— Уверяю вас, сеньор, — так начал Сальтеадор, — я вправе утверждать, что каждым человеком, ставшим преступником, какое бы преступление он ни совершил, движет сила, независимая от его воли, по ее наущению он и сбивается с правильного пути.
Чтобы совратить человека, нужна могучая рука, иногда это железная длань самой судьбы. Но чтобы заставить ребенка уклониться с прямого пути, ребенка, у которого еще неверный глаз, а походка еще нетверда, иной раз довольно и легкого дуновения.
И такое дуновение пронеслось над моей колыбелью: это было равнодушие, пожалуй, даже ненависть моего отца…
— Сеньор, не начинайте с обвинений, если хотите, чтобы господь бог простил вас, — негромко молвила донья Флора.
— А я и не обвиняю, да хранит меня бог от этого. Мои ошибки и преступления на моей совести, и в день грядущего суда я не переложу их на другого, но я должен рассказать обо всем истинную правду.
Мать моя некогда слыла одной из самых красивых девушек в Кордове, и сейчас еще она среди первых красавиц Гранады. Не знаю, что заставило ее выйти замуж за моего отца, но я всегда замечал, что живут они как чужие, а не как супруги.
И вот я родился… Мне часто приходилось слышать, что общие друзья родителей думали, будто мое рождение сблизит их, но ничего подобного не произошло. Отец был холоден к моей матери, он стал холоден и к ребенку. И я почувствовал это, как только стал все сознавать. Я понял, что лишен покровителя, которого бог дарует нам при нашем рождении.
Правда, матушка, чтобы смягчить несправедливость судьбы, окружила меня горячей и нежной любовью, стараясь заменить ею все, чего мне недоставало, как видно, считая, что должна любить сына за двоих.
Да, она горячо любила меня, но любила по-женски; если бы в этом чувстве было немного меньше нежности и побольше отцовской строгости, это умерило бы капризы ребенка и укротило страсти юноши. Так бог сказал Океану:
«Ты не поднимешься выше, ты не разольешься дальше».
Капризы, усмиренные рукой отца, страсти, подавленные рукой мужчины, стали бы терпимы, приемлемы в обществе.
Но у юнца, воспитанного под снисходительным взором женщины и ведомого ее нежной рукой, нрав становится неистовым. Материнская снисходительность безгранична, как и материнская любовь. И вот я превратился в эдакого необузданного горячего коня и, увы, поддавшись мгновенному порыву, умчался в горы.
Правда, хотя мой характер в безудержной свободе испортился вконец, зато силы мои окрепли. Я знал — твердая отцовская рука не захлопнет передо мной двери дома, и заранее посмеивался над робкими попреками, которыми встретят меня, когда я вернусь. Вместе с горцами я блуждал по Сьерре-Морене. Я научился охотиться на вепря с рогатиной, на медведя с кинжалом. Мне было всего пятнадцать лет а ведь эти дикие звери привели бы в ужас любого моего сверстника. Для меня же это были просто противники, с которыми я вступал в единоборство, в опасное сражение и всегда побеждал. Бывало, стоило мне заметить в горах звериный след, и животное было уже обречено — я преследовал его, настигал, нападал первый. Не раз я ужом вползал в звериное логово, и там мне светили только горящие глаза разъяренного врага, на которого я шел. И тогда-то, хотя только господь бог был свидетелем борьбы, происходившей в недрах гор, — схватки со зверем, тогда-то мое сердце учащенно билось от гордости и ликования и, подобно героям Гомера, которые насмехались над недругом, прежде чем напасть на него с мечом, дротиком или копьем, я дразнил, вызывая на единоборство волка, вепря, медведя. И начиналась борьба между мною и зверем. Борьба молчаливая, жестокая, и завершалась она предсмертным рычанием зверя и торжествующими криками победителя. И, как Геркулес, победитель чудовища, Геркулес, с которым я себя сравнивал, я, выбираясь из логова на свет божий и влача за собой труп побежденного, осыпал его оскорблениями в дикой своей радости и восхвалял свою победу песней, которую тут же слагал. Я называл бушующие горные потоки своими друзьями, орлов, что парили в вышине, — своими братьями.
Я возмужал, пришла пора любви. Новые страсти и прежние увлечения соединились, и все это безудержно толкало меня на безумства. Я погряз в азартных играх, я предавался любовным похождениям. Матушка старалась образумить меня. Но, как всегда, все ее попытки были тщетны — она была слишком кротка. Тогда она призвала на помощь отца.
Было поздно — я не привык повиноваться и восстал против увещеваний отца. Да и его голос, звучавший в грохоте бури, был мне чужд. Ведь я вырос, возмужал в тлетворной среде; так юное деревце, быть может, и поддалось бы, но дерево устояло, не сгибаясь, и по-прежнему под его корой, грубой и шероховатой, словно у дуба, бурлили жгучие токи.
О нет, я не буду вспоминать обо всем — рассказ был бы слишком долог, да я и не могу этого сделать в присутствии вашей чистой, невинной дочери; чувство уважения замыкает мои уста. Нет, я не буду говорить о ночных оргиях, неистовых любовных страстях, обо всем, что в конце концов разорило моего отца и измучило страдалицу мать. Нет, нет… Я прохожу мимо бесконечных приключений, которые составляют суть всей моей жизни, — она пестрит поединками, серенадами под балконами дам, уличными встречами — так пестрит яркими красками мой плащ; повторяю, я умолчу о всех своих похождениях и перейду к рассказу о том, какой крутой поворот произошел в моей жизни, изменив ее навсегда.
Я полюбил.., или вообразил, что люблю одну женщину — сестру моего друга. Как я клялся ей, призывая в свидетели моей любви целый мир, — простите, сеньора, тогда я еще не видел вас и считал, что она всех красивее на свете… И вот как-то ночью, а вернее утром, я встретил у дверей отчего дома брата своей любовницы. Он был верхом и держал за поводья вторую лошадь.
Я сразу заподозрил, что тайна моей любви открыта.
«Что ты здесь делаешь?» — спросил я.
«Жду тебя или не видишь? Шпага при тебе?»
«С ней я никогда не расстаюсь».
«Тогда садись на коня и следуй за мной».
«Я буду сопровождать тебя — скорее ты последуешь за мной».
«О нет! Я сам знаю, куда нам нужно попасть, и поскорее».
И он пустил коня галопом, я тоже, и так мы мчались бок о бок во весь опор и скоро очутились в горах.
Мы проскакали еще шагов пятьсот и оказались близ полянки, заросшей нежной травой, словно приглаженной рукой человека.
«Здесь и остановимся», — сказал Альваро: так звали моего друга.
«Пожалуй», — отвечал я.
«Сходите с лошади и готовьте шпагу, дон Фернандо. Вы, конечно, догадываетесь, зачем мы здесь — я вызываю вас на дуэль».
«Сначала я сомневался, — отвечал я, — а теперь теряюсь в догадках — что же могло произойти? Отчего наша любовь обернулась ненавистью; вчера еще братья, сегодня враги…»
«Враги именно потому, что братья, — оборвал меня дон Альваро, вынимая шпагу. — Братья по моей сестре Вперед, вперед, дон Фернандо, со шпагой в руке!»
«Я готов, — ответил я. — Вы-то хорошо знаете, что дважды повторять приглашение мне не нужно. Но я жду — скажите о причине нашего приезда сюда, на эту поляну. Что настроило вас против меня? В чем я виноват?»
«Обвинений столько, что я предпочитаю молчать. И одно напоминание о них заставляет меня еще и еще раз поклясться, что я смою твоей кровью все оскорбления. Живо шпагу из ножен, Фернандо!»
Я просто не узнавал себя — до того спокойно я выслушал его гневные слова, его вызов.
«Драться я не буду, пока не узнаю, в чем моя вина», — сказал я.
Он выхватил из кармана пачку писем.
«Узнаете эти бумажонки?»
Я вздрогнул.
«Бросьте их на землю, может быть, и узнаю».
«Ну что же, соберите их и прочтите».
Он швырнул письма на землю. Я их подобрал, пробежал глазами — да, то были мои письма.
Отрицать это было невозможно; я стоял перед лицом оскорбленного брата.
«О я глупец! — воскликнул я. — Горе безумцу, доверившему бумаге свои сердечные тайны и честь женщины! Ведь письмо — это летящая стрела: известно, откуда она направлена, откуда она пущена, но неведомо, где она упадет и кого настигнет».
«Так что же, узнали вы письма, дон Фернандо?»
«Они написаны моей рукой, дон Альваро».
«Живо обнажайте шпагу, и пусть один из нас падет во искупление попранной чести моей сестры».
«Я зол на вас — ваш поступок, ваши угрозы, дон Альваро, мешают мне просить у вас руки вашей сестры».
«Ну и трус! — крикнул дон Альваро. — Увидел шпагу у брата опозоренной им женщины и обещает жениться'»
«Вы-то знаете, что я не трус, дон Альваро. Я хочу поговорить с вами, выслушайте меня».
«Шпагу наголо! Там, где должен говорить клинок, язык молчит».
«Я люблю вашу сестру, дон Альваро, и она любит меня.
Почему же мне не назвать вас братом?»
«Да потому, что отец сказал вчера, что он, вовеки не назовет сыном человека, погрязшего в долгах, пороках, распутстве».
Хладнокровие покинуло меня при таком потоке оскорблений.
«Так сказал ваш отец, дон Альваро?» — переспросил я и заскрежетал зубами от гнева.
«Да, и я повторяю его слова. И добавлю: обнажайте шпагу, дон Фернандо!»
«Итак, ты хочешь драться!» — воскликнул я.
«Обнажайте шпагу! — настаивал дон Альваро. — Иначе я просто изобью вас шпагой, как палкой».
Я противился, поверьте, дон Иниго, говорю вам сущую правду. Противился, пока позволяла честь. Я выхватил шпагу. Прошло минут пять, и дон Альваро был мертв. Он умер без покаяния, проклиная меня. Отсюда все мои несчастья…
Сальтеадор умолк в раздумье, склонив на грудь голову.
И тут вдруг появилась юная цыганка — в окне, через которое недавно вошел атаман, — и торопливо, так спешат, принося важные известия, трижды произнесла имя Фернандо.
Не сразу, очевидно, он ее услышал — обернулся, когда она окликнула его в третий раз.
Но как ни спешила Хинеста сообщить какую-то весть, Сальтеадор сделал ей знак рукой, приказав подождать, и она умолкла.
— Я вернулся в город, — продолжал он. — По дороге я встретил двух монахов и указал им место, где лежало тело дона Альваро.
Казалось бы, ничего особенного в этой истории — поединок двух молодых людей и смерть от раны, нанесенной шпагой. Но наша дуэль была необычна: отец дона Альваро был вне себя — он утратил единственного сына и объявил меня убийцей.
Признаюсь, моя репутация не могла меня защитить: я был обвинен в убийстве, суд подтвердил гнусное обвинение. Алькальд предъявил мне это обвинение, и трое альгвасилов явились за мной, собираясь взять под стражу.
Я заявил, что отправлюсь в тюрьму один. Они мне отказали. Я дал им слово дворянина, что не убегу, если пойду впереди или позади их. И в этом они мне отказали, решив вести меня в острог силой.
Двоих я убил, третьего ранил. Я вскочил на своего неоседланного коня, захватив из дома одну-единственную вещь: ключ.
Я не успел повидаться с матушкой и решил вернуться и обнять ее в последний раз.
Часа через два я был в безопасности в горах.
Горы кишели разбойниками всех мастей, как и я, — изгнанниками, вступившими в распрю с правосудием, поскольку ждать от общества им было нечего, они горели желанием отомстить за то зло, которое оно им причинило. Всем этим отверженным недоставало лишь атамана, который сплотил бы их, превратил в грозную силу.
Я вызвался стать главарем. Они согласились. Остальное вы уже знаете.
— А вам удалось повидаться с матушкой? — спросила донья Флора.
— Благодарю вас, сеньора. Вы еще считаете меня человеком.
Девушка опустила глаза.
— Да, удалось, — продолжал Сальтеадор, — я виделся с ней не один, а десять, двадцать раз. Только она одна — моя мать связывает меня с этим миром. Раз в месяц, не намечая определенного дня, ибо все зависит от бдительного надзора, который установлен за мной, итак, раз в месяц с наступлением ночи я спускаюсь с вершин и в одеянии горца, закутавшись в широкий плащ, пробираюсь в город, невидимкой, никем не узнаваемый, пересекаю площадь и проникаю в отчий дом: ведь он для меня особенно дорог с той поры, когда я стал изгнанником. Я поднимаюсь по лестнице, отворяю дверь в спальню матушки, крадучись приближаюсь к ней и бужу ее, поцеловав в лоб. Я сажусь на ее постель и всю ночь, как во времена детства, держу ее за руку, прильнув головой к ее груди.
Так проходит ночь; мы говорим о прошлом, о тех временах, когда я был невинен и счастлив. Она целует меня, и тогда мне кажется, что ее поцелуй примиряет меня с жизнью, людьми и богом.
— О отец! — воскликнула донья Флора, вытирая слезы со щек.
— Ну что ж, — проговорил старик, — вы увидите свою мать не только ночью украдкой, но при свете дня, на глазах у всех. Ручаюсь вам честью дворянина.
— О, как вы добры! Вы безмерно добры, батюшка! — повторяла донья Флора, целуя отца.
— Дон Фернандо, — вдруг с тревогой молвила цыганка, — я должна сообщить вам важную весть. Выслушайте же, бога ради!
Но и на этот раз он повелительным жестом приказал ей подождать.
— Итак, мы вас покидаем, — произнес дон Иниго, — и увезем самые лучшие воспоминания о вас.
— Значит, вы меня прощаете? — сказал Сальтеадор, охваченный каким-то неизъяснимым, теплым чувством к дону Иниго.
— Не только прощаем, но почитаем себя обязанными вам, и я надеюсь, что с божьей помощью докажу вам свою признательность.
— А вы, сеньора, — смиренно спросил Сальтеадор донью Флору, — разделяете ли вы мнение своего отца?
— О да! — воскликнула донья Флора. — Не знаю только, как выразить вам…
Она осмотрелась, словно ища, что бы подарить молодому человеку в знак благодарности.
Сальтеадор понял ее намерение и, увидев букет, составленный Амаполой по велению дона Рамиро, взял его и подал донье Флоре.
Она обменялась взглядом с отцом, словно советуясь с ним, и, когда он кивнул ей в знак согласия, вынула из букета цветок.
То был анемон — символ печали.
Донья Флора протянула его Сальтеадору.
— Отец обещал отплатить вам добром, а это от меня.
Сальтеадор с благоговением взял цветок, поднес его к губам и спрятал на груди, прикрыв курткой.
— До свидания, — промолвил дон Иниго. — Смею вас уверить заранее — до скорого свидания.
— Поступайте, как подскажет ваше доброе сердце, сеньор. И да поможет вам бог!
Затем он повысил голос и произнес:
— Вы свободны. Идите, и пусть всякий, кто встретится на вашем пути, отойдет на десять шагов от вас. Не то будет убит.
Дон Иниго и его дочь покинули харчевню, а он следил за ними из окна, выходящего во двор, увидел, как они сели на своих мулов и пустились в путь.
И тогда молодой человек взял цветок, спрятанный на груди, и еще раз поцеловал, поцеловал с чувством, которое не вызывало сомнений!
И тут кто-то положил ему руку на плечо.
Это была Хинеста. Девушка легко, словно птица, впорхнула в комнату, когда уехали дон Иниго и донья Флора, — она понимала, что при них Сальтеадор не желал слушать ее сообщений. Она была бледна как смерть.
— Что тебе нужно? — сказал, взглянув на нее, Сальтеадор.
— Слушай же: вот-вот появятся королевские солдаты.
Они уже в четверти мили отсюда. Не пройдет и десяти минут, как они нападут на тебя.
— Ты в этом уверена, Хинеста? — спросил Сальтеадор, хмуря брови.
Не успел он договорить, как раздался грохот выстрелов, — Вот ты и сам слышишь, — отвечала Хинеста.
— К оружию! — крикнул Сальтеадор, выбегая во двор. — К оружию!
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления