я работал в тех краях на укладке рельсов, поэтому места знаю). От Гуаймаса до Масатлана регулярно ходит каботажное судно.

В Коммон-Игл мы прибыли в день чествования святого Петра. Индейцы, хотя и отошли от католической римской церкви, праздник Сан-Педро справляют до сих пор: устроили конные скачки по улочкам селения. Женщины расположились на крышах и выплескивали оттуда воду на головы тех, кто оказался в хвосте группы.

Старый испанец-кюре давно умер, его похоронили три года назад. Все это время индейцы-валлатаон не видели белого человека. Мы провели там почти полгода: я, совершенно разбитый, брюзжащий, коллекционировал черепки древней посуды в ущелье-кладбище, за неимением других занятий составляя словарь языка хемез; Женомор вскрывал с помощью загнутой иголки брюшко медоносных муравьев и делился своей добычей с маленькими индианками, едва достигшими пубертации, которые громко ссорились из-за каждого муравья. Мед из насекомых выдавливался только с внутренностями, но они и тогда продолжали шевелить лапками и головой; Латюиль шнырял взад-вперед, рыл ямки и траншеи, переворачивал все в церкви вверх дном, ночью вместе со слепым старейшиной и прокаженным подростком затевал разные магические действа в тщетной надежде, что они помогут ему разыскать сокровище, схороненное старым кюре.

Мы привезли с собой изрядный запас водки на двадцати вьючных животных: шестьдесят пятигаллонных бутылей в оплетке. Латюиль не поскупился. Со дня нашего прибытия спиртное потекло рекой, мужчины, женщины, дети предавались настоящим оргиям; и вот теперь, чтобы получить хоть капельку огненной воды, они растаскивали по камешку источенные временем стены «эстуфы». Иногда кто — нибудь выливал немного водки на вечный огонь; тогда языки пламени лизали камни очага, те самые три священных камня, последние остатки старинного жертвенника Монтесумы, и вся деревня принималась неистово танцевать вокруг них. Но несмотря на крики, танцы, песни, призывающие на помощь высшие силы, на звуки магических флейт, еще более пьянящие, нежели водка, невзирая на адскую кухню старого слепца и пророческие телодвижения юного танцора-прокаженного, на все эти колдовские действа — золота никто так и не обнаружил.

В деревне начался настоящий голод. Индейцы стали проявлять недовольство. Сап косил наших мулов одного за другим. Как-то утром, сразу после того, как закончились запасы водки, мы снялись с лагеря.

Это было бегство.

Мы шли по острой кромке кратеров-«кучильяс» и карабкались по крутым тропкам; наши лошади продвигались вперед с большим трудом, под ногами шевелились зыбкие песчаные осыпи, забивая узкие проходы и заполняя русла высохших потоков. Прокладывая себе дорогу по непроходимым ущельям, мы проникали в долины, выбитые в камне, где все было источено следами размывов. Там высились целые башни из песка и глины. Огромное пространство, разъеденное эрозией, где земля, оставшись без воды, вся в трещинах и разрывах, походила на кружево. Большие камни вздымались вертикально, те же, что лежали плашмя, ненадежно покоились на узких грядах щебня. Гирлянды остроконечных выступов, сталактиты, обсидиановые крючья нависали над нашими головами, лошади спотыкались на острых каменных ребрах и иглах, землю усеивало что-то вроде зубьев пилы. Затем тропа вывела нас в пыльную, иссушенную саванну, где только редкие юкки прицеливались заостренными кинжальными листьями в небо.

Индейцы-валлатаон неотступно шли по нашему следу три недели, они осыпали нас градом мелких стрел, выпущенных из духовых трубок, и все эти три недели нас изводили их флейты. Да, именно флейты. Они шепелявили, хныкали, верещали за нашими спинами, рычали в тесных ущельях и горловинах, колотились эхом в стены вулканических цирков; эти звуки гнались, настигали нас, дробясь на множество режущих осколков. Впереди и сзади, справа и слева — вокруг кишели тысячи сорвавшихся с цепи голосов, они терзали нас, угрожая, не оставляя ни минуты покоя ни днем, ни ночью. Среди всего этого песка и каменных осыпей нам чудилось, будто каждый наш шаг поднимал целую бурю звуков, этакий трескучий смерч, готовый обрушиться на нас, превратившись в проклятия, плаксивые завывания, угрожающие выкрики, оскорбления, срывающиеся в единый обезумевший рык. Одни флейты били по нам разрывными, другие рассыпались шрапнелью, заставляя оглядываться. Самые резкие до живого мяса буравили нам уши, самые отрывистые расстреливали нас в упор, вынуждая пятиться назад. От некоторых трелей начинала кружиться голова. Так можно было сойти с ума. Мы сбились с пути, стали безнадежно кружить. Наши замученные лошадки плелись неведомо куда. Мы сами тоже постепенно теряли голову. Нас душила жажда, от солнца, бившего нам в темень, словно гонг, вопил каждый камешек этих безлюдных мест, и все это отзывалось в бездонности саванн гулом тамтама.

Тем не менее мы продвигались вперед, превозмогая шум крови в висках, не осмеливаясь сделать ни единого выстрела, побросав весь багаж и носильные вещи, ящики, вьючную скотину — всё, вплоть до последней фляги. Поскольку мы то ходили по кругу, то наступали или отступали, забирались повыше и спускались вниз, мы перестали понимать, где выход из бесконечных ущелий, переходов, перевалов, перешейков, уступов и долин, гребней и провалов. Наши животные подохли, и мы продолжали бегство на своих двоих, высохшие, скрюченные, то пробирались все дальше под отвесными лучами полуденного солнца, то согбенно плелись под громадным лунным диском, шарахаясь от зиявших ямин и пугаясь каждой тени.

Наконец преследователи отстали, дойдя до тех черных камней, что обозначали границы владений племени валлатаон. Мы отходили кружным путем, огибая равнину, затянутую дымкой тяжелых серных испарений. Каждую сотню шагов мы спугивали сову. Последние придыхания флейт еще доходили до нас, словно отдаленный рокот вулкана. Через одиннадцать дней мы добрались до Эль-Пасо, Эль-Пасодель-Норте, где сели в поезд до Сан-Антонио.

Именно в Сан-Антонио, что в Техасе, Латюиль в первый раз заговорил о своей женитьбе.

Возлежа в креслах-качалках в тени увитой какими-то лианами беседки, без конца прикладываясь к бутылке виски, спокойные, идущие на поправку и даже чуть располневшие, мы созерцали городок; он раскинулся внизу, так что на его жизнь мы смотрели поверх своих сапог. Там, меж ванильных зарослей, сновали юркие пеоны и «вакейро», топали коренастые ковбои-голландцы, шествовали матроны в щеголеватых платьях — рукава буфами, семенили домохозяйки, бегали белокурые дети, и солнце слегка золотило их выгоревшие вихры. Улицы тонули в пыли, и нас донимали целые рои мух (а ночью у фонаря кружились сонмы мошкары). И вот, размахивая мухобойкой из лошадиного хвоста, Латюиль завел с нами речь о Доротее.

— Я познакомился с нею, возвратясь из Новой Зеландии, — изливался он. — Сразу после кругосветки на борту китобойного судна «Капитан Оуэн» перебрался на «Дабл-Кресченс — Сити», он плыл к Новому Орлеану, возвращаясь в порт приписки. Там мы разгружались. Я, как только ступил на сушу, стал проводить время в барах и тавернах Банкс-Аркейдс, денежки так и текли сквозь пальцы. Скоро в голове у меня совсем помутилось. Пол в салуне качало, как при мертвой зыби. Он плясал под ногами, словно палуба моего китобойца в непогоду, а здоровенный стол посередине, уставленный всякими блюдами и салатницами, потихоньку надвигался на меня, точно айсберг. Сам же я вроде бы не двигался. Только заказал себе порцию зеленой черепахи с дикой редькой, чтобы в мозгах хоть немного прояснилось, и всяких слизняков, что собирают дождливыми деньками в подлесках Макарских островов. Косточки у меня еще побаливали, поясницу прихватило, а суставы скрипели, будто якорная лебедка. Мне позарез надо было встать на прикол и хорошенько расслабиться, чтобы каркас пришел в норму. Киты шли хорошо, я только что получил жалованье плюс долю, положенную стартему матросу, и надбавку за удачно загарпуненную добычу. Будущее рисовалось в розовом свете, бутылки в глазах двоились, и свет от них расходился заманчивой радугой, так что выходить на свежий воздух никакого желания не было. В салуне тепло, вещмешок лежит у моей ноги, как верный пес. А снаружи, скажу я вам, льет так, как может лить только в Новом Орлеане. Вот я и бросил якорь в «Красном осле», спустил все паруса.

А за год до того, как раз на Святого Иоанна, случилось вот что.

Несколько матросов решили пострелять из электрического карабина. Кто-то бросил монетку в автомат, зажглись разноцветные лампочки, забили крыльями чучела маленьких птичек, собираясь запеть хором, тут-то передо мной и возникла Доротея. Она стояла по другую сторону стола. Я отчетливо видел ее руки: все пальцы были унизаны перстнями. Камни в них сверкали, точно капли спиртного, а лицо выступало из мрака наподобие луны в туманной дымке. Она принесла мне блюдо, которое я заказал, от еды пахнуло густым ароматом темного и очень пряного Кюрасао. Боже, как это было хорошо! Я тотчас захотел на ней жениться.

Понимаете ли, вот все мы много повидали, везде побывали, знаем, как живут тут и там, мы все одинаково хотим где-то осесть, найти маленькую спокойную норку. Сидеть под апельсиновым деревом у маленького белого домика с видом на море, и чтоб рядом пригожая чистенькая девица, которая вытирает пыль с мебели и дает по десять раз на дню опрокинуть себя в кроватку, а в промежутках стряпает какую — нибудь жратву… Нет, черт побери, я не могу жить без всяких этих закусочек, которые только тебя и ждут, потомившись на медленном огне… а еще замечательно, когда ты в одной рубашке выбежишь в садик отщипнуть листик — другой шалфея, а то рубишь хворост на заднем дворе или с трубкой в зубах ходишь по рынку, ведь именно мужчина должен выбирать добрый кусок мяса для жаркого, или закатываешь благоверной хорошую взбучку, будто какому — нибудь юнге, ежели дом как следует не прибран… Сам знаю, что это только мечта, ведь стоит малость попривыкнуть, и скука начнет разъедать нутро; как только осядешь, сразу захочется натянуть старые мокроступы, прошлепавшие по всему земному шарику, опять соскучишься по треклятой шамовке из камбуза, по рубахам без пуговицы у воротника… и рад будешь тянуть лямку под палящим солнцем, с высунутым от жары языком, проклиная эту грязную шлюху-жизнь, и засыпать в неведомых городах, подыхая от нищеты, и где-нибудь там повстречать такого же доходягу, которому все обрыдло, потому что он истосковался по морю и тоже готов куда-то ринуться сломя голову, плыть куда придется, и все ему нипочем, а от него уже несет козлом, такой он затертый, но что вы хотите! На этот раз я уперся! Уперся, и всё тут! Девица была недурна. Я губы-то и распустил. А «дринки» шли один за другим. И в карманах еще было полно. А маленькие механические птички всё пели, не умолкая. Бар ходил ходуном, слишком уж я намаялся на той поганой китобойной посудине.

Доротея была дочкой хозяина «Красного осла», забегаловки, принадлежащей старику Оппхоффу, кривому на один глаз, не слишком сговорчивому хрычу. Поскольку она уже принесла в подоле двух или трех младенцев, папаша бесперечь награждал ее тумаками, — может, именно от этого у нее телеса стали такими крепкими: зад выпирал столь зазывно, что я не мог удержаться и то и дело щупал его три недели подряд. Когда старик давал волю рукам, я говорил себе: «Ну, дерись, дерись, скоро придет моя очередь». Меня это очень веселило — я же знал, что ночью Доротея ляжет в мою кровать. Но я так и не понял, как она ускользала от догляда бранчливого папаши, надо думать, ей это было не впервой, приспособилась. Впрочем, мне наплевать: чертовка уже запала мне в душу, я жениться на ней хотел, вот! А как она хорошо готовила! Чем больше Доротея отнекивалась, тем настойчивее я вел дело к венцу, ведь я бретонец, для меня одно удовольствие — бистро к рукам прибрать.

А теперь слушайте хорошенько: дальнейшее касается и вас тоже.

…Тогда как раз задул южный ветер, горячий суховей. На небе скопилось полным-полно всклокоченных облаков. Оттуда сыпалась какая-то желтая пыль и покрывала всё подряд, от нее слезились глаза и дохли мухи вместе с мошкарой; жара стояла убийственная. Все тело чесалось, кожу покрывали маленькие белые нарывчики, наши качалки скрипели, как швейные машинки. От таких всполохов зноя на эвкалиптах жухнет листва.

Латюиль встал, чтобы наполнить наши стаканы, выудил из миски с пикулями великолепный стручок ямайского перца и, жуя его, с набитым ртом продолжил:

— Ну да, все дальнейшее — по вашей части. Однажды ночью Доротея мне и говорит: «Послушай, Ноэльчик, дело не в том, хочу я тебя или нет, мне с тобой хорошо. Но с моим стариком сладу нет, к тому же через полгода у тебя кончатся деньги. А значит, теперь настаивать бесполезно: мой старпер упрется рогом. И так мне из-за тебя одни тумаки достаются. Вот и сейчас, смотри, вся в синяках, но дело-то не в этом: я тебя очень люблю, потому надо пошевелить мозгами. Ты всего навидался, обо всем в курсе, такой ушлый мужик, не пора ли тебе прошвырнуться по Штатам? Есть чудненькое дельце, можно урвать сотни, а то и тысячи. Ты что, газет не читаешь? Знаешь, что происходит в России? Там какие-то великие князья украли бриллианты короны и сбежали, теперь за их головы дают хорошую цену. Сдается мне, они скрываются где-то у нас, в глубинке. Все детективы прямо на ушах стоят. Тут очень просто зашибить тысячи долларов, а ты — парень продувной, у тебя наверняка получится, да и у папаши от этого клиентов прибавится. Найди-ка их, у меня сведения верные. Как, ты ничего еще не приметил? А я-то думала, мимо тебя муха не пролетит, ну ты меня разочаровал. Стало быть, ты еще не просек, что у папаши шашни с сыскарями? Знаешь, дорогой, мы с тобой поженимся, как только дело будет сделано». Вот так я пустился в дорогу, а тут и на вас наткнулся, господа. Видите ли, Доротея — тонкая штучка.

Услышав это совершенно неожиданное и не менее сенсационное сообщение, повергнувшее меня в ступор, Женомор разразился хохотом. Его так скрутило от смеха, что он чуть не опрокинулся в качалке… Ну, Латюиль!.. Ну, старый пес! У него всегда припасено что-нибудь на закуску! Вот так шутник! Как это ему удается? Вечно какую-нибудь бредятину изобретет! Ну и остолоп! Значит, вот о чем он думал, когда потащил нас к своей золотой шахте…

— Ты, видно, захотел весь барыш оставить себе? Для того и заманивал к индейцам, чтобы они нас укокошили, а тебе бы дали за это премию? Послушай, милок, да ты в своем ли уме? Ты бы сперва хорошенько поглядел на нас. Разве мы похожи на великих князей? И что это за бредни насчет России? Это все сирокко, у тебя от него мозги набекрень съехали. Тоже мне придурок нашелся. Видать, ты большой шалун!

— Господин, ну же, господин Женомор, и вы, господин англичанин, — лепетал сраженный наповал Латюиль. — Умоляю, послушайте, что скажу: ну, конечно, я обознался, виноват! Попал пальцем в небо! А всё те статейки из газет, я больше сотни вырезок видел у старого Оппхоффа. Там были еще и приметы, и фото — не ваши, нет… Но когда ты влюблен, ты как собака, что налакалась горячего: нюх отшибает начисто. Вы мне поверьте, после истории с индейцами я все делал по-честному, уж в этом могу поклясться. А теперь хорошо бы вам поехать со мной в Новый Орлеан. Я приглашаю вас на свадьбу, будете у меня свидетелями — тогда у старого зануды совсем никаких козырей не останется, да к тому же, надеюсь, вы поможете мне обустроиться: я уже видел, как вы щедры, господин Женомор, и, хотя мою плату мы не обговаривали, я вам всегда служил очень, очень верно, всё делал, и в конце концов, ведь я устроил вам совсем неплохое путешествие. А как Доротея обалдеет, если вы явитесь! Я предстану перед ней в компании не одного даже, а целых двух князей, двоих приятелей, дружков…

Вечером того же дня мы сели в поезд.

«Красный осел» и впрямь оказался неплохой забегаловкой, там было вполне терпимо, а кухня так и вообще отличная. Старый Оппхофф вел себя гораздо учтивее, чем мы ожидали. Касательно Доротеи, в ней действительно что-то было (через несколько лет она замелькала в каких-то американских комедиях; настоящей звездой не стала, но тем не менее фигурировала там на вполне приличных ролях и свои достоинства умела выставить напоказ). Женомор провел у нее ночку-другую.

А вот Латюиль куда-то исчез.

Я же не покидал бара, терзаемый недоверием, а поскольку Женомор как ни в чем не бывало лез волку прямо в пасть, я поглядывал за клиентами. В «Красном осле» всегда ошивалось два-три типчика; один, звали его Боб, проводил там почти столько же времени, сколько я, а еще был здоровенный малый, метис по имени Ральф, он частенько к Бобу подсаживался. Но ничего подозрительного я не обнаружил. Ральф, как только входил, шел прямо к столу Боба и там располагался. Сразу заказывал два больших стакана и приготовлял себе убийственное пойло: по пинте имбирного пива, джина и портвейна. Уплетал две горячие колбаски, выбирая, какие побольше, и высасывал вторую порцию спиртного. Затем Ральф рассеянным жестом сдергивал фуражку, ставил локти на стол, обхватывал голову руками и засыпал мертвецким сном. Что до Боба, он, попыхивая своей носогрейкой, сидел боком к спинке стула, упершись головой в стену и уставясь перед собой расширенными зрачками неподвижных глаз.

Никогда я не видел, чтобы они перекинулись хоть парой слов. Платил всегда Боб.

Однажды ночью я поднялся в свой номер, большую желтую комнату с двумя узкими железными кроватями и щербатым ночным горшком посредине комнаты, и уже принялся раздеваться, когда вдруг дверь высадили плечом и ко мне бросился с объятьями Латюиль.

— Решено! Решено и подписано! — завопил он. — Свадьба завтра, старик дал согласие!

И закружился по комнате в бешеной джиге.

Назавтра мы с Женомором купили два смокинга, чтобы отправиться в качестве свидетелей на свадьбу. Позже я узнал, что Женомор дал жениху десять тысяч долларов.

Вечером в «Красном осле» закатили праздник. На нем были все: Ральф, Боб и другие завсегдатаи. Бар всячески украсили, развесили электрические гирлянды, поставили граммофон перед дверью и танцевали на набережной. Народу собралось немало: соседи, прохожие, негры и негритянки — всем хотелось поглазеть. Латюиль был на три четверти пьян, а Женомор как с цепи сорвался: он отплясывал с Доротеей, облапив невесту так, словно то был Олимпио. Я же держался чуть в сторонке, поскольку никогда не умел танцевать. Ужасно хотелось спать.

И вдруг завязалась жуткая потасовка. Я вскочил, перевернув стол. Ральф и Боб набросились на Женомора, схватили его за руки.

Раздалось два выстрела.

Стрелял Латюиль. У него в каждой руке было по револьверу, и он вопил:


— Морик, Морик, и ты, англичанин, живо сматывайтесь! Убирайтесь отсюда! Бегите прямо по набережной, через сто метров за газометром прыгайте в лодку, я там бу…

Я увернулся от веревки старика Оппхоффа, которой он попытался притянуть меня к столбу. Женомор меж тем дал деру. Я тоже пустился бежать, мчался за ним что было сил. Мы прыгнули в моторную лодку, а секунду спустя туда свалился Латюиль и оттолкнул суденышко от причала. По берегу сновали тени. Раздавались ругань и пальба. Затем мы услышали женский голос. Протяжный такой вой, словно корова замычала.

Мы выбрались из освещенного места в полную темень. Лодка скользила по воде. Латюиль запустил мотор.

— Скверная история, — буркнул он, — я ему успел все-таки кровь пустить.

Мотор урчал. За нашими спинами раздался залп из нескольких револьверов, но мы ушли уже довольно далеко. Латюиль прибавил скорость. Город казался теперь всего лишь светлым пятном.

Женомор и я, мы все еще не могли отдышаться после пробежки, у нас каждая жилка дрожала от возбуждения, а Латюиль уже описывал широкую дугу, пристраиваясь рядом с пароходом, спускавшимся к устью реки, чтобы выйти в открытое море. С судна нам бросили веревку, потянув за нее, мы вытащили веревочную лестницу. В нашей моторке уже вовсю плескалась вода.

— Поднимайтесь на палубу! — приказал Латюиль.

Как были — в смокингах и с непокрытыми головами — мы вскарабкались на борт.

С восходом мы вышли из эстуария, выбравшись из тинистых вод Миссисипи навстречу океанской волне. Итак, мы на борту «фрутера» — парохода, перевозящего фрукты; он направлялся в Тринидад.

События сменяли друг друга так быстро, что до нас не вполне доходило, во что мы вляпались.

Мы стояли на палубе, ежась от свежего ветра. Никто не обращал на нас внимания. Латюиль опять куда-то провалился. Надпись на спасательном круге сообщила, что мы на борту судна «Генерал Ханнах». Фруктовоз шел с сильным креном.

Наконец мы заметили капитана, спускавшегося с мостика. Латюиль улыбался и гримасничал за его спиной.

— Хелло, парни, я страшно доволен, что вижу вас у себя на борту. Вы хорошо спали? — таковы были первые слова капитана.

Это был пузан необъятных размеров, в прошлом чемпион по бейсболу. Его звали Санберри.

Разгадка этого дельца не составила для нас труда, когда, очутившись наконец в кают-компании, мы налили себе по рюмочке отменного коньяка урожая 1830 года. Его там было три ящика, а еще — запас превосходных английских консервов. Латюиль, видать, хорошенько подготовился и теперь глядел триумфатором.

— Ну, что теперь скажете? — говорил он. — Вот вы не хотели меня слушать в Сан-Антонио, а посмотрите, как я сразу просек что к чему. Разве мои глаза и уши меня подвели? Если б не я, вас бы накрыли. Когда вы приехали, сколько я ни говорил, что вы не те русские, они ничего и слышать не желали. Вот уже больше полугода Боб, Ральф, старик, Доротея и остальные держали в голове это дельце, ожидая от меня весточки. Их, сволочей, оказалось более десятка, половину из них я сам впервые видел. А они все губы раскатали на мои денежки. Тогда я и провернул этот номер. Пять секунд — и все уже в воде. Ну и переполох я устроил, сами видели! Сначала я показал им те десять тысяч, что вы мне дали, и мы тотчас условились насчет свадьбы. Но мне уже ничего не надо было, ни ихней Доротеи с ее заморышами, ни Ральфа, ни Боба — мне обрыдла вся эта шатия из «Красного осла». Меня в округе знают: на дух не переношу этаких кривляк, которые меня ни во что не ставят. Вот вы — свои в доску, у нас завязано не на жизнь, а на смерть, разве не так? Ну вот, под предлогом, что мне, мол, нужно получить разрешение на брак от кюре в Мобайле, у меня там матушка живет, я взял ноги в руки, и только вы меня и видели. Вам небось это показалось забавным, вы, поди, ломали себе голову, куда это я подевался, ведь правда, господин Женомор? Да и вы, господин англичанин, видать, в затылке чесали? Но ставлю ящик коньяка, что вы, ясное дело, понимали: я где-то работаю на вас; а я тем временем втихую переправлял и коньяк, и консервы, и все остальное на это суденышко. А этот Санберри — пор-рядочная таки жаба, разве не так? Однако же он согласился отложить отплытие на сутки, чтобы взять вас на борт. Высадит он всех в Париа, это в устье Ориноко, в Венесуэле, но для этого мне пришлось загрузить ему в трюм коньяка разлива тысяча восемьсот тридцатого года, другого он не желал: ни какого-нибудь «Мари-Бризар», ни, Боже упаси, простого трехзвездочного — куда там… И так далее и тому подобное, и то ему вынь да положь, и это… А раз вы не поскупились, я тоже сыграл по крупной: короче, толстячок мне обошелся недешево, в пять тысяч, так что теперь у меня ни шиша, ни медяшки — пшик, я свое дело сделал. Только и осталось, что вернуть вам ваши пушки, потому как мой вам совет, дорогуши: в следующий раз, когда напялите смокинг, не забудьте сунуть в кармашек револьвер. Если б я обо всем этом не подумал, хороши бы вы были… Да, уж я попотел, что правда, то правда…

Вот так мы всё плыли и плыли. Фруктовоз рулил прямо на юг, пересекая Мексиканский залив. Поскольку балласт в нем был распределен как попало, мне казалось, что боковой крен все увеличивается. Машины тянули на совесть, трубы плевались огромными столбами черного дыма, которые, вырвавшись на волю, трясли над нами своим грязным исподним и уносились, посыпая все вокруг сажей. Шли дожди. На пароходе, казалось, не было ни души. Только несколько членов экипажа попадались там и сям, всегда одни и те же бездельники-мулаты. Санберри, Латюиль и Женомор проводили время за нескончаемыми партиями в домино. Я ходил мрачный, на душе было муторно. Что с нами будет? Латюиль показал себя гораздо более опасным, чем мне представлялось. Меня впервые тревожило наше будущее. Но впрочем, разве мне не было все равно? Разве я еще принадлежал себе? Ха-ха-ха! А что делать? Куда бежать? О Боже, как я самому себе опротивел! Надоел! Мне все внушало ужас, несказанно претило. Кровь стыла в жилах, и ничто уже не могло ее согреть, а воспринимать происходящее бесстрастно, как Женомор, я не умел. Люди и вещи, приключения и страны — все, все наскучило, истомило, осталась только необъятная грусть и непреходящая усталость, да не грусть даже, плевал я на нее, нет, усталость и отвращение, мне стало тошно от всего на свете. С собой покончить не стоило труда: не хотелось ни тянуть эту лямку, ни самому ее рвать. Жизни я накушался до рвоты, так что дальше? А ничего. И чтобы доказать самому себе, что в душе остался какой-никакой, хоть на два медяка, интерес к будущему, я шел в рубку полистать карты и лоции, валявшиеся на капитанской кушетке.

— Послушай, как Латюиль называл это место? Париа? В устье Ориноко? Это Венесуэла? Что ж, хорошо. Но где же все-таки Париа? Там, где Ориноко впадает в море, я вижу белесые пятна отмелей, острова, сотни, тысячи островков, десятки, сотни разветвлений в дельте, но ни одного названия, полное отсутствие чего бы то ни было, указывающего на присутствие людей. Ни единого жилья. Ни маяка, ни бакена — пусто! Мы устремились в никуда. Париа даже не существует. Погано все это…

— Скажите, капитан, куда мы, собственно, направляемся?

— Не имею представления.

— То есть как?

— Право, я ничего не знаю…

— А где Париа?

— Ведать не ведаю.

— Вы не можете сказать, где Париа?

— Не могу. Спросите у Латюиля.

Санберри говорит все это, не прерывая игры. Он помечает очки мелком на черной доске.

Тогда я обращаюсь к Латюилю, который перемешивает костяшки домино:

— Может, ты все-таки скажешь, где она, эта Париа, которую нельзя отыскать на карте?

— Сам не знаю.

— Не знаешь? Ты?

— Я.

— И что дальше?

— А ничего!

Латюиль смотрит мне прямо в глаза, затем отбирает семь костяшек и начинает их расставлять перед собой по старшинству.

— Да вы сами увидите. Там целые плавучие острова, они спускаются по Ориноко. Некоторые садятся на мель у побережья, другие заплывают далеко в море. Индейцы называют их париа. Как только доберемся до первого, сойдем с судна. Где это случится, понятия не имею. Но когда это произойдет, значит, мы на месте.

— Однако, — ошарашенно промямлил я, — как же вы собираетесь…

— Дубль-шесть, — возгласил Женомор и пошел с этой кости.

Началась новая партия.

Миль за десять до суши мы попадаем в какое-то месиво. Над водой ходят клубы густого тумана, и в трех метрах от собственного носа уже ничего нельзя различить. Никто не может сказать, где проходит граница между пресной и соленой водой, где начинается суша и кончается море. Но тут разражается гроза, потом стихает, разогнав туман, а высокие волны, набегая на болотистую жижу, разметывают наносы песка и грязи, так что мы можем продвигаться вперед без опаски налететь на мель или заблудиться и дать этой чавкающей пакости себя засосать. Итак, мы не поддались напастям и воспользовались минутами доброй погоды, хотя уже надвигались новые тучи, еще мрачнее прежних, отмели подстерегали повсюду, поэтому надо было пробираться вслепую меж плавучих островков и сбитых в кучи древесных стволов, вырванных недавней бурей. Прошло два дня с тех пор, как мы покинули палубу «Генерала Ханнах» и необъятный Санберри проорал нам в спину, перекрикивая вой ветра:

— Удачи вам, парни! Я страшно доволен, что вы сошли на гостеприимную землю. Надеюсь, у вас впереди недурное путешествие!

Мы — Женомор, Латюиль и я, — втиснувшись втроем среди ящиков с оружием и консервами в разборную лодку, обтянутую прорезиненной тканью, медленно продвигались вперед. Выпивки никакой: Санберри не пожелал уступить нам ни единой бутылки. Стояла дикая жара. Мы поочередно изнемогали, налегая на коротенькие весла, размешивая ими, как чайными ложками, густую зловонную жижу бронзового цвета, в которой плавала всяческая падаль и кучи бурелома. Вокруг раздавались только хриплые вздохи ламантинов.

Однажды вечером, на третий день такого плаванья, мы смогли разглядеть в просвете между клубами тумана, висящими над самой водой, клочок твердой земли: на минуту-другую чуть развиднелось, и нам примерещились вдали какие-то свайные постройки. Впрочем, наутро то, что мы давеча приняли за сваи, оказалось шеренгой высоких кокосовых пальм. Мы не раз пытались причалить, но тщетно: сколько хватало глаз, везде берег представлял собой хаотическое нагромождение вывороченных деревьев, корневищ и кустов с просвечивающими меж стволами болотистыми провалами, кратерами, разверстыми ранами в вязкой черной кромке земли, круто обрывавшейся в воду. Когда же удавалось, поставив ногу на пропитанную влагой почву и не провалившись при этом по пояс, преодолеть эту первую цепь природных укреплений, за ними тянулись большие и малые озера, лагуны, рукава мелких заливчиков, неизменно переходившие в исполненные смрадного кишения болота и бездонные провалы. Буйная, непролазная, глянцевитая растительность затягивала все это месиво сплошной стеной. Где-то в глубине проглядывала полоса более темного цвета: там рос тропический лес, прямо-таки джунгли. А значит, в той стороне нас ждала настоящая суша.

Мы то и дело сворачивали в боковые протоки, петляли, блуждая по сущему водному лабиринту и тыкаясь куда попало, как вдруг проникли под своды настоящего высокого леса.

Зрелище неожиданное и величественное. Мы очутились посреди широкой реки. Тут царил довольно густой сумрак, лишь слегка расцвеченный цветущими лианами, свешивавшимися с высоченных веток. Ни единой птицы или жука, ни звука. Берега — цвета густой охры. На черном фоне воды в глубоких бухточках выделялись белые полумесяцы отмелей. Мы налегли на весла и молча поплыли вверх под внимательными взглядами аллигаторов.

Так продолжалось недели, месяцы…

А жара стояла, как в парилке.

К берегу мы причаливали как можно реже, и почти никогда — около человеческого жилья.

В нижнем течении Ориноко мы видели немало плантаций кофе, какао, сахарного тростника, но особенно много банановых. Неделями мы плыли мимо них, а они всё тянулись по речным берегам, то крутым, то пологим. Посаженные в шахматном порядке, бананы высились в ночном мраке, как полчище воинов-гигантов. Над всяким, кто в подобном климате решится двинуться с места, заколышется столб мошкары, норовящей опуститься на плечи. Те бедолаги, что копошились под пологом прибрежного леса, были метисами, детьми испанцев и индианок; они рубили растительность, размахивая мачете и саблями. Если они и подзывали нас знаками, то лишь затем, чтобы предложить «гуарапу» из сахарного тростника или угостить «шикой», вытяжкой из корневищ сладкой маниоки.

Гораздо выше по течению находилась Ангостура, последняя пристань, где останавливался «Симон Боливар» — единственный пароход, ходивший по этой реке. Это была трехпалубная плавучая махина, белая с красными и синими полосами. Почти без киля, как плоскодонка, сидящая очень неглубоко. Сзади — огромное водяное колесо, несоразмерно высокое и широкое, словно дом. Вся нижняя палуба занята паровой машиной с необъятной топкой, работавшей на дровах. Дерево, употреблявшееся для этих целей, в Европе сделало бы честь мастерской краснодеревщика: в огонь шли поленья настоящего красного дерева и палисандра. Кочегары, по преимуществу индейцы кечуа, кормили нас тем, что они называли «табла», — шариками шоколада, приготовленными из грубой смеси какао и сахара-сырца, и поили «асайей» — вязкой жидкостью, получаемой из плодов пальмы. Пили ее из «куи», высушенных бутылочных тыкв с обрезанной горловиной.

Еще выше по течению плывешь мимо безграничного девственного леса, а далее, миновав пороги, попадаешь в места, где перемешаны, соседствуя друг с другом, все виды растительности.

Мы меж тем в молчании плыли вверх по Ориноко.

Долгие недели, месяцы.

А жара по-прежнему, как в парной.

Двое из нас неустанно гребли, третий добывал рыбу и дичь. С помощью пальмовых листьев и каркаса из прутьев мы соорудили над нашей лодчонкой подобие навеса, дававшего тень. Тем не менее кожа у нас облезала клочьями, и это так изукрасило наши физии, будто мы напялили маски. Маски эти намертво прикипели к лицам. Засохли на них, стягивая плоть, стискивая череп, уминая и калеча мозг. Даже мысли наши хромали, зажатые в тиски.

Прибавьте к этому таинственные деформации зрения.

Расширенные зрачки.

И миллиарды эфемерид, инфузорий, бацилл, водорослей, личинок, проникавших под череп по лучу взгляда, отчего в мозгу шло брожение.

А вокруг — тишина.

Среди водной стихии, в недрах лесного безмолвия все принимало самые чудовищные пропорции — лодчонка, жалкий наш скарб, наши жесты, то, что мы ели, река без каких-либо признаков течения, расширявшаяся по мере того, как мы отдалялись от устья, обросшие мхом деревья, упругая непролазная поросль, годами не опадавшая листва, все эти лианы и травы без имени, все сверхизобилие жизни вокруг, и солнце, как пленная нимфа, ткущая и ткущая свой кокон, жаркие испарения, обволакивающие и напитывающие все влагой, пухнущие на глазах облака, клубы липкого тумана, наш путь средь мелкой волны, океан листвы, комья мха и лишайника вокруг, кишащее звездами бархатное небо, луна, проливавшаяся на воду, будто сироп, приглушенные всхлипы и вздохи воды под лопастью весла — и тишина.

Нас окружали древовидные папоротники, мохнатые цветы, гнилостные душные запахи, непроницаемый для взгляда гумус, под которым могла скрываться топь.

Время текло… Мы были свидетелями его становления. Следили, как надувается, вспухает почка, проклевывается листок, деревенеет кора, наливается пенистой влагой плод, всасывает корень, зреет зерно. Зарождение. Прорастание. Фосфоресценция. Гниение. Жизнь.

Жизнь, жизнь, жизнь, жизнь, жизнь, жизнь, жизнь, жизнь.

Ее таинственное присутствие, ради которого в назначенный час подымается театральный занавес грандиознейших спектаклей природы.

И это жалкое человеческое бессилие — наблюдать подобное чудо, не умея даже ужаснуться.

Так изо дня в день.

Каждое утро мы просыпались, дрожа от озноба. Небо скользило, точно занавеска в душе, ветви шевелились, словно полоски на покрывале, а затем как будто щелкали выключателем — и разом, минут за пятнадцать до восхода, чаща наполнялась криками птиц и обезьян. Возня, вопли, щелканье, перепархиванье, весь этот попугайный содом, и к общему гаму надо еще прибавить наше собственное брюзжание. Мы-то заранее знали, что припас нам новый день. За нами — река в дымящихся разрывах тумана, впереди — она же, разверзлась грязными лужами, полными всяческих ошметков. Ветер плескал воображаемым бельем и хлопал простынями. На секунду проглядывало обнаженное солнце, совсем голое, как куриное гузно, но его тотчас заволакивало какой-нибудь грубой тряпицей, состоящей из сплошной сырости, залеплявшей глаза, уши, глотку. Влага душила, гигантскими комьями ваты накрывала голоса, птичьи трели, свист и крики. Вдоль бортов двигались разноцветные водоворотики, только они выделялись яркими пятнышками в тумане, а все прочее, одушевленное и лишенное души, представало перед нами блеклыми, расплывчатыми татуировками на чьей-то коже. Солнце болело проказой. Нас накрывал влажный полог, оставляя над головой дюжину футов да пространство обзора вокруг метров в шесть, а выше кто-то настелил сплошной ватный потолок, толстый, что твой тюфяк. Кричать бесполезно. Капельки пота скатываются вдоль тела, крупные, теплые, неторопливые, тяжелые, будто крутые яйца, медленные, словно лихорадка в последней стадии. Мы глотали и глотали хинин. Нас тошнило. Весла при таком зное теряли жесткость. Одежда покрывалась плесенью. Шел нескончаемый дождик, падала теплая водица, и зубы начинали шататься, десны опухли. Настоящий бред. Опиумная дурь. Все, что возникало на нашем обуженном горизонте, было похоже на кораллы, то есть казалось гладким и блестящим, твердым и упоительно шероховатым, но упоение, словно во сне, было чревато какой-то опасностью, все контуры дышали угрозой, полнились совершенно неправдоподобной враждебностью, и это недружелюбие нам самим представлялось исполненным смысла. Мы подходили к берегу, чтобы перевести дух, — так измученные лихорадкой переворачиваются, не просыпаясь, на другой бок. Сплошной кошмар. В девяти случаях из десяти при подобном маневре из подлеска на берег выныривало племя враждебно настроенных индейцев. Высокорослых, мускулистых, с волосами, волной падавшими на плечи, с ноздрями, в которых торчала заостренная палочка, с мочками ушей, оттянутыми вниз под тяжестью тяжелых деревянных колец, цветом напоминавших слоновую кость, с крючками и когтями, а то и просто колючками, торчащими из нижней губы. Они были вооружены луками или метательными трубками и норовили осыпать нас стрелами и оперенными шипами. Поскольку выглядели они настоящими людоедами, мы спешили отплыть на середину реки и погружались с головой в бредовое томление пожизненно заключенных. На руки нам садились большущие синие бабочки, обдувая кожу запястий ветерком, шедшим от их вибрирующих крыльев.

Над нами тяготело проклятье. Ночь не давала нам роздыха. В голубоватом тумане вечера, опускавшемся после дождя, тысячи растений с перистыми плюмажами источали капельки влаги. Вокруг нас в воздухе ныряли летучие мыши. В воде шевелились какие-то кожистые чешуйки. От мускусного запаха крокодилов к горлу подступала тошнота. Мы слышали, как черепахи без устали откладывают яйца. Пристав к отрогу мыска, далеко выдававшегося в реку, мы, затаившись, не отваживались выстрелить. Примащивались молчком под прорезиненными корнями, подмытыми водой у самой кромки; они накрывали нас своими фантастическими паучьими лапами. Полные кошмаров сны посещали нас. Это был своего рода лунатизм. Тот, кому выпадало стоять на часах, сопротивлялся, как мог, кишенью мошкары, подражая заунывному мяву гепарда. Сверху наливалась соком луна, словно кто-то ставил ей клизму. А звезды походили на вспухшие следы от укусов.

И все время лил дождь.

Потоп разливался вширь и вдаль.

Река становилась похожа на озеро или внутреннее море. Мы терялись в его пределах. Впереди расстилалось огромное пространство, полностью ушедшее под воду. Под нами проплывали бескрайние затопленные леса. Течение вяло тащило к устью острова, покрытые густой растительностью. Поля дикого риса давали корм миллионам птиц. Непредставимой дотоле толщины утки, гуси, лебеди наполняли воздух гоготом, переругивались и дрались друг с другом. Временами мы безвольно дрейфовали в гуще вывороченных стволов. Лодчонка наша протекала везде, где только можно. Ткань была изношена до основы, и при каждой грозе — а грозы здесь случались частенько — мы опасались пойти ко дну.

Латюиль валялся в лодке мешком и помирал. Все тело его покрыли язвы, а кожу дырявили крупные черви. Растянувшись на дне лодки в теплой воде, он давал нам советы, как следует себя вести, чтобы добраться до хороших сухих земель на другом конце того беспредельного водного пространства, где мы находились. Мы выслушивали эти указания, не очень — то им доверяя, поскольку его речь смахивала уже скорее на бред.

— Сушите весла, — говорил он. — Поверьте моему опыту, позвольте течению самому вас нести. В этих стоячих водах оно делится на три рукава. Географическая головоломка. Когда — то Лундт, первоисследователь здешних мест, объяснил мне, в чем тут дело. Сдается, он был прав, это такой резервуар, отсюда берут начало два десятка рек и речушек, а среди них — Ориноко и Амазонка. Мне самому охота проверить его слова. Знаете, я все-таки горжусь тем, что привел вас сюда. Эта лодка из непромокаемой ткани — хорошая штука, на сей раз долговязый Джеф меня не надул. Когда ступите на твердую землю, вы ее сможете бросить. А теперь следуйте за плавником, пока не увидите старое бревно, все утыканное флажками, тут уж можете не беспокоиться: оно вас выведет, куда надо. Это «турума», его каждый год сплавляют по Амазонке до Манауса, потом доставляют в верховья Рио-Негро, в здешних водах оно проводит время до Пасхи. Поскольку оно задерживается у каждого порта и в устье всякой речки, индейцы благоговейно украшают его маленькими флажками. Сейчас ему самая пора отправляться в плаванье, вы на него наверняка наткнетесь. Вы ничему не верите, дело ваше, но здесь послушайтесь меня: следуйте за ним, только к нему не прикасайтесь, иначе Водяная Маэ в два счета утянет на дно. А ежели вы повстреча…

Это случилось одним ясным утром. Небо, наперекор обыкновению, было безоблачным. Латюиль умирал, корчась в агонии на мокрой траве. Мы высадили его на островок, и Женомор отправился расставлять силки. Я склонился над больным, пытаясь влить в него немного настоя из трав, но тут горло ему пронзила стрела и осталась там торчать, легонько вибрируя. Я издал вопль. Хотел было побежать к лодке за оружием, но она исчезла. Кинулся назад к Латюилю — стрела еще трепетала. На ее конце дрожали два розовых пера из хохолка какой-то птицы. И тут появился Женомор, он шел ко мне с парочкой пойманных пастушков. Не успел я сообщить ему, что произошло, как мы оказались окружены двумя десятками индейцев. Они неслышно приблизились и молча обступили нас. Кольцо сжималось. Женомор хотел обратиться к ним с речью, но его сбили с ног ударом легкого весла и в мгновение ока скрутили. Это были голубые индейцы.

Мало того что мы были больны и измотанны, так теперь нас еще и в плен захватили. Рухнув на коробку с лекарствами, я покорно ожидал своей участи, но тут ко мне обратился какой-то долговязый индеец. Верзила остановился в нескольких шагах от меня и изобразил нечто, похожее на танец: трясся всем телом, хлопал себя по бокам, издавая какие-то гортанные выкрики, резкие и хриплые, и при этом не сводил с меня глаз. Его гримасы были непонятны — поди разбери, чего ему нужно. Я встал. За мной неотрывно следило двадцать пар глаз. Совершенно растерявшись, я не знал, что сказать или предпринять. А Женомор между тем пытался перегрызть веревки. На щеке у него алела кровь.

— Ну же, ответь ему что-нибудь! — проорал он.

Труп Латюиля валялся на траве между нами.

Я вырвал стрелу, пригвоздившую к земле нашего несчастного спутника, и протянул ее этому верзиле, по всей вероятности вождю. Из горла покойника хлынула потоком черная кровь, у головы натекла лужа. На ее запах уже слетались громадные мухи. Меня била лихорадка. Я весь дрожал.

Вождь схватил стрелу. Теперь он исполнял новый очень странный танец, подскакивая на пятках и раздвинув колени. Пятясь, он кружил вокруг мертвеца. На спине у него моталось ожерелье из красных перьев. Дряблые ягодицы танцора подрагивали под солнечными лучами. Он то резко крутил задом, то рывком втягивал живот. Наконечник стрелы индеец держал на уровне лица, так что вертикальная тень от нее черным бельмом прикрывала ему один глаз. Время от времени он поворачивался на сто восемьдесят градусов, тогда его спутники разражались громогласным воплем. Наконец их кольцо разомкнулось и тотчас вновь соединилось вокруг Женомора. Теперь они все подпрыгивали на одной ноге.

— Морик, не делай глупостей! — крикнул я.

Женомор между тем поносил их на чем свет стоит.

Вождь опустился на корточки, все еще умудряясь стоять на пятках. Он жонглировал тремя камешками, а стрелу воткнул в гриву своих длинных волос.

После всех этих выкрутасов индейцы поволокли нас за собой. Их флотилия стояла в камышах. Женомора они бросили в пирогу. Здоровенный старик нес тело Латюиля. Меня поместили в лодку вождя. Туда же сели два индейца, прихватив коробку с лекарствами. Ко мне они проявляли отменную предупредительность. Позже я понял, что меня с самого начала приняли за колдуна. Из-за коробки и еще потому, что я впал в состояние, похожее на транс. Самая большая пирога тащила за собой нашу парусиновую лодку, а она дергалась на привязи в мелкой волне, словно зверь, стремящийся вырваться на свободу. Наши прекрасные ружья посверкивали на корме этой драной лодчонки и одно за другим сползали в воду. Солнце еще не успело закатиться, когда впереди показалось обширное поселение индейцев; постройки в нем располагались на ветвях деревьев. Наше появление приветствовали вопли тысяч голосов.

Голубые индейцы источают особый запах, ибо все они поражены хворью, которую здесь именуют «курате». Это кожное заболевание, родственное сифилису. Оно очень заразно, к тому же передается по наследству. Начинается оно с обесцвечивания естественной пигментации, по субэпителиальному слою расползаются мутные пятна и разводы, так что тело кажется мраморным: на белесом фоне проступают своеобразные очертания материков, обычно голубоватые, словно на контурной карте. Оттенки очень разнообразны, поскольку разновидностям этой болячки нет числа. Зачастую пятна и прожилки, выступая на поверхность кожи, начинают источать сукровицу. Если их обрабатывать ртутными препаратами, лечение проходит весьма успешно. Но туземцы обращают внимание на эту свою накожную географию, только когда расчесываются до крови.

Те голубые индейцы, что захватили нас в плен, принадлежали к древнему племени ябарана. До прихода конкистадоров они были здесь полновластными хозяевами. Будучи от природы воинственными, они всегда сражались со своими соседями гуапхибо и яномама, однако с появлением европейцев их число значительно уменьшилось. При всем том испанцы никак не могли их окончательно извести, и сведения о примечательных событиях из истории племени дошли до наших дней благодаря обитателям Боготы; от последних мы знаем о верховном касике Сагуанмахика, чуть было не захватившем когда-то их собственный город, и о том, что жил когда-то великий воин Узатама — о нем хронист Мота Падилья повествует в своем труде «Завоевание Царства Новая Гранада» (глава 25, параграфы 3 и 4). Я нашел эти сведения десять лет спустя в Севильских архивах, когда готовил покушение на короля Испании.

Нынешние ябарана, называемые голубыми индейцами за поганую болезнь, обезобразившую их кожу, имеют крепкое телосложение и высоки ростом. Их ноги и руки несколько длиннее, чем у прочих обитателей севера страны, и по-особенному тонкокостны. Голову они держат высоко и малость откинув; она у них почти кубической формы, а пропорции лица близки к центральноевропейским. Шея удлиненная и тонкая. Прямые черные волосы, густые и блестящие, закрывают часть лба, посредине их делит пробор, и они двумя крылами ложатся на плечи. Раскосые глаза с круто забирающимися вверх наружными уголками — маленькие и пронзительные. Нос у основания тонок, но книзу резко расширяется вывороченными ноздрями над большим ртом с полноватыми губами и прогалами выбитых зубов в верхней и нижней челюсти. Тело мускулисто, особенно ноги и руки, а у женщин весьма круто обрисовывается выпуклость пониже поясницы. Ладони и стопы средних размеров, пальцы обычно коротковаты и очень подвижны. У женщин лобок почти не выдается, груди яйцевидные с приплюснутыми сосками.

Мужчины носят узкую набедренную повязку, которую называют «гуйяко»; женская повязка несколько длиннее и называется «фуркина». Свои прически туземцы украшают перьями квезала и попугая, но чаще всего они ходят с непокрытой головой. На шее у каждого — ожерелье из звериных зубов или разноцветных зерен. В ушах торчат деревянные либо бамбуковые палочки. К арсеналу кокетливых ухищрений подобного рода относятся также прилаженные к ушным мочкам кусочки ванили или пахучих корешков. Мужчины покрывают руки, ноги и лица татуировкой из широких красных полос, женщины украшают точечным узором нижнюю губу, руки ниже локтя, запястья и лодыжки. Все эти узоры невозможно вывести, они делаются с помощью смолы, именуемой «урукаи».

Ежедневное занятие мужчин — это рыбная ловля и охота, то, что у них называется одним словом «марискар». Они пользуются луком из пальмовой древесины и легкими тростниковыми стрелами «араксос». Наконечником служит специально заточенный зуб какого-то зверя. Женщины ловко мастерят гамаки, выстланные перьями. Еще они плетут очень крепкие веревки и ткут полотно из дикого хлопка. Умеют также обрабатывать шкуры ламантина и речного дельфина. Хотя это племя не знает ни флейты, ни трубки для метания стрел, страсть во что-то дуть, свойственная, по-моему, всем популяциям Южной Америки, нашла у них весьма диковинное применение. Они изготавливают пористые крынки и кувшины, у которых внутри две полости. По форме эти сосуды похожи на зверей или птиц, что водятся в тех краях. В каждую полость набирают немного воды. У такого гончарного изделия в боку имеются отверстия, куда можно дуть, и, если подуешь, эта диковинная окарина издает звук, напоминающий крик того животного, которое данный сосуд изображает. Размеры этих крынок могут быть самыми разными: от малого свистка до кувшина в половину человеческого роста. С их помощью извлекаются звуки невероятного тембра и окраски. У каждого индейца есть собственная «гагер», и он по сто раз на дню оглашает округу криком своего тотемного зверя. Сливаясь в единую какофонию, все эти звуки производят поистине незабываемое впечатление. Вот таким концертом нас и встретило племя в день нашего первого появления около их жилья.

Индейцы ябарана отдают дань еще одному ремеслу, которому могли бы позавидовать прочие краснокожие охотники за скальпами. Они владеют необычайным искусством сохранять не только головы, но и тела убитых. Чтобы не загромождать свои обиталища, висящие высоко над землей, они уже давно, с тех пор как расселились в этой озерной чаще, научились высушивать до весьма малого размера трупы своих жертв из числа местных аборигенов либо белокожих пришельцев. Заменяя скелет и череп каркасом, сплетенным из древесных корней, они доводят голову взрослого покойника до размеров апельсина и превращают его тело в небольшую куклу. Их чувство пластической соразмерности столь совершенно, что мумифицированные лица сохраняют узнаваемые черты и прежнее выражение, а тела, несмотря на несоблюдение пропорций в размере кистей рук и ступней, хранят в уменьшенном виде некое сходство с позами, что были свойственны несчастным при жизни. Я присутствовал при подобной операции, когда они обрабатывали останки бедняги Латюиля. Да, не повезло нашему трепачу: его засушенная куколка — один из самых знаменитых экспонатов в коллекции «цанцаров» парижского музея Трокадеро.

Верования этого племени называют «нагуализмом». Это не что иное, как персоналистический тотемизм: у каждого свой тотем, привидевшийся во сне или пригрезившийся в трансе. Индеец чувствует, что живет в теснейшей взаимосвязи с неким живым существом или даже предметом. В экстатическом возбуждении он вызывает тени, беседует с духами умерших. У каждого — свой дух-покровитель: топь, глина, орел, змея, луна, вода, пеликан, рыба, ракообразное. Тотем называют словом «паккариска», это означает «то, от чего ты произошел», «прародитель», «обитатель чащи». Существо или предмет, ставший объектом почитания, нельзя убить, съесть, разрезать или разбить, истолочь в порошок, сжечь или еще каким-то образом превратить в ничто. Во время празднеств необходимо принимать его вид: напяливать на себя его шкуру, украшать одеяние его перьями или выкладывать его силуэт из веток или камешков. Индейцы льют воду себе на голову, жонглируют камешками, у каждого тотема имеется своя фигура в танце, изображающая его бег, полет, движение в воде, прыжки, ползанье, планирование, шевеление плавниками, а из особой крынки, о которой шла речь выше, выдуваются звуки, подражающие голосу тотема.

Самый важный культовый праздник справляется здесь в четвертый лунный месяц; кое-какие его черты схожи с элементами религиозных и светских языческих празднеств, распространенных в Европе на заре христианства. Это праздник «юноши, отданного на растерзание», то есть избранного для искупительной жертвы, короче — тамошнего ябаранского Христа. Среди пленных выбирают самого пригожего, и с той минуты он считается предназначенным для Великого Жертвоприношения. Его обряжают в роскошные одеяния. На его пути возжигают ароматные курения, тропу окропляют каплями крови убитых животных, ему подносят цветы, фрукты и съедобные плоды. А некогда в его честь даже умерщвляли новорожденных. Избранника не лишают свободы передвижения, ему позволяют посещать другие селения. Везде толпа в молитвенном обожании простирается перед ним, ибо он становится любимцем самого солнца, его ожившим земным воплощением. Он не только целый месяц весело проводит время, заходя в любой дом, употребляя в пищу отборные местные яства, лучшие куски мяса, дикий мед, вино из перебродившего пальмового сока, но еще ему отдают в жены четырех юных девственниц редкой красоты, которых растили специально для этой надобности. Жены вождей самозабвенно добиваются его благосклонности, а низкорожденные матери предлагают ему право первой ночи с их дочерьми. Все, кого ему удается оплодотворить, считаются святыми, неприкосновенными для всех прочих, они затворяются в «аккла» — своего рода деревнях — монастырях — и лишаются права общаться с прочими соплеменниками. Из их потомства изберут потом новых вождей племени взамен умерших. В назначенный день этот приравненный богам юноша отдается в руки жрецов, и те вырывают ему сердце, а все племя в это время поет:

«Хейлейла, мы перед Тобой! Нам больше нет нужды ни в Тебе, нашем повелителе, ни в Солнце, нашем Божестве. У нас уже есть Бог — ему мы поклоняемся! Есть Вождь — за него готовы отдать жизнь! Бог наш — это Океан, полный Воды; он окружает нас, и каждому видно, что он больше Солнца, только он и дает нам обильную пищу! Наш Водитель — Твой Сын, да, Твой Сын и наш Старший Брат. О Хейлейла, вот мы перед Тобой!»

Поскольку у ябарана в этом году других пленников не нашлось, человеком-богом, игравшим у голубых индейцев роль Иисусика, обрастая жирком и пируя у их очагов, оказался не кто иной, как Женомор. Индейцы украсили его голову перьями, лицо — маской, выкрашенной в ярко-желтый цвет, чресла — повязкой из веревочек карминного цвета, а ноги ниже колен — пестрыми ленточками, с которых свешивались глиняные колокольчики. В руке он сжимал камень в форме плоской гальки, на котором был начертан некий знак: цилиндр, покоящийся на двух кольцах и увенчанный третьим. Значение этого символа расшифровывалось как «тростинка в водной чаше — самец, в тинистой глубине — самка». Произносился этот знак так: «Ах-хау».

Теперь мой друг все время куда-то переезжал. Он то садился в лодку, то вылезал из нее. Число индейцев, сопровождавших обожествленного Женомора во время его передвижений, неуклонно росло. Они посещали все селения, ни одного не пропуская. Во время их визита жители облепляли даже самые верхние ветви деревьев; музыкальные крынки, гагер, верещали вовсю, ночью и днем, переговариваясь над болотными топями и откликаясь откуда-то из самой чащи. Все крякало, урчало и свистело, так что казалось: мы в плену у народца, породнившегося с цикадами.

Я постоянно оставался в одиночестве. Моей свободы никто не стеснял. Почему — не ведаю.

Я перебирался с дерева на дерево, хватаясь за переплетенные лианы. Поскольку для поддержания жизни мне приходилось полагаться только на собственные силы, я почти каждый день уходил ловить рыбу. Собирал раковины, нашедшие свою гибель между корнями мангровых деревьев, ловил крабов — каких-то уродливых созданий в форме окостеневшего ануса. Нередко, забросив снасть, я вытягивал на берег нечто, похожее на миногу: без чешуи, со склизкой кожей и мясом, отдававшим тиной. Все эти манипуляции я производил в состоянии такой рассеянности, что часто переставал следить за леской и возвращался в свое обиталище с пустыми руками. И уже никуда не выходил до самого вечера. Жевал траву с привкусом никотина. Никто меня не навещал. Дети меня побаивались, женщины недолюбливали, поскольку я не пожелал ни одной из них, мужчины избегали встреч со мною, хотя я охотно избавил бы многих от их мучений. Только бальзамировщик иногда бродил поблизости от моего жилья. Он завидовал моей осведомленности, сноровистости и мечтал перенять мои секреты. Звали его У-Пел-Мехенил, что означало «Его Единственный Сын». Сын кого? Ко всему прочему от него еще несло какой-то нестерпимой вонью.

Дни шли за днями. Солнце вставало и садилось. Все мне обрыдло. Меж ветвями пола в моем жилище хлюпала вода. Кожа, изъеденная вшами, лоснилась от грязи. Волосы падали на плечи. Борода грозила дорасти до груди. Я не задавался вопросом, что меня ожидает в будущем, когда пройдут отмеренные нам три лунных месяца. Если мимо шествовал бог-Женомор, я отворачивался, чтобы не видеть его. Я все забыл. Мы не сказали друг другу и двух слов с самого нашего появления у голубых индейцев. Его триумф, равно как и его смерть меня почти не интересовали. Ни разу я не вспомнил о Европе, не подумал, как бы вернуться в лоно цивилизации. Какое отношение она имела ко мне? Я все забыл. Ловил рыбу, сплевывал сквозь зубы, харкал себе под ноги, ел руками. Возвращался спать в свою хижину, но не мог заснуть, хотя ни разу не провел целиком бессонной ночи. Ни о чем не тревожился, не вспоминал. Все шло мимо, мимо, мимо! Не оставалось ничего, кроме лихорадки. Она медленно приканчивала меня. Я весь растекался: с меня можно было стянуть кожу, как потную майку.

Малярия.

Я был вял, сумрачен, туп, без единой мысли в голове. Без смысла, без цели, без прошлого. Даже настоящего больше не существовало. Вода сочилась из всех щелей, я истекал ею. Кучи отбросов росли. Страшная вонь поднималась над копошащимся в грязи селением, где под входом в каждую хижину лежали свернувшиеся колечком одомашненные змеи. Все было недвижимо, весомо и тяготело к вечности. Наваливалось на тебя. Солнце. Луна. Одиночество. Ночь. Торжество желтого цвета. Туманы. Джунгли. Вода. Интервалы времени, измеряемые кваканьем лягушки или воплем одинокой гагер: до-ре, до-ре, до-ре, до-ре, до-ре, до-ре…

Покорная готовность к любой неожиданности. Необозримость пространства. Полное, необратимое отсутствие звезд. И это называется Южный Крест. Где здесь юг? Где восток, север, запад? Молчок. Тсс. Нет востока, молчок! Ничего нет, все — дерьмо. Даже моча.

До-ре, до-ре, до-ре, до-ре, до-ре, до-о-ре, до-о-о-ре, до-о-о-о-ре…

Прислушиваюсь.

Однажды ночью, когда я валялся на своей подстилке, меня окликнули, назвав по имени. Что за имя? Разве я еще жив? Однако кто-то прошептал мое имя: Рамон. Странно. Ничего не понимаю. Вместо головы у меня что-то очень тяжелое. Не могу ею пошевелить. И руки-ноги разрослись. Я всем телом сросся с ночью. Или — с могилой. Но подстилка шуршит. Навостряю уши…

… И, теряя равновесие, падаю внутрь себя.

Мышцы затекли, я все отлежал, все болезненно свербит.

Припоминаю: только что рядом проскользнул какой-то перпендикуляр, как будто мое многоточие чуть сместилось вверх и соскользнуло вбок, так что я потерял точку опоры и стал падать…

Пустота притягивала меня, по телу бегали мурашки.

В мозгу поднимались облачка световых пузырьков, но мне не хватало воздуха, хотелось потянуться, сбросить напряжение.

Я взял себя в руки.

Сознание возвращается, вижу, вон плавают обломки пробки и коры, какие-то щепки… Дерево, куски дерева, мокрые и жесткие. Везде — плеск весел, копошение паучьих лапок… Я понимаю, что куда-то плыву. Но очень слаб. Голова не держится на шее. Глазами я ощущаю дуновение ветерка. Но где мои руки, ноги, тело? Я похож на свернутое в рулон постельное покрывало или на клубок шерсти, на моток грубой пряжи. В мозг вонзается игла, от нее не избавиться. Она проделывает там дырки, они саднят, острие колет в какую-то болезненную точку, туда же проникает голос, тоже остренький и саднящий…

— Рамон!

Я могу лишь застонать.

На этот раз помогает. Прихожу в себя. Это действительно я стенаю. Открываю глаза. Таращу их как можно шире.

Женомор нависает надо мной, словно целое мироздание, полное угрозы.

— Что такое? Где я?

— Выпей глоток, старина, пей, Рамон.

Я жадно пью что-то, от чего мне становится хорошо, и вновь засыпаю, но перед этим успеваю ощутить блаженное покачивание и легкое головокружение.

Все это повторяется многократно.

Так где же я?

Когда открываю глаза — вижу небосвод, раз от разу становящийся отчетливее, ярче, отчего воспаленные глаза все сильнее страдают от его блеска, поэтому я их сразу закрываю. Тогда под прикрытыми веками медленно разрастается физиономия Женомора, которого я едва успел приметить. Он сперва возникает передо мной, словно на большом стеклянном черно-белом негативе: на темной коже — белые губы и глаза. Лицо еще расплывчато, едва выступает из фона. Затем, сосредоточив внимание, что удается не без болезненных усилий, я замечаю два кусочка слоновой кости, торчащих из его левого уха. Татуировку, расчертившую лицо. Возможно ли такое? Он только посмеивается. Наконец, я совсем открываю глаза. Женомор все еще склоняется надо мной. Но вдруг из его подмышек хлещут струйки воды. За его головой появляется лодка, а в ней — восемнадцать голубых индейцев. Его лицо как бесстрастная маска, с шеи свисает ожерелье из красных перьев, оно покачивается у самых моих глаз. Я мигаю, корчусь и вскрикиваю. Ужас! Теряю сознание.

Он говорит:

— Помнишь Латюиля и ту чушь, что он нес перед смертью? Так вот, он правду сказал, это был не бред. Его история про бревно с флажками и правила поведения, коим он советовал следовать в случае, если встретим индейцев, — все это приходило мне в голову, когда я был любимцем и божком у дикарей. Ты ведь знаешь, я стал настоящим объектом поклонения.

У меня перед глазами все идет кругом.

Я разражаюсь хохотом, а он продолжает:

— Ты здесь опростоволосился вчистую. Глядя на тебя, можно было предположить, что ты на меня дуешься, а всех юных и старых индианок, приходивших разделить с тобой ложе, ты гнал в шею. Вспомни, Латюиль предупреждал нас: «Встретите индианок — не премините заняться с ними любовью по-французски». Именно так я и поступал. Четверка моих жен совсем выбилась из сил. Все жены вождей побывали у меня. Низкорожденные девицы разделили их судьбу. Я всем им преподал урок и разнообразил их любовные утехи массой приятных новинок. Они сбивались в кучки и по очереди занимали место между четырьмя моими женушками и мною. Некоторые даже приходили из дальних селений, чтобы принять участие в наших академических сессиях. Так что день ото дня моя малопочтенная свита пополнялась все новыми неофитками.

Я не сомневаюсь в том, что куда-то плыву, и погружаюсь все глубже. Засыпаю. Наполовину просыпаюсь. Думать больше нет сил. Мне разжимают зубы и вливают в рот благотворную жидкость, я послушно глотаю. Во мне все распухло, я рыхл, потен и слюняв. Но могу вытянуть ногу и сжать руку в кулак. Мне кажется, я вешу несколько тонн. А теперь я, должно быть, улыбаюсь, потому что мне стало лучше. Но у меня все еще нет ни сил, ни, главное, смелости открыть глаза. Я где-то далеко. Но прислушиваюсь. Слышу голос Женомора, он окликает меня по имени и продолжает говорить:

— Женщины и девушки присоединялись ко мне или следовали за мной в пирогах вождей, они приносили мне музыкальные горшки, эти самые гагер, а еще — тотемы своих кланов, фетиши селений. Я смотрел, как они приходят, и меня под моей желтой маской распирало дикое веселье. Эльдорадо! Я побрякивал глиняными бубенчиками. Обучал новому танцу, особому культу и церемониалу, касавшемуся, собственно, их одних. Я проповедовал им эмансипацию, возвещал приход девы, рожденной от их соитий, желтокожей Сафо-искупительницы, предлагал основать питомник предводительниц народа. Селения-монастыри, аккла, опустели, а их обитательницы грозно теснились вокруг меня. Они сделались самыми горячими провозвестницами нового культа…

Все это никак не соотносится с действительностью. Я все еще жив. Засыпаю. Просыпаюсь. Беру себя в руки. Ослабляю хватку. Двигаю рукой… еще… помаленьку… тихонько… Да… нет… Да… нет… Нет… кто-то поглаживает мои руки, мягко… тихонько… еще… Ах, как хорошо! Вокруг журчание воды. Я чувствую, как она течет подо мной. Пытаюсь определить свое местонахождение. Я все еще далеко. Что ж, продолжаю слушать.

— Когда вокруг меня собралась большая флотилия пирог, я велел предать огню главное селение, и мы затеяли давно предсказанную миграцию на юг, к Солнцу, по Рио-Негро… До того каждая замужняя женщина принесла мне в жертву своего новорожденного младенца, а каждая незамужняя — единокровного брата. Сидя на деревьях, голубые индейцы вопили, как обезьяны. До принесения в жертву меня самого оставалось три дня, а значит, табу еще в силе, вот почему жрецам было со мной не сладить. Перепуганные тем, как сложились обстоятельства, они не смели вмешаться. Я приказал расколотить вдребезги все эти гагер и пустить ко дну все пироги, что мы не сумели захватить с собой. Разломал и разбил вдребезги все тотемы и талисманы. Какое было побоище!.. Походя я перетащил на борт и тебя, а заодно — твою коробку с лекарствами. Ты уже бредил, а посему я толковал любой твой крик как приказ, как пророчество. Каждое утро я выливал пузырек из твоих лекарственных запасов в реку. По вечерам, высадившись на какой-нибудь пустынный берег, я разводил большой костер и распределял между женщинами сосуды с пальмовым вином, каковое раньше оставалось для них под запретом. Мы задавали шумный пир, то была оргия, оканчивавшаяся приношением в жертву одной из них: я вспарывал ей брюхо.

Все кричат, поют, танцуют, а жертву указываю я сам (я ведь, вообще, много жестикулирую).

Нет, я не дергаюсь. Я послушен, лежу себе тихо.

— Сначала я выпустил кишки моим четырем суженым: Маленькой Старушке, Большой Старушке, Водопаду и Засухе. Затем — Маисовому Ожерелью из клана Коршуна и Прекрасной Пташке из рода Дерева. И так далее. Каждый день по одной жене или девице из самых известных — в основном я выбирал тех, кому завидовали, вчерашних фавориток.

Нет, я не волнуюсь. Да, мы спасены. Конечно, я был очень, очень болен. Где мы сейчас? Завтра будем на месте? Хорошо… Да-да, у меня достанет сил встать на ноги, тревожиться не стоит. Нет, мне не будет страшно, можно за меня не беспокоиться.

— Плаванье вниз по Рио-Негро заняло семнадцать недель. Каждое воскресенье я топил пустую пирогу, в которой уже не было пассажирок. Из оставшихся семи шесть повернули назад: женщины поплыли к своим селениям. Многие померли от лишений. Последнюю неделю нас оставалось всего тринадцать в самой большой лодке: Похлебка Из Водорослей, Большой Праздник, Скромный Праздник, Букет Цветов, Переспелый Плод, Метла, Явление Бога, Горная Тропа, Праздник Очей, Сбор Ракушек, Маленькая Лиана, ты и я…

Сейчас что — вчера, сегодня или завтра?

— Вставай!

Встаю. В голове еще ночь. А снаружи — солнце и сотня факелов. Женомор крепко держит меня, не давая упасть. Мы карабкаемся по веревочной лестнице. Наверху какие-то люди. Они делают мне знаки. Ноги подгибаются. Я на борту парохода. Я хохочу, хохочу, не умолкая. Спускаемся по ступенькам. Множество рук поддерживают меня. Мы в длинном коридоре. Он никак не кончается, мы все идем, идем… Меня пошатывает. Лампочки над головой пускаются в пляс. Передо мной кто-то в передничке, тянет меня к себе. Спотыкаюсь о медный стержень на полу. Падаю. Падаю. Не пытаюсь подняться. Я в кровати. Понимаю… Понимаю. Ах! Это Европа! Как же хорошо пахнет! Как пахнет! Простыни, яркий свет. Много белого, очень много. Свежее белье. Рубаха. Все глаженое. Засыпаю. По-настоящему.

Проснувшись, я тотчас открываю глаза. Прежде всего вижу ряд стеклянных флаконов с аккуратными этикетками. И под стать флаконам остекленевшее лицо доктора, который прохаживается взад-вперед, ярко освещенные лампы. Женомор рядом, он держит меня за руку. Мне делают уколы. Слышу милый сердцу звук паровой машины. Женомор не уходит, держит меня за руку. За руку… Засыпаю. Сплю. По-настоящему.

Проходят дни. Недели. Не отдаю себе в этом отчета. Хорошо жить! Возвращаюсь к действительности. До чего ж приятно! Я — как новенький! Женомор все еще здесь. Едва лишь я открываю глаза и улыбаюсь ему, он принимается рассказывать свои истории, смешит меня.

Все, что рассказывает Женомор, меня веселит. Это моя реакция, естественный импульс. Мой способ возрождаться к жизни.

Взрывы смеха.

Он говорит:

— Маленькая Лиана, Малинатли, косила на оба глаза, но у нее были громадные бицепсы. Она была всегда готова учинить роскошный дебош…

Или еще:

— Метла, Окхпаницли, такая нежная, она, как пароход завидела, сразу сиганула в воду. Я так захлопотался, переправляя тебя на борт, что не успел ею заняться. Но еще долго слышал ее вой: бедняжку за ногу тянул на дно крокодил. Ты же знаешь, я не умею…

Или вот:

— А руки тебе поглаживала Эцакуалицли, Похлебка Из Водорослей. Представительница клана Муравьев…

Я больше не могу сдерживаться. Смех душит меня. Вмешивается судовой врач и просит Женомора помолчать, чтобы не утомлять меня. Хороший доктор. Мы плывем на борту «Марайо», маленького бразильского пароходика, курсирующего по маршруту Манаус (на Амазонке) — Марсель (департамент Буш-дю-Рон). Мы спускались по Амазонке, преодолев тысячу морских миль, отдавая должное самой древней реке земного шара, скользя по долине, являвшейся как бы матрицей самого мира, райским местом, храмом природных утех. Но что нам было до природы, до растительного изобилия, до красот фауны и флоры? Мы с Женомором не выходили из бортового лазарета. Смеялись взаперти. Держась за руки. Он и я.


Читать далее

n) ГОЛУБЫЕ ИНДЕЙЦЫ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть