Норвегия

Осло

В нынешней Европе дела обстоят так, что путешественнику, прежде чем ехать в какую-нибудь страну, не мешает осведомиться, не происходит ли там гражданская война, государственный переворот или какой-нибудь конгресс. Когда мы приехали в Стокгольм, там как раз грянул международный конгресс Армии спасения. По улицам косяками носились довольно полные, но здоровые с виду мужчины и старые девы в соломенных шляпках, высматривая, кого бы спасти. Мы ретировались в Норвегию; но едва мы добрались до Осло, как там разразилось воскресенье, а сверх того еще всемирный конгресс учителей воскресных школ. Вы и понятия не имеете, сколько их на белом свете!

Все Осло было заполнено благостной суетой и щебетом; каждую минуту кто-нибудь улыбался мне и с христианским смирением осведомлялся по-английски, не иду ли я на богослужение. На Карл Иоганс Гате веял дух не Ибсена и не Бьёрнсона, а англосаксонской церковной конгрегации. Я даже опасался, что хмурый Ибсен на пьедестале у театра поднимет голову и начнет проповедовать действенную любовь к ближнему или что-нибудь в этом роде. Но Ибсен не поднял головы, и вообще вид у него был сердитый. Бьёрнсон, кажется, легче сносил все происходящее. В Осло я попытался найти ответ на вопрос: как получилось, что такой малочисленный и, насколько я мог судить, бедный народ, как норвежцы, и такой небольшой и довольно заурядный город, как Осло, дали миру столь великую, замечательную литературу? Тогда, в тех обстоятельствах, я не нашел ответа и сейчас удивляюсь этому даже больше, чем раньше.

И еще один вопрос сверлил мне голову, тоже из области литературы, вернее, языка. Заметьте: всех норвежцев меньше трех миллионов. Пишут же они на двух или трех языках, причем ни один из них нельзя с полным правом назвать «живым языком». В городах говорят на riksmal, это стародатский язык, исторический, официальный и литературный. Язык крестьян – старонорвежский, landsmal, но и на нем говорит только сельское население юго-запада страны, к тому же он еще искусственно обработан. Фактически же в деревнях говорят на полудюжине разных «лансмолей», в каждой долине есть свой. Кроме того, существует движение за bymal, его приверженцы стремятся слить воедино оба эти языка;[147]В настоящее время в Норвегии два практически близких друг другу государственных языка: «ригсмол», берущий начало от датско-норвежского, и «лансмол», основанный на собственно норвежских диалектах, преобладающим языком литературы является «ригсмол». создан проект реформы правописания, по которому «ригс-мол» писался бы «по-лансмольски». В шкалах учат на «лансмоле» или на «ригсмоле», в зависимости от решения общин. Писатели пишут на «ригсмоле», как Гамсун и Унсет, или на «лансмоле», как Олаф Дуун, а то и еще как-нибудь. Согласитесь, что для трехмиллионного народа все это довольно-таки сложно. У меня впечатление, что, несмотря на замечательную терпимость норвежцев в вопросах языка, этот отважный и сильный маленький народ чувствует себя тут как-то неуверенно Правда, и в моей стране есть в какой-то мере сходные проблемы; только у нас различие языков и наречий любят обосновывать принципиально-национальными и политическими причинами.

Литература, мне кажется, может извлечь из языковой путаницы в Норвегии один урок: она должна создаваться так, чтобы стать родной речью живого народа, на которой он говорит и мыслит в данную эпоху, стать речью всей нации – народа и знати, города и деревни. Я знаю, это не легко, но за то литературу и называют «искусством», что она должна быть волшебником, должна творить чудеса, кормить толпу в пустыне хлебами познания, слов и чувств. А чтобы говорить со многими, ей нужно говорить на многих языках и диалектах. И да снизойдет на литературу пламенная речь всех лансмолей и древних памятников письменности, всего, что когда-либо было написано и сказано для всех людей. Ибо для того она и создана, чтобы силою слова раскрывать сокровищницы мира, аминь. В этой проповеди повинны учителя воскресных школ. В жизни я не видел такого количества людей, томимых необходимостью подавлять свою страсть ораторствовать и проповедовать: их там стояло тысячи четыре, а разглагольствовал только один. Что поделаешь, это заразительно, невольно сам начинаешь поучать и проповедовать.


Тем не менее благодаря этим самым богослужениям в Осло нашлось несколько мест, где нам не встретился ни один учитель воскресной школы. Например, на Хольменколлене, где зимой устраивают прыжки с трамплина и откуда открывается один из самых красивых видов в мире: длинный, извилистый Осло-фьорд с его островами, пароходами и гребнями гор, подернутый туманной серебристой дымкой. Не встретили мы участников учительского конгресса и в тихой загородной уличке, где в доме за высокой оградой живет и никого к себе не пускает Эдвард Мунк – как видите, так поступает не только Гамсун. И странно, откуда в душе великих художников столько горечи к людям?

В Норвежском музее я нашел помимо прочего прекрасное старинное полотно, на котором Иоанн Креститель крестит Иисуса Христа в студеных водах норвежского фьорда. Жаль, нет там картины, изображающей бегство евреев из Египта на лыжах… Зато лицо у Распятого на норвежских народных иконах спокойное, почти довольное, – как это не похоже на католический культ мук и смерти!

И еще одно место было безлюдно, почти священное место: большой бетонный сарай, где покоится «Фрам».

Правда, я осмотрел еще древние челны викингов, вырытые из курганов. Они превосходно сохранились и очень красивы. Норвежцы чуть ли не молятся на них. Я далеко не моряк, для меня даже поездка через Ла-Манш – незаурядное приключение. Но, глядя на эти черные, хищные, великолепно изогнутые челны без единой железной заклепки, я где-то в самой глубине своей сухопутной души почувствовал, что мореплавание все-таки в сущности мужское дело – даже более мужское, чем политика или попытки перестроить мир. Сесть в эту черную, дерзновенную осебергскую скорлупку[148] Осебергская скорлупка – Чапек имеет в виду лодку викингов. и пуститься в море, во мрак и туман… Смотри, девушка, какие смельчаки мы, мужчины! Да, я зашел посмотреть и поклониться им, но что они по сравнению с «Фрамом»!

Кто бы сказал, что это прославленный корабль! Такое обычное небольшое судно – правда, из прочного дерева, и широкие борта его укреплены балками и бревнами. Камбуз – просто коробочка, машинное отделение – курам на смех, трапы и двери такие низкие и узкие, что лоб расшибешь. Вот каютка как для ребенка, и на ней надпись: «Свердруп»;[149] Свердруп Отто (1850–1930) – норвежский полярный исследователь, в 1893–1896 годы сопровождал Нансена в его путешествиях. и другая, с койкой, где не смог бы вытянуться даже наш Франя Шрамек, а над дверью надпись – «Нансен». И третья каюта, еще поменьше – «Амундсен». В каждой из этих дощатых каморок висят на крючке меховая доха с капюшоном и сапоги из тюленьей кожи; здесь грустно и пахнет нафталином. Вот секстант, бинокль и еще какие-то навигационные приборы – ими пользовались Нансен, Свердруп и Амундсен. Вот зубоврачебные щипцы, хирургические ножницы, скальпели, бинты, маленькая аптечка – и больше ничего. Да, вот так встреча! Опять я почувствовал себя дома, на родине, в дни своего детства. Помнишь, как мы играли в Нансена и Свердрупа? Помнишь, как ты зимовал на «Фраме»?

Это было в отцовском саду, среди роз и жасмина. Мы тогда застрелили белого медведя и в санях, на собаках, тронулись в путь по снежной равнине. «На север, на север!» Но льды и непогода заставили нас вернуться. Ух, как труден был этот обратный путь, вспомни только! Ничего не поделаешь, надо было вернуться до наступления полярной ночи. Наконец на горизонте показался наш «Фрам» – и мы приветствовали его ликующими возгласами! Да, наш «Фрам», ибо он принадлежал всем нам, читающим мальчишкам всего мира. Не спорьте, это наш корабль, и мы вправе почтительно и нежно потрогать на нем любой секстант, бухту каната или зубоврачебные щипцы. Но вот на этой каюте – табличка «Амундсен»; это уже другая глава, мы читали ее в другое время и по-иному. Здесь мы ни к чему не потянемся детским пальцем – здесь мы по-мужски снимем шляпу. (Отчего тут так душно – или это нафталин?) Значит, на этой койке спал человек по имени Амундсен; наверно, ему приходилось поджимать ноги… Человек, который видел оба полюса. Человек, погибший в снежной пустыне, куда он полетел, чтобы спасти какого-то хвастуна, сунувшегося в его Арктику.[150] Руальд Амундсен (1872–1928) – известный норвежский полярный исследователь, организатор ряда арктических экспедиций, первым достигший в 1911 году Южного полюса, погиб во время попытки оказать помощь итальянской экспедиции Нобиле, потерпевшей катастрофу на дирижабле «Италия» во льдах полярного бассейна. Экспедиция, возглавляемая Нобиле, была организована весьма легкомысленно, организаторы ее больше заботились о рекламе. Экспедиция была спасена советскими полярниками. Да, все это запечатлелось в нашей памяти куда глубже, чем воспоминания детских лет.


А вечером, поздно вечером, вокруг нас уже не было никаких учителей воскресных школ, только белая северная ночь. Над Карл Иоганс Гате витал холодный дух Ибсена, а местные жители наслаждались летним воскресеньем. Норвежская толпа как-то плечистее и кряжистее, чем шведская; вид у нее более мужицкий, не такой степенный. В толпе царит развеселое настроение, как у всех наций, склонных к выпивке и политике; но, судя по лицам норвежцев, их можно не бояться.

Бергенская магистраль

Бергенская горная железная дорога принадлежит к числу так называемых чудес техники. По большей части такие чудеса – это туннели и виадуки: особенность бергенской магистрали в том, что ее туннели, так сказать, возведены, а не прорыты – они построены на земле, из бревен и досок. Защищенные от лавин и заносов, целыми милями тянутся они вдоль самых интересных мест. Там же, где нет туннелей, путь огорожен высокими дощатыми заборами.

Впрочем, терпеливый наблюдатель все же дождется местечка, где, как говорится, плотник оставил дыру, и сможет с минуту изумляться красоте и величию мира, а поезд тем временем въезжает в новый деревянный туннель. Но буду рассказывать все по порядку. Прежде всего скажу, что чудо техники начинается только от Устедаля, около Устеквейки, сначала же поезд проезжает обычные подземные туннели или мчится по зеленому краю, мимо лесов и пастбищ, рек и озер. Все время есть на что поглядеть: деревянные усадьбы и безрогие коровы, горы и долы. Так мы добрались до Хёнефосса, который славится своим водопадом, затем оказались в прелестной долине Сокны, среди прекрасных свежих лугов и черных лесов. По зеленеющим склонам рассеяны коричневые бревенчатые домики на сваях, напоминающие избушку на курьих ножках…



…И вдруг перед вами внезапно открывается Крёдерен, – озеро Крёдерен, лежащее среди гранитных куполов, на которые надеты курчавые парики лиственного леса. Какие они головастые, круглые, эти горы, словно обточены на станке! Здесь на все надо смотреть глазами геолога: вот, например, гранитные купола под Нурефьеллем наглядно свидетельствуют о том, что мир не был вылеплен из какой-нибудь полужидкой горячей массы – нет, он был тщательнейше обработан, выпилен, обточен, отшлифован и отполирован, а под конец какой-нибудь ледник с удовлетворением знатока провел ладонью по горам над озером Крёдерен, любуясь, как славно он их сгладил, и правда, хороша работа; есть ли на свете другой такой ледяной мастер!

Есть и другие горы, – они не обточены, а расколоты вдоль или поперек, расщеплены ледовыми клиньями, наслоены, уложены штабелями, как доски, сцеплены друг с другом, как черепица, сжаты, согнуты, изломаны, изрезаны – исполинская работа была совершена над этим гранитом. Легко сказать «геологические напластования», а сколько на них положено труда! Не спорьте, ведь ледниковый период был громадной мастерской: взгляните, чего тут только нет, какие чудеса техники! Кто не понимает камня, тот мало знает о красоте и величии мира.



А вот и Халлингдаль, долина, где много старых селений, славящихся художественными изделиями. Когда-то здесь рисовали знаменитые халлингдальские розочки. И по сей день видно, с какой любовью украшал здешний народ срубы своих домов, сложенные из толстенных бревен, просторные сеновалы на узких бревенчатых подпорках, старинные церкви, построенные ярусами, как деревянные пагоды, резные окна, коньки крыш и столбики крылец – всюду видна красивая добротная старинная работа. Кто не умеет оценить дерево, для того останется незамеченным многое из сочной, смолистой, народной красоты мира.



Да, Халлингдаль – это камень и дерево. И лес, лес, сплошной мачтовый лес, высоченные деревья. Сено в длинных копнах, стада низкорослых бурых коровок, тяжелые, черногривые кони, лужайки, шелковистая трава, желтая пупавка и белый тальник, синие колокольчики в невиданном изобилии, а в окнах бревенчатых домиков – алая герань. Все это Халлингдаль.



Любопытно, что повсюду в мире именно в горных краях больше всего развиты художественные ремесла – вышивание, роспись и резьба по дереву. Я понимаю, отчасти это потому, что в уединенных долинах дольше сохраняются старинные вещи, унаследованные от прадедов и прабабок. Но для того, чтобы сохраниться, вещи должны были сначала возникнуть. По-моему, все дело в том, что под рукой есть дерево. Дайте мальчишке полено (нож у него наверняка найдется), и он начнет стругать и резать так и этак, пока не получится рукоятка меча, фигурка или столбик. Дерево можно резать и расписывать красками, а камень годится только на кладку стен или для древних надгробных памятников. Народные умельцы, от строителей до мастеров, изготавливающих свирели и волынки, остаются верны дереву; вот почему народное искусство держится ближе к горам и лесам. Вот почему в Халлингдале так же радуется сердце, как и в Пиренеях, Альпах или в наших горных краях. Камень – рабочий материал природы, дерево – человека; по крайней мере, так было, пока в мире царил естественный порядок вещей.

Итак, это был Халлингдаль. За ним следует Устедаль, и это уже совсем другой мир; здесь не живет никто, кроме начальников станций и персонала горных отелей. Кругом – камень, холодные озера и трясина, да еще держится тут хилая сосна и малорослая, кривая береза или ползучая ольха. Кое-где видны бревенчатые избушки с оленьими рогами на коньке крыши. Дальше – только камень, ползучая береза, камыши и пушица. А потом уже нет ни камней, ни озер, ни растительности, лишь деревянные туннели, галереи и щиты от снежных заносов. Таков этот удивительный край.



Мы добрались до самого верха, до Финсе. Высота – всего тысяча двести метров над уровнем моря, но здесь, на Севере, это все равно что у нас три тысячи. Никакой жизни. Маленькие озера не тают даже летом, видимо считая, что дело того не стоит. Языки глетчеров дотягиваются до самых рельс. Белоснежное фирновое поле Хардангерьёкелен, сугробы – это называется июль! Иной раз вдоль железнодорожного полотна стоят люди: им хочется хотя бы помахать живым людям, когда пройдет поезд. Снежные поля, серо-стальные озера, каменные оползни, полоска бурой травы – вот и все. Видно, потому этот край и кажется таким мощным и безграничным, что здесь нет жизни.



Жизни уже нет, но кое-где еще ухитряются прожить люди. Человек вынослив, как тот ползучий арктический ивняк, что серебристым ковром покрывает места, где не растет даже трава. Береза, ива, лишайник и человек выносливей всего на свете. Погодите, не мешайте, я занят: мне нужно обеими руками махать людям, которые тут живут. И другим людям других стран – тоже; везде на Земном шаре много приходится бороться человеку, но здесь ему противостоят только стихии. Привет же вам, люди из Устеквейки, будьте здоровы, люди из Молдадаля; у вас тут чудесно, вы хорошо живете своей суровой жизнью. Какое вам дело до того, как где-то творится история! Итак, привет вашим домочадцам – и прощайте, я тороплюсь, мы уже начинаем спускаться. Вниз через скалы, к Фламсдалю с его водопадами; вниз, к лесам и соснам; вниз к Раундалену, где мы снова увидели крестьянина: до смешного короткой косой он выкашивает траву между гранитными валунами; вниз, к людям и хуторам… Ого, как быстро летит дорога, когда едешь под гору! И вот опять буйная растительность северных лесов, сосны, высокие, как башни, как кедры, кустики черники по колено, папоротник по пояс… Еще ниже, мимо нескольких водопадов – и снова ели и пихты, громадные, как собор. Минуем еще несколько каскадов, и кругом уже кудреватая рябина, ольха, ива и осина… Эти пояса растительности расположены здесь так близко друг от друга и так четко разграничены, что диву даешься, как точно норвежская природа соблюдает биологические и экологические законы. Видимо, это оттого, что в Норвегии – всеобщее начальное образование.

Вот мы и совсем внизу, на высоте нескольких десятков метров над уровнем моря, внизу, где прелестные озера, кудрявые рощи, красные домики и светлые лужайки. Над нами круглые гранитные горы под шапкой вечных снегов. Что ж, красиво. Только очень хочется знать, что там, за горами. А вон то узкое зеленое озеро – это морской фьорд: отвесные скалы и между ними – бездонная водная гладь. Волшебной грустью и глубокой задушевностью веет от этой картины, хотя на первый взгляд она кажется совершенно неправдоподобной. К фьордам надо долго привыкать, пока научишься воспринимать их как несомненную и даже суровую действительность. Например, там, наверху, – кажется, это Согнефьорд – жители днем привязывают детей веревкой, чтобы они не свалились в море с отвесных стен. Где только не живут люди, даже поверить трудно!



Но, слава богу, вот и Берген. Удивительное дело, до чего нелегкая работа – смотреть. Хочется наконец зажмуриться и не видеть больше ничего. Вот взгляну еще на ту скалу и рыбачью хату, и баста. Покойной ночи и не забывайте нас!.. Нет, погляжу еще вон туда, на крутые горы и на девушек, что гуляют по перрону маленькой станции – ведь это единственное ровное место, куда можно выйти вечером на прогулку; девушек, наверное, не привязывают веревкой… Ну а теперь и в самом деле не стану больше ни на что глядеть. Разве что на этот уголок фьорда, на тот суровый утес, и все. И на зеленую долину с озером и людьми, и на горы, и небо… Да будет ли когда-нибудь конец дороге и отдых глазам?!



Да, есть конец дороге, только северный день бесконечен…

Берген

Приятно убедиться, что книги не врут. О Бергене написано, что там часто идет дождь. И в самом деле, когда мы туда приехали, шел дождь. Даже проливной. И еще написано, что над Бергеном вздымаются семь гор. Я насчитал только три, остальные были в тумане, но я верю, что их семь. Норвежцы народ честный и не станут уверять иностранца в том, чего нет.

А потому подтверждаю: Берген старинный и прославленный город Ганзейского союза.[151] Ганзейский союз – торговой союз северогерманских городов, который в XIV веке держал в своих руках все северные торговые пути; утратил свое значение в XVI веке. С тех времен тут еще сохранилась Немецкая набережная, или же Tyskebrygge, со старинными дощатыми домиками, и музей Ганзы, где мы видели сундуки, в которых ганзейские купцы запирали на ночь учеников и писарей, чтобы те не шатались по ночам и не мерзли. Уцелели и старые лабазы, складчатые, как гармоника, с выдающимся вперед слуховым окном, в которое поднимали товар прямо с кораблей.



Еще есть в Бергене рыбный рынок с многовековым рыбным запахом, заваленный серебристыми и синеватыми рыбами. Есть старые улички с белыми тесовыми, очень милыми домиками. Но много таких домиков сгорело, и теперь Берген в целом выглядит современным и благоустроенным городом.

Есть там и старинная церковь Тюскекиркен, за вход в которую берут деньги. Заплатить стоит: внутри – красивый готический алтарь и старинные образа, на которых увековечены многодетные, хорошо откормленные купеческие семейства. Кроме того, когда мы вошли, как раз происходило бракосочетание: рыжий моряк венчался с веснушчатой девицей. Невеста целомудренно плакала, а молодой пастор, похожий на чемпиона по прыжкам с трамплина, совершал брачный обряд. Родственницы в шелковых платьях и родственники в смокингах с фрачными бабочками растроганно и торжественно роняли слезы. Так совсем неожиданно окупились наши входные билеты.



В Бергене же находятся коронационный дворец короля Хокона и башня Розенкранца. Как раз под ними стоит на якоре пароход, который повезет нас в Трондхейм. Привет тебе, кораблик, мы уже здесь!

До самого Нидароса

Это был отличный почтовый пакетбот, новенький, со всеми удобствами, какие только может пожелать непритязательная человеческая душа. Плох был лишь груз, который находился на борту. Я имею в виду не муку, не капусту и прочее добро, погруженное под Бергенхузом. Плох был, так сказать, духовный груз, состоявший из большой группы американских туристов, членов какой-то церковной конгрегации или религиозной общины. Все они ехали на Нордкап. Боясь, как бы они не взялись за обращение меня на путь истины, я не стал осведомляться, какую именно веру они исповедуют, и посему не знаю, чему учит эта американская церковь; однако, насколько я смог установить, занимались они следующим:

1. Издавая лихие вопли, набрасывали проволочные кольца на колышки или гоняли по палубе деревянные обручи, которые попадали под ноги всем остальным пассажирам, благодаря чему святая компания полностью захватила всю носовую часть парохода еще до того, как были подняты якоря.



2. С ошеломляющей непосредственностью заводили оживленные разговоры между собой и с другими пассажирами; на корме они незамедлительно заняли все скамейки и шезлонги, разложив на них свои пледы, детективные романы, Библии и сумочки, чтобы показать этим свое неоспоримое право на длительное владение.

3. За табльдотом они воинственно распевали религиозные псалмы, вытеснив таким путем нас, неорганизованное и слабое меньшинство, и из обеденного салона.

4. Устраивали всякие массовые игры, танцы, хоровое пение, молитвы и прочие развлечения. Видимо, они исповедуют какую-то религию радости и неустанно распространяют вокруг себя невинное и богоугодное «веселие духа». Говорю вам: это было ужасно.

5. Со рвением проявляли активную любовь к ближнему, заботясь о страдающих морской болезнью, о собаках, молодоженах, детях, моряках, туземцах и иностранцах. Любовь эта выражается главным образом в том, что жизнерадостные богомольцы обращаются к незнакомым людям, подбадривают их, весело на них покрикивают, приветствуют, улыбаются и вообще терроризируют всех своей крайней приветливостью. И нам, всем остальным, оставалось только забаррикадироваться в своих каютах и там тихо и строптиво богохульствовать. Буди к нам милостив, о Боже!


А ведь здесь так красиво! Взгляни только на тихие и светлые воды фьорда, стиснутого скалами Норд-Хордланда и голыми гранитными островами. Взгляни на розовый закат, что разлил свои влажные краски по небу, по бескрайнему морю, по окутанным легкой дымкой индигово-синим горам; как призрак проплывает мимо рыбачий баркас, мелькнув красным фонарем… Боже, как это прекрасно! Но тишину божественного вечера нарушает блеяние богомольных туристов: они запели свои псалмы.



Похоже, что эта духовная община принимает в свои ряды преимущественно дам почтенного возраста. Говоря по правде, большинство из них – здоровенные бабищи вроде кирасиров, не считая нескольких ветхих и сонных, едва ли не столетних старух. Есть среди них шестидесятилетний бесенок в юбке выше колен и в детской шляпке, потом – дама с лошадиной физиономией, другая – со следами волчанки на лице и еще одна дама без каких-либо явных физических изъянов; далее – стайка вдов всех возрастов и оттенков волос – от крашеных до серебряных седин; один господин с беличьими зубами и маленький бойкий старичок, похожий на высохшую сардинку, видимо страдающий болезнью почек; есть группа старых дев, в общем доблестно несущих бремя своего возраста. Короче, вся компания смахивает на заурядное благотворительное общество, только уж очень много их собралось, просто сил нет. И лучше б они не пели псалмы во славу Творца. По крайней мере здесь. Эх, сказать бы им: «Смотрите на дело рук его, на славу его и заткнитесь…»

Благочестивые туристы допели свой псалом и принялись осматривать окрестности. Мисс с лошадиной физиономией нацепила пенсне.

– Isn't it nice?[152]Прелестно, не правда ли? (англ.)

– Wonderful![153]Чудесно! (англ.)

– А во что мы теперь сыграем?

Вот неуемные! Поразительно, какую силу придает вера человеческой душе!


…Нет, так дальше не пойдет; давайте побросаем за борт американских святош! Или пойдемте надругаемся над деревянными обручами, которые они гоняют по палубе. Я знаю, богохульствовать – тяжкий грех, зато хоть будет и для нас какое-то развлечение. И давайте напьемся, пусть в нас вселится злой дух строптивости; тогда подойдем, широко шагая и подтягивая штаны, разбросаем ногами все эти обручи и колечки: идите спать, святоши! Здесь есть люди, у которых долгий разговор с вечером и морем, с небом, тишиной и так далее, так что проваливайте, не то худо будет!

Но ничего этого не случилось, потому что на норвежских пароходах не торгуют спиртными напитками.


Возможно, это было чудо: американские святоши как раз собрались затянуть новый псалом, и их духовный пастырь, жирный, мордастый торговец благодатью, в знак своего сана носивший крест, который болтался у него на том месте, где у обыкновенных людей бывает печень, уже взял в руки свою дудку, а самая толстая из ханжей вскарабкалась на помост, села на ящик с громкоговорителем, закрыла очи и раскрыла рот, чтобы запеть… Как вдруг из-под ее юбки грянул разухабистый, отнюдь не божественный фокстрот. Достопочтенная дама вскочила, как с раскаленной плиты, но духовный пастырь не сплошал и показал широту своей натуры: он сунул дудку в карман и хлопнул в ладоши:

– Well, let's dance![154]Ну что ж, давайте танцевать! (англ.) – И обвил талию дамы с волчанкой.

…Утро в открытом море. Мы, видимо, огибаем мыс Статланд. Здесь всегда немного качает. И это сразу заметно: несколько пассажиров на палубе без всяких затруднений бодро платят дань Нептуну, в то время как у других дело идет туго, и они отчаянно маются. Святая община не выходит из кают – не иначе молится.

Как здесь красиво! Серое море с белыми гребнями волн, справа голый, зубчатый, мускулистый берег Норвегии. Крикливые чайки плавно скользят по длинным воздушным волнам. Можно долго глядеть, как бурлит за кормой вода: она зеленая, как купорос, как малахит, как глетчер, как… неведомо что. Она взбита яростными ударами винта, изукрашена белыми орнаментами пены – смотри, вот наш след, отмеченный пеной, тянется далеко, до самого горизонта. Как бросает рыбачий баркас! В нем стоит человек, похожий на белого медведя, и машет нашему пароходу ручищами.

– Хэлло! – голосит духовный пастырь и машет ему кепи; он делает это, видимо, от имени своей церкви, Соединенных Штатов и вообще всего христианского мира.

Мы снова во фьорде, с обеих сторон стиснутом скалами. Вода здесь спокойная, гладкая, светлая. Духовная община вылезает на палубу, расточает улыбки.

– A fine day.[155]Чудесный день! (англ.)

– How beautiful![156]Как красиво! (англ.)

– Wonderful, isn't it?[157]Чудесно, не правда ли? (англ.)

Стадо духовного пастыря, завернувшись в пледы, заняло на палубе все сиденья; нацепив очки, они читают романы и божественные книги, усердно сплетничая о своих знакомых в Америке. Сам пастырь ходит от группы к группе, бодро похлопывает старушек по плечам и разглагольствует. Выглядит он так, словно на него, и ни на кого другого, возложено командование судном. Ничего не поделаешь, все мы отданы на произвол его человеколюбия. Этот тип еще обратит нас на путь истины, если мы не высадим его силой на какой-нибудь необитаемый островок. Ради этого я готов объединиться с несколькими пассажирами, которые внушают мне доверие. Это – молодожен-норвежец, женившийся на бедной, красивой и хромой девушке, затем пассажир, похожий на итальянского графа, путешествующий в обществе красивой брюнетки, и, наконец, какой-то пройдоха в сомбреро и куртке цвета хаки, который вечно сидит за кружкой пива и рассказывает попутчикам о жизни ковбоев, золотоискателей и охотников на пушного зверя. Короче говоря, людей найдется достаточно, только мы никак не можем сговориться, потому что на пароходе нет ничего спиртного…

Ikke alkohol,[158]Алкоголя нет (норв). вот в чем беда!

Наконец наш пароход пришвартовывается в Олесунне. Это большой красивый порт, сильно пропахший рыбой. Американский пастырь организует вторжение своего стада в город. А мы, остальные пассажиры, идем поглядеть, что здесь можно купить. Половина магазинов продает, правда, заманчивые на вид бутылки с этикетками «Ромовый сироп», «Ананасный сироп», «Пуншевый сироп», но спиртного нигде нет. «Ikke alkohol», – говорят нам всюду, разводя руками. Как так «ikke alkohol»? Что же пьют здесь бравые моряки?

– Ikke alkohol! – повторяют продавцы, сочувственно пожимая плечами.

Странный город этот Олесунн!

Ладно, бог с ним, поедем в Мольде. Мольде называют «городом цветов». Не может быть, чтобы там не нашлось чего-нибудь горячительного… А-а, вот он, Мольде, славный городок, а на том берегу Ромсдальс-фьорда – красивые остроконечные горы. Садики, полные роз и ежевики. Деревянная церковь, но в нее уже проник американский пастырь и начал проповедовать. Действительно цветущий городок, но… «ikke alkohol».

– Sorry,[159]Очень жаль (англ.). – говорит продавец, – но спиртных напитков вы здесь не достанете. У нас нет vin-monopolet.[160]Магазина государственной винной монополии (норв.).

Ладно, обойдемся и так. Все равно на пароход мы не вернемся, пусть святая община хозяйничает как угодно, пусть обращает хоть самого капитана или штурмана со всей командой. Мы поедем через горы в Гьемнес и где-нибудь там снова погрузимся на пароход. Машина уже загудела, зафыркала… вдруг стоп! В машину лезет пастырь с тремя овечками и усаживается чуть ли не на коленях у нас.

– Теперь можно трогаться! – бодро провозглашает он и в ожидании, пока автобус тронется, пристает к детям этого города цветов: – Хэлло, хэлло! Do you speak English? No? No? No?[161]Вы говорите по-английски? Нет? Нет? Нет? (англ.) Вот ты, мальчик, говоришь по-английски? Нет? Отвечай же! Неужели не умеешь?

Апостол из штата Массачусетс не в состоянии понять, что люди могут не говорить по-английски. Он поворачивается ко мне.

– But you speak English? Yes? No, no?[162]Но вы говорите по-английски? Да? Нет, нет? (англ.) Откуда же вы? Из Праги? Yes, Prague, I was in Prague.[163]Я был в Праге (англ.). Very nice. Очень красивый город.

– Wonderful!

Мы едем по ромсдальской ривьере вдоль Фанё-фьорда. Прекрасная местность, голубой фьорд, горы, как в Альпах, – господи, как хочется все это разглядеть, но пастырь непрерывно вертится и наклоняется к своим овечкам.

По дороге нам встречаются фермы, где разводят черно-бурых лисиц. Рыбаки сушат треску прямо на стенах своих хижин – этого я еще не видел. Жизнь у них, наверное, не сладкая – стоит лишь подумать, как страшно воняет треска.

Пастырь тем временем излагает свою точку зрения на воспитание детей и еще на что-то. Овечки кивают головами и восхищенно пищат «yes», «indeed» и «how true!».[164]«Да», «действительно», «как верно!» (англ.) Пастырь вдруг стукается головой о крышу автобуса и на минуту теряет дар речи. Некоторое время он глядит на гранитные громады за окном, потом говорит:

– Lovely, isn't it?[165]«Да», «действительно», «как верно!» (англ.)

– Wonderful![166]Прелестно, не правда ли? (англ.)

– Well,[167]Итак! (англ) – о чем мы говорили?

И пока мы под дождем ехали через леса и долины, по плоскогорью, печальному, как конец мира, мимо снежных гор и рыбачьих поселков, неутомимый пастырь все долбил о том, какие проступки совершила миссис Джексон.

Эти траурные воды – очевидно, Тингволль-фьорд, а вон те веселые – наверное, Батн-фьорд… А духовный наставник толкует об ангине, раке и других недугах, уверяя, что все это – болезни духа, только болезни духа, да. Yes. Right. Isn't so?[168]Да. Правильно. Не так ли?! (англ.)

Вот наконец и Гьемнес. Крохотная пристань, трое местных жителей ждут катера на Кристиансунн. Наверху зеленые куполообразные горы со снежными вершинами, внизу зеленая вода с коричневыми тенями, все вместе напоминает потускневший золототканый узор на зеленом бархате. «Do you speak English?» – орет пастырь, подзывая трех человек, ожидающих катер. Те не понимают его, смущенные и растерянные, не пастырю хоть бы что; похлопывая их по спине, он продолжает бодро трещать. Добрая душа!



Подошла моторка, которая перевозит через фьорд. Апостол погружает в нее своих овечек и тотчас же ищет, с кем бы пообщаться. Овечки заняли все, на чем можно было сидеть, и немедля принялись чесать языки.

А вокруг прекрасный фьорд. Вечереет. Горы в дымке после дождя, по небу протянулась радуга, вода приняла золотистый оттенок, отражая на шелковистой глади голубоватые скалы. Откуда-то снизу доносится шум винта и жизнерадостный голос американского пастыря.

Интересно: там, в глубине фьорда, местность цветущая, как благословенный сад, но чем ближе к морю, тем обнаженнее скалы, и наконец кругом виден один только голый камень. Там и сям разбросаны рыбачьи хижины, и на серых валунах – какие-то громадные чаны, в них, наверное, солят треску. Нигде ни деревца, лишь бурые клочья травы среди скал. Природа здесь ничего не дарит человеку, кроме камней, на которых можно сушить рыбу.

– Отличная погодка? Что? Ого-го! – галдит пастырь.

– Yes. Lovely.

– Wonderful.


А вот и Кристиансунн, столица трески. Деревянный город, сплошь лабазы, склады на чердаках. Серые, зеленые и красные домики столпились вокруг пристани. На коньках всех крыш – чайки, чайки; в жизни я не видывал сразу столько чаек! Может быть, у них тоже собрание духовной общины?

Здесь мы вернемся на пароход. Нашего полку прибыло: повезем футбольную команду Кристиансунна на состязание в Тронхейм. Весь город провожает своих героев. Даже местные собаки сбежались и восторженно вертят хвостами. Американский пастырь сияет – ему по душе всяческие сборища. Он переваливается животом на перила и изводит местных собак дружественными окликами. Что остается делать собачке? Она поджимает хвост и убирается восвояси. Тогда сей выдающийся муж сердечно обращается к населению:

– Do you speak English? Yes? No? Прекрасная погода, верно? Га-га-га!

Заработал винт, пароход отваливает от пристани. Весь Кристиансунн, размахивая шляпами, троекратно провозглашает своим национальным героям славу или что-то в этом роде. Американский пастырь энергично вращает кепи и от имени Америки и всего просвещенного человечества благодарит Кристиансунн за приветствие.


– Скажите, пожалуйста, штурман, где тут у вас, в Норвегии, можно достать хоть каплю спиртного? Например, мне надо залить злость, перехватить малость, выпить для храбрости и тому подобное. Неужели нельзя ничего сделать?

– Ничего, господа, такое здесь праведное побережье, – меланхолически отвечает штурман. – От Бергена до Тронхейма[169]Тронхейм – первоначально Нидарос, позже Трондхьем, после расторжения унии со Швецией [Навязанная Норвегии в 1814 году Священным Союзом уния со Швецией была расторгнута в 1905 году в результате длительной национально-освободительной борьбы норвежского народа. ] снова Нидарос, а сейчас опять Трондхьем, или Тронхейм (в зависимости от того, говорите вы на лансмоле или риксмоле) – город крупный и богатый. Стоит на реке Нид, где издавна существует речной порт. Две главные улицы – Мункегате и Конгенсгате. Королевский замок Стифтсгард, как говорят, крупнейшая деревянная постройка в Норвегии, знаменитый кафедральный собор и vinmonopolet (сразу же около порта, чтоб вам легче было найти). Vinmonopolet открыт с одиннадцати до пяти, а собор только с двенадцати до двух. Именно сюда (то есть в собор) ходила Кристина Лавранс, героиня одноименного романа госпожи Унсет. Это и сейчас красивый храм, его реставрировали очень бережно. Кроме того, в Тронхейме есть большой клуб масонов, но такие клубы вы найдете во всех крупных городах северных стран. Оживленная торговля рыбой, лесоматериалами и английскими детективными романами. (Прим. автора.) – всюду ikke alkohol. Только в Тронхейме есть vinmonopolet, дальше – в Бодё, Нарвике и Тромсё. Там вы купите все что угодно. А здесь нет. Здесь живут одни праведники. У нас, правда, государственная монополия на спиртные напитки, но каждый город сам решает, может ли монополия открыть в нем продажу вин. А как здесь когда-то пили! – И штурман махнул рукой. – Вот в Тронхейме и сейчас недурно на этот счет.

В Тронхейме ночью мы сбежали с парохода. Хороший был пароход и новый, но уж очень скверные пассажиры!..

На пароходе «Хокон Адальстейн»

Этот пароход я называю полным именем прежде всего потому, что он этого заслуживает, а во-вторых, потому, что уж больше он, верно, никого из вас не повезет: в этом году бедняга делал последние пассажирские рейсы. Теперь он лишится крошечного курительного салона и каюток и будет возить только уголь в Свульвер или Гаммерфест. Ничто не вечно под луною!

По правде сказать, «Хокон Адальстейн», стоявший у тронхеймского мола, на первый взгляд производил совсем не блестящее впечатление. Его грузили кирпичом, лебедка страшно грохотала. «Ну, ну, – подумал я, – и маленькое же это суденышко, меньше "Приматора Дитриха" у нас на Влтаве. Неужели на этом пароходике ездят на Нордкап?»

Около кирпичей стоял, засунув руки в карманы, рослый, очень милый толстяк.



– Господин капитан, – робко сказала ему моя спутница в этом путешествии и во всей моей жизни, – господин капитан, кажется, пароход очень маленький, не так ли?

Капитан просиял.

– Да-а-а, – протянул он довольно. – Совсем маленький пароход, сударыня. Очень уютный.

– Уютный? Это верно. Как раз сейчас на него грузят мешки с цементом.

– А скажите, господин капитан, не староват ли ваш пароход?

– Не-е-ет, – успокоительно говорит капитан. – Совсем новое судно. Было в капитальном ремонте.

– А когда?

Капитан задумывается.

– В тысяча девятьсот втором, – говорит он. – Отличный пароход!

Боязливое земное создание, моя спутница заморгала глазами.

– И выдержит он столько кирпича и цемента? Не потонет?

– Не-ет! – заверяет капитан. – Мы еще погрузим триста мешков муки.

– А вот эти ящики?

– Тоже погрузим, – утешает капитан робкое создание. – И еще возьмем двести тон балласта.

– Зачем?

– Чтобы судно не перевернулось, сударыня.

– Разве оно может перевернуться?

– Не-ет.

– А столкнуться с другим пароходом?

– Не-ет. Разве что в тумане.

– А бывают здесь летом туманы?

– Угу, да-а, иногда бывают. Да-а.

Капитан приветливо подмигивает голубыми глазками под мохнатыми щетками бровей; я думаю, он носит эти щетки, чтобы не прикладывать ладонь к глазам, когда ему надо высмотреть какой-нибудь риф.

– А вы делаете рейсы только летом, капитан?

– Не-ет. Зимой тоже. Каждые две недели туда и обратно.

– И долго вы потом отдыхаете дома?

– Два дня. Пятьдесят дней в году.

– Это ужасно! – сочувственно говорит моя сострадательная спутница. – И вы не скучаете в этих рейсах?

– Не-ет. Ходить в рейс – это очень хорошо. Да-а… Зимой – никаких пассажиров, зато много льда, все судно покрыто льдом, все время приходится скалывать. Да-а.

– Чтобы не было скользко?

– Не-ет. Чтобы судно не пошло ко дну. Да-а, – умиротворенно резюмирует капитан. – Очень хороший пароход. Вам тут понравится.



Докладываю, капитан, что нам здесь действительно нравится. В самом деле, очень уютный пароход! Крохотные палубы, пара плетеных кресел и все – никакого дешевого шика. Курительный салон, обитый зеленым плюшем, – нечто среднее между скромным борделем конца прошлого века и залом ожидания первого класса на провинциальном вокзале. Столовая, обтянутая красным плюшем, и дюжина каюток со всем необходимым, то есть с двумя койками, похожими на гладильные доски, двумя спасательными поясами и двумя «блевательницами» для страдающих морской болезнью. Сидеть на гладильных досках нельзя – они снабжены металлическими перильцами, чтобы спящий не свалился во время качки… Подушки тощие, как пеленки, но под голову можно подложить спасательный пояс, и получается недурно. Вместо чванных стюардов – одна хромая бабка и одна угрюмая тетя, В общем, здесь можно чувствовать себя как дома.

Над самой головой у нас грохочет лебедка. Сперва это беспокоит, но потом привыкаешь – по крайней мере, знаешь, что делается на судне. По грохоту можно различить, что грузят – муку или кирпич. Просто невероятно, сколько всякого груза помещается на этом пароходике!

Уже полночь, «Хокон Адальстейн» все еще грузится в тронхеймском порту. Но вот второй, третий гудок, вскипела вода под винтом, пароход дрогнул, затрещал и тронулся с места. Счастливого плавания и покойной ночи! Только теперь наконец начинает пахнуть путешествием на Север.


– Вставай, слышишь, вставай!

– Что случилось?

– В каюту течет вода.

– Да нет, не течет!

– Течет! Хлещет в окно!

– М-м…

– Что-о?

– Ничего. Я сказал «м-м»…

– Прошу тебя, сделай что-нибудь!

– Зачем?

– Потому что нас заливает водой! Мы утонем!

– М-м-м…

– Да не спи же, ради бога!

– Я не сплю. – Женатый человек садится и шарит в поисках выключателя. – В чем дело?

– Нас заливает водой. Из окна!

– Из окна? Гм, надо закрыть его, и все тут.

– Вот и закрой его и не мычи.

– М-м-м… – Женатый человек встает с гладильной доски, перелезает через перильца и пробирается к иллюминатору. За окном – белый день, видно море с гребешками волн. Смотрите-ка, ikke fjord, мы в открытом море, потому-то нас и качает.

– А-а, черт возьми… – ворчит женатый человек.

– Что такое?

– Да опять льет в окно.

– М-м-м…

– Меня всего окатило.

– Так закрой окно, и все тут.

Женатый человек вполголоса изрыгает проклятья и пытается закрыть иллюминатор. Но это не легко сделать без разводного ключа.

– А, черт!

– Что там еще?

– Я насквозь мокрый. Бр-р!

– Отчего?

– В окно хлещет вода.

– Да нет, не хлещет.

– Говорю тебе, хлещег. Прямо в окно.

– М-м-м…

Наконец иллюминатор закрыт и завинчен, правда, человек чуть не вывихнул пальцы и промок, как мышь. Скорее опять под одеяло и подложить под голову спасательный круг!

Страдальческий стон.

– Что с тобой?

–  Пароход качает.

– М-м-м.

– У меня начинается морская болезнь!

– Да нет.

– Но ведь пароход качает?

– Ничего подобного.

– Так и швыряет!

– М-м-м…

– Неужели ты не чувствуешь качки?

– Совсем не чувствую.

По совести говоря, качка есть, но женщине незачем знать все. Качка даже приятна: сначала вас возносит кверху, мгновенная пауза, пароход потрескивает и плавно опускается. Потом поднимается ваше изголовье…

– Ты все еще не замечаешь качки?

– Ничуточки!

Очень странно видеть собственные ноги выше головы, у них такой необычный вид.

– А мы не можем утонуть?

– Не-ет.

–  Пожалуйста, открой окно, я задыхаюсь!

Женатый человек слезает с гладильной доски и снова открывает иллюминатор, едва не поломав при этом пальцы; но ему уже все равно.

– А, ч-черт! – вырывается у него.

– Тебя тоже мутит? – сочувственно спрашивает слабый голос.

– Нет, но в окно брызжет вода. Здесь опять мокро…

С минуту слышны только тяжелые вздохи.

– А здесь глубоко? – осведомляется встревоженный голос.

– Глубоко. Местами около полутора тысяч метров.

– Откуда ты знаешь?

– Читал где-то.

– Полторы тысячи метров. О господи! – Вздохи усиливаются. – Как ты можешь спать, когда под нами такая глубина?

– А почему бы мне не спать?

– Но ведь ты не умеешь плавать.

– Умею.

– Но здесь ты обязательно утонешь. Полторы тысячи метров!

– Я могу утонуть и на глубине в пять метров.

– Но не так быстро.

Слышен шепот, словно кто-то молится.

– А нельзя ли нам сойти с парохода?

– Не-ет.

– Неужели ты не чувствуешь, как пароход бросает из стороны в сторону?

– Да-а-а…

– Ужасная буря, а?

– М-м-м.

«Хокон» высоко поднялся на волне и тяжело заскрипел. В коридоре послышались звонки из кают. Ага, кому-то стало дурно. Еще только пять часов утра, и открытое море – эта часть его называется Фольда – будет тянуться почти до Рёрвика. Хорошенькое удовольствие!

Вздохи на соседней койке усиливаются, превращаются почти в стоны. Потом вдруг наступает тишина Встревоженный супруг торопливо встает поглядеть, что случилось. Ничего. Спит как убитая.

Качка на маленьком судне действует усыпляюще. Как в колыбели.


Ослепительное утро, мы еще в открытом море. Качка стала слабее, но все-таки как-то… В общем, завтракать нет никакой охоты; на свежем воздухе оно лучше.

На палубе, расставив ноги, стоит капитан. Лицо его сияет.

– Сегодня к утру море немного разгулялось, а, капитан?

– Не-ет. Было совсем спокойное.


И вот опять острова, на этот раз, кажется, рыбачьи острова, воспетые Дууном: голые, округлые, чуть подернутые зеленью скалы. Какое здесь страшное одиночество: приземистый крепкий островок, и на нем единственный домик. Лодка и море, вот и все. Ни дерева, ни соседа, ничего. Только скалы, человек и рыба. Да, здесь не надо воевать, чтобы прослыть героем; для этого достаточно жить и добывать себе пропитание.



Рёрвик – первый городок на этих островах. Штук двадцать деревянных домиков, из них три гостиницы, десять кофеен и одна редакция местной газеты; десятка два деревьев да стаи сорок. Наш пароход привез туда муку, а мы там крепко сдружились с одним псом. Если вам доведется побывать в Рёрвике, то имейте в виду – это спаниель, и живет он, кажется, на тамошней радиостанции.

Вокруг городка уже совсем пустынно, только камни, ползучая ива и вереск – собственно, даже не вереск, a Empetrum nigrum, или «кальцифрага» – кустики с черными горьковатыми ягодами, вроде нашей черники. Среди них пасется безрогий бычок и истошно мычит – похоже на гудок парохода, который просится в море. Я не удивляюсь. Кругом скалы, а где нет скал, там почти бездонные торфяные болота. Всюду торф, и складывают его высокими штабелями для просушки. Это и есть те черные пирамиды, которые я видел на островах, тщетно гадая, что это такое. В торфяниках часто попадаются целые стволы и черные пни: когда-то тут был сплошной лес, но с тех пор прошло уже много тысяч лет. Боже, как летит время!



«Хокон Адальстейн» ревет, как бычок на привязи. Ну-ну, мы уже идем! Если же вы и уедете, бросив нас здесь, – тоже ничего, я бы свыкся. Писал бы статейки в здешнюю avisen,[170]Газету (норв.). ходил бы гулять в лес тысячелетнего возраста. О чем бы я писал? Да на разные актуальные темы – главным образом о бесконечности, о последних тысячелетиях, о том, что новенького у троллей. Где-то, говорят, народы вооружаются и стреляют друг в друга, но это, наверно, неправда. Ведь мы, жители Рёрвика и всего округа Викна, знаем, что человек уважает человека и всегда рад доброму соседу. Вот был тут «Хокон Адальстейн», совсем новенький и уютный пароход, привез тридцать иностранцев из разных стран, и все они были не вооружены и не сражались между собой, а мирно покупали открытки и вообще вели себя как цивилизованные люди. В полдень «Хокон» поднял якоря и продолжал полярный рейс, намереваясь добраться до Бодё и даже до Лофотенских островов. Отважному кораблю счастливого плавания!



Итак, в путь, и берегись ледников! Они тут были везде каких-нибудь двести тысяч лет назад и всюду оставили оттиски своих могучих пальцев. Можешь увидеть здесь их метод работы: горы покрупнее ледник оттачивает, придавая им очертания острых граней и пиков; горы поменьше он сглаживает, закругляет или срезает. А когда ему попадался мощный массив, ледник, засучив рукава, усердно брался за дело: дробил, перемалывал, выдалбливал и пилил, пока среди вершин не возникала глубокая расселина. Отходы он выбрасывал в виде морены, расселину заполнял озерцом и к нему подвешивал водопад. Вот и все. Собственно, это довольно просто и всюду одинаково, и все-таки не наглядишься досыта – до того это красиво и крепко сделано. В этом весь фокус: человеку тоже следовало бы так обтесывать большие и огромные вещи, чтобы они получались острыми и высокими, а вещи маленькие мягко закруглять.

На острове Лека мы видели окаменевшую девушку, которую преследовал своей любовью великан Хестманнёй. В этой легенде, наверно, есть доля правды, потому что тот великан сохранился на острове Хестманнёй. Он тоже каменный и вместе с конем достигает 568 метров.



Но там есть и другие скалы, по которым ясно видно, что это гранитные торосы, наползавшие друг на друга. М-да. Неспокойное тогда было времечко! А на острове Торгет есть гора Торгхаттен, как бы просверленная насквозь, – ее пронизывает громадный коридор, длинный и высокий, как готический храм. Я там побывал и решил, что когда-то это была расселина, которую прикрыло оползнем, так что образовался «потолок». Но если о Торгхаттене есть другая легенда, например что его продырявили великаны, это тоже может быть правдой, и я готов согласиться.

Остров Торгет населяет около дюжины человек. Все они живут продажей клюквы, лимонада, открыток и морских ежей. Какая-то девушка, прямая и неподвижная, как деревянная статуя, продавала даже красную розочку, одну-единственную: видимо, здесь это великая редкость. Помимо всего прочего, из туннеля в горе открывается прекрасный вид по обе стороны Торгхаттена: опаловое море, и в нем голубоватые островки…

– А не обрушится на нас эта скала? – спрашивает боязливое создание.

– Не-ет. Она выдержит еще пару тысяч лет.

– Тогда, пожалуйста, пойдем отсюда! Скорее!

Мы приезжаем в Брённёйсунн и в городок Брённёй, где обитает главным образом вяленая треска. Она сушится на длинных, высоких заборах и воняет беззвучно, с нордическим упорством. И вообще здесь, на Севере, мир состоит только из камней, трески и моря. Мы приближаемся к Полярному кругу.

За Полярным кругом


Право, не знаю, но в ту ночь мне, видимо, просто снилось, что я несколько раз вставал, выглядывал в иллюминатор нашей каюты и видел лунный ландшафт. Это были не настоящие горы и скалы, торчавшие над перламутровым морем, а какая-то странная и страшная местность, вернее всего приснившаяся.

Да, видно, я спал, а мы тем временем, победно трубя, пересекли Полярный круг. Я слышал сирену «Хокона», но не встал, решив, что не стоит: вероятно, мы просто тонем или зовем на помощь. А утром мы были уже за Полярным кругом. Делать нечего: вот мы и в Заполярье и даже не отметили этого должным образом. Всю жизнь толчешься в умеренном поясе, мечешься в нем, как птица в клетке, а потом проспишь момент, когда пересекаешь его границу! По правде говоря, первый взгляд на Заполярье принес нам глубокое разочарование. И это полярный пейзаж? Нет, здесь нечестная игра: такого зеленого и благодатного края мы уже не видели после Мольде. Прямоугольники полей, всюду домики, над ними холмы и круглые пригорки, покрытые кудрявой зеленью, а еще выше…



– Штурман, что это такое, синее-синее, вон там свисает с гор?

Добродушный полярный медведь из Тромсё, который служит рулевым, отвечает:

– А-а, это Свартисен.[171]Черный лед (норв.).

Ах Свартисен! А собственно, что такое Свартисен? Похож на глетчер, но немыслимо-синий. И потом глетчер, наверно, не мог бы спуститься так низко, к самым зеленым рощицам.

Вблизи различаешь настоящую березовую рощу, с подосиновиками и «козлятами», земля вся поросла кустиками с черными ягодками, ползучим можжевельником и дягилем. Дальше начинается голая морена, а за ней самый настоящий глетчер, доползший почти до моря, – огромный язык стекловидного льда, высунутый из фирновых полей, раскинувшихся там, наверху, среди горных хребтов. Толщина глетчера – метров двадцать, состоит он из ледяных глыб, пропастей и узких перемычек – и все это синее, как синька, как купорос, как ультрамарин. Знайте же, потому он и называется Черный лед, что он такой синий, даже глазам больно. Внизу под ним – синее озерцо среди бирюзовых ледяных торосов.



– Не подходи так близко! – слышу я испуганный голос супруги. – А то еще сорвется на тебя…

Солнышко греет, в глетчере что-то потрескивает. У самого его синего подножья цветет прелестный розовый репейник. Уверяю вас, это выглядит страшно неправдоподобно. Когда-нибудь, вспомнив все, что видел, я сам себе не поверю. Счастье, что мы вообще успели увидеть этот глетчер. Говорят, он все тает и через двадцать тысяч лет от него ничего не останется, – так сказал наш штурман. Но будем надеяться, что до того времени наступит новый ледниковый период. Там, в горах, этот глетчер занимает пятьсот квадратных километров. Надо будет потрогать его пальцем, пятьсот километров – это не шутка.

Только издалека видно, как громаден глетчер. Вершины гор, а за ними что-то белое и синее – это Свартисен. Вон тот гребень – тоже Свартисен, а то, что так ярко блестит, – это тоже все еще Свартисен. Наш пароход приближается к зеленеющим островам Грённа. Трава по пояс, буйная поросль ив, ольхи и осины, на камнях резвятся ласки – короче говоря, типичный полярный пейзаж. А над этими милыми островками, кудрявыми, как зеленые барашки, высится синеватый горный хребет, и за ним металлически поблескивающая полоса: все тот же Свартисен!



Давно ли маленький школьник учил: «Побережье Северной Европы омывается теплым течением Гольфстрим, берущим свое начало в Мексиканском заливе». Тогда он представлял себе Гольфстрим мощным потоком, который несет к полярным берегам перья попугаев, кокосовые орехи и бог весть что еще. Кокосовых орехов тут, правда, нет, но остальное в общем-то верно; и теперь я убедился воочию, что Северную Европу согревает теплый Гольфстрим или еще какое-нибудь центральное отопление. Здесь, у Гельголанда, Гольфстриму, видимо, особенно нравится; он медленно течет мимо зеленых берегов и дышит теплом, почти негой. В других местах, например в Глом-фьорде, куда мы везли муку и капусту для персонала электростанции, течение как бы затаило дыхание, оттого там такая тихая вода. Мало на свете таких удивительных, безмолвных уголков, как дальний конец глубокого кармана, который называется «фьордом». Обычно этот конец очень узок и стиснут отвесными скалами. Это такой же последний рубеж, как оконечность длинного мыса, вытянутого в море; это – последний кусочек моря, вклинившегося в необъятную, суровую и пустынную сушу. Где-то на скале под водопадом еще уместились электростанция и несколько домиков – вот и все. А кругом величественная драпировка голых отвесных скал, нависших огромными фестонами, и все это отражается в зеленой воде. Ближе к морю фьорд образует полоску низкого берега. Там видны посевы, там раскинулась деревушка; этот мирный уголок пахнет сеном и треской – тресковой костью здесь удобряют землю.



Слава богу, «Хокон Адальстейн» не везет никакой духовной общины или другого туристского сборища; действительно очень уютный пароходик. Что бы ни происходило в далеком мире, мы здесь все остались горсткой гордых индивидуальностей, без вождя и пастыря. Это заметно по нашему виду. С нами, людьми, еще можно иметь дело, пока каждый сам по себе. Среди пассажиров – норвежский врач с женой, милые тихие люди; еще один норвежец с бровями густыми, как беличий хвост, и молодой немец-издатель, похожий на Фердинанда Пероутку с юной супругой – швейцаркой. Затем другой немец, учитель музыки, – толстый, кудрявый и забавный, и еще один норвежский врач. Все это люди порядочные, с широким кругозором, и в тронхеймском vinmonopolet они предусмотрительно запаслись на дорогу. Есть еще одна немецкая чета, суетливые, поджарые люди в очках. Муж все время носится по палубе, с пулеметной скоростью фотографируя все подряд. Жена бегает за ним, то и дело сверяясь по карте и справочнику, как называется та или иная гора. Сейчас она, бедняжка, отстала на полтора меридиана. Когда мы приедем на Нордкап, она по своей карте доберется только до Гибостада, и тогда, наверно, вспыхнет семейная ссора.

Кроме того, едут две тщедушные старушки. Не знаю, что им надо на Нордкапе, но в наше время старые дамы встречаются буквально всюду. Когда со временем полковник Этертон* или еще кто-нибудь взберется на вершину Эвереста, он наверняка найдет там двух или трех старых дам.

Есть еще один норвежский врач, он едет домой, в Гаммерфест. Это молодой вдовец с прелестным младенцем; он везет к себе на Север невесту, девицу как персик. Врачебная практика там, на Севере, нелегка, молодой доктор ездит к больным по Финмаркен на оленьей упряжке или по суннам на своей моторке. Довольно неприятно, рассказывает он, когда полярной ночью, в шторм, в моторке вдруг кончается бензин…

Следующий пассажир – так называемый «машинист», пожилой мужчина, который много лет прослужил судовым машинистом на пароходах, ходивших на Нордкап; теперь он работает где-то на берегу, на электростанции, и едет в отпуск, чтобы взглянуть на этот свой Нордкап. От самого Тронхейма он еще не просыпался, и его сосед по каюте, учитель музыки, утверждает, что машинист беспробудно пьет: хлещет чистый спирт и прочее в этом роде.

Едут с нами еще пять норвежек, не то учительниц, не то почтовых служащих. Они, правда, держатся вместе, но вполне безвредны, поскольку не составляют на пароходе большинства.

И, наконец, стайка норвежских скаутов, длинноногих балбесов, которые раскинули свой стан на носу парохода. Сегодня их уже меньше, чем вчера, – наверно, ночью часть из них попадала за борт. На Лофотене они вообще исчезли.

В Мелёйсунне машинист, почивавший на палубе в плетеном кресле, проснулся и безнадежно влюбился в юную щвейцарку; он смотрит на нее тяжелым, затуманенным взором и проявляет явные признаки протрезвления.



Тем временем мимо нас дефилируют горы во всей своей красе, здесь – сверкающие, как диадемы, там – мрачные, насупившиеся. Одни стоят одиноко – видно, что они крайние индивидуалисты, другие взялись за руки и довольны тем, что составляют горный хребет. У каждой свое лицо и свой образ мыслей. Говорю вам, природа – ярый индивидуалист и всем своим творениям она придает индивидуальные черты, но мы, люди, не понимаем этого. Хорошо еще, что каждой горе мы даем имя, как и человеку. Вещи просто существуют, и все, в то время как индивидуум обладает собственным именем. Вон ту гору зовут Рота, ту – Сандгорн и так далее. У гор, кораблей, людей, собак и заливов есть имена; уже одно это означает, что они индивидуальны.





Чуть подальше города Бодё есть скала по имени Ландегоде, такая симметричная, что похожа на декорацию. Но все же она, по-видимому, настоящая. Люди показывали ее друг другу и утверждали, что за ней видны очертания Лофотена. Бедняжка Ландегоде была так красива – синяя на фоне золотого неба и перламутрово-золотистого моря, что выглядела даже несолидно. Солидная гора не должна быть такой красивой, это как-то… ну не мужественно, что ли.

– Да, – изрек штурман. – Как раз тут в прошлом году пошел ко дну один пароход…

Лофотен

Не надо отнимать у неодушевленных предметов того, что принадлежит им по праву: правильно будет говорить Лофотен, а не Лофотены, хотя это целый архипелаг, не считая мелких островков, утесов, рифов и отдельных камней, щедро рассеянных в море. Сами понимаете, если в Норвегии насчитывается больше ста пятидесяти тысяч островов, их нельзя не заметить.

Взгляните утром из иллюминатора на Лофотен – и вашему изумленному взору прежде всего предстанет бесчисленное множество камней самой различной формы. Они совершенно голые и отливают золотисто-коричневым цветом на опалово-молочной водной глади; местами у них из-под мышек торчат пучки жесткой травы; округлые валуны, отполированные прибоем, острые шпили утесов, истонченные ветром, целые агрегаты камней, табуны скал, утесы-одиночки. Кое-где видны маяки или сигнальные вышки, кое-где каркасы из длинных жердей – видимо, для сушки трески, вот что такое Лофотен. А когда выйдешь на палубу, чтобы осмотреться получше, увидишь. – из этого каменного кружева взметнулся в небо букет гор.



Букет гор – иначе не скажешь. Тут-то и видно, что мир цвел гранитом еще прежде, чем расцвести черемухой и сиренью. «И сказал Бог: да соберется вода, которая под небом, в одно место и да явится суша. И стало так. И назвал Бог сушу землею, а собрание вод назвал морями. И увидел Бог, что это хорошо».

И даже очень хорошо, прямо-таки великолепно! На Лофотене, однако, возникла не одна суша, а довольно много, и Бог назвал их Мускенесёйя, Флакстадёй. Вествогёй и многими другими именами и наделил их особой силой. И начали на тех клочках суши произрастать камни и скалы, да в таком изобилии, как нигде на свете. А потом стали расти горы, как деревья в лесу. Гранита тут хватало, так что они могли расти как на дрожжах. И они вырастают прямо из воды – одни раскидистые, как ясени, дубы или вязы, другие высокие и прямые, как ели, березы или тополя. Так и вырос сад гор, который называется Лофотен; и было это хорошо. Говорят – «голая скала», но эти места скорее назовешь «пышными», обильными, буйно цветущими скалами. Что и говорить, если хочешь достичь совершенства, нечего жалеть материала, а без богатой фантазии не сотворишь даже гор. Побывайте на Лофотене, и вы убедитесь, что можно сделать из любого материала, даже такого тяжелого, как гранит, гнейс, слюда и горный сланец.



Что касается людей, то они, очевидно, не могут прокормиться камнями и потому находят свое пропитание в том скоплении воды, которое Бог назвал «морем», и ловят лосося, морскую форель, а главное, треску. В какой бы городок мы ни заходили – в Бальстад, Лекнес, Стамсунн, Хеннингсвер или Кабельвог, всюду была деревянная пристань на сваях, где наш пароход, деловито грохоча лебедкой, выгружал плоды юга: капусту, муку, цемент и красный кирпич; взамен он получал бочки с треской, ящики с треской, бочонки с треской и сотни связок сушеной трески. Треска просто нанизана на веревку и напоминает хворост или пучки какой-то высохшей, покоробленной, сухо шелестящей коры. Только по резкому запаху можно догадаться, что это нечто съедобное.

Около каждой такой пристани теснится дюжина деревянных домиков, из них – девять кофеен, по здешнему kaffestue, одна почта, две лавки, торгующие жестяной посудой, конфетами и табаком, и одна редакция местной avisen. Все остальное (кроме телеграфных столбов и скал) – это треска, висящая на длинных жердях, планках и стояках, пахнущая протухшим рыбьим клеем и тихо шуршащая на северном ветерке. Хотел бы я побольше узнать о жизни рыбаков Лофотена, однако в это время года они, видимо, заняты только тем, что сушат треску, наловленную весной. Но говорю вам: это трудная и героическая жизнь.


Есть поселки вроде Мельбо (хотя это уже на архипелаге Вестеролен), где стояки для сушки трески – самые высокие постройки. Это прямо-таки тресковые соборы – вместо органа гудят мириады мух, а вонь от трески поднимается к небесам, как фимиам Севера. А вокруг них вызывающе скалятся с земли сотни тысяч отрезанных и высохших рыбьих голов. Там же, в Мельбо, есть мост через зеленую морскую бухточку, которая служит местом свалки; путешественник может долго стоять на мосту, сплевывая в воду, и разглядывать на дне старые консервные банки, дохлых кошек, морские звезды, водоросли, битые горшки, ободья, черепки и всякую дрянь; все это как-то нематериально серебрится и голубеет, волшебно поблескивая в зеленой глубине. Кроме того, там, в иле, лениво ворочался морской черт и торчала, прямо и одиноко, нераскупоренная бутылка пива. То ли ее поставил водолаз, то ли морской бог…



А пока пароход сгружает муку для Лофотена, путешественник может сойти на берег и пройтись, например, из Кабельвога в Свульвер, тогда за скалистой и голой прибрежной полосой он обнаружит зеленый альпийский пейзаж с пастбищами и зарослями ольхи и осины. Возле каждого деревянного домика – садик, где горделиво, почти патетически цветут аконит и ежевика, а в каждом окошке – карминно-алая герань и крупные пурпурные бегонии – какой праздник цветов, здесь, за Полярным кругом! Путник найдет и тихий заливчик, где он выкупается и позагорает, – на шестьдесят восьмой параллели! – и потом, изрядно посинев, будет уверять, что купанье было восхитительное. Местные жители пригласят его в свою хижину, где он, стуча зубами, оденется среди рыбачьих сетей. Обнаружив по дороге парничок, в котором цветут шпалерные розы и дозревают помидоры, он пускается в дальнейшее плавание – скажем, в Бреттеснес. Зачем? Да так, просто везем туда муку. Тамошние жители явятся поглазеть на нас, местные красавицы будут прогуливаться на пристани, а двое или трое наиболее предприимчивых молодых людей поднимутся на борт «Хокона» и с видом знатоков осмотрят весь пароход. Так делают всюду – видимо, это составляет часть обычных церемоний и развлечений Севера. И почти на каждой пристани нас встречает косматый серый пес; он пробирается на палубу и ложится у наших ног; и, когда пароход дает уже третий гудок, штурману приходится брать животное за шиворот и выкидывать с парохода. Может показаться, что это один и тот же пес, и всякий раз, подходя к причалу, мы уже с нетерпением ждем, встретит ли нас, помахивая пушистым хвостом, «наша собачка».

Ну прощай, песик, мы отправляемся дальше. А вот и Рафтсунн – спокойный, светлый пролив между отвесными горами; наш путь лежит вдоль шпалер глетчеров, мимо пиков и обрывов, мимо бастионов морен и нагромождения оползней, словно мы направляемся на богомолье по аллее, образуемой горами. Этим бы путем доплыть до королевского замка на Ультима Туле, но рейсы здесь только до Мельбо. Теперь безразлично, куда мы плывем – каждая пристань всего лишь станция реальности на пути, который весь – сновидение. И когда скользишь по Рафтсунну, кажется, будто не доплывешь никуда, а просто растаешь в воздухе, вместе с пароходом, превратишься в свое бесплотное отражение. Тогда люди в Мельбо и Стокмаркнесе спросят что же это не пришел сегодня «Хокон Адальстейн»? Да вот не пришел, скорее всего, от восхищения растворился в воздухе, стал призраком. В Ультима Туле это порой приключается.

Всюду на земле бывают полуденные часы, когда все кажется плоским, трезвым, каким-то неинтересным – видимо, потому, что солнце стоит высоко и дает лишь короткие тени; это лишает предметы их настоящей объемности. Здесь, на Севере, другое дело. Солнце здесь все время стоит низко над горизонтом, тени длинны и богаты, они обрисовывают вещи так, как у нас на склоне дня; как у нас в те волшебные предзакатные часы, когда на все ложится золотистый отсвет, тени растут и все предметы как бы отступают вдаль и очертания их становятся тоньше и рельефнее, чем в белых, отвесных дневных лучах. И видит тогда человек каждую драгоценную черточку на лице земли, только облагороженную расстоянием и оттого еще более прекрасную. Полярный день обладает мягкостью наших предвечерних часов. Если бы я мог выбирать, я сказал бы: мне, пожалуйста, дайте северный свет!

«Хокон Адальстейн» вдруг поворачивает и берет курс прямо на гряду скал; только в последний момент там обнаруживается узкий проход между отвесными стенами, и судно входит в тихие воды, недвижные, как зеркало. Это Залив гномов, или Троль-фьорд, и название очень ему подходит. Если обратиться к описанию, которое дает нам специалист, то Троль-фьорд – «…en viden kjent fjord trang med veldige tinder pa begge sider».[172]…известный фьорд, узкий коридор пролива с двух сторон огражден отвесными скалами (норв.). «Begge sider», видимо, означает «с обеих сторон», a «veldige tinder» скорее всего «крутые скалы». И действительно, по обе стороны высятся скалистые стены, но удивительно не это, а то, что человек там совершенно не в силах разобрать, где верх, где низ, так четко отражаются все предметы в немых и бездонных водах. Судно скользит бесшумно, как привидение, словно ему самому боязно; оно как бы парит по узкой полоске неба среди отвесных стен, которые исчезают в безднах неба и вод. И где-то в невероятной вышине открывается голубой фьорд небес. Не знаю, но, верно, так же вот выглядит загробный мир: там тоже все парит в бесконечности и нереальности, и человеку там должно быть очень жутко.

Чтобы вы не придирались, прибавлю в виде довеска к Лофотену еще весь Вестеролен. Это тоже архипелаг, но он как-то не успел обособиться: например, часть острова Хиннёйя причисляют к Лофотену, другую половину – к Вестеролену. То же самое с островом Эствогёй. Я бы на их месте предпочел Лофотен, но, разумеется, не намерен вмешиваться в их личные дела.

Вестеролен изобилует тучами и сушеной треской. Пока мы там плыли, как раз выводились молодые тучки. Это происходит так: сначала из скалистого ущелья поднимается клуб тумана. Он бодро карабкается все выше и закрепляется на вершине горы. Там он некоторое время развевается, как флаг, полощется, развертывается, потом отрывается от горы и трогается в путь, чтобы окропить дождем стальную равнину моря. В это время наши метеорологические станции отмечают «приближение облачности с севера».

Иной раз, наоборот, плывет по небу белое облачко, зацепится за край горы и ни с места. Оно силится как может, хочет вырваться, но, видно, застряло прочно. И вот облачко начинает опадать, съеживаться и понемногу опускается, ложится на гору тяжелой периной, стекает по ней, как сметана или густая каша, все хиреет, слабеет и наконец, обессилев, расплывается клочками тумана. Вот что случается, если не убережешься и заденешь за вершину горы! Но в лоне гор эти клочки тумана опять собираются с силами, начинают энергично карабкаться вверх… и так далее, начинай сказку сначала. Так на Вестеролене, в Исландии, Гренландии и в других местах вырабатываются облака.


В Мельбо пассажир, именуемый «машинистом», снова запил, на сей раз с тоски. По-моему, причиной была хорошенькая швейцарка. До самого Стокмаркнеса он пил чистый спирт и уже где-то возле Сортланна упился до бесчувствия. Немец, учитель музыки, его сосед по каюте, заботливо укрыл машиниста и всю ночь трогательно наблюдал, жив ли попутчик. Я сказал «всю ночь», но никакой ночи не было. Только около полуночи стало как-то смутно и странно, даже на сердце похолодело. Пассажиры притихли, весельчак немец со слезами на глазах заговорил о смерти своей матушки, но тут же снова наступил светлый день. Что делать? Мы пошли спать, сами не зная почему.

И вдруг – бац!

– Ты слышал удар?

– М-м-м… – мычит женатый человек.

– Мы столкнулись с чем-то?

– Не-ет…

– Что же это грохнуло?

– …Может быть, у нас лопнула шина?

Но это оказалась не шина. Это китобойное судно, недалеко от нас, выстрелило в кита из гарпунной пушки. Не повезло нам – могли бы увидеть!

Тромс

– Litt bagbord![173]Немного влево! (норв.) – отдает приказ малорослый офицерик на мостике.

– Litt bagbord! – повторяет рулевой, поворачивая штурвал.

– Hart bagbord![174]Круто влево! (норв.)

– Hart bagbord!

– Stodig![175]Так держать! (норв.)

– Stodig!

Вон там, налево, – Тронденес Кирке, старейшая каменная церковка края, до сих пор обнесенная валом.



Серый ненастный день, серое море с белыми гребнями волн; временами брызжет холодный дождь. Внизу, в каюте, храпит «машинист», он не просыпается уже вторые сутки; толстый учитель-немец весь извелся от заботы. Он, правда, не знает ни слова по-норвежски, а «машинист» от самого Тронхейма был не в состоянии произнести ни звука. Но когда люди живут вместе, не останешься же безучастным к человеку, черт возьми!

– Litt styrbord![176]Немного вправо! (норв.)

– Litt styrbord!

– Stodig!

– Stodig! – повторяет человек у штурвала и голубыми глазами глядит на молочный горизонт.

Тучи поднимаются, будет хороший день.



Вон та мокрая серая пристань – это Ролла. Сплошной туман, камень и треска, а сверху горы, сплошные горы и тучи. Сгрузим муку в Ролле и поедем дальше, смотреть на другие тучи. Черт побери, здесь, на наветренной стороне, пронизывает до костей.

– Капитан, что показывает барометр?

– Падает.

– Это плохо, а?

– Не-е-ет, хорошо. Будет западный ветер.

Посмотри: в зеленой полутьме под мостиком пристани колышутся радужные медузы, подобные громадным комьям слизи. Золотые и багровые морские звезды расправляют свои жесткие лучи. А сколько тут роится рыбок! И эти непрестанные мерцающие переливы отражений в воде… Правда, здесь холодно; но разве не видишь ты, какая прекрасная печаль разлита кругом?

Вдруг хлынул ливень, завесив море и скалы серебристой тканью. От мокрых досок под солнечными лучами поднимается пар, радуга раскидывает свою дугу от моря до гор, снова проморосил светлый дождик – наступает нежный, сияющий день.

Штурман везет нас, чтобы показать Тромс, его родной край.



– Да-а, Тромс… – бормочет молодой гигант. – Вы мне потом скажете, так ли красиво у вас на Юге…

И он везет нас в горы, по длинной долине, среди березок и леса, мимо журчащих ручейков и деревянных хижин, крытых дерном. Озерца в березовых рощах, полные голубоватых форелей, ручейки, прячущиеся под скалами, завалы, следы каменных лавин, давно заросшие лесом, бурый торфяник с кустиками клюквы и брусники, папоротник, болотца, заросли голубой ивы… Да, прав штурман. Темное озеро на дне долины, по бурым камням каскадами сбегает серебристо-зеленая река, с гор свисают белые вуали водопадов. Прав штурман!



За коричневой деревней – круглые хижины из дерна. Здесь живут лопари, которых мы видим впервые. Хоть они и оседлые, но какая же у них нищета! Пропасть ребятишек, все рахитичные и пугливые, как летучие мыши. Каркас хижины сделан из жердей, он покрывается дерном, и все это подпирается камнями и палками. Сверху вставляется жестяная труба, и жилище готово. И помещается в нем не меньше дюжины человек. Как лопари добывают себе пропитание, не знаю, но они не попрошайничают и не воруют. Среди них немало русых и светлоглазых, но по глазам и скулам видно: это уже совсем другая раса.




Штурман прав: бесконечен северный лес, даже если это всего лишь искривленные корявые березы, белые стволы которых смахивают на привидения; даже если это только редкие, узловатые сосны, только низкий ольшаник и ивняк, только пни и обломки того, что когда-то было лесом, пока здесь не появился человек, лавина или еще какое-нибудь бедствие. Собственно, это скорее тундра, чем лес. Тут такой тонкий слой земли, что даже телеграфные столбы не держатся в ней, и приходится укреплять их каменной кладкой.

На мили кругом (я считаю, конечно, в морских милях) не найдешь человеческого жилья, если не считать жалких лопарских хижин. И все-таки на краю тундры висит на березовом пне почтовый ящик! Знал бы я, кто вынимает из него почту, я послал бы этому человеку поздравление к Рождеству и открытки с видами разных городов и стран; пусть бы все это попало в одинокий почтовый ящик в северном лесу…



В горах нет трески, которую можно было бы сушить, поэтому здесь сушат торф, разложив его на длинных стеллажах. Все это я нарисовал – пусть все видят, что наш штурман прав и Тромс в самом деле красивейшая местность в мире. Нарисовал я и безрогих коровок, что пасутся в березняке, на колючей траве, а вот изобразить Бардуфосс не сумел. Он слишком велик, и я не знаю, как надо рисовать водопад, чтобы у зрителя при виде его закружилась голова и неодолимо захотелось прыгнуть в эту неистовую, кипящую, вспененную воду… Вместо этого я нарисовал долину Мольсельв с тихой, похожей на озеро рекой, через которую мы переправились на пароме; снег в горах был розовый, сами горы богато позлащены, а долина Мольсельв играла синими, зелеными и золотыми красками… Нет, штурман прав, en herlig tur.[177]Великолепное путешествие (норв).



А еще я нарисовал норвежские домики в Бардудале и Мольсельвдале. Как видите, часть их стоит на сваях, другая – на циклопическом фундаменте – верно, для защиты от снега и воды. Домики сложены из бревен и досок, причем горизонтальная кладка чередуется с вертикальной – это придает норвежским избам очень своеобразный вид. Красивые резные наличники, окна заставлены цветами, а вместо крыши – мохнатая шапка из мха, травы, ивовых кустиков, а иногда даже березок и елочек. Решительно, штурман прав!

– Да, – гудит молодой гигант, – вот погодите, увидите Тромсё…[178]Тромсё, называемый Северным Парижем, – главный город округа Тромс. Десять тысяч населения, резиденция vinmonopolet, епископа и охотников за тюленями. Кроме того, Тромсё достопримечателен музеем, красивыми окрестностями и тем, что он лежит на семидесятой параллели. Здесь процветает торговля открытками, шоколадом, лопарскими чувяками, табаком и мехами. Мне предложили купить в качестве сувенира свежую голову моржа, но она была слишком велика и страшно воняла. Улицы Тромсё оживлены группками лопарей в национальных костюмах, а также чучелами белых медведей. Больше ничего я о Тромсё не знаю, кроме, разве, того, что оттуда вылетел с французскими летчиками Амундсен в свой последний полет на Север. В честь этого у самой пристани стоит небольшой памятник.

В Тромсё у него жена.

Сунны и фьорды

Я знаю, словами этого не опишешь. Словами можно говорить о любви или о полевых цветах, но не о скалах. Разве можно описать пером контуры или форму горы. Я знаю, обычно говорят: «фантастические очертания», «дикие гребни гор», «мощные массивы» и так далее, но все это не то. Говорить или писать – это не то что провести пальцем по горному хребту, потрогать самые высокие пики, с удовольствием ощупать их грани, изломы, впадины. Словами не ощупаешь, как рукой, ответвления гор, их костлявый хребет, крепкие члены и сухожилия, могучие шеи и плечи, бедра и зады, колени и ступни, суставы и мышцы… Боже, какая анатомия, какая красота! Что за великолепные животные – эти лысые горы! Да, все это можно увидеть, ощупать глазами, ибо зрение – божественный инструмент, лучшее свойство нашего мозга; глаза чувствительней кончиков пальцев и острее лезвия ножа. Чего только не постигнешь глазами! А слова… слова – ничто, и я не стану больше рассказывать о том, что видел.



Застывшими пальцами пытался я нарисовать увиденное; пусть дует ветер – мне нужно рисовать одну гору за другой. И вот эту, такую коренастую, всю словно слепленную из мышц, похожую на отдыхающего зверя. И вон ту, светлую, словно насыпанную из песка, – нет, правда, как будто взяли и сгребли лопатой в кучу все оползни, или вон ту, что напоминает фараонов трон – подлокотники из морен, спинка из глетчера. И ту, выточенную и высверленную в форме жерла вулкана, и обкусанную, как краюха, и ощетинившуюся сланцевыми иглами… и бог весть какие еще! Будь я геолог – знал бы, по крайней мере, как все они возникли.

Шмыгая озябшим носом над своей тетрадью, торчал я на наветренной стороне парохода, а потом растирал замерзшие руки на подветренной стороне, стараясь не упустить ни одной горы. Но что поделаешь, все-таки получается не то. Ведь воздух и краски не нарисуешь, придется изобразить их словами или еще как-нибудь.

Были там тени, прозрачные, как халцедон, гладкие, как металл, длинные, как полотнища; косо падал золотистый солнечный свет на переменчивое, ясное, атласное море, пронизывая голубой, звонкий и чистый воздух; там, где море соприкасается с землей, пролегла тонкая серебряная черта, сверкающая, как ртуть.



А море – его не изобразишь ни словом, ни карандашом.

Открытый океан неописуем. То он совершенно синь, как индиго, то промозгло-сер, то светел и ясен, как опал. Его бороздят белые гребни прилива, он топорщится короткими зубчатыми волнами, или по нему перекатываются длинные, тяжелые валы. Но все это, говорю вам, ничто по сравнению с водами норвежских суннов. Здесь море подернуто рябью, мелкою и серебристою, как на горном озере. Но стоит обогнуть какой-то остров, и сунн становится серый, как свинец, а длинные волны с белыми космами передают друг другу наш пароход. Вон та волна на горизонте – ух, какая! Катится прямо на «Хокона», собирает все силы, шумит, вскипает и с ревом устремляется на нас. Но она плохо рассчитала – «Хокон» разрезал ее, лишь слегка дрогнув. За ней поднимается другая, проваливается под нос корабля и уже поднимает нас на плечи; чувствуешь, как нас несет вверх?! Ого, ну и волна! Так, а теперь мы проваливаемся, а наша корма поднимается; интересно, докуда она долезет? Корма на мгновение замерла в нерешительности, затем – треск, гул, и «Хокон» плавно качнулся – одновременно с боку на бок и от кормы к носу. Брызги взлетели до самой палубы, а путешественник держится за поручни и готов кричать от радости: вот это здорово, ах как здорово!



Внимание, внимание, вот еще волна, уже совсем другая: у нее белые когти, она пригнулась, изготовилась к прыжку… и вдруг пропала у нас под килем. Э-э нет, не пропала, вон она как за нас взялась! Нос «Хокона», задравшись, летит кверху и… и что будет дальше? Ничего. Пароход плавно и легко соскальзывает с волны, с удовольствием похрустывая суставами. А сейчас мы снова в тихом месте, за островом. Только короткие волны неприятно сотрясают пароход. Поперек сунна трепещет серебряная полоса. Мы внезапно словно очутились на спокойном, чуть волнующемся озере, где тысячами мелких мерцающих бликов отражаются золотые и синие скалы и белые снега на вершинах. Сунн суживается, становится просто дорожкой среди скал; вода здесь какая-то совсем ненастоящая: густо-зеленая, гладкая, как масло, тихая, как сон. Боишься дохнуть, чтобы не всколыхнуть ее, не стереть это изумительно четкое отражение гор. Только за кормой тянется великолепный павлиний хвост вспененной воды. Потом горы расступаются, и вокруг образуется широкая, светлая водная гладь, как будто вместившая в себя все необъятное небо; вода здесь – вся в шелковых складках, и от этого сильнее блестит, отсвечивает перламутром и кажется маслянисто-мягкой. В ней, чуть вздрагивая, колеблются отражения золотых и аметистовых ожерелий гор… Боже, как передать все это? Но это еще не самое изумительное, ведь сунн – всего лишь сунн, а вот фьорд… Это, как бы сказать… Фьорд – это нечто неземное, его не нарисуешь, не опишешь, не изобразишь игрой на скрипке. Нет, увольте, друзья! Разве могу я описывать неземное? Одним словом – скалы, скалы, внизу водная гладь, которая все отражает; вот и все… На скалах лежит вечный снег и висят, как вуали, водопады. А вода прозрачна и зелена, как изумруд или бог весть что еще, спокойна, как смерть или бесконечность, и страшна, как Млечный Путь, а горы вообще нереальны, потому что они стоят не на берегу, а на собственном бездонном отражении. Говорил же я вам, все это – просто мираж!

В часы, когда в реальном мире наступает вечер, здесь от воды поднимается тонкая и ровная пелена тумана, и над ней выступают пики и хребты, словно сгустки космических туманностей. Ну вот, не говорил ли я, что это потусторонний мир! И мы вовсе не на «Хоконе Адальстейне», а на призрачном корабле, который бесшумно скользит в царстве теней. Сейчас – нулевой час, который на планете Земля называется «полночь», но в нашем призрачном мире нет ни ночи, ни времени. Я видел полуночную радугу, протянувшуюся между берегами. Золотой теплый закат отражался в море морозным рассветом; я видел, как в трепетном сиянии вод сливались утренняя и вечерняя заря и серебряный гребень солнца прочесывал искристую гладь моря. Вот на воде нестерпимо заблистали сверкающие тропинки морских богов, и настал день. Покойной ночи, покойной ночи, ибо уже день – первый час. Горы задернулись солнечной педеной, на севере светлеет широкий сунн, плещет студеное море, и последний пассажир на палубе, поеживаясь, берется за новую книжку.

Пристани и остановки


Чуть не забыл о пристанях; впрочем, здесь их почти и нет, разве только Люнгсейдет и Скьервей и еще одна какая-то, не помню названия, там еще цвела масса дикой ежевики, росли ивы, молочай и крапива – в общем, это не важно. В Люнгсейдете, среди развешанных для просушки рыбацких сетей, стоит белая деревянная церковка и множество двуколок для туристов, а немного подальше, в зеленой долине, – стойбище настоящих лапландских кочевников. С наступлением туристского сезона они перебираются сюда и живут своей обычной полудикой жизнью: доят оленей, колдуют и продают туристам ножи с рукояткой из оленьего рога, лопарские чувяки, вышивки и северных собак.



Живут лопари, насколько мне известно, главным образом тем, что бродят по Нарвику, Тромсё или Гаммерфесту в своих красочных национальных костюмах (узкие штаны, остроносые лапти, перехваченная поясом куртка и красный хохол на шапке) и продают иностранцам деревянные ложки, меха и оленьи рога, а также тем, что, обитая в своих чумах, позволяют себя фотографировать. В основном лопари – племя очень скромное, малорослое и вырождающееся. И у них изумительно точный, поистине дикарский слух.



– Чапек, поди сюда, погляди на этого соплячка! – окликнули меня по-чешски.

– Чапек, поди сюда, погляди на этого соплячка! – отчетливо и безупречно повторила по-чешски ухмыляющаяся лопарка.

– Чапек, – пробормотал сморщенный старик, – поди сюда, погляди на этого соплячка, Чапек! Чапек!

– Чапек! – загалдело все стойбище.

– Ты слышишь, Карел? – изумилась жена.

– Ты слышишь, Карел? – обрадованно повторило стойбище.

– Чапек, поди сюда, погляди на этого соплячка!

– Чапек! Чапек!

– Вот черти! – вслух удивился я.

Старая лопарка серьезно закивала головой.

– Вот черти, – сказала она. – Ты слышишь, Карел? Чапек, поди сюда, погляди на этого соплячка!

(Этого соплячка я нарисовал. К сожалению, он не продавался.)



Так вот, чтобы не забыть о пристанях: все они похожи друг на друга и отличаются только размерами. Иногда это всего лишь деревянный сарайчик да одна-две рыбачьи хижины серые и коричневые, как те камни, на которых они стоят. В других местах около пристани и приземистых складов раскинулся целый деревянный поселок: один hotelet,[179]Отель (норв.). девять kaffi-stue, два или три forretningen[180]Магазина (норв.). со всяческим товаром, одна редакция и иногда одна церковь. Днем это ничем не примечательный поселок, скучный, чистый и какой-то заброшенный. Но когда пароход встает здесь на якорь (вернее, когда пришвартуется к причалу) в «нулевой час», в первом или во втором часу ночи, – тебя захватывает странное и своеобразное очарование. Все заперто, но дети играют возле пристани, парни и девушки прогуливаются по главной улице, и местный цвет общества топчется на brygge, чтобы побеседовать с нашим капитаном или штурманом о мировых проблемах и прочих новостях. Видно, в призрачном свете этой летней ночи никому не хочется спать. И тут вдруг вспоминаешь, что ведь зимой-то над этой горсткой чистых деревянных домиков неделями и месяцами царит полярная ночь. А сейчас у них нескончаемый день, и они упиваются им; подобно ненасытным кутилам, они ловят каждую возможность продлить отрадное бодрствование. Что касается влюбленных парочек, то они, наверное, ходят на свидания за ближайшую тучу, поскольку ни сумерек, ни лесочков здесь нет…

И тогда уже с большим пониманием глядишь на ладный деревянный поселок, который ни за что не хочет идти бай-бай, и теплее становится на сердце, когда подумаешь, что и ты помог привезти для этих людей капусту, солонину и приятное волнение.



Уж если речь зашла о пристанях, не забудем и о маячках, бакенах и всяких других сигнальных устройствах, среди которых, как по сплошной аллее, пролегал наш фарватер. Пока длится белая ночь, они не мигают своими белыми или красными огоньками. Но честь вам и слава за то, что вы светите кораблям и людям темной зимней ночью. Привет тебе, одинокий маяк, здравствуй, рыбачья хатка, мое почтение, шикарный пароход, перегнавший нас по пути к Нордкапу. Мы не погонимся за тобой, ведь мы везем груз для людей, но поздороваться с тобой мы можем, ибо таков морской обычай. Знай же, что этой ночью мы остановились в открытом сунне только потому, что нам махали с лодки, и мы приняли на борт женщину, у которой совсем не было багажа, кроме горшка с геранью. Вот какое мы судно, сударь. Не сверкающий шикарный пароход, а суденышко с людьми, капустой и мукой. Так что мое почтение, смотрите, как бы вас не продуло в вашем смокинге…



Кстати, «машинист» все еще не проснулся, уже пошли третьи сутки. Храп его наконец прекратился, зато он стал медленно синеть и стучать зубами.

Толстый немец-учитель побежал к капитану: мол, «машинист» в агонии.

– Не-е-ет, – успокоительно сказал капитан. – Я его знаю.

Добряк учитель созвал трех врачей-норвежцев, которые случайно оказались на «Хоконе».

Почтенный консилиум освидетельствовал «машиниста» и выпустил бюллетень: сердце плохое, почки никуда не годятся, печень скверная; протянет еще пару лет. Радость была большая, и по этому поводу выпито много виски, джина и водки. Ни с кем, однако, ничего страшного не случилось, а утром «машинист» уже стоял на палубе, трезвый и очень смущенный; всем он был страшно симпатичен.


Был там еще один залив по названию не то Альта-фьорд, не то Альтен-фьорд, очень красивый и очень перламутровый. Помимо прочего там я подглядел, как размножаются горы. К вашему сведению – просто почкованием! Этакая стельная гора выпускает из себя длинный отросток, перехваченный в нескольких местах, и получаются юные пригорки. Водоросли и одноклеточные организмы размножаются так же.



Отсюда нас повезли вдоль Алта-Эльва вверх, на горное плато в Финмаркене. Ехали мы зеленым ущельем, мимо обширных и красивых усадеб, ехали лесами, глубокими, как омут, мимо водопадов, преграждавших нам путь, мимо озер и торфяных болот. Потом пошли карликовая береза, каменья и ползучая ива. А еще выше была уже крыша Норвегии – бесконечное голое плоскогорье, исполинский гранитный пласт, местами сморщенный и надтреснутый. Повсюду валуны и скалистые террасы, болотца и трясины. На каждом шагу нам попадались каменные конусы с крестом – дорожные знаки, чтобы люди не сбились с пути, когда повалит снег. Вся местность здесь какая-то синеватая, мертвенно-белесая, призрачно-бледная; в этом повинен белый лишайник, хрупкий, как кружево, и бесцветный, как плесень. Растет тут еще ягель со своими белыми ватными хлопьями, камыш и болотная морошка (это лопарская ежевика, у нее крупные терпкие ягоды красного цвета), стелется карликовая береза высотой с палец. Всюду здесь топкая неверная почва, надо держаться тех мест, где побольше камня. Куда же ведет дорога? Да никуда, это как будто конец света. Дальше нет дорог, нет ничего, кроме нескольких лопарских названий на карте. Не знаю, может ли там кто-нибудь жить. Слишком уж это безрадостный край. И слишком много комаров.

Мы едем вниз, едем белой ночью, через заросли карликовой березы, через северный лес, через долину, где шумит вода на порогах. Смотрю – валяются на земле сухие рогатые ветки… Э-э нет, это – сброшенные оленьи рога!

70° 40 11" северной широты

Здесь начинается уже настоящий Север: пустынно, люди добрые, совсем пустынно, только студеное море да голый камень. Здесь даже горы и те не смогли вырасти – выглядят они так, будто бы их обкорнали сверху. Только гранитные откосы круто спускаются к морю, а вместо вершин – голые плато, чуть зеленоватые, словно покрытые плесенью. И больше ничего. Впрочем, штурман обещает, что мы, быть может, увидим кита. Но пока что прибавилось только чаек. Они качаются на воде около нас, хватают когтями гребни волн и кричат. Это единственные попрошайки на всем Севере.



Ну вот, видишь – здесь конец всякой красоте и живописности. Разве трудно теперь постичь обнаженное и суровое величие мира? Я знаю, наша планета – крохотная. И много ли значит на ней тот причудливо изрезанный кусочек суши, что называется Европой? И все-таки я был в Европе, когда глядел на звезды, сидя на греческих колоннах в Джирдженти, был в Европе, вдыхая теплый и томный воздух Монсеррата, а сейчас шмыгаю озябшим носом здесь, тоже в Европе, в Серейсуне, и жду, не покажется ли кит. Я знаю, об этом и говорить не стоит, другие видели во сто крат больше. Но я патриот Европы и, даже если до смерти ничего больше не увижу, все равно буду повторять: я видел величие мира.

Быть может, наша планета когда-нибудь остынет. А может быть, мы, люди, сами превратим ее в такую пустыню, что даже чайки переведутся и некому будет кричать над морем. Но если бы мы даже лопнули от усердия, мы не в силах разрушить величие мира. Я знаю, это слабое утешение. Знаю, мы живем в недоброе время, и сердца наши сжаты тревогой. Но мир велик.

«Самый северный город в Европе – Гаммерфест», так нас учили в школе, и, представьте себе, это верно. Верно и то, что за Гаммерфестом расположен самый северный лес в Европе (скудные заросли карликовой березы) и что крупнейшее здание в городе, да и вообще во всей части Норвегии от Тронхейма до Нордкапа, – сумасшедший дом. Это наводит на мысль, что жизнь здесь имеет свои теневые стороны, например полярную ночь. В остальном Гам-мерфест мало отличается от Тромсё, Гарстада или других городов севернее Бергена. Он такой же деревянный и чистенький, в нем две или три улицы, «озелененные» телеграфными столбами; в каждом домике лавка, где продаются табак, шоколад, фарфор и открытки; продукты почти сплошь в консервированном виде. В каждом окошке стоят кактусы (чаще всего – Cereus и Echinopsis), и мамаши водят своих детей на поводке. Вот и все, что заметит здесь рассеянный взор путешественника. А стоит пройти несколько шагов, и вы уже за городом, кругом – скалы, скалы… Кое-где – островки горного репейника, колокольчиков или каменки, а внизу шумит и рыдает серое море. Дальше уже только голые и безлюдные острова. Так вот он, самый северный город Европы! Где уже нет земледельца, там еще может быть рыбак. А где уже не живут и рыбаки, еще ютятся лавочник, заготовитель и счетовод. Честное слово, самый верный признак жизни – торговля; поступь цивилизации не остановить, пока на Северном полюсе не откроется деревянная палатка с открытками, табаком и вязаными рукавицами. И уж наверняка там пристроится какой-нибудь счетовод.



Кроме того, в Гаммерфесте есть большой прекрасный порт. В нем как раз стояли на якоре белая «Стелла поларис», пароходы компании «Уайт стар» и «Канар лайн», серая и голая французская канонерка, большой черный «угольщик» из Свальбарда, с которого как раз сгружали уголь, финские лесовозы, китоловные суденышки с гарпунной пушечкой на носу, рыбачьи моторки и баркасы, парусники и ялики. Интересно, что, путешествуя по морю, проникаешься дружеским расположением ко всем встречным судам, будь это трансатлантический гигант в пятьдесят тысяч тонн водоизмещения или обшарпанная баржа с сельдью. Просто нельзя не помахать им и не пожелать счастливого плавания. Видимо, это у здешних людей в крови: шофер отвечает на приветствие велосипедиста, а пешеход откликается на приветственный жест шофера. И на суше люди здесь встречаются дружески и с достоинством, как суда в открытом море.



«Красивое судно», – тоном знатока говорили мы, встречая этакую «Стеллу поларис» или «Бремен», но приветствовали их только с вежливой сдержанностью. Нечего навязываться в друзья к таким вельможам, я всегда говорю – лучше держаться от них подальше. Но когда мы встречали утлый баркас или торопливую моторку, которая, пофыркивая, снует от острова к острову, то чуть за борт не вываливались – с таким рвением размахивали мы руками и шляпами. Счастливый путь, бравое суденышко с Лофотена, эге-гей, пароходик из Эксфьюра! Мы, мелкота, должны держаться дружно на всех морях!


Нордкап

Теперь погода по-настоящему испортилась. Дует чертовский ветер, резкие волны то и дело валяют «Хокон». Даже смешно: хочешь пройти по палубе, делаешь энергичный шаг, и палуба сама охотно лезет тебе под ногу; хочешь ступить на нее, а палуба уходит из-под ног; у тебя глупое ощущение, будто ты падаешь, словно в темноте не заметил ступеньки и шагнул в пустоту. Впрочем, тот, кому по какой-либо причине доводилось нетвердой походкой ходить по неверной земле, скоро освоится и с морской качкой. Лучшее средство против морской болезни, по-моему, бутылка коньяка. Разумеется, ее надо выпить на суше и затем попрактиковаться в ходьбе – вы получите тренировку, которая когда-нибудь очень пригодится вам в море. Тогда вы сумеете мастерски пошатываться, балансировать и ловить палубу ногами, голова у вас будет кружиться, и вы начнете хвататься за капитана, за шкоты и поручни, но душа ваша возликует, и вы будете петь и болтать, а тем временем души трезвенников будут стенать по каютам и шептать молитвы, предписанные для смертного часа. Probatum est.[181]Испытано, проверено (лат.).

Берега здесь темные и голые, сделанные из горного сланца. Ледниковый период обстругал их, и они стали плоскими, как стол, а к морю спускаются крутыми черными обрывами. Страшно суровый край, но в нем есть своеобразие и почти трагическое величие. Повсюду откос за откосом, без конца гладкие нагорные плато с неожиданными отвесными утесами, синеватыми от лишайника и словно тронутыми плесенью там, где они покрыты жалкой растительностью. Сплошная меланхолия! Я даже не удивился, когда «Хокон Адальстейн» вдруг повернул и направился прямехонько на черную скалистую стену. Наверное, он решил покончить с собой. Капитан в распахнутом черном бушлате стоит, засунув руки в карманы, и только помаргивает, а маленький смуглый офицер на мостике цедит сквозь зубы: «Stodig, stodig».

«Stodig», – повторяет рулевой и голубыми глазами смотрит на черную скалу. Осталось уже метров десять… Скала сама по себе не так уж страшна, но перед ней торчат из воды довольно зловещие черные рифы. Что-то будет?

– Hart bagbord! – говорит смуглый офицер.

– Hart bagbord! – повторяет человеку руля и поворачивает штурвал. «Хокон Адальстейн» хрипло гудит, и на скале вдруг вздымается белая метель: тысячи, десятки тысяч чаек закружились в воздухе, и только теперь стало видно, сколько еще их там сидит на каждом выступе скалы. Похоже на фарфоровые изоляторы на крыше телефонной станции. Пароход снова дает гудок, и снова пургой взметаются белые чайки и, как снежные хлопья, кружат у черной стены. Так вот он, Fugleberg, или Птичья гора.

– А чем кормятся эти бедные птички? – спрашивает рядом со мной сочувственный голос…

– Ну как чем… Наверное, рыбами.

– Ужасно! Бедные рыбки!

Скала за скалой, все как одна – безнадежно голые, суровые, вплоть до вон той, самой последней. «Хокон» дает продолжительный гудок и плывет прямо к этой отвесной черной стене.

– Опять Fugleberg?

– Не-ет, Нордкап.

Так вот он, Нордкап! Я бы сказал, что Европа кончается как-то неожиданно, словно обрубленная. И немного мрачно, похоже на черный обрез у книги. Если подъехать к Европе с севера, то, наверное, подумаешь: «О боже, что это за большой и мрачный остров?» Да, такая уж это странная земля, страна забот, называемая Европой. Могла бы стать земным раем, но, черт ее знает, как-то не получается. Потому и стоит здесь эта скала – как черная доска с предостережением. Точнее говоря, это еще не самый северный пункт Европы – северная ее оконечность вон там, видите тот низкий и длинный утес, который называется Книфскьеродден, что значит «нож». А вообще-то самая северная точка на материке находится в той стороне, на Нордкине, а Нордкап – всего лишь окончание острова Магерёйя. Но все равно, Европа выбрала Нордкап своей самой северной точкой, решив, что уж если конец, то пусть будет поэффектнее. К эффектам Европа всегда была неравнодушна, вот и притворилась, будто ее северный конец там, где его на самом деле нет.

Край Европы… Там, дальше, за этим белым морем, есть еще, правда, Медвежьи острова и Свальбард, но они уже не в счет. Стало быть, край Европы; так просто и строго, большим, но весьма прозаичным восклицательным знаком кончается наш континент со всей его историей; кончается этим утесом, первозданным и вечным. Я знаю, когда-нибудь на нем появится громадная надпись «ШЕЛЛ», или «ФАЙФС», или что-нибудь в этом духе. Но сейчас он 'высится тут, чистый, величественный и серьезный, как в первые дни мироздания. Нет-нет, это не конец Европы, это ее начало. Конец Европы там, на юге, среди людей, где больше всего суеты…

Медленно, медленно обходит «Хокон Адальстейн» черную скалу и бросает якорь в заливе Хорнвик. Тут мы будем ловить рыбу, чтобы внести разнообразие в наше меню, состоящее из тронхеймских консервов. Желающие могут взять удочки и сидеть с ними до тех пор, пока не задергается леска; тогда пассажир завопит: «Клюет!»

Подбежит матрос и вытащит на палубу серебряную рыбину, тяжелую, как поросенок, и зубастую, как крокодил. Иногда попадается пятнистая морская форель, иногда какая-то красивая, но несъедобная красноватая рыбка. Пассажир, который ничего не поймал, чувствует себя лично оскорбленным и уверяет, будто ему отвели плохое место, где не водится никаких рыб. Самыми страстными в этой рыбной ловле, как, впрочем, и в иных жизненных обстоятельствах, оказались женщины. Я знаю одну сердобольную даму, которая на «Хоконе» орудовала удочкой с таким усердием, что я сказал ей: «Бедные рыбки!»

Дама на мгновение смутилась, но потом закинула удочку еще дальше.

– Я ловлю только хищных, – сказала она. – Гляди, какую рыбу подцепила шведка Грета!


К вечеру ветер и волны утихли, зато над Хорнвиком нависли тучи.

Мы поднимаемся по крутой зигзагообразной дорожке вверх, на Нордкап. На первом же повороте «машинист» садится на камень: выдохся. Он утирает свои блеклые глаза и смущенно улыбается, в то время как даже две ветхие старушки с «Хокона» продолжают взбираться в гору. Вот видишь, старина, двадцать лет ты плавал мимо этих мест, не вылезая из машинного отделения, а сейчас нарочно поехал сюда, чтобы наконец-то как следует рассмотреть, что да как; но на Нордкап тебе, видно, не взобраться. Кто бы сказал: всего триста метров высоты, а влезть туда ох как трудно! Наверху нас охватывает пронзительный ветер, и мы попадаем в тучу… Нет, это не туча, а снежный град. Изволь-ка пробираться сквозь туман по голой каменистой равнине без конца и края! Зато штурман обещал, что мы увидим полночное солнце! Однако же здесь, наверху, среди каменных осыпей, еще распластался ползучий кустарник, доцветает горный репейник, жмется мшистая каменка. Кроме них только пучки пушицы, топкие болотца, поросшие бледным от холода лишайником, и больше ничего, только россыпь камней. Край света. Но вот из тумана выступает деревянная будочка, а перед ней… Глазам не верю, но это действительно площадка для танцев! В будочке играет гармоника. Я знаю, одно это – ужасно, но тут еще большая компания американцев – хватит, чтобы нагрузить ими целый корабль. Что им тут надо? Край Европы – это наша собственность. Пусть себе совершают экскурсии на край Америки, если таковой существует, а нет – пусть соорудят его сами. Туча ползет за тучей, вблизи они похожи на безобразные, измызганные клочья тумана… Ничего не видно в пяти шагах, мы прижимаемся к стене будочки и дрожим от холода. Вдруг туман слегка раздвигается, и в трехстах метрах под ногами зажигается опаловая, сверкающая поверхность моря. Там, внизу, светит солнце. Потом все опять скрывается в клубах туч; безнадежное дело! Только на севере мгла, словно накаляясь, загорается желтоватым огнем, клочья облаков тают и золотятся… И опять ничего, только новый порыв ветра бросает нам в лицо ледяную крупу. «Ну что ж, и в этом есть своя прелесть», – говорит путешественник, лишь бы не молчать. Хмурая и сырая прелесть, но ведь это Север…

Потом на западе открывается зеленоватый, холодный кусочек небесной лазури. Тучи рвутся, сквозь них вдруг хлынул ослепительный свет. Он ширится, как огромный радужный пузырь, вырывая из тумана темные контуры скал над перламутровым морем. Утес за утесом загорается тяжелым пламенем, отливая блеском раскаленной меди. И вот свершилось: вдруг до самого горизонта открылось бескрайнее золотое небо, и на севере, совсем низко, над самым морем, как раскаленный бурав, на небосклон прорывается странное маленькое красное солнце. Такое маленькое, что даже страшно: бедняжка, ведь ты тоже, собственно, всего лишь звезда! Тонкий огненный клинок рассекает золотое зеркало моря. Только на самом горизонте, бесконечно далеко на севере, ярко светится зеленовато-белая ледяная кромка.

Здесь можно, не мигая, глядеть солнцу прямо в лицо. Так вот ты какое, полночное солнце, темно-красный рубин на эфесе пламенного меча! Ты все еще остаешься солнцем, маленькая красная звезда! Я знаю – таким ты, верно, будешь через миллионы лет, когда начнешь стариться, остывать и сжиматься; тогда еще не раз расцветет репейник, поднимет свои головки маленькая белая «щучья трава», но что станется с нами, людьми, – не знаю. Думаешь, не жалко людей? Впрочем, сейчас перед нами всего лишь оконечность Европы; зачем же думать о конце мира? Подходит верзила штурман и показывает тяжелой лапой на полночное солнце:

– Я вам обещал, а вы думали, я вру. Вот оно.

Да, вот оно Мы видели полночное солнце, теперь можно вернуться домой; мы видели концы и начала, и огненный клинок протянулся к нам, прямой и строгий, как меч архангела: никогда, никогда не отворятся райские врата для тебя, человек! Ну что поделаешь. Небо затягивается золотыми и серыми лохмотьями, взметнулся ветер, мир погружен в туман, ледяная крупа сечет лица хилых потомков Адама. Дети, дети, пора домой!

Обратный путь

Я уже не смог бы показать на карте наш обратный маршрут. Не помню точно, каким путем мы плыли и где останавливались. Постойте-ка, сперва был Хоннигсвог, одно из самых отдаленных человеческих обиталищ в мире. Потом снова Гаммерфест и Квальсунн, куда мы пришли в ноль часов, но там не спали ни взрослые, ни дети, такой там стоял неестественно светлый день. Потом помню Варгсунн, гладкий, как масло, и снова Тромсё. Но не это сбило меня с толку; тут повинны небо и море, изменчивые и бесконечные дни без сумерек, ночей и рассветов; здесь отменили время, вот в чем дело. Время здесь не течет, оно разлилось безбрежно, как море, оно отражает ход солнца и бег облаков, но не движется вместе с ними, не уплывает. Только часики на руке торопливо и смешно тикают, без нужды измеряя время, которого нет. Это так же странно и так же сбивает с толку, как если бы вдруг возник какой-то непорядок в пространстве и исчезла разница между верхом и низом; наверное, люди привыкли бы и к этому, но поначалу чувствуешь себя так же неуютно, как на том свете.



На округлые плечи и крутые лбы гор косо ложится мягкий золотистый солнечный свет. Может быть, сейчас два часа утра, может быть, пять дня – никакой разницы, да и не так уж это важно… Спишь ты или бодрствуешь – тоже все равно, если живешь вне времени. Даже питание на «Хоконе» не нарушает неизменности времени: все то же smorgas,[182]Масло (норв.). все те же рыбки, солонина и коричневый козий сыр – на завтрак, обед и ужин. И я перестал заводить часы и бросил думать о том, какой сейчас день, год и век. Зачем считать часы или минуты, когда живешь в вечности?!

Нет здесь ночи, нет, собственно, и дня, только утренние часы, когда солнце стоит еще низко, золотое от рассвета и серебряное от росы, мягкое, искристое солнце зарождающегося дня. А потом сразу наступают предвечерние часы, когда солнце стоит уже низко, позлащенное закатом, подернутое нежной дымкой предвечерней истомы. Утро без начала переходит в вечер без конца, и над ними никогда не раскинется высокая светлая арка полудня. А потом, в огненном горниле полуночи, золотой бесконечный закат переплавляется в серебряное безначальное утро, и снова наступает день – полярный день, долгий день, сотканный из одних только первых и последних часов. Конечно, везде на земле есть прекрасные часы. Возьмите вы пышный, багряный закат или рассвет над спящим краем – что говорить. Да, везде есть свои минуты… Но это именно всего лишь минуты, неудержимо ускользающие краткие мгновения, и через какую-нибудь четверть часа – конец чудесному зрелищу. А вот у нас, в Стьерн-фьорде, на Лоппехавете, в Грётсунне или еще где, – у нас часами золотится закат. Он заливает все большую часть небосвода, охватывает море… Вот вспыхнули запад и север, уже и на восток перекинулось, и там занимается утренняя зорька; теперь море и небо озарены чем-то безмерно странным и торжественным: это одновременно сияющие сумерки и бледный рассвет. Нежный закат сливается с холодным восходом, за синим хребтом гор уже восходит или еще заходит огненный солнечный диск, по алой глади вечернего моря пробегает серебристая утренняя зыбь, и весь чистый небосвод блекнет и холодеет в строгом торжестве рассвета. И солнце задерживает свой бег над Гаваоном, и сбывается страстный призыв Фауста: прекрасное мгновение остановилось, распростерлось, беспредельное во всем величии пространства и времени. Куда же ты попал, человек? Не видишь разве, что здесь иной мир, иной, совсем необычный порядок, великий и грозный? Да, знаю: здесь неисчерпаем миг и бесконечно течение времени. Боже, где это было, где мы это видели? Кажется, в Малангене, а маленькая пристань называется Мольснес, но неважно – это было где-то во вселенной. Перед полуночью прошелестел легкий дождь, потом облака загорелись, как медные факелы в походе, и вознеслись над индиговыми шлемами гор. Над золотым морем появилось заходящее солнце, и его страшный, тонкий огненный клинок пронзил водную гладь от севеpa к югу. Тогда горные пики, погруженные в оливковые и голубые тени, затлели, как розовые уголья, над маленькой пристанью, погруженной на дно вечера, раскинулась яркая полночная радуга, горы замерли, охваченные великим и торжественным пожаром. Скалы были кроваво-багровы, а наверху светился снег. Это было как причащение, как воздвижение святых даров… А солнце, пылающая точка над самым горизонтом, словно отбивало северный полночный час…

Тут из машинного отделения вылез старый судовой механик, неразговорчивый бородач, сплюнул в изумрудную воду и, ворча, спустился обратно к своим машинам.


По особой благосклонности фортуны нам удалось увидеть в Норвегии и прекрасное солнце, и густые тучи, и туманы, и радуги, и ливни. Да, все это мы видели. Мы плыли под арками радуг, а ночью попадали в молочный туман и еле ползли, все время давая тревожные гудки и звонки. Мы видели вершины гор над белыми облаками и подножия скал, окутанные облачной завесой, которая опустилась на воду, как мокрый мешок. И горные хребты мы видели, то машущие султанами туч, то затянутые туманом, который клубился, делая горы похожими на вулканы, то подернутые дымкой, легкой, словно кто-то дохнул на прозрачный халцедон. Мы видели небо во всем его великолепии, море, то серое под дождем, то синее, то алое, то сверкающее, как расплавленное золото, переменчивое и радужное, как мыльный пузырь; видели воды, отливающие то металлом, то перламутром, то шелком, воды тихие и воды косматые. Да, слава богу, повидали мы немало. И вот за тихим и светлым Уфут-фьордом показался Нарвик, конец нашего плавания.

Да, много мы видели и вкусили от всего, но мне хотелось бы еще раз проехать этим путем. Хотелось бы видеть ночь. Ночь, которой нет конца. Беспредельное черное небо и море, мерцание маячков, мигание бакенов – красные, белые огоньки, светящиеся в тумане окошки жилищ и огни пристаней; луну над ледяными горами, фонарь рыбака и сверканье звезд в морозной ночи… Черная оконечность Европы, выдвинутая в бесконечную черную тьму. Как это, должно быть, печально, боже, как печально! Но разве мало печали повсюду в мире и не затем ли живет человек, чтобы выносить эту печаль?

От всего мы вкусили, но только со светлой стороны; как же мало – о великая и маленькая норвежская земля! – как мало знает тот, кто не познал всего!

Нарвик

Нарвик – это порт и одновременно конечный пункт самой северной железной дороги в мире (кроме Мурманской, которую я не считаю, потому что там не был). Этот город питается рудой из Кируны, шведским лесом и норвежской сельдью. Кроме того, здесь перекресток четырех фьордов и целое сборище знаменитых гор – Спящая королева, Харьянгсфьелене и другие вершины, увенчанные льдом и величественные как нигде. Ну а стоит человеку оказаться около гор, он обязательно полезет на них, чтобы разглядеть вблизи.

Какая-то кошка, задрав хвост трубой, прибежала нам навстречу, а потом с полчаса провожала нас в горы. Где-то шумел водопад, высились великолепные горные сосны, как исполинские церковные подсвечники, поэтому я их нарисовал. Росли там Empetrum nigrum, Rubus chamaemorus, Eriophorum vaginatum, Juncus и другие болотные растения. Я привожу эти названия для того, чтобы вы убедились, что я был вполне в здравом уме и ясной памяти. Потом внизу открылся гладкий Уфут-фьорд, окруженный скалистыми стенами, сосновыми рощами, а наверху, на куполах гор, заблестели безбрежные фирновые поля. Но человеку и этого мало, он говорит себе: взгляну еще, что там, за той скалой, поднимусь еще чуточку выше; и так случилось, что я добрался до места, на котором… потерялся.



Было это просто пустынное плато, покрытое большими гладкими камнями, где все видно как на ладони. Кое-где торфяные болотца, кое-где островки растительности – стелющийся можжевельник, карликовая береза или северная ива (Salix lapponum) – и больше ничего. А выше – сверкающие глетчеры да одна скала, крутая и фантастическая, как Маттерхорн. Я присел на камень у торфяного озерца, чтобы нарисовать скалу. Есть свидетели, которые видели, как я рисовал. И вдруг они потеряли меня из виду: на камне, где я только что сидел, никого не было…

У каждого человека бывают свои странности. И разумные люди извиняют ту или иную минутную причуду. Однако, когда через пять минут я все еще не появлялся, мои спутники удивились и стали звать и искать меня. Тут-то и оказалось, что я действительно исчез. Меня искали среди камней: сперва живого, а часом позже – уже мертвого. Когда не нашли и трупа, все почти уверились, что я свалился в бездонное торфяное озерцо и меня засосало. Мои спутники бросились в Нарвик за людьми, чтобы вытащить мое тело. Любопытно, что нам, людям, всегда в подобных случаях нужно так называемое логичное или естественное объяснение. А здесь, в горах Норвегии, человек иной раз просто исчезает бесследно, и от него не остается даже пуговицы. Лопари говорят, что его «взяла гора».

Меня нашли около Нарвика, в часе ходьбы от того места, где я исчез. Я сидел у дороги и гладил ту самую кошку, которая нам встретилась, тянул ее за пушистый хвост и держал в руке живую мышь, которую принесла эта киска. Говорят, я удивленно поднял глаза и пробормотал что-то вроде:

– Где же вы так долго пропадали?

Никто не знал, как я туда попал, и я тоже не могу объяснить этого. Может быть, виной всему была кошка, ведь говорят, что колдуньи оборачиваются кошками. Но как все это произошло, я не могу объяснить.



Когда мы вернулись в Нарвик, было много позже пяти часов, и на город уже пало грозное заклятье, именуемое «ikke alkohol», так что не было никакой возможности должным образом отметить мое спасение или решить загадку этого случая. Пришлось оставить его без объяснения, ограничившись трезвыми фактами. Я еще долго потом удивлялся, поглядывая на ледяные вершины над Нарвиком. Пробило полночь, а нарвикские парни все еще бродили по светлым улицам в ожидании какого-нибудь сигнала, что пора идти спать, но такого сигнала так и не последовало.

Уфутская магистраль

Небольшой электровоз везет нас в горы, мы над последним изгибом светлого Уфут-фьорда. Где-то сейчас «Хокон Адальстейн»? Наверное, мыкается по пристаням Лофотена, и на всех brygge его уже поджидает «наш пес», недоуменно вертя пушистым хвостом. Только теперь мне приходит в голову, что ведь, собственно, все мы, пассажиры «Хокона», были добрыми друзьями. Никто об этом и не думал, так уж получилось само собой. С иным попутчиком мы, быть может, за все время и словом не обмолвились, только порой поглядывали друг на друга. И все же мы собрались, чтобы растроганно пожать друг другу руку на прощанье. Не спорьте, это был славный пароход. Возить бы ему да возить людей из разных стран. Пусть они даже не разговаривают, не устраивают совещаний и конференций – вероятно, в конце пути они все равно крепко пожмут друг другу руки.



И вот нам остается проехать лишь маленький кусочек норвежской земли: здесь она, бедняжка, от моря до шведской границы, имеет всего около пятнадцати километров в ширину, зато кругом скалы и скалы, глетчеры, пропасти и водопады – и все это вместе называется Хундален. Куда хватает взора – лишь ледяные купола и пики, едва найдешь место, чтобы прилепить пограничную сторожку, и каждую минуту нас проглатывает туннель и снова извергает в еще более пустынную и каменистую местность. И все равно – хорошая страна Норвегия, и народ ее славный. Если бы меня спросили, что я видел там плохого, я мог бы вспомнить лишь американских святош, комаров и «полусухой закон», еще мне не понравилось одно блюдо, но я для верности его даже не пробовал, так что не могу сказать ничего определенного. Хорошая, суровая страна, населенная добродушным народом, страна деревень и маленьких городков, где мужественные люди тихо и добропорядочно живут в чистых коробках-домиках, среди самой фантасти…


Читать далее

Норвегия

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть