День выдался жаркий, сухой, но с сильным порывистым ветром — предвестником осеннего ненастья. Ветер гудел в расщелинах каменных круч, нависших над Ташбатканом. «Горы гудят. Должно быть, к дождю», — говорили старики. Опыт подсказывал им, что погода скоро резко переменится.
Этот ветер, пахнущий дождём, ударяясь при порывах оземь, оборачивался вихрями. Вихри кружили уличную пыль, подхваченные у дровяников стружки, щепки; первые тронутые желтизной листья, сорвавшись с деревьев, взмывали в самое поднебесье и долго мельтешили там. При особенно сильных порывах ветра ветви деревьев вытягивались все в одну сторону, а стволы качались и кренились, — вот-вот вывернут корни. С растущих на задворках сосен с глухим стуком падали на землю шишки. Когда налетал вихрь, на обветшавших крышах оживали сорванные со своих мест жерди, и казалось — дома испуганно взмахивают немощными крыльями. Под карнизами суматошно рвались с привязи подвешенные на жердинах веники и пучки красной калины.
В долине Узяшты стога сена стали похожи на головы со всклокоченными волосами. В открытом поле ветер сбивал с суслонов снопы и яростно трепал их.
В небе клубились облака, серые снизу, ослепительно белые по краям. Временами солнце выглядывало из-за них, бросало вниз уже холодеющие лучи, но тут же на землю опять стремительно набегала тень. Облака плыли и плыли куда-то за Урал, за далёкие горбатые хребты.
Люди, работавшие в этот день на полях, спешили завершить свои дела до того, как ударит непогода. Одним ещё предстояло дотемна, не разгибаясь, срезать серпами хрусткие стебли и связывать снопы. Другие, закончив жатву, торопливо составляли суслоны или складывали снопы в небольшие продолговатые скирды — зураты. Самые проворные на устроенных тут же токах уже и зёрна намолотили, и провеяли его. Впрочем, на всех ташбатканцев была только одна веялка, взятая напрокат в Сосновке. Поэтому иные в ожидании своей очереди на веялку просто сгребли намолоченное — вытоптанное лошадьми на кругу — зерно в кучи и прикрыли эти кучи соломой. Кое-кто решил заночевать на току, чтобы наутро пораньше продолжить работу. Многосемейные, усадив свои семьи на длинные рыдваны, с наступлением сумерек отправились домой.
К вечеру ветер немного утих, но в горах по-прежнему стоял невнятный гул.
В ауле замелькали огни. Люди, засветив лампы, ставили их на подоконники или подвешивали к матицам,
При свете ламп видно, как в домах хлопочут хозяйки.
Двери многих летних кухонь распахнуты настежь. В очагах пляшет пламя, в котлах варится запоздалый ужин. Кто-то, поскрипывая коромыслом, возвращается с водой с речки, кто-то колет в темноте дрова…
У ворот одного из домов женщина доит корову. Рядом стоит привязанный волосяной верёвкой телёнок. Изогнув шею, в нетерпении помыкивая, он ждёт, когда его подпустят к соскам матери.
Мимо проходит женщина с ведром — спешит пропустить вечерний удой через сепаратор. По привычке она прикрывает половину лица платком, хотя в темноте вряд ли кто её разглядит. Идёт по улице девочка, звонко выкрикивая: «Зэнг, зэнг, зэнг!..» — зовёт убредшего куда-то телёнка. Подростки верхом, без сёдел, гонят лошадей к уреме на выпас. Там уже гремят боталами стреноженные лошади. Какой-то мальчишка в конце аула лихо поёт частушки, оттуда же доносится щенячье повизгивание…
Повечерявшие старики начали, как обычно, собираться на брёвнах возле дома Ахмади-ловушки, чтобы перед сном потолковать о том, о сём.
Брёвна эти привезли давным-давно для постройки на Ахмадиевом подворье ещё одной клети. Но шли годы, а подрядчику, занятому по договору с богатыми торговцами поставкой мочала и прочих лесных товаров, всё было недосуг лоднять сруб. Брёвна потихоньку сопрели. Люди облюбовали это место для встреч и неторопливых разговоров, очень уж оно оказалось удобным: как раз посередине аула и есть на чём посидеть. Рядом, в палисаднике, растут сосна, ёлка, несколько берёз, в жаркое время дня можно отдохнуть в их тени. Но приятнее всего и старикам, и молодёжи сходиться здесь вечерами. От прежних встреч на брёвнах осталось множество следов — вырезанные ножами метки, тамги, изображения конских голов, человеческих фигур…
И сегодня собралось здесь немало народу. Первым прибрел к брёвнам старик Адгам. Ему скучно сторожить в одиночестве лубки в пруду, который теперь называли Прудом утонувшей кобылы. Старик намеревался назавтра съездить в Гумерово на базар, поэтому пришёл ночевать в аул. Похлебав дома пшённого супу, он решил малость посидеть на брёвнах, потолковать с людьми о всякой всячине. Увидев старика Адгама, подошли братья Апхалик и Гибат, затем Багау-бай и ещё несколько человек. Вышел из дому Ахмади…
Разговор перекидывался с пятого на десятое: с обычаев прошлого на забавные истории, связанные с охотой — выкуриванием медведей из берлог, преследованием волков, лисиц… Когда старик Адгам завёл речь о медведях, Ахмади побагровел, весь напрягся. Остальные поглядывали на него исподтишка. Но вскоре разговор свернул на главное, из-за чего и собрались здесь, на то, чем были озабочены все: зарядит или не зарядит этой ночью дождь, — и Ахмади облегчённо вздохнул. Каждый высказывал свои соображения, ссылаясь при этом на особенности погоды зимних месяцев или сравнивая нынешнее лето с прошлогодним, истолковали сегодняшние приметы.
— В прошлом году как раз в эту пору был ливень, — напомнил Гибат. — Да. Как раз в эту пору. Помнишь, Адгам-агай, как Узяшты тогда вздулась? Свернула по протоке к Пруду утонувшей кобылы, лубки разметала и до твоего шалаша, вроде, добралась?
— Было дело, — подтвердил старик. — Я, когда вода поднялась, шалаш переставил повыше.
— Лошади сегодня ай-хай как фыркали! Задождит, не иначе, — сказал кто-то.
— И пчёлы у летка неспроста суетились, — добавил Багау-бай, исходя из своего опыта.
— Гуси на воде сильно гоготали, порывались летать. К дождю, наверно…
— Похоже, к тому… Овцы, козы тоже перемену чувствуют, весь день тёрлись об углы, — вставил Апхалик.
— Ко сну тянуло, в пояснице ныло. У меня это верный признак…
— Росы утром не было. А если роса не выпала, значит, к ненастью.
— Мшистая гора гудит, слышите? Тут жди дождя…
Вскоре старики разбрелись по домам. Закутавшись в чёрное одеяло ночи, аул отошёл ко сну.
На улицах установилась тишина. Лишь доносившееся от уремы позвякивание боталов нарушало её, да еле слышимо там, откуда восходит солнце, гудела Мшистая гора. Изредка от лёгких порывов ветра начинали шуметь растущие на задворках сосны. Но эти звуки никого не тревожили, наоборот, — они усиливали завораживающую прелесть ночного покоя.
К утру небо обволокли тучи, темень пала — хоть глаза выколи. Но как накануне ни фыркали лошади, как ни гоготали гуси, как ни тёрлись о заборы козы и овцы, как ни ломило у стариков в поясницах и суставах — дождь так и не пролился. Только побрызгало слегка, снова побесновался ветер — и тучи утянуло в степную сторону.
И кроме того, что на подворье Ахмади-ловушки, в чёрной избе, используемой в зимние холода для обогрева телят и ягнят, явился на свет божий хлипкий мальчонка, — кроме этого ничего существенного в Ташбаткане за ночь не произошло.
Ахмади приподнялся с ложа, сел и, прикрывая рот тыльной стороной руки, широко зевнул. Потом, отставив одну руку, поскрёб другой подмышкой. «Ай-бай, что это я сегодня так тяжело просыпаюсь?» — подумал он. В открытую дверь было видно, как в сенях, соединяющих две половины дома, спят, разметавшись на нарах, два его сына. Дочери, должно быть, уже встали и вышли во двор — на нарах в горнице валялась не убранная ими постель. Ахмади отметил это машинально, всё ещё борясь с остатками сна.
В проёме двери возникла сияющая бабка Гуллия.
— Хойенсе, сосед! С сыном тебя!
— За прибыль — благодарение всевышнему! А тебе за добрую весть — платок! — бодро отозвался Ахмади. Теперь сон слетел с него.
— Да будет суждена ему долгая жизнь! — сказала бабка Гуллия и, взяв в сенях ведро, вышла.
Ахмади насадил себе на макушку лежавшую на подоконнике тюбетейку, спустил с нар ноги. По случаю рождения ещё одного сына он должен был что-то предпринять. Что? Взгляд его упал на висящий у двери бешмет. Ага, вот что!.. Порывшись в кармане бешмета, он вытащил огрызок карандаша длиной с мизинец, затем достал с полки пожелтевшую от старости книгу, раскрыл её. По странице в испуге забегали мелкие таракашки. Досадливо стряхнув их, Ахмади коряво вывел арабскими буквами на свободной от текста части страницы: «В году тысяча девятьсот тринадцатом в среду нынешнего сентября месяца, второго числа явился в мир наш кинья» [81]Кинья — последыш, самый младший в семье ребёнок..
Пока Ахмади, нацепив на босу ногу калоши, сходил до ветру, Фатима принесла из летней кухни самовар, приготовила посуду. К этому времени проснулись и сыновья Ахмади.
Сели кружком пить утренний чай.
— Вы, парни, после чая сходите за лошадь ми, — распорядился отец. — Запряжёте караковую и съездите к Узяшты, огородите сено. А то, как только ограду за аулом снимут, скот из стогов душу вытрясет.
После чая сыновья привели лошадей. Ахмади, решив налегке, верхом, съездить на базар, уже подтягивал ремни седла, как пришёл старик Адгам.
— Ассалямагалейкум! — поприветствовал он.
— Ассалям, — сквозь зубы, не оборачиваясь, проронил Ахмади. «Наверно, пришёл попрошайничать», — подумал он.
Старик в самом деле пришёл за деньгами, но не попрошайничать, а просить плату за нелёгкую для его лет работу. Однако, чтобы не расстраивать хозяина прямым требованием, он смиренно произнёс:
— Не найдётся ли малость денег для меня? На базар бы сходить, хоть фунт мяса купить. Давно шурпу не пил… и мочала надранного уже порядком набралось…
— Оно бы можно, да с деньгами у меня пока туговато. Богачи-скупщики в последнее время не заглядывали. Вот обещали нынче на базар приехать, потому туда и собираюсь.
— Что тебе богачи! Ты сам богач, — полушутя, полусерьёзно сказал старик Адгам.
— Сходить-то на базар ты сходишь, а мочало кто будет караулить? — свернул на другое Ахмади.
— Так кто ж его средь бела дня тронет?
— Ладно, на базаре дам денег, если сам получу. А пока ничего нет.
— Что ж, нет так нет, с ничего мочала не надерёшь, — невесело проговорил старик и ушёл.
Фатима вынесла из дому подушечку, чтобы отцу мягче было в седле, сбегала в клеть за мешком. Ахмади приторочил туго свёрнутый мешок к седлу и велел дочери открыть ворота…
После отъезда Ахмади к нему во двор, потом в чёрную избу набежали окрестные ребятишки. Дело тут, понятно, не обошлось без родительского наущения — сами они не догадались бы. Весть о том, что на старости лет, в возрасте, когда женщина становится бесплодной, Факиха выносила сына, уже ранним утром разошлась по всему аулу. Матери, посмеиваясь, будили детишек:
— Вставайте быстрей! Бабушка Факиха, говорят, родила ребёночка и раздаёт подарки. Бегите, пока всё не раздала.
Детвору в таких случаях долго уговаривать не надо.
Факиха (пожалуй, и впрямь можно сказать — бабушка Факиха, отнеся её к старушечьему сословию) ко времени рождения ребёнка, конечно же, заготовила подарки. Никого из пришедших поздравить её с сыном она не выпускала с пустыми руками. В отличие от мужа Факиха, если на неё найдёт, щедра: не отказывается помочь соседкам в их житейских нуждах, нередко зазывает их и на чашку чая. А уж дарить всякую мелочь по случаю благополучных родов — тут и особой щедрости не надо, так велит древний — обычай.
Факиха сама ещё нетвёрдой рукой доставала из-под подушки подарки и раздавала ребятишкам: девочкам — кому нагрудничек, кому колечко, кому монетку с ушком для монист, а мальчишкам — витые шнурочки.
Наведывались и соседки, чтобы пожелать здоровья роженице и новорождённому. Иные, не без намёка на возраст Факихи, с упором на слово «кинья», спрашивали:
— Как же вы его назовёте? Киньябаем? Киньяголом? Если бы родилась девочка, была бы Киньябикэ…
Они как бы ждали от Факихи подтверждения, что это в самом деле последыш, что больше рожать она не собирается.
— Когда я его принимала, назвала просто Киньей, — отвечала вместо Факихи бабка Гуллия. — Понравится — так понравится, а не понравится — дадут другое имя.
— Ладно, какое бы имя ни дали, главное — был бы жив-здоров, вырос всем на благо!
— Быстро вырастет. Недаром говорится: как только мальчишка встанет на ноги, тут же вцепится в гриву коня.
— Будет отцу ещё один помощник.
— Да исполнятся ваши пожелания! — говорила слабым голосом Факиха, раздавая соседкам шпульки с фабричными нитками.
Почти до самого полудня беспрерывно шли и шли в чёрную избу ребятишки, досужие женщины…
Младенец вначале лежал на нарах между матерью и стенкой, на подушке, плотно облегавшей маленькое тельце. Потом бабка-повитуха велела Аклиме, дочери Факихи, слазить на чердак, достать хранившуюся там люльку. Аклима живо исполнила поручение. Бабка вытрясла из люльки пыль, отыскала на печном приступке почерневшую от дыма гусиную косточку, привязала её так, чтобы люльку можно было легко цеплять за петлю, прикреплённую к матице. Затем принесла свитую из конского волоса верёвку и наладила петлю.
— Вот и люлька нашему сыночку, — бормотала бабка Гуллия. — Вот тут ему будет хорошо. Вот сюда мы его и переложим…
Переложив ребёнка, бабка засюсюкала над ним, заговорила якобы детским языком:
— А лубаски, скажи, у меня пока сто нету, пливези, атай, с базала мне лубаску…
Устроив таким образом ребёнка, бабка Гуллия принялась обихаживать мать: нацедила из самовара в глиняную миску тёплой воды, размочила в ней кусок корота, добавила ложку сливочного масла — получилось сытное питьё.
Вагап пробовал помалу сеять хлеб, но путного урожая ещё никогда не снимал.
Нынешней весной свой надел, полученный от общины в пойме Узяшты, он передал сосновскому мужику Евстафию Савватеевичу, чтобы тот вспахал целину и исполу засеял просом.
Весной, ещё до начала пахоты, возвращаясь с базара, Вагап заглянул в Сосновке к своему знакомцу. За чаем зашёл разговор о севе, и Евстафий пожаловался, что никак не может выкроить полоску под просо. Вот тогда Вагап и предложил:
— Айда, Ястафый Саватайыс, земля — мой, работа — твой, пахай — сей, тут совсем близко…
Евстафий. согласился, и они сразу же отправились верхом смотреть землю, благо — Вагапу это было по пути.
Свернув с дороги на луговину, отороченную уремой, Вагап придержал коня и показал рукой:
— Тут мой земля. Хороший земля, длина — восемьдесят сажен. Туда — Багауки земля, сюда — Ахмадийски земля, ево ты знаешь, Сальманки сын, который бузрядчик…
— Да, да, знаю, — подтвердил Евстафий, поглаживая бороду.
— Прошлай год тут сено косил, нынче лето тоже хотел, да ладно, нынче будем в горы гулять. Айда пахай, бох помочь!
Они объехали надел, Вагап показал его пределы. Это была десятина целины, — десятина, впрочем, приблизительная, определённая при жеребьёвке на глазок. Участок оказался закустаренным, поэтому Вагап не делал даже попыток вспахать его. Иной год он скашивал здесь траву на сено, а иногда и косить не брался — уступал угодье за сходную цену знакомым сосновцам.
Хлебопашество его не увлекало, и жизнь свою он прожил в бедности, уповая на свою единственную лошадь. Впрочем, была у него пашня близ аула. Там он засевал четверть или треть десятины просом, столько же и гречихой — «на кашу». Но земля рожала скудно, и Вагап каждую осень жаловался:
— Когда надо дать бедняку, аллаха одолевает скупость.
Аллах, конечно, не очень-то благоволит к беднякам. Однако Вагапу не мешало бы и самому проявлять чуть больше усердия.
Весной он обычно сговаривается с кем-нибудь пахать землю на пару. Чаще всего его напарником становится Шамсетдин. И у того, и у другого — по лошади. Но Вагап и Шамсетдин сами не пашут, лишь настраивают плуг, прокладывают первую борозду и уступают место сыновьям. Хусаин, сын Вагапа, ведёт лошадей в поводу, а Муртаза, сын Шамсетдина, идёт за плугом. И что же остаётся делать людям, имеющим таких вот, почти взрослых, сыновей? Заложив руки за спины, мирно беседуя, они возвращаются в аул и полёживают себе дома, что твои тарханы [82]Тарханы — привилегированное феодальное сословие..
А у сыновей одно на уме: абы как, лишь бы кончить пахоту побыстрей. Едва отцы скроются с глаз — они уменьшают глубину вспашки, чтобы лошади ходили веселей. Теперь лемех сдирает только небольшой верхний слой земли. Но и при этом его опутывают длинные белые корневища пырея: стронутый целинный дёрн битком набит ими. Лемех вдруг вывёртывается из борозды, норовит уйти в сторону, оставляя заметный огрех. Парни очищают плуг, настраивают на чуть большую глубину. А тут, глядишь, уже подоспело время обедать. Отпустив лошадей попастись на луг, юные пахари устремляются к батману с катыком.
Полуденное солнце палит всё нещадней. В такую жару и шевелиться не хочется. Но Хусаин с Муртазой усидеть на месте не могут. Сначала они лениво бродят по лугу, лакомятся щавелем, свербигой, дикой морковью, потом спускаются к речке. Нарезав в тальнике гибких прутьев, вяжут морду. Ставят снасть в протоку, наскоро перегородив её ивовым плетнём. Ход рыбе закрыт, две-три рыбки обязательно окажутся в морде…
Вечером по холодку парни опять терзают землю. Плуг по-прежнему строит им всякие каверзы: лемех то скользит по поверхности, то углубляется настолько, что отощавшие за зиму лошади выбиваются из сил и встают.
Всё же дня через три полоска земли приобретает вид пашни. Дело теперь за отцами. Они проходят по пашне с вёдрами или лукошками, разбрасывают просо. Сыновья идут следом с граблями, заделывают семена, разравнивают почву. Вагап и Шамсетдин считают свою миссию на этом завершённой. Дальнейшее — забота аллаха.
Но аллаха, как было сказано, одолевает скупость. Вместо проса Вагап получает осот, пырей, молочай и прочую сорную траву.
Поэтому-то он и решил нынешней весной отдать свою землю под просо сосновскому знакомцу.
Посеянное Евстафием просо как нарочно вымахало человеку по пояс. Даже прополка не понадобилась, сорняков, можно сказать, и не было.
Правда, когда просо выбросило метёлки, налетели на него воробьи. Пришлось послать на охрану урожая вагаповых сыновей, Хусаина с Ахсаном, и Саньку, сына Евстафия. Ребята построили возле поля под старой берёзой шалаш, сделали трещотки, чтобы пугать воробьёв. Но толку от трещеток оказалось мало. Спугнёшь настырную стаю на одном краю посева, а она шумно опускается на другом краю. Понавтыкали ребята среди проса прутьев с привязанными к ним тряпичными лоскутами. Лоскуты затрепетали на ветру, но воробьёв и это не испугало. Окаянные птицы прямо-таки извели караульщиков.
Узнав о такой напасти, Вагап зарезал козу и велел Хусаину выставить её потроха на шесте посреди посева. Старик рассчитал верно: на мясной запах прилетел коршун. Караульщикам сразу полегчало, воробьи, напуганные хищником, исчезли.
Наведалась в поле Вагапова жена, набрала спелых метёлок, вымолотила просо, слегка поджарила его, натолкла в ступе пшена и сварила кашу. Угощая кашей Вагапа, нахваливала урожай:
— До того хорош — прямо-таки диво дивное. Метёлки аж к самой земле от тяжести клонятся, просинки — как ружейная дробь. Надо ж так уродиться!
— Быть бы живыми-здоровыми да благополучно убрать… — отвечал Вагап.
На жатву позвали в помощницы двух соседок. Вагап отвёз их на рыдване к полю. В одном углу посева просо было сжато — Евстафьевы домочадцы накануне тоже отведали каши из нового урожая.
Пока Вагап суетился, распрягая лошадь, из Сосновки на четырех телегах подъехала семья Евстафия. На поле стало шумно.
Жницы, положив серпы на плечи, перевязывали потуже платки, возбуждённо перекликались:
— Господи, до чего ж богато уродилось!
— Стеной стоит, стеной, да и только!
Вагап предупредил своих:
— Сразу вяжите снопы — на случай дождя начнём возить в овин.
Вскоре он нагрузил рыдван и уехал в аул.
Вечером навестили его в овине соседи Шамсетдин и Гибат. Гибат выдернул из снопа метёлку, потёр её в ладонях, залюбовался вымолоченным зерном.
— Хорошее просо, красное. Ай-ба-а-ай, как много просинок в метёлке!
— Да уж… — подтвердил горделиво Вагап.
— Ну, и поешь ты нынче каши, сосед! — сказал Шамсетдин.
— Коль суждено… С работой ещё не до конца управились.
— Теперь уж, считай, дело сделано.
— А у Ястафыя тоже так уродилось? — полюбопытствовал Гибат.
— Одно у нас поле-то. Ястафый его засеял.
— Ежели всевышний решит кому-то дать, так уж отваливает не жалеючи, — сказал Шамсетдин.
— Думаешь, он это просо для меня растил? Нет, это он Ястафыю отвалил. Но когда урожай созрел, Вагап тут как тут… — пошутил Вагап.
— Выходит, обвёл ты всевышнего вокруг пальца, — сделал вывод Гибат.
— Наверно, сидит сейчас и удивляется: как же, мол, так, я растил для Ястафыя, а жнёт Вагап… Развеселил Вагап соседей, давно они так не смеялись.
На покрытых лесами горах летние краски сменились осенними.
С неба светит жёлтое солнце, под его лучами пожелтевшие листья сияют золотом. И горы издали кажутся золотыми, явившимися из сказок. Лишь сосняки и ельники не изменили своего обличья, они — точно зелёные заплаты на жёлтой рубахе.
Дни стоят ясные, тихие. Но когда едешь по лесу, на тебя непрерывно падают, кружась, листья. При малейшем дуновении ветра в лесу начинается жёлтый буран. Колеи дороги набиты опавшими листьями; смешавшись с грязью, они налипают на колёса огромными ошмётками.
Хлеб давно уже убран с полей, обмолочен. У людей победней, не имеющих закромов, но собравших какой-никакой урожай, зерно ссыпано в лубочные короба, кадки, сделанные из полых древесных стволов, и припрятано в летних кухнях. Нивы щетинятся стерней, на межах чернеет бурьян. По опустевшим полям бродит скот, облепленный репьями; гривы у лошадей — как куски войлока, им словно бы подвесили вместо хвостов тяжёлые торбы.
Население Ташбаткана, освободившись от полевых работ, занялось привычными осенними промыслами. Вся детвора с утра толчётся у Пруда утонувшей кобылы. Шумно стало на берегу пруда. Самая горячая работа теперь — здесь: надо скорей содрать всё мочало с отмоченного лубья.
Мальчишки волоком оттаскивают мокрое мочало на пожухлую траву для просушки и наперегонки бегут назад, к берегу. Рукава у них засучены, штанины подвёрнуты до колен, — якобы берегут одежду, — но и рубашонки, и штаны сплошь измазаны вонючей слизью.
Гурьба подростков увивается возле старика Адгама, тот багром вытаскивает из пруда лубки, и ребята тут же подхватывают их. Им весело: старик балагурит, похваливает самых ловких, а ребята и рады стараться.
Время от времени, притомившись, старик присаживается передохнуть на груду полубков. Ребятня тоже переводит дух. Но отдых недолог — опять закипает работа.
Прискакал к пруду верхом Ахмади-ловушка. Не сходя с седла, подбодрил мальчишек: мол, старайтесь, усердие вам во благо. Мальчишки забегали ещё быстрей. Невдомёк им, что больше пятнадцати-двадцати копеек за день, как бы ни усердствовали, не получат.
Ахмади уехал. Вскоре и ребята гурьбой отправились в аул обедать. На пруд опустилась тишина. Старик Адгам разжёг возле шалаша костёр, подвесил над огнём закопчённый чайник…
Хусаина с Ахсаном дома ждала печальная новость: мать слегла. Она не смогла даже вскипятить самовар, велела похлебать в летней кухне катык.
Ей стало невмоготу за станком, когда ткала холст. И до этого уже с десяток дней она недомогала, жаловалась на головную боль, но продолжала прясть, готовила основу полотна, лишь изредка позволяя себе короткую передышку. «Оставила бы пока работу, раз болит голова, зачем так надрываться?»— говорил ей несколько раз Вагап. «Да ведь у ребят одежда больно уж обветшала, хочу вот скорей наткать и шить им обновки», — отвечала мать.
Рубахи у Хусаина и Ахсана в самом деле износились донельзя, особенно за последние дни, когда они работали у пруда. Парнишки не щадили ни себя, ни одежду, таскали лубки и драли мочало, стараясь обогнать сверстников: хотелось им заработать как можно больше денег.
Мать перед тем, как лечь, через силу прибрала у станка, чтоб ничто не путалось у ребят под ногами. Основу свернула, челнок, цевки сложила в деревянную плошку и сунула под нары. Но станок оставила на месте, намереваясь доткать холстину, как только немного полегчает.
— Вот тут сверлит и сверлит, а потом как будто иголка втыкается, — пожаловалась она, показывая на лоб.
Прошёл день, другой, а болезнь не отступала. Мать всё время надрывно постанывала, совсем перестала есть — лишь иногда сделает глоточек чаю или айрана. И прежде-то она была худощавая, а теперь и вовсе высохла, остались кожа да кости, лицо стало мертвенно бледным, глаза глубоко запали.
Позвали к больной знахарку, бабку Хадию.
— Мозги у неё, наверно, сдвинулись с места, мозги, — высказала предположение бабка.
Обвязав голову больной мочальной ленточкой, знахарка сделала углём метки против её ушей и носа. Сняв ленточку, сравнила расстояния между метками.
— Да, мозги сдвинуты, — уже твёрдо заключила бабка и принялась постукивать кулаком по голове, и без того раскалывавшейся от боли: якобы возвращала мозги на старое место. Затем крепко обмотала голову влажным платком и велела полежать так некоторое время.
Однако боль не утихала.
Бабка Хадия и нашёптывала, и прикладывала ко лбу и макушке больной нагретый у очага обломок кирпича — ничто не помогало.
Пришедшие проведать соседку старухи наперебой предлагали известные им средства против боли. Одна посоветовала приложить ко лбу больной шкурку крота, другая — закутать ей голову шкурой только что зарезанной козы. Дескать, средство это проверенное: такой-то, заболев, тем и вылечился.
Следуя совету, Вагап зарезал одну из трех своих коз. Да, оказалось, бестолку.
Хусаин с Ахсаном, возвращаясь с пруда, поймали несколько землероек. Испытали и их шкурки. Но мать мучилась по-прежнему. Не помогла и шкура чёрной кошки. Прикладывали ко лбу больной лопухи, поили отваром корней девясила и раствором заговорённой соли, а ей от этого становилось только хуже.
Бабка Хадия решилась на крайнюю меру, пошла на сделку с нечистой силой: набив старое дырявое ведро ветошью, поколдовала над ним и, выйдя за аул, закинула ведро в Болото утонувшего камня. Видимо, злой дух, терзавший женщину, должен был последовать за бабкиным подарком, но колдовство не принесло больной облегчения.
— Вот тут что-то копошится и колет, — стонала она, приложив руку ко лбу.
Бабку Хадию осенила новая догадка.
— Черви у неё, должно быть, там завелись. Надо ей голову в горячем пару подержать. Овцы вот так же головой маются из-за червей…
Бабка попросила принести пустой батман из-под дёгтя. Чего другого у Вагапа, может, и не нашлось бы, а уж пустых посудин у него была полна летняя кухня. Принёс. Бросив в батман горстку белены и залив её крутым кипятком из самовара, знахарка поставила посудину под голову больной так, чтобы горячий пар шёл ей прямо в ухо. Бабка Хадия была уверена, что черви, коль они завелись в голове, одуреют от ядовитого пара и запаха дёгтя и вылезут через ухо наружу.
Горячий пар в самом деле немного помог больной. Она вспотела и заснула. Но едва остыл пот — проснулась, опять приложила руку ко лбу:
— Уф, головушка моя!..
…На рассвете Вагап разбудил сыновей, спавших во дворе на навесе.
— Вставайте, дети, вставайте! — произнёс он необычно мягко и тут же ушёл куда-то.
Хусаин с Ахсаном долго потирали глаза, отгоняя сон. Наконец спустились по приставной лестнице вниз. Ополоснули лица, полив воды друг другу из помятого латунного кумгана, стоявшего на крыльце. Ещё ничего не подозревая, вошли в дом, потянулись к висевшему у дверей полотенцу и вдруг замерли: на краешке нар в скорбных позах, молитвенно сложив руки, сидели две старухи — бабка Хадия и соседка, жена Шамсетдина. Неестественно вытянувшись вдоль нар, в странной неподвижности лежала мать. На её лицо был накинут замызганный платок.
Ребята недоуменно переглянулись, ещё не осознав случившегося, но уже смутно догадываясь, что произошло несчастье.
Вошёл следом Вагап, сказал дрожащим голосом:
— Ваша мать умерла…
Ребят оглушили эти негромко сказанные слова, лица у обоих мгновенно побелели. Хусаин, чтобы не разрыдаться дома, слепо шагнул в сени, ушёл во двор. Ахсан, тоненько взвыв, метнулся за братом.
Они молча плакали, забившись в угол летней кухни.
Пришёл отец, сказал ласково:
— Поешьте… Вон в том батмане, должно быть, катык…
Но до еды ли им было в такой час!
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления