Арестанты копошились вдоль дороги, которую прокладывали как муравьи под солнцем. Вокруг не было ни облачка, ни деревца, которое давало бы тень. Небо стало желто-белым от солнца, синева отступала под напором солнечных лучей, а от скал, которые каторжники крушили молотами, в воздух поднималась белая пыль, неподвластная никаким ветрам.
Арестант номер тринадцать тысяч двести одиннадцать, прозванный каторжниками Сломанный Нос, поднял тяжеленную кувалду, мускулы у него на руках двигались и сжимались в узлы, как большие питоны, и со свистом обрушил ее на скалу. Скала дробилась под этими ударами, и обломки летели во все стороны. А Сломанный Нос расхохотался.
– Будь ты проклят, Нос! – заорал один из охранников. – Прекрати этот дикий смех! Зубы даны человеку для того… Слушай, во имя всех святых, что ты нашел такого, чтобы смеяться?
– Так, кое о чем подумал, – спокойно ответил Сломанный Нос.
В этот момент он вспомнил, как в первый день, когда его привезли в Тулон, старый каторжник сплюнул, глядя на худенького провинциального адвоката с искореженным лицом.
– Этот, – проскрипел старый волк, – не протянет и года…
И он оказался прав. Ибо Жан Поль Марен за этот год превратился в другого человека. Он больше не сутулился, грудная клетка раздалась на восемь дюймов, на два дюйма длиннее стали руки, он мог теперь выдержать удар кулаком в живот от сильного мужчины и не потерять дыхания. Он стал бронзовым от загара, весь, кроме белого шрама, пересекающего его лицо, и красновато-лиловатых букв T.F.[9]Temps Forcat – каторжник на срок (фр.) , выжженных у него на плече.
Он напряг руки, чувствуя, как играют веревки мускулов под бронзовой кожей. Он часто потягивался так, получая от этого удовольствие.
“Гордишься собой?” – насмешливо спросил он себя. Тебе приятно ощущать, что ты стал сильным зверем, не хуже всех остальных.
Он увидел, как к дороге подошли парни, тащившие большие котлы с едой для каторжников. Потом раздался свисток, арестанты побросали кирки и кувалды и медленно потащились, как-то странно экономя движения, двигаясь скованно, как люди, которым предстояла работа под тропическим солнцем до конца своих дней.
Один из парней стал раздавать жирные, видимо никогда не мытые миски, а другой наливал в них невыразимо гнусное месиво, служившее каторжникам едой.
Жан Поль отер грязной рукой пыль и пот с лица. Потом принялся есть очень медленно, не ощущая вкуса того, что глотал, изредка косясь на солнце. Он ощущал его жар, согревающий струпья на ранах спины в тех местах, где его до крови били кнутом после последней попытки бежать. Это было около года назад, но спина все еще оставалась очень чувствительна к солнечным лучам.
Срок подходит, размышлял он. Сейчас август 1788 года, у людей было достаточно времени, чтобы подумать о том, что такое Генеральные Штаты, и составить список своих жалоб. Да, да, время пришло! Оставим человека действия и вернемся к философу! Ибо сражаться с человеком его собственным оружием – это безусловная глупость, стоившая мне так дорого. Не мускулами, а мозгами! Надо испробовать такое лезвие, которого нет у них в ножнах… Здешние охранники всего лишь орудия в руках знати, но что произойдет, когда они поймут, что единственная цель их существования состоит в том, чтобы обслуживать прихоти и удовольствия других людей и обеспечивать им новые наслаждения?
Уголком глаза он заметил направляющегося к нему сержанта Лампа, одного из охранников. Жан Поль поднял голову и ухмыльнулся сержанту.
– Когда я выйду на свободу, – любезно сказал он, – а вы, сержант, станете маршалом Франции, возьмете меня к себе ординарцем?
Ламп остановился, лицо его на солнце стало цвета вареной свеклы.
– Не задирай меня, Сломанный Нос, – прорычал он, – не то я проучу тебя прикладом!
Жан улыбнулся. Они оба знали, как мало шансов у Лампа стать даже капитаном. Все должности в армии выше сержанта закреплены за дворянами. Ламп останется сержантом до самой смерти.
– Прошу прощения, мой сержант, – рассмеялся Жан. – Я вовсе не хотел вывести вас из терпения. Слишком жарко, чтобы сердиться. Мозги закипают, а солнечный удар можно получить и без этого. Присаживайтесь и присоединяйтесь к нашему пиршеству. Немного красного вина и, может, грудку фазана? Или мой сержант предпочитает Cote de Veau, saute en Madere?[10]Телячья отбивная, мясо в мадере (фр.)
На лицах каторжников появились хитрые ухмылки. Пища охранников отличалась от омерзительного месива, которое сейчас шумно и с жадностью поглощали каторжники, только количеством.
– Будь ты проклят, Сломанный Нос, – рассердился Ламп. – Я тебя…
– Подождите, – вежливо продолжал Жан Поль, – я собираюсь рассказать этим господам, отдыхающим на самом знаменитом летнем курорте Его Величества…
Его слова утонули в хохоте каторжников. Жан поднял руку, призывая к тишине.
– …одну историю. Или, скорее, притчу. Вам, мой сержант, было бы хорошо послушать. Это весьма поучительная притча, полезная и для могущественных воинов…
И прежде чем озадаченный сержант успел остановить его, он начал.
– В одной далекой стране, – медленно повел он рассказ, наблюдая за глазами Лампа, – было два племени ослов. Одно племя носило синюю одежду, – он жестом предупредил хихиканье каторжников, – а другое племя серую одежду, коричневую, черную, одежду любого цвета, кроме синего. Но особенность одежды этого второго племени состояла в том, что, какого бы цвета она ни была, она всегда выглядела как лохмотья…
– Это еще что за проклятые шутки? – начал Ламп, но Жан улыбнулся ему.
– Мудрость, мой сержант, – рассмеялся он, – простой здравый смысл или, скорее, ослиный. Слушайте! Во всем остальном, кроме цвета одежды, ослы были одинаковы. Они вопили, как ослы, ели, как все ослы, и даже пахло от них, как от ослов…
Теперь уже никакими своими жестами он не мог остановить хохот каторжников. Ламп хмуро улыбнулся.
– Ври дальше, – разрешил он, – посмотрим, принесет ли это тебе вкус кошачьего…
– Думаю, нет, – ответил он. – Позднее, когда у моего сержанта будет время подумать обо всем этом, он, возможно, даже скажет мне спасибо. Но самое странное в этих длинноухих существах заключалось в том, что, будучи ослами, они не знали, что они ослы. А хозяева земли возложили тяжелое бремя на оборванных ослов и очень хитро поставили синих ослов сторожить тех, кто работает.
Искра понимания мелькнула в глазах Лампа.
– Естественно, это нравилось синим ослам, потому что они таким образом чувствовали себя значительными. Но кормили их не лучше, чем оборванцев, и, сторожа своих менее удачливых братьев, они тоже, по существу, были арестантами, хотя они этого и не осознавали. Конечно, хозяева земли проявляли по отношению к ним некоторую доброту, например, вместо того, чтобы бить их бичами, хозяева били их только мечами плашмя…
Сам того не желая, сержант Ламп с горечью кивнул головой.
– Проняло! – возликовал Жан и продолжал: – В этой земле появился философ. Он увидел судьбу ослов, и синих, и оборванных, увидел, как хозяева заставляют их работать, бьют их, обрекают на голод, отнимают у них хлеб и соль…
При слове “соль” остановить рев каторжников было уже невозможно. Не было во Франции ничего более ненавистного, чем налог на соль. Даже Ламп разделял их чувства, потому что тоже был из крестьян.
– Вот философ и решил помочь ослам, и, поскольку он был врачевателем и обладал умением лечить кончиками пальцев, он и начал открывать им глаза. И ослы увидели, что они ослы, и ужаснулись. Синие ослы вспомнили, как их заманили на эту службу: “Давайте, ребята, будете служить в полку, будете получать суп, рыбу, мясо и салат, – Жан придал своему голосу фальшивую сердечность вербовщиков. – Я вас не обманываю – пироги и вино даются в особых случаях”.
Оборванцы вспомнили своих ослят, умирающих со вздувшимися животами оттого, что они ели отруби с водой, потому что больше нечего было есть.
Жан улыбнулся, глядя прямо в глаза сержанту.
– Потом, – спокойно продолжал он, – они собрались все вместе, чтобы посоветоваться. И каждый осел прокричал свое cshiers des plaintes et doleances.[11]Жалобы и наказы (фр.)
Он остановился, ожидая горького смеха, ибо король уже обещал созвать Генеральные Штаты впервые после 1614 года и предложил всем трем сословиям – духовенству, аристократам и третьему сословию – представить список жалоб под тем высокопарным названием, которое Жан Поль только что произнес. При этом раздался громовой хохот. Сержант Ламп присоединился к нему.
– Поскольку, – повторил Жан, – каждый осел выкрикнул свой список жалоб и недовольств, их гнев превращался в ураган. Они вспомнили, что их копыта крепки и остры, их мускулы сильны. И тогда… – Он опять замолчал.
– Ну, – ткнул его в бок Ламп, – что было дальше?
– Не знаю, – просто ответил Жан. – Откуда могу я или любой из нас знать это, мой сержант, поскольку мы договорились, что мы не ослы, а люди?
Ламп уставился на него, на его тяжелом лице застыло напряженное выражение.
– А ну, марш работать! – заорал он. – А ты, Сломанный Нос, еще будешь иметь дело со мной!
Однако, когда он уходил, до него донесся, перекрывая стук кувалд о скалы, взлетающий ввысь хохот Жана.
Спустя три дня Ламп отозвал Жана в сторону.
– Послушай, Нос, – проворчал он, – я думал о той истории, которую ты рассказал. И будь я проклят, если это не правда! Расскажи эту историю всем, и ты услышишь, как заревут парни…
Жан слушал, улыбаясь своей сатанинской улыбкой.
– Были тут всякие разговоры, – начал сержант, пристально вглядываясь в Жана, – насчет того, чтобы обменяться мнениями с другими отрядами охраны с тем, чтобы добиваться того, что нам положено. Но, понимаешь, черт подери, мы из того же корня, что эти бедняги-каторжники, и чего нам не хватает, так это грамоты… Конечно, некоторые капралы и большинство сержантов умеют немного читать и даже писать… но нам не хватает слов, Нос, таких четких и правильных слов, какие ты говорил. Все знают, что ты образованный адвокат, так говорят, вот я и подумал насчет тебя. И сказал себе: вот уж давно Сломанный Нос не причиняет нам никаких беспокойств. Немного притих, нашел себя…
– Благодарю вас, мой сержант, – улыбнулся Жан, – это совершенно правильно.
– Ладно, все в порядке. Вот я и подумал, что, если бы ты выслушал, что думают наши парни, и изложил бы это хорошим стилем… может, я смог бы сделать тебе кое-какие поблажки, ну, скажем, облегчить тебе работу. Не слишком, конечно, потому что это может вызвать недовольство у других…
Жан Поль отвесил ему глубокий поклон.
– Сержант, – засмеялся он. – Буду польщен!
– Ладно. Сегодня вечером проведу тебя в казарму. Там будет стол и все, что нужно для письма… Парни будут говорить, а ты будешь записывать все, как надо. Мы постараемся, чтобы это попало в правильные руки.
В правильные или неправильные – это мне знать не дано, частенько думал в последующие шесть месяцев Жан Поль. Это походило на дуэль в темноте с противником, которого не видишь, который ловко ускользает, но и не наносит ответных ударов, зная, что в конце концов мои силы иссякнут…
Но он продолжал свое дело, начиная с последних жарких дней августа и до той поры, когда задул мистраль и ночи стали холодными, как железо.
– Как идут дела, Нос? – спрашивали каторжники. Они знали, чем он занят.
– Думаю, неплохо, – отвечал Жан, но на самом деле он не знал. Во всяком случае, не все знал.
– Еще трое охранников ушли вчера ночью в горы, – нашептывал чей-то бородатый рот в чье-то рваное ухо, и так эта новость передавалась от одного к другому, пока не дошла до Жана. – Продолжай так же, Нос, ты достанешь их! Бей их по тем местам, где больнее!
– Я-то продолжаю, – говорил Жан. – Но вы слишком уж надеетесь на меня. Этих помоев для свиней, которые они едят вместе с нами, их одних уже достаточно, чтобы сбежать, не говоря уже о побоях со стороны офицеров…
Работавший рядом каторжник предупреждающе толкнул его в бок. Жан поднял голову и увидел направляющегося к нему сержанта Лампа. Рядом с сержантом шагал маленький человек в безупречно чистом, отлично выглаженном мундире, украшенном золотыми галунами.
– Королевский лейтенант! – шепнул сосед-каторжник. – Какого черта ему здесь нужно?
Жан всматривался в лицо господина Жозефа Гаспара, маркиза де Кото, уполномоченного Его Могущественного Величества, надзирающего за тюрьмами.
Сержант Ламп показал на Жан Поля.
– Вот он, – сказал он, – вот этот самый…
Лейтенант Гаспар с откровенным любопытством рассматривал Жана.
– Вот этот грубый злодей? – спросил он.
– Так точно, – отозвался сержант Ламп.
– Его фамилия, если не ошибаюсь, Марен?
Сержант Ламп кивнул.
– Марен, – обратился к нему лейтенант. – Подойдите сюда!
Жан Поль неспешно положил кирку и подошел к королевскому лейтенанту. Дьявольская радость светилась в его черных глазах, а кривой шрам на лице выглядел красноречивее, чем обычно.
Месье Гаспар обнаружил, что оказался в невыгодном положении. Престижу его высокого чина отнюдь не помогало то обстоятельство, что он, чтобы смотреть в глаза Жан Полю, вынужден был задирать голову. Ощущение было неприятным, тем более что этот мускулистый молодой преступник с изуродованным лицом продолжал улыбаться, глядя на него.
– Какого дьявола, чему это ты ухмыляешься? – выпалил лейтенант.
Жан заулыбался еще шире.
– Тысяча извинений, господин, – сказал он, – но с этой улыбкой я ничего не могу поделать. Это печать, наложенная теми, кто схватил меня…
– Вижу, – сказал месье Гаспар. Однако он чувствовал, что каким-то непостижимым образом его достоинство оказалось униженным. Он нахмурился, пытаясь придать лицу суровое, официальное выражение.
– Ты, конечно, удивляешься цели этого визита…
– Я никогда ничему не удивляюсь, – улыбнулся Жан. – Это бесполезное занятие. Однако, если ваша милость соизволит огласить причины столь неожиданной чести…
– Черт тебя возьми, – заорал месье Гаспар, – перестань разговаривать по-книжному! Говори привычным тебе языком. Это жеманство на меня действует.
– А он всегда так разговаривает, ваша милость, – заметил Ламп.
– Кто, – вопросил месье Гаспар, – научил такого ничтожного злодея, как ты, разговаривать, как воспитанные господа?
– Моя мать, – ответил Жан, – она получила благородное воспитание. А после нее профессора Лионского лицея, потом профессора Парижского университета, где я изучал право. Боюсь, вашей милости придется терпеть педантичность моей речи, поскольку я не знаю, как иначе выражать свои мысли.
Месье Гаспар посмотрел на сержанта Лампа.
– Это многое объясняет, не так ли? – проворчал он. – Эти крестьяне в Сен-Жюле не такие дураки, как я предполагал.
– Вряд ли, ваша милость, – сказал сержант Ламп.
Лейтенант некоторое время изучал Жан Поля.
– Сегодня, – сказал он, – я получил письмо, подписанное этим мошенником, именующим себя Пьером дю Пэном.
Глаза Жана вспыхнули.
– Вижу, ты его знаешь, – сказал месье Гаспар.
– Да, господин, – пробормотал Жан.
– Выходит, жители деревни Сен-Жюль оказали тебе исключительную честь, избрав своим представителем в Генеральные Штаты. Теперь я вижу, ты не так уж плохо подходишь для этой роли. Хотя, что бы ни имел в виду Его Величество, созывая это древнее собрание, он, конечно, не допускает и мысли, чтобы деревенские дурачки пытались послать клейменого преступника решать государственные дела…
– А почему бы нет, ваша милость? – весело спросил Жан. – Если вы сами допустили, что клейменый каторжник не так уж плохо подходит для этой роли?
– Будь я проклят! – выругался лейтенант. – Я приехал сюда не для того, чтобы вступать с тобой, Марен, в правовые дискуссии! Меня привело сюда любопытство, я хотел увидеть, как это человек может привлекать к себе такое внимание, находясь за тюремной решеткой. Но я думаю, лучше мне предупредить тебя. Ты будешь самым охраняемым арестантом в этой тюрьме. Каждая попытка бегства будет пресекаться сразу же и жестоко. Mon Dieu[12]Мой Бог (фр.) , до чего докатилась Франция!
– Могу я попытаться рассказать вам об этом, ваша милость? – улыбнулся Жан.
Месье Гаспар уставился на него. Затем в его маленьких голубеньких глазках промелькнул огонек.
– Ну, почему же, Марен, – сухо произнес он, – было бы очень поучительно узнать, чего недостает Франции, из твоих уст.
Жан Поль не обратил внимания на насмешливую ухмылку в голосе лейтенанта. Он смотрел мимо месье Гаспара – сквозь него.
– Мистраль, – заговорил он мягко, – это странный ветер, который поднимает все темное в душе человека. Давно уже этот ветер дует над Францией, и он все усиливается. Скоро обрушится ураган…
– Сумасшедший! – выкрикнул месье Гаспар.
– В мистрале звучат голоса, – продолжал Жан, – голоса людей, которые теперь собираются по всей Франции и произносят слова, за которые еще два года назад отправляли на виселицу. Голоса крестьян, собирающихся в своих маленьких городках – вроде Сен-Жюля, а провинциальные адвокаты, вроде меня, слушают и записывают бесконечные списки их горьких бед. И когда эти беды облекаются в слова, те слова становятся пламенем, и ветер недовольства подхватывает их и разносит, как искры, по всей стране.
Он замолк, улыбаясь королевскому лейтенанту. Но месье Гаспар не сделал попытки остановить его.
– Ветер усиливается, ваша милость, превращается в ураган. Заседают провинциальные ассамблеи, о которых в большинстве мест столетиями не слышали. Народ узнает факты, видит горы налогов, выраженных в холодных цифрах. Люди узнают, что они, умирая от голода, платят налоги за всю страну, а аристократы и церковь избавлены от уплаты налогов, – люди, которые за последние шестьдесят лет каждую плохую зиму вынуждены есть кору деревьев, отбирать для себя корм у скота, люди, свыкшиеся со своим несчастьем, ибо каждый третий ребенок умирает в раннем детстве от множества болезней, которые можно, ваша милость, назвать одним словом – голод…
По мере того как крепчал голос Жана, кирки и лопаты замолчали, но ни сержант Ламп, ни месье Гаспар не замечали этого. Они смотрели на Жан Поля Марена, слушали слова, вырывавшиеся из его разорванного рта.
– Сейчас в этом ветре слышится ворчание, – продолжал Жан, – озлобление звучит в этой буре. Король, бедный глупый государственный муж, разрушил свою неприкосновенность самим призывом излагать жалобы. Эти жалобы вырастают в горы бумаг, а поднимающийся вихрь народного гнева подхватывает их, так что они покроют всю Францию, словно снег… Париж полон дезертиров из армии. Я слышал, что и из Корпуса охраны вашей милости тоже дезертируют. В Марселе бунты, повсюду разгорается жакерия. То там, то здесь поджигают замки аристократов. Такова Франция сегодня, господин маркиз. А происходит все это из-за того, что чаша терпения народа переполнилась, и люди больше не могут терпеть…
Он улыбнулся королевскому лейтенанту своей изуродованной улыбкой.
– Даже среди вашего класса, ваша милость, растет недовольство, потому что, конечно же, храбрым людям, таким, как ваша милость, должно надоесть, что справедливые награды за почетные шрамы, полученные во имя короля, перехватываются надушенными бездельниками в Версале.
Месье Гаспар обратился к сержанту Лампу.
– Бросьте этого безумца в карцер! – завопил он. Потом повернулся на каблуках и заспешил прочь.
Была ночь. Жан Поль мог утверждать это. Сейчас он не мог разглядеть свои пальцы, как бы близко ни подносил руки к глазам. Днем он еще мог видеть очертания предметов. Сквозь щели в крышке ямы просачивался слабый свет. Он полагал, что сидит здесь два дня и пошел уже третий. Начиналась третья ночь. Но здесь было трудно следить за течением времени. Люди, брошенные в яму, теряли счет дням, а те, кого держали здесь слишком долго, сходили с ума.
С ним этого не случится, если он сам поможет себе. В первый день он провел много часов, вспоминая свое прошлое – Люсьену, Николь. Потом ему пришло в голову, что думать о Николь, вспоминать ее, вряд ли лучшее средство сохранить разум. Поэтому он стал обдумывать планы своей будущей политической деятельности.
Газета – вот правильная идея. Когда он будет в Париже и Пьер вместе с ним, он сможет формировать сознание людей, властвовать над их умами, как сумел влиять на сержанта Лампа и других охранников. Вот прямой путь обрести власть. А уж когда он утвердится…
Николь. О, Боже на небесах! Ла Муат мог уже выдать ее замуж или запереть в монастыре. Она могла забыть меня. Женщинам свойственно забывать. Их ум и сердце не постоянны. Взять, к примеру, Люсьену…
К черту Люсьену, подумал он. Потом запрокинул голову и разразился хохотом.
И звучание его хохота подсказало ему, что произошли изменения. Хохот рвался вверх свободно, не отталкиваясь более эхом от железной крышки, прикрывающей единственный вход или выход из ямы. В следующую минуту он почувствовал на лице прикосновение холодного ночного воздуха.
Он встал на ноги, вспотев от волнения. Услышал металлический скрежет железной крышки, которую двигали. Потом увидел благословенное мерцание звезд.
– Нос!
– Здесь я! – рассмеялся он. – Вы думали, я вышел на прогулку?
– Веревку, – прошептал голос наверху. – Спускаю веревку. Держи!
Он бесконечно долго искал в темноте веревку. Потом неожиданно она коснулась его лица. Он поймал ее и дернул. Тогда его стали вытягивать наверх. Грубые руки подхватили его и вытащили.
– Вот тебе мешок, – сказали ему. – В нем хлеб и сыр. И еще бутылка вина. Подарок от сержанта Лампа…
– Ламп! – ахнул Жан.
– Да. А откуда, ты думаешь, мы достали веревку и еду? Охранники оставили все это там, где мы могли найти. Мешок наполовину набит бумагами, которые они хотят, чтобы ты представил Штатам…
– Вы хотите сказать, они помогают мне бежать? – задохнулся от волнения Жан.
– Не все. Это три охранника, выходцы из Сен-Жюля. Один из них говорил нарочито
громко, чтобы мы могли слышать его: “Если Марен хорош для моих односельчан, то он хорош и для меня!” И Ламп с ними. Он ничего не сказал нам впрямую… просто устроил все… Дверь камеры не заперта. Внешняя дверь тоже. Мешок, веревка и эта палка лежали там, где мы могли найти их. И замок на крышке ямы висел так, как будто закрыт, а на самом деле не защелкнут…
– Спасибо им! – сказал Жан.
– Скажи спасибо себе, Нос, твои речи их убедили. А теперь поторапливайся. Тебе лучше оказаться подальше отсюда, когда рассветет. Не думаю, что они будут гнаться за тобой – во всяком случае, не там, где, как они думают, можно найти тебя.
– Спасибо, друзья, – сказал Жан. – Вы даже не знаете, как я вам…
– Заткни свою пасть, Нос, и поторопись. Нам твои благодарности не нужны. Просто когда будешь в Париже, скажи про нас…
Они всей кучей подошли к стене. Жан остановился и крепко пожал каждому из них их мускулистые руки. Потом они подсадили его на стену и передали ему мешок и палку. Жан перебросил все это за стену.
– До свидания, друзья! – прошептал он и спрыгнул.
Он прижался к земле, прислушиваясь. Он не имел никакого представления о том, сколько сейчас времени, а это ему было необходимо. Как все арестанты, он знал примерно, когда стража совершает обход. При каждой из своих попыток побега он представлял себе промежутки в их обходах, так что оказывался довольно далеко от каторги, когда они ловили его. Но сидение в яме нарушило его представление о времени. Он не знал, где сейчас находятся охранники.
Самое плохое, что он оказался не на той стороне тюрьмы. Он думал пробираться вдоль берега моря к Марселю и Вилле Марен. Это был самый короткий путь и при обычных обстоятельствах самый опасный. Но судя по тому, что рассказывали каторжники, помогавшие ему бежать, обстоятельства теперь стали совсем необычными.
Надо рискнуть, решил он, и двигаться в темноте. Решение обойти стены тюрьмы, чтобы выйти к морю, вместо того чтобы сразу уходить в горы, по крайней мере удваивало риск натолкнуться на охрану. И будь я проклят, но здесь нет ни скалы, ни куста, за которыми я мог бы спрятаться. Придется бежать и молить Бога, чтобы охранники прошли мимо.
Он шел очень спокойно, ступая как кошка. Это спокойствие достигалось огромным напряжением нервов. Чтобы идти спокойно, нужно было идти медленно, а инстинкт требовал бежать и как можно быстрее. Жан дрожал, а сердце его стучало в темноте как барабан.
Когда это случилось, у него не оказалось времени ни на что. Двое охранников почти столкнулись с ним, выйдя из-за угла, так что он даже не мог заранее увидеть свет из фонаря до того, как они оказались прямо перед ним. Мускулы его ног напряглись. Он уронил мешок, каблуки его башмаков вонзились в землю, но он сдержался. Бежать было равносильно самоубийству. Здесь, на этом плоском пространстве, самый плохой на свете стрелок попадет ему в спину раньше, чем он пробежит пять ярдов. Он остановился, выжидая. Когда они были непосредственно перед ним, он очень спокойно сказал:
– Добрый вечер, господа.
Дула мушкетов уперлись ему в грудь. Один из охранников поднял фонарь и осветил лицо Жана. Жан стоял, обливаясь холодным потом.
Они ничего не сказали в ответ. Один из них посмотрел на другого. В свете фонаря Жан мог видеть, как тот медленно ухмыльнулся.
– Могу поклясться, что слышал какой-то шум, – громко произнес он. – А ты, Рауль?
Второй охранник посмотрел на Жана и подмигнул левым глазом.
– Я ничего не слышал, – решительно ответил он. – От всех этих политических разговоров ты, Эбер, стал совсем нервным. Пошли, нам нужно закончить обход. А то ведь некоторые из этих чертей могут подумать, что сегодняшняя ночь подходящая для побега…
Они закинули свои мушкеты за спины и обошли Жана, оставив его стоять.
Какое-то время он чувствовал себя буквально без сил и не мог пошевелиться. Когда же наконец тронулся с места, то смело зашагал по направлению к морю. И только когда уже был на расстоянии по крайней мере одного лье от тюрьмы, он остановился и позволил себе расхохотаться.
Рано утром он сидел на берегу моря и жевал корку хлеба. “Предстоит идти дней пять, – подумал он, – возможно, шесть. И у меня нет ни единого су, чтобы оплатить проезд на дилижансе. Даже если бы у меня были деньги, при том, как я одет, мне придется ехать в carosse[13]Карета (фр.) , и будь я проклят, если это будет быстрее, чем идти пешком… Если мне удастся миновать Марсель, я смогу добраться до замка Граверо дня за два-три…”
Он поднес руку к лицу, пощупал свою густую черную бороду и медленно покачал головой. В таком виде – нет. С бородой, когда от него пахнет как от козла, а выглядит он как черт, вылезший из ада, – нет. Такое лицо, как мое, нужно хорошенько выбрить, необходим приличный костюм, чистый воротник. В прошлом Николь была погружена в романтический сон. Но никакой сон не может тянуться так долго. Для нее это будет слишком тяжелое потрясение…
Он медленно поднялся и зашагал не слишком поспешно, но и не очень медленно, предвидя, что идти придется весь день. К полудню он уже шел не один. Дорога была забита бродягами, мужчинами, женщинами и детьми, все такие же грязные и оборванные, как и он. К концу его запас хлеба и сыра, которого должно было хватить до конца путешествия, иссяк: он не мог видеть голодные глаза детей.
На второй день он свернул с дороги и пошел полями.
“Если у меня нет еды, чтобы дать им, – подумал он с горечью, – я по крайней мере не обязан смотреть, как они умирают с голоду”.
Однако к концу дня он понял, что ему самому грозит голодная смерть. Продвигаясь лесами и заброшенными полями, оставленными хозяевами и стоящими необработанными, ибо даже при самом благоприятном урожае поля не могли вырастить столько, чтобы хозяин мог оплатить налоги, он чувствовал, как убывают его силы. Если бы остановиться, передохнуть, голод и жажда не так мучили бы его, но он был одержим, его гнала вперед ярость.
Он должен вернуться в прошлое, должен связать воедино порванные нити своей жизни. Он должен найти Николь и после этого занять свое место в преобразовании нации. Он ощущал, что возвращается к жизни, воскресает для жизни.
Он шагал все быстрее и быстрее, хотя его пустой желудок требовал пищи, а язык распух от жажды.
Впрочем, жажда мучила его недолго. На пути ему попадались ручьи, из которых можно было напиться. Но к наступлению ночи боль в желудке стала непереносимой. Голод гнал его вперед, хотя он шатался от усталости как пьяный.
Он уже готов был сдаться, лечь и уснуть, чтобы не чувствовать голод, когда увидел первые огни деревни. Сначала ему попался замок владельца этой деревни, но он знал, что здесь лучше не просить еды. В лучшем случае стражи сеньора прогонят его от дверей палками, в худшем могут отдать в руки жандармов, согласно закону о бродяжничестве. А я, сухо улыбнулся он про себя, уже хлебнул тюрьмы вдосталь.
Он шел мимо деревенских домов. По их виду он предположил, что здесь живут зажиточные крестьяне, а может, эти дома принадлежат буржуа, разве мало могло быть причин для их покупки. Возможно, поблизости пролегает оживленная дорога или канал, по которым возят товары, и этим объясняется присутствие здесь торгового сословия. Во всяком случае дома были каменные, прочные, добротно построенные, а судя по свету из окон, жители могли себе позволить траты на свечи.
И все-таки он колебался, прежде чем постучать в какую-либо дверь. Он представлял себе, какое впечатление может произвести на его появление на удивленного хозяина дома.
Если бы, размышлял он, заросший бородой разбойник с изуродованным лицом, в грязных лохмотьях постучал ко мне в дверь, я схватился бы за пистолет прежде, чем успел бы открыть рот. Лучше идти дальше – искать более удаленный дом, чтобы, если они начнут кричать, у меня оставался шанс убежать.
Через несколько минут он обнаружил то, что искал, – дом, стоявший в стороне от дороги, более внушительный, чем остальные. Он направился по дорожке к входной двери, когда вдруг она распахнулась и из нее выбежали трое мужчин. Они пустились бежать, но бежали неуклюже, потому что были нагружены множеством вещей.
Жан шагнул вперед и занес свою тяжелую палку.
“Повезло! – ухмыльнулся он. – Я заработаю еду и даже деньги, если моя догадка верна… Хозяева будут, благодарны мне за все, что я им верну из того добра, которое уносят эти воры…”
Он вышел на дорожку, обрушивая на их головы глухие удары своей дубинки.
– Жандармы! – завопил один из воров. – Бежим!
Жан отступил, чтобы пропустить их, ибо добился всего, что ему было нужно. Бандиты, опасаясь, побросали все награбленное.
Жан остановился и подобрал кое-что из брошенного. Среди этих вещей нашелся кошелек, приятно увесистый. Он взял его и столько вещей, сколько мог унести в руках, й пошел к двери. На его стук никто не ответил.
Наверное, хозяев связали, решил он. Тогда он плечом открыл дверь и вошел внутрь. Свечи еще горели, но дом выглядел пустым. Жан Поль двинулся дальше, но никого не увидел, пока не дошел до столовой. Хозяин дома, крепкий буржуа, лежал на полу в луже собственной крови. Один из бандитов раскроил ему голову железной решеткой для дров в камине. Его жена лежала неподалеку от него. Она погибла от удара ножом. Из ее раны вытекло совсем немного крови.
Жан Полю подумалось, насколько изменили его годы, проведенные в тюрьме. Раньше бы мне от такой картины стало бы плохо, а теперь… теперь мне нужно сделать свое дело.
“Прежде всего еда. Кладовая этого буржуа оказалась весьма богатой. Жан уселся на кухне в нескольких ярдах от трупов убитой супружеской четы и съел холодную курицу с хлебом и зеленым горошком, запивая это хорошим вином. Потом он вышел из дома и собрал украденное бандитами. Среди вещей была и приличная одежда. Жан примерил сюртук убитого, он пришелся ему впору, потому что убитый буржуа был плотным мужчиной, короткими оказались только рукава.
Единственный огонь в доме горел в камине в столовой, где лежали трупы. Разжигать другой огонь у него не было времени. Он повесил над очагом котел с водой и, пока она грелась, снял с себя все лохмотья. Потом тщательно вымылся и воспользовался бритвой хозяина.
Когда он покидал дом, проделав за час все, что было необходимо, его шансы на дальнейшее благополучное бегство сильно выросли. Теперь он был прилично одет, если, конечно, никто не обратит внимания на то, что рукава коротки, а штаны широковаты и тоже коротки. Ему повезло: ноги убитого были больше его ног, так что башмаки оказались вполне подходящими. В кармане у Жана звенело достаточно золота, чтобы оплатить проезд на самом быстром дилижансе, а также чтобы покупать еду и платить за ночлег во время всего путешествия. Вот шляпа покойника была мала, но он лихо заломил ее на одно ухо, зная, что путешествовать без шляпы – значит привлекать к себе внимание. Денег он взял не больше, чем ему понадобится, чтобы добраться до дома.
Он решил, что впоследствии осторожно выяснит ситуацию и вернет вещи наследникам, если такие имеются… потому что, каковы бы ни были его грехи, воровства среди них до сих пор не числилось.
Еда и вино взбодрили его, так что он шел всю ночь, пробираясь к большой дороге, с которой раньше свернул. Как раз перед рассветом он дошел до большого города, расположенного у самой дороги.
Он остановился, не доходя до города, завернулся в теплую накидку, взятую у убитого, улегся в поле и спал, пока не взошло солнце. Проснувшись, он выждал еще два часа, чтобы войти в город не слишком рано и постараться там выяснить все, что ему нужно.
Удача не изменила ему. В полдень он уже с большим комфортом ехал в быстром дилижансе. Через полтора дня он уже был в Марселе. Он нанял лошадь и отправился верхом к Вилле Марен, добравшись туда через два часа после наступления темноты.
Вилла стояла неосвещенная. Жан поднял бронзовый молоточек и сильно ударил им. Потом еще раз. Потребовалось пять минут ожесточенного стука, прежде чем появился слуга.
Державший зажженную свечу слуга задрожал, увидев его лицо.
– Позови хозяина, – скомандовал Жан. – Скажи господину Анри Марену, что его приехал повидать друг.
– Но… месье… – стал заикаться слуга, – месье Марен умер два года назад. Упокой, Господи, его душу…
– Аминь, – прошептал Жан, и комок застрял у него в горле. Несмотря на все противоречия, существовавшие между ними, он любил своего шумного суетливого отца.
– Ну, а месье Бертран? – пробормотал он.
На слугу явно произвело впечатление, что гость знает членов семьи по именам.
Когда Бертран в конце концов появился в ночной рубашке и колпаке, Жан был поражен – его брат выглядел уставшим и постаревшим.
Бертран уставился на пришельца, явно не узнавая его.
– Кто вы, дьявол вас возьми? – проворчал он.
– Ну, Берти, – рассмеялся Жан, – разве так приветствуют брата?
Именно этот смех помог Бертрану узнать его.
– Жан! – задохнулся он. – О, Боже! Что они сделали с твоим лицом?
– То, что смогли, – сухо сказал Жан. – Однако, Берти, ты мог бы и пригласить меня войти…
– Ну, конечно, конечно, заходи, – нервно выговорил Бертран. – Я… мы отказались от всех попыток… мы изо всех сил старались освободить тебя, но…
– Знаю, – серьезно сказал Жан, – власти, которые нельзя беспокоить такими пустяками.
Он прошел мимо брата в холл, теперь уже освещенный, так как старый слуга, пока они разговаривали, зажег канделябры.
– Бог мой! – вздохнул Бертран. – Как ты изменился…
– Я знаю, – отозвался Жан. – Расскажи мне об отце.
– Он… он рухнул сразу же после того, как тебя взяли, – горестно сказал Бертран. – Думаю, он любил тебя больше, чем признавался даже самому себе. Вероятно, больше, чем всех нас вместе взятых. Он все повторял, как ты похож на мать. Он истратил целое состояние, пытаясь освободить тебя. Деньги они брали, а потом отделывались извинениями. Потом, когда Тереза уехала от нас, а все его усилия оказались тщетными, его сердце не выдержало. В последнее время он даже забросил торговые дела…
Бертран смотрел на брата, и в его маленьких глазах явственно проступали печаль и гнев.
– Черт тебя возьми, Жан! – со страстью вырвалось у него. – Я все думаю, стоишь ли ты того? Потому что, что бы ни болтали на латыни эти дурачки доктора, отец умер от разбитого сердца…
Жан посмотрел на Бертрана, глаза его улыбались.
– Ты мог бы избавить меня от этого, Бертран, – наконец выговорил он.
– Прости, – пробормотал Бертран. – Это потому, что мы так много пережили… Но ты, конечно, тоже. Ты, должно быть, голоден. Я скажу Мари…
– Нет, спасибо, – тихо сказал Жан. – Сейчас я не могу думать о еде. Завтра, может быть. Все, что мне сейчас нужно, это постель, хотя сомневаюсь, что могу заснуть…
Бертран подозвал старого слугу.
– Проводи месье Жана в его старую комнату, – сказал он. Потом обратился к Жану: – Увидишь, там все осталось по-прежнему. Отец на этом настаивал…
И вот тогда он увидел слезы в глазах Жана.
О, Боже, подумал он, у него после всего, что он пережил, есть еще сердце.
Однако прошла целая неделя, пока Жан смог отправиться в замок Граверо. Задержало его простое обстоятельство – ни один старый костюм не налезал на него. Плечи его раздались так, что не вмещались ни в один сюртук. От разработанных мускулов рук и ног рукава и штаны просто лопались. А на портного не действовали никакие уговоры. Старик был прежде всего мастером до мозга костей и категорически отказывался торопиться.
Эту неделю ожидания Жан Поль был чрезвычайно занят. Днем и ночью он запирался с Пьером дю Пэном и другими представителями местных крестьян. Эти заседания в домашнем халате, как он, смеясь, называл их, осложнялись тем, что им приходилось в процессе записей и их редактирования все ужимать. Жалобы жителей Сен-Жюля оказались столь многочисленными, что эти тетради заняли целую полку. К счастью, в них многое повторялось, хотя частенько жалобы излагались так, что требовалось довольно долго в них разбираться, чтобы обнаружить, что речь идет об одних и тех же вещах. Но Жан был хорошо подготовлен для такой работы. Он писал даже лучше, чем говорил, и врожденное чувство формы помогало ему превратить жалобы Сен-Жюля в требуемый документ, отличавшийся к тому же превосходным стилем.
Вскоре он, однако, понял, что на то, чтобы довести этот документ до совершенства, потребуются недели, а возможно, и месяцы. Король все еще не объявлял дату первого заседания Генеральных Штатов, так что Жан надеялся, что время у него будет.
Но когда его туалет был готов, никакие политические дела не могли удержать его. Он встал рано утром и оделся особенно тщательно. Он надел хороший коричневый сюртук с кисточками и такого же цвета штаны. Отличные английские ботинки для верховой езды из темной кожи закрывали ноги почти до колен. На шею он повязал платок из белого шелка. А вот чтобы привести волосы в порядок, потребовалась помощь лакея. За время, которое он провел в тюрьме, пудра совершенно вышла из моды, кроме того, Жан всегда терпеть ее не мог. Его собственные черные волосы, постриженные по моде Кадоган, выглядели прекрасно.
Поскольку уже было холодно, он надел английский редингот с четырьмя или пятью пелеринками на плечах и на спине. Перчатки и шляпа с низкой тульей и плоским верхом, ставшая модной во Франции благодаря американскому послу доктору Бенжамену Франклину, завершали его туалет.
Он оглядел себя в зеркало и остался доволен. Одет он был не кричаще, но достаточно богато. Этот туалет даже смягчал впечатление от его изуродованного лица. На самом деле он испытывал смутную уверенность, что впечатление будет еще сильнее. Когда он ходил в лохмотьях и шрам выглядывал из-под грязной нечесаной бороды, он придавал ему разбойничий вид. Но по контрасту с его джентльменской внешностью, при тщательно причесанной шевелюре, его необычное лицо представлялось интересным, даже пикантным.
Таким увидела его однажды Николь, подумал он. Дай Бог, чтобы она и сейчас так считала…
В замке Граверо он с облегчением узнал, что Жерве ла Муат в Версале. Его это не удивило. Большинство аристократов, обладавших хоть каким-то положением, продолжали разоряться в омуте придворной жизни и искусственном раю Людовика XVI. Не удивило его и то, что Тереза оставалась в замке. В Версале любая жена оказывалась лишней, а незнатного происхождения – тем более…
Но когда он увидел сестру, спешившую ему навстречу с распростертыми худыми руками, гнев и печаль овладели Жаном. Вид Терезы потряс его. Она выглядела жалкой. Ее черные глаза казались неестественно большими на худеньком лице, а синие круги под ними, знак горя и боли, оттеняли их еще сильнее. Даже с другого конца холла он мог видеть ее выступающие скулы, жилистую шею. Мгновение спустя он уже знал, в чем дело. Смерть. Эта женщина, эта незнакомка, которая была его сестрой, умирала.
И от той же болезни, мрачно подумал Жан, которая унесла отца. О, Боже! Я заставлю его заплатить за все!
Не доходя футов пяти до него, Тереза остановилась. Жан мог видеть, как дрожит у нее подбородок.
– Твое лицо! – вырвалось у нее. – О, Жан, твое лицо!
И она бросилась к нему, прямо в его объятия.
– О, Жан, Жан, Жан, – всхлипывала она, – мой бедный, мой дорогой, что они с тобой сделали?
– Кроме лица, ничего, – тихо сказал он, – а это не имеет такого уж значения. Вопрос, сестренка, в другом. Что случилось с тобой?
Сидя в petit salon[14]Будуар (фр.) , она рассказала ему. Медленно, с большими паузами, подыскивая нужные слова.
– Жерве не груб, во всяком случае, физически. Поверь мне, Жан. Он… он никогда не ударил меня, никогда не обращался со мной иначе, как с величайшей учтивостью. Да, это, наверное, правильное слово. Учтивость, граничащая с церемонностью. О, Жан, Жан, я чужая для моего мужа – не жена!
Жан подождал, пока она справится со слезами.
– Я… я хочу детей. Не думай обо мне, что я бесстыжая, Жан, когда я говорю такие вещи. Но ты мой брат и светский человек. Чтобы… чтобы иметь детей… нужно…
– Нужно проделывать некоторые вещи, – мягко продолжил за нее Жан, – которые между женатыми и любящими людьми естественны, замечательны и прекрасны в глазах Бога… и Жерве… не делает?
– Нет, не со мной, во всяком случае! Я вижу его с перерывами в три месяца, шесть месяцев, последнее время с перерывом в год. В редких случаях, когда у него не оказывается более интересного партнера и он снисходит до того, чтобы спать со мной, он прибегает к приемам, чтобы предотвратить зачатие. Он никогда не бывает со мной недобр. Он искренне удивился, когда я упрекнула его насчет его актрис, танцовщиц – например этой Люсьен, Жан, – он по-прежнему видится с ней. Все эти годы она, как ни одна другая женщина, владеет его сердцем. Думаю, она очень умна. Ни с кем другим его отношения не тянулись так долго…
– Да, она умна, – мрачно сказал Жан. – Продолжай…
– Беда в том, что я… я люблю его, Жан. В моих глазах он, как и раньше, обаятелен и прекрасен. Думаю, у нас нет детей, потому что он не хочет иметь наследника от женщины наполовину незнатного происхождения. Кроме того, есть проблемы с деньгами… он растратил мое приданое за год, а потом и все, что мог одолжить или выжать из отца и Бертрана… Я в конце концов положила этому конец. Это было после того, как я выяснила, что все его обещания освободить тебя – не больше чем обещания. Мы рухнули под горой долгов, Жан. Я не могу больше ездить за покупками, так как не могу выдерживать угрюмые взгляды, а порой наглое пренебрежение со стороны торговцев. Если бы я время от времени не расходовала деньги, которые мне тайком присылает Бертран, чтобы я могла расплачиваться с некоторыми долгами, я ходила бы голая и голодная…
– Оставь его! – зарычал Жан. – Уедем домой и будешь жить с нами. Всего, что ты рассказываешь, достаточно, чтобы добиться расторжения вашего брака папой римским. Тогда ты сможешь выйти замуж за какого-нибудь хорошего человека, который…
– Нет, Жан, – прошептала она, – нет, брат мой. Я никогда не оставлю моего мужа, только моя смерть…
– О, Боже на небесах! – вырвалось у Жана.
– Не богохульствуй, Жан, – тихо сказала Тереза. – Ты знаешь, я этого не люблю. Кроме того, ты еще не спросил меня про Николь…
У Жана перехватило дыхание, и глоток воздуха застрял где-то в горле.
– Ты… ты знаешь? – в конце концов выдавил он из себя.
– Она рассказала мне. Я думала, что знаю тебя. Это былб так очевидно, потому что ты мой брат. Однако, слушая ее вновь и вновь, я удивлялась, как этот человек или дьявол мог возбудить такую любовь?
– Где она? – прошептал Жан. – Я поеду…
– Нет, Жан. Нет, мой дорогой. Ты не должен ехать к ней. Понимаешь, мой бедный брат, она замужем. Замужем за хорошим человеком, который уважает и любит ее. У них… двое детей. Мальчик и девочка, Жан! Не смотри на меня так! О, Жан, Жан…
Но он уже запрокинул голову, и из его уст вырывались раскаты сатанинского хохота.
Она смотрела на него.
– Ты… ты можешь смеяться… над этим?
– Над этим, – пробормотал он, – над собой, над всем миром. “Как этот человек или дьявол, – передразнил он ее, – мог возбудить такую любовь?”
– Но она любит тебя, – сказала Тереза. – Она в этом отношении лохожа на меня. Она будет любить тебя до конца своих дней. Вот почему я прошу тебя не видеться с ней. Не надо делать ее жизнь тяжелее, чем она есть…
– Тяжелее? – усмехнулся Жан. – Быть замужем за хорошим человеком, который любит и уважает ее? Которому она родила двух детей?
– О, Жан, почему вы, мужчины, так глупы? Ее заставили выйти замуж. Если бы Жерве позволил ей выбрать между замужеством и монастырем, я знаю, она предпочла бы постриг. Но он не дал ей такого шанса. Единственное, что он ей разрешил – это выбирать из числа ухаживавших за нею…
– И кого же она выбрала? – прошептал Жан.
– Дальнего родственника, Жюльена Ламона, маркиза де Сен-Гравер.
– О, Боже, – выдохнул Жан. – Мой двойник!
– И знаешь, что еще? Когда я увидела его в первый раз, я сразу поняла, почему она выбрала его. Это поразительно, как он похож на тебя. Дети, особенно мальчик, вполне могли бы сойти за твоих. Я… я очень люблю Жюльена. Молю Господа, чтобы Жюльен никогда не узнал, почему она так настаивала, чтобы их первенца назвали Жан…
Жан встал.
– Я должен увидеть ее, – сказал он. – Не хочу причинять ей неприятности или заставлять ее повторять клятвы – хотя она давала эти клятвы. Но я люблю ее, сестренка, люблю всем сердцем. Люблю больше самой жизни. Ты должна понять это. Возможно, я никогда больше ее не увижу. Но я должен увидеть ее, Тереза. Должен.
– Я знала, что ты это скажешь, – вздохнула Тереза. – Они живут неподалеку отсюда. Николь просила Жюльена купить дом поблизости, чтобы она могла навещать меня. Она единственный и настоящий друг, какой у меня есть. Мы… мы утешаем друг друга.
Она замолчала, глядя на него.
– Поезжай к ней. Жюльена нет дома – он в Версале. Он не хотел ехать. Думаю, она время от времени отсылает его, чтобы иметь возможность спокойно помечтать о тебе. Жан, Жан, я спрашиваю себя, заслуживаешь ли ты такой любви?
– Я тоже задаю себе этот вопрос, – отозвался Жан. – Расскажи мне, как туда проехать.
Час спустя, ожидая в другом холле, он не мог разобраться в своих мыслях, так стучало его сердце. Он слышал детские голоса, и при мысли об их зачатии тысячи мучительных смертей раздирали его сердце. Потом раздался ее ясный, мелодичный голос:
– А теперь, мои любимые, спать. Мама скоро вернется, как только посмотрит, что там за странный господин…
После этого она спустилась в холл и замерла. Одной рукой она схватилась за горло и застыла так. Кровь отхлынула у нее от лица. Побелели даже губы.
“О, Боже, Боже, только бы она не упала в обморок”, – подумал Жан, потом очень медленно улыбнулся.
– Теперь, когда вы увидели этого странного господина, мадам маркиза, – пошутил он, – вы можете вернуться к своим маленьким любимым детям…
– Жанно! – вырвалось у нее. – О, Жанно, Жанно, Жанно… Они ведь говорили, что ты умер!
С этими словами она пробежала через весь холл и оказалась в его объятиях.
И тут Жан понял, что за всю жизнь никто его не целовал так. И никогда не будут целовать, проживи он хоть тысячу лет…
Он осторожно отвел ее руки и слегка отодвинулся от нее.
Она повисла у него на руках, лицо ее было белее смерти, слезы текли по щекам, все лицо оказалось мокрым, и крупные слезы сверкающими бриллиантами стекали с подбородка, образуя на шее ручейки. Он чувствовал, как она дрожит. Поэтому, когда он ее отпустил, она беззвучно упала на пол и осталась лежать, сотрясаясь в рыданиях.
Он помог ей подняться по лестнице в спальню. Там он уложил ее на постель и сел рядом.
Она с трудом подняла руку и водила ею по его лицу, словно для того, чтобы удостовериться, что это на самом деле он. Ее прикосновения были легки, как ветерок, но они разрывали ему сердце.
“Еще мгновение, и я тоже начну плакать, – мысленно застонал он, – а это будет плохо, очень плохо”.
– Я не говорила Терезе, – прошептала она, – я решила, что у нее хватает огорчений. Жерве сказал мне об этом шесть месяцев назад. Вот почему я отослала Жюльена, чтобы никто не мешал мне спокойно пережить свое горе. Если бы не дети, я сошла бы с ума… или умерла тоже, как говорил мне о тебе Жерве…
– Действительно, было бы лучше, если бы Бог прибрал меня! – вырвалось у Жана.
– Нет, Жанно, нет, мой любимый, моя единственная любовь. Это счастье, быть живой и в том же мире, что и ты, но знаешь, что я не свободна уйти с тобой, как я хочу – а я хочу этого, Жанно, так хочу, так хочу! – из-за детей. Ты понимаешь меня, мой Жан, это тяжкая участь…
Она смотрела на него, и глаза ее сверкали.
– Однажды я принадлежала тебе, – прошептала она, – и я могу опять быть твоей… сейчас, сегодня ночью. Жюльена нет…
– Нет, – хрипло произнес Жан. – Бога ради, нет!
Ее руки так нежно касались его лица.
– Почему нет, мой Жан? – прошептала она.
– Тереза сказала, что он хороший человек, он любит тебя, он добр к тебе. В моей жизни было достаточно предательства, маленькая Николь. Не могу этого объяснить, – шептал он, – но то, что существует между нами, нельзя испачкать вот таким способом…
Она улыбнулась ему.
– Но я люблю тебя, а не его, – сказала она. – Я… я не могу освободиться от чувства, что мои дети незаконнорожденные, потому что они не твои!
Он вдруг встал. Это было резкое, почти судорожное движение.
– Это было давно, Николь, – сказал он. – Что будет, если мы освежим нашу память? Ты хочешь, чтобы я уехал отсюда с твоим клеймом в сердце, чтобы каждый раз, просыпаясь, я умирал от любви к тебе? Та ночь кажется теперь смутной, хотя забыть ее я не могу. Но сейчас, Николь, Николь, неужели ты хочешь, чтобы мой ум и мое сердце оказались прокляты, как мое лицо?
Она закрыла глаза и затрясла головой так, что слезы из-под прикрытых ресниц брызнули в разные стороны.
– Не понимаю тебя, – всхлипнула она. – Я знаю только одно: если ты сейчас уйдешь от меня, я умру…
Он подошел и стал нянчить ее в своих больших руках, как ребенка, очень ласково целовал ее, нежно и без всякой страсти. Он чувствовал, как успокаивается ее дыхание. Она уперлась руками в его грудь и мягким движением отодвинула его прочь.
– Ты прав, Жанно, – прошептала она. – А теперь уходи… уходи скорее, пока я еще мирюсь с этим!
Через четыре часа в Марселе Жан Поль Марен был так пьян, как бывают пьяными аристократы. Он выпил огромное количество вина, пытаясь притупить свои чувства, стараясь облегчить то, что никогда уже в его жизни нельзя будет облегчить, – смерть в своем сердце. В конце концов под утро он, шатаясь, вышел из последнего aubeye[15]Кабак (фр.) и стал пробираться к платной конюшне.
Он пересекал площадь, когда неопрятная жрица греха стала приставать к нему. Она тронула его за плечо и прошептала:
– Ночь любви, мой господин? Вы выглядите одиноким…
“Одинокий? – подумал Жан. – Я умирал от одиночества, я погиб от одиночества. Но не от того одиночества, которое ты можешь облегчить… Мое одиночество, бедная poule[16]Птичка, девка (фр.) , не имеет цены, и избавление от него нельзя купить за все золото, какое когда-либо было добыто в мире…”
Он обернулся к ней с пьяной добротой, собираясь дать ей франк или два, и она увидела его лицо.
Она замерла, глядя на него. Ее усталые воспаленные глаза смягчились.
– Пойдем, – нежно сказала она. – С твоим несчастным разбитым лицом тебе всегда приходится покупать любовь… на этот раз ты получишь ее бесплатно… пойдем, мой pauvre[17]Бедный (фр.) . Во имя всех святых, как они должны были мучить тебя!
Жан покачивался, глядя на нее.
– Спасибо, – сказал он. – Ты добрая. Но сегодня я менее всего нуждаюсь в любви…
– Тогда в другой раз, – пробормотала она. – Я всегда здесь и если…
– Нет, – сказал Жан и пошел прочь.
Он шагал по едва освещенным улицам, думая: “Полюбуйся на свою судьбу, Жан Поль Марен! Потерять единственную в мире женщину, способную любить тебя, и быть обладателем лица, которое вызывает жалость даже у проститутки…”
Пошатываясь, он шел по направлению к конюшне. Его удивило, почему вдруг свет фонарей стал размываться. И когда он поднес руку к глазам, чтобы протереть их, его пальцы стали мокрыми.
– О, Боже! – прошептал он.
Он прислонился к стене какого-то дома и стоял так, плача. А утро подкрадывалось мягкими лапками миллионов маленьких серых котят…
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления