Удивительным физическим проявлением болезни моего мужа была всеобъемлющая прострация. Тело столь сильное, что подтверждали частые судороги, и такая инертность в нем! Он мог целый день лежать, как бревно; затем без предупреждения или конкретного повода начинались спазмы. Уравновешенный научный мозг Артура хорошо переносил это состояние; бред начался только за два дня до смерти. В тот момент меня не было рядом, я совсем измучилась и не могла спать, так что доктор настоял, чтобы я отправилась на продолжительную автомобильную прогулку. На свежем воздухе я задремала и проснулась оттого, что незнакомый голос сказал мне прямо в ухо: "Ну а теперь — гвоздь программы". Поблизости никого не было. И тут я услышала голос моего мужа — знакомый и любимый, — ясный, сильный, низкий, размеренный: "Запомни все точно, это очень важно. Меня увлекают силы бессознательного. Может быть, я больше не смогу с тобой говорить. Но я здесь, меня не изменят страдания; я всегда смогу думать; ты всегда сможешь читать мои… — Голос сорвался в страстный вопрос. — Но кончится ли это когда-нибудь? — словно некто что-то ему сказал. И тут я услышала смех. Смех, который я слышала под мостом Магдалины, был божественной музыкой по сравнению с этим! Даже лицо Кальвина, когда он злорадствовал, глядя на сожжение Сервета, преисполнилось бы милосердия, услышь он этот смех, превосходно воплощавший самую суть проклятия.
С этой минуты мысли моего мужа словно поменялись местами с мыслями другого. Они были снизу, внутри, подавлены. Я сказала себе: "Он мертв!"
И тут возникла мысль Артура: "Лучше б я притворился безумным. Это спасло бы ее, быть может, и это изменило бы все. Сделаю вид, что я зарубил ее топором. Будь все проклято! Надеюсь, она не слышит. — Теперь я уже полностью проснулась и велела шоферу ехать домой. — Надеюсь, она погибла в автокатастрофе, надеюсь, что ее разнесло на миллион кусочков. Господи! Услышь мою молитву! Пусть анархист бросит бомбу и разорвет Магдалину на миллион кусочков! Особенно мозг! Главное — мозг. О Боже! Моя первая и последняя молитва: разнеси Магдалину на миллион кусочков!".
Самым ужасным в этой мысли была моя убежденность — тогда и теперь — что она возникла в сознании совершенно ясном и последовательном. И я чрезвычайно боялась думать о смысле его слов.
У дверей палаты меня встретил санитар, попросивший не входить. Не владея собой, я спросила "Он умер?", и, хотя Артур лежал на постели абсолютно недвижный, я прочитала ответную мысль "Умер!", безмолвно произнесенную полным издевки, ужаса, цинизма и отчаяния тоном, которого я никогда не слышала прежде. Это было нечто или некто, бесконечно страдавший и бесконечно глумившийся над самим страданием. И это нечто завесой отделяло меня от Артура.
Снова послышалось свистящее дыхание; казалось, Артур пытается выразить себя, прежнего. Ему удалось негромко произнести: "Это полиция? Выпустите меня из дома! За мною пришла полиция. Я зарубил Магдалину топором". Появились симптомы бреда. "Я убил Магдалину", — пробормотал он десяток раз, потом принялся снова и снова повторять "Магдалину…", голос угасал, затихал, все еще повторяя. Затем внезапно, очень ясно и громко, пытаясь привстать на постели, он произнес: "Я размозжил Магдалину топором на миллионы кусочков". И после секундной паузы: "Миллион — в наши времена не так уж много". После этого (теперь я понимаю, что то был голос вменяемого Артура), он снова начал бредить. "Миллионы кусочков", "целый миллион", "миллион миллион миллион миллион миллион, миллион" и так далее, и вдруг внезапно: "Собачка Фанни умерла".
Я не могу пояснить последнюю фразу моим читателям, скажу только, что она значила для меня очень многое. Я зарыдала. И в этот момент уловила мысль Артура: "Ты должна записывать, а не плакать". Я взяла себя в руки, вытерла слезы и принялась писать.
В этот момент пришел врач и стал уговаривать меня отдохнуть. "Вы только сами себя изводите, миссис Блэр, и совершенно напрасно, потому что он без сознания и ничего не чувствует". Пауза. "Господи! Почему вы так на меня смотрите?", — воскликнул он, не на шутку испугавшись. Верно на моем лице появилось нечто от этой дьявольщины, что-то от этого хохота, этого отвращения, этой трясины презрения и безнадежного отчаяния.
Я вновь погрузилась в себя, устыдившись, что сущее знание — сиречь знание гнусное — преисполнило меня столь жуткой гордыни. Теперь понятно, отчего пал Сатана! Я стала понимать старые легенды, да и многое другое…
Я сказала доктору Киршоу, что исполняю последнюю волю Артура. Он не стал возражать, но я заметила, что он подал знак санитару, чтобы тот не спускал с меня глаз.
Палец больного подозвал нас. Говорить Артур не мог, лишь чертил круги на одеяле. Врач (с примечательной сообразительностью), подсчитав круги, кивнул:
— Да, уже почти семь часов. Время принимать лекарство, верно?
— Нет, — объяснила я, — он хочет сказать, что он в седьмом круге дантова Ада.
В этот момент у Артура начался буйный бред. Дикие долгие вопли вырывались из его горла: его неустанно пожирал Дис; каждый вопль свидетельствовал о встрече с зубом чудовища. Я объяснила это врачу.
— Нет, — ответил тот, — он потерял сознание.
— Увидите, — сказала я, — он издаст еще восемь воплей.
Доктор Киршоу взглянул на меня удивленно, но принялся считать.
Мои подсчеты оказались верны.
Он обернулся ко мне:
— Да человек ли вы?
— Нет, — отвечала я. — Я коллега своего мужа.
— Мне кажется, это внушение. Вы его гипнотизировали?
— Нет, но я умею читать его мысли.
— Да, теперь припоминаю. Я читал очень любопытную работу о рассудке, два года назад.
— Это были детские забавы. Но позвольте мне продолжить работу.
Он дал последние распоряжения санитару и ушел.
Страдания Артура в этот момент были невыразимы. Он был пережеван в полную кашу и очутился на языке Диса, каждый кровавый кусочек сохранял идентичность свою собственную и целого.
Соски на языке были змеями, каждая скрежетала ядовитыми зубами, завидев пищу.
Хотя чувственность Артура нисколько не притупилась, даже сверхобострилась, его болезненные ощущения, казалось, усиливались, когда рот открывался. Когда же он закрывался, чтобы пережевать пищу, забвение обрушивалось, точно удар молнии. Милосердное забвение? О! Что за мастерский удар жестокости! Вновь и вновь Артур просыпался от абсолютной пустоты к аду мучений, чистому экстазу страданий, пока не понял, что так будет продолжаться до самого конца, пока сокращается сердце, бьется злобный пульс, сознание питается током крови. Я уловила страстную мольбу, чтобы смерть завершила пытку.
Кровь струилась все медленней и все слабее; я чувствовала, как Артур уповает на смерть.
Эта страшная надежда внезапно померкла, сникла от сомнений. Упованиям пришел конец, страх восстал драконом со свинцовыми крыльями. А вдруг, думал он, смерть меня не прикончит!
Я не могу сформулировать эту концепцию. Нет, сердце его не исчезло, ему некуда было исчезать, он знал, что оно бессмертно, бессмертно в царстве невообразимой боли и мучений, освещенном одним только светом, — бледным мерцанием ненависти и гибели. Эта мысль нашла выражение в таких словах:
Я — ТО, ЧТО Я ЕСТЬ
Нельзя сказать, что к ужасу добавилось кощунство; скорее, оно и было средоточием ужаса. Это был скрежет зубовный проклятой души.
Демоноподобное существо, которое я теперь ясно узнала, — оно присутствовало в моем последнем «сне» в Кембридже, — кажется, собиралось сделать глоток. В этот момент умирающего сотрясла судорога, и демон зашелся в отрыжке. Внезапно мне пришла в голову теория, что этот «демон» был воображаемой персонификацией болезни. Мгновенно я поняла всю демонологию от Бодена и Вейруса до современников, без пробелов. Но воображение это было или реальность? Реальность такова, что способна утопить любую «здравую» мысль.
В этот момент появился старый Артур:
— Я не чудовище! Я — Артур Блэр из Феттса[10]из Феттса — Привилегированный колледж в Эдинбурге. и колледжа Святой Троицы. Я пережил приступ болезни.
Больной слабо пошевелился. Часть его мозга на мгновение вытеснила яд и яростно работала вопреки времени.
— Скоро я умру.
— Утешение в смерти — это религия.
— В жизни нет применения религии.
— Сколько на свете атеистов, сочиняющих статьи во имя братства и всего живущего! Религия в жизни, — либо развлечение и снотворное, либо притворство и мошенничество.
— Я воспитывался пресвитерианином.
— С какой легкостью я перешел в англиканскую церковь!
— И где теперь Бог?
— Где Агнец Божий?
— Где Спаситель?
— Где Утешитель?
— Почему меня не спасли от этого дьявола?
— Примется ли он пожирать меня снова? Чтобы полностью поглотить меня? О, что за чудовищная участь! Для меня совершенно ясно — надеюсь, ты записываешь, Магдалина! — что демон создан изо всех, кто умер от Брайтовой болезни. Кажется, я один раз видел чавкающую трясину кровавой жижи.
— Я буду молиться.
Последовало страстное воззвание к Создателю. Столь искреннее, что непочтительно было бы предавать его печати.
И следом — холодный ужас кощунственного выпада против молчащего Бога.
Затем пришла ясная черная мука сознания — абсолютной уверенности — "Бога нет!", ей сопутствовала волна бешеной ненависти к людям, которые столь бойко убеждали его, что Бог есть, почти маниакальная надежда на то, что им предстоит страдать больше, чем ему, если такое вообще возможно.
(Бедный Артур! Он еще не полностью познал вкус плодов Мучения; ему придется выпить до дна этот самый жуткий из напитков).
— Нет, — думал он, — возможно, мне не достает их «веры».
— Может быть, если мне действительно удастся убедить себя в существовании Бога и Христа… возможно, если я смогу обмануть себя, вера возможна…
Такая мысль — подспорье для капитуляции честности, отречения от здравого смысла. Она свидетельствовала о последнем бесполезном сопротивлении его воли.
Демон поймал его и вцепился, снова начался буйный бред.
Мои плоть и чувства восстали. Охваченная необоримыми позывами рвоты, я выбежала из комнаты и намеренно на целый час отключила свою чувственность от сознания. Я и раньше знала, что малейшее присутствие в комнате табачного дыма изрядно сокращает мои способности. С этой целью я курила одну сигарету за другой с превосходным эффектом. Я ничего не ведала о том, что происходит.
Артур, ужаленный ядовитым млечным соком, свалился в огромное сводчатое брюхо, напоминающее адский купол, восставший над пузырящейся жижей. Я почувствовала, что его расчленили не просто механически, но и химически, что его существо все больше и больше распадается на частицы, воплощающиеся в новых отвратительных формах, но, что хуже всего, самого Артура это не меняет; вопреки всему, нетронутые память и здравый смысл работают еще точнее, пока новый кошмарный опыт поставляет им информацию. Казалось, к пытке добавилось некое мистическое состояние; хотя Артур не был, совершенно не был этой бесформенной грудой сознания, все же это был именно он. Нас всегда, по меньшей мере, двое! Тот, кто чувствует, и тот, кто знает, — не вполне один человек. Эта двойственность личности ярко проявляется в смерти.
Не менее важным было то, что чувство времени, на которое обычно полагаются люди, — в таких случаях, как мой, особенно, — намеренно исказилось, если не пропало совсем.
Все мы судим о течении времени в соответствие с нашими обыденными привычками или каким-то подобным стандартом. Обреченность на бессмертие должна естественно разрушить ценность такого чувства. Если ты бессмертен, какая разница между коротким и длинным промежутком времени? Тысяча лет и один день, — очевидно, одно и то же с точки зрения «навсегда».
В нас скрыты бессознательные часы, — часы, заведенные опытом человечества на семьдесят или примерно семьдесят лет. Пять минут — слишком долго для нас, если мы ожидаем омнибус, вечность, если ждем возлюбленного, и сущий пустяк, если заняты приятным делом или спим.[11]Одна из величайших жестокостей природы — то, что все болезненные и депрессивные ощущения, кажется, длятся дольше обычного; когда же мысли приятны и настроение возвышенно, время словно летит. Таким образом, когда подводишь итог жизни с отстраненной точки зрения, кажется, что удовольствия и мучения занимают равные периоды, но остается впечатление, что мучения были неизмеримо сильнее удовольствий. Это может быть оспорено. Вергилий писал: "Forsitan haec olim meminisse juvabit", и есть один современный автор, одержимый пессимизмом, а на самом деле вполне оптимистичный. Но новые факты, которые я привожу, могут придать совершенно новое направление дискуссии; они бросают меч колоссальной тяжести на эти дрожащие весы.
Мы думаем, что семь лет — долгий срок, когда говорим о тюремном заключении, и совершенно ничтожный, когда речь заходит о геологии.
Но когда существует бессмертие, возраст вселенной сам по себе — ничто.
Эти умозаключения не полностью захватили сознание Артура; они нависли над ним угрозой, а в обостренном сознании, освобожденном от естественного для живущего чувства времени, каждое движение демона представлялось действием бесконечно долгим, хотя промежутки между криками, которое издавало лежащее в постели тело, были совсем короткими. Каждый приступ боли или ужаса рождался, возносился до вершины и ниспадал, чтобы возродиться спустя мгновение, казавшееся целой эпохой.
Это ощущение было еще сильнее в процессе ассимиляции Артура «демоном». Кома умирающего была феноменом, вырванным из времени. Ситуация «переваривания» оказалась новой для Артура, у него не было оснований для предположений и данных, с помощью которых он смог бы определить расстояние до конца. Могу лишь бегло описать этот процесс; по мере того, как его поглощали, сознание Артура перемещалось в сознание «демона», он сливался воедино с его голодом и мерзостью. В то же время он пережевывал себя сам, собственным существом рвал свои тончайшие молекулы, самым гнусным образом глумясь над той частью себя, что была отвергнута.
Я не смогу описать заключительный процесс; суть его в том, что демоническое сознание уходило, Артур становился экскрементами демона, и, точно эти нечистоты, падал еще глубже в мерзостную пропасть тьмы и ночи, чье имя — смерть.
Еле живая, я поднялась. С трудом произнесла: "Он мертв". Санитар склонился над телом. "Да! — повторил он, — мертв!". Казалось, вся вселенная слилась в едином жутком хохоте смерти и ужаса. "Мертв!".
Я не вставала с места. Я чувствовала, что должна удостовериться, что смерть всему положила конец. Но горе человечеству! Сознание Артура было живее прежнего. Это был черный страх падения, немой экстаз беспрерывного страха. На море позора не было волн, ни малейшего движения мысли на проклятых водах. Не было никакой надежды в этой бездне, ни единого намека, что это может прекратиться. Полет был столь бесконечным, что даже не ощущалось ускорение; он был постоянен и горизонтален, точно падение звезды. Не было даже ощущения скорости; полет должен был быть невероятно быстрым, судя по необычному страху, который он вызывал, и в то же время немыслимо медленным, если представить бездонность пропасти.
Я приняла меры, чтобы меня не беспокоили почести, которые люди — о, сколь глупо! — воздают усопшим, и нашла утешение в сигарете.
И только сейчас, впервые, как ни странно, я стала обдумывать возможность помочь ему.
Я анализировала ситуацию. Должно быть, это были его мысли, иначе я бы не смогла их воспринимать. У меня не было оснований считать, что до меня долетают чьи-либо другие мысли. Он был жив в прямом смысле слова, он, а не кто-то иной, стал добычей невыразимого страха. Очевидно, у этого страха было некое физическое основание в мозгу и теле. Все прочие феномены, которые я наблюдала, были непосредственно связаны с физическим состоянием; это было отражение сознания, с которого спали оковы человеческого, процессов, действительно происходивших в теле.
Возможно, интерпретация ложна, но это была его интерпретация, и именно она порождала муки, превосходящие те, которые поэты называют адскими.
Стыдно признаться, но первым, о чем я подумала, была католическая церковь и ее мессы для упокоения усопших. Я пошла в храм, обдумывая по дороге все, что когда-либо было сказано — предрассудки сотни дикарских племен. В глубине души я не могла определить, чем отличаются варварские ритуалы от христианских.
Как бы то ни было, мой план не удался. Священник отказался молиться за душу еретика.
Я поспешила обратно и возобновила свое бдение. Изменений не было, только углубление страха, обострение одиночества, все большее погружение в кошмар. Я только и могла уповать, что, по мере угасания жизненных процессов, смерть станет концом: ад, граничащий с полным уничтожением.
За этим последовала цепь размышлений, конечным из которых стало намерение ускорить процесс. Я думала о том, как разрушить мозг, но понимала, что у меня нет возможности это сделать. Решила, что можно заморозить тело, сочинив историю для санитара, но потом поняла, что не может быть холода страшнее бесконечной черной пустоты.
Я подумала, не сказать ли врачу, что Артур хотел передать свое тело хирургам, что он боялся быть погребенным заживо, — придумать все, что угодно, лишь бы заставить их извлечь мозг. В этот момент я взглянула в зеркало. Я поняла, что не должна ничего говорить. Мои волосы поседели, лицо осунулось, безумные глаза налились кровью.
Беспомощная и несчастная, я легла на диванчик в кабинете и жадно принялась курить. Облегчение было столь сильным, что моему чувству преданности и долга предстояла немалая битва, чтобы заставить меня возобновить работу. Смесь ужаса, любопытства и восторга, должно быть, помогла.
Я погасила пятую сигарету и вернулась в обитель смерти.
Я провела за столом меньше десяти минут, и тут с пугающей неожиданностью случилась перемена. В какой-то точке пропасти тьма собралась, сконцентрировалась и вспыхнула зловещим пламенем, хлынувшим бесцельно из ниоткуда в никуда.
Это сопровождалось гнуснейшей вонью.
Все завершилось мгновенно. Точно гром, которому предшествует молния, последовал жутчайший шум, который я могла бы назвать криком больной машины.
Крик этот повторялся с равными промежутками в течение часа пяти минут и оборвался столь же внезапно, как и начался. Артур все еще падал.
Через пять часов произошел еще один подобный пароксизм, но сильнее и продолжительней. Снова настала тишина, — несколько столетий страха, одиночества и позора.
После полуночи под падающей душой открылся серый океан кишок. Казалось, он безграничен. Артур с плеском упал в него и стал по-новому воспринимать происходящее.
Море, хоть и бесконечно холодное, было покрыто кипящей зыбью. Более-менее однородная слизь, вонь которой превосходит все человеческие представления (в нашем языке недостает слов, определяющих запах и вкус; мы всегда относим наши чувства к области общеизвестного,[12]Это мое общее замечание относится и к ученым, с одной стороны, и к писателям, с другой. Мы можем выразить новую идею, только объединив две старые или же прибегнув к метафоре; так любое число можно образовать при помощи двух других. У Джеймса Хинтона[Джеймс Хинтон (1822–1875) — автор книги "Тайна боли" (1866), в которой утверждалось, что существует равновесие страданий: боль, которую испытывают одни люди, идет на пользу другим — прим. пер. ] была, без сомнения, очень свежая, простая и выразительная идея о "четвертом измерении пространства"; но ему было очень трудно объяснить ее другим, даже если это были серьезные математики. Таков, полагаю я, значительнейший фактор, препятствующий прогрессу человечества, — великие люди считают, что они будут поняты окружающими. Даже такой мастер просто говорить по-английски, как покойный профессор Хаксли[Томас Генри Хаксли (Гексли) (1824–1895) — британский биолог-дарвинист — прим. пер. ] был столь принципиально недопонят, что его постоянно обвиняли в выдвижении тезисов, которые он намеренно опровергал самым ясным языком. постоянно завивалась зелеными водоворотами — бешеными красными кратерами с мертвенно-белыми заостренными краями; оттуда извергался гной, образовывая все известные человеку вещи, но в изуродованном, униженном, кощунственном виде.
Вещи невинные, вещи счастливые, вещи святые! Каждая невыразимо оскверненная, омерзительная, тошнотворная! Во время бдения на следующий день я распознала один рисунок. Я увидела Италию. Сначала карту Италии — нога в сапоге. Но эта нога стала быстро меняться, минуя множество фаз. По очереди она становилась лапами всех животных и птиц на свете, и каждая была изуродована всеми мыслимыми болезнями — от проказы и слоновости до золотухи и сифилиса. Было ясно, что это неотделимая и вечная часть Артура.
Затем сама Италия, гнусная в каждой детали. И следом я сама. Воплощенная во всех женщинах на свете, со всеми болезнями и следами пыток, которые Природа и человек способны замыслить в адских фантазиях, и каждая умирала так же, как Артур, и их вечные муки дополняли его собственные, и были узнаны и восприняты, как его собственные.
То же произошло с нашим несуществующим ребенком. Все дети всех народов, — недоношенные, изувеченные, подвергнутые пыткам, разодранные на части, замученные с изобретательностью, на которую способен только величайший из дьяволов.
Подобное происходило с каждой мыслью. Я поняла, что разложение мозга мертвеца постепенно затрагивает каждую его мысль, марая ее краской самого ада.
Я засекла продолжительность одной мысли: несмотря на то, что в ней были неисчислимые миллионы деталей, и каждая ясная, яркая и продолжительная, длилась она всего лишь три секунды земного времени. Я подумала, что в его мощном мозге хранится гигантское количество мыслей; ясно было, что они не истощатся и за тысячу лет.
Но, возможно, если разрушить мозг, чтобы его составные части оказались неразличимы…
Принято считать, что сознание обусловлено правильной циркуляцией крови в клетках мозга; но почему бы записям мыслей не осуществляться как-то иначе? Теперь мы знаем, что опухоль мозга порождает галлюцинации. Сознание работает странным образом; небольшое нарушение кровообращения, и оно угасает, точно свеча, или же приобретает чудовищные формы.
Но вот сокрушительная истина: в смерти человек живет снова, и живет вечно. Можно было бы догадаться и раньше: фантасмагорическая жизнь, возникающая в сознании утопающего, предполагает нечто подобное у каждого человека с активным и живым воображением.
Хуже всего то, что сами мысли были предчувствиями мыслей перед тем, как те появлялись. Карбункулы, нарывы, язвы, раковые опухоли — нет аналогов гнойникам в утробе ада, в бурлящие конвульсии которого погружался Артур — глубже, все глубже.
Важность этого опыта не может быть постигнута человеческим разумом. Я была убеждена, что для меня конец наступит с кремацией его тела. Я безмерно радовалась, что Артур распорядился это сделать. Но для него начало и конец, судя по всему, не имели значения. Мне казалось, что сквозь все доносится подлинная мысль Артура: "Хотя это все — я, это лишь мое случайное свойство; я же стою поодаль, невредимый, вечный".
Ни в коем случае не следует думать, что все это в какой-то степени умаляло интенсивность страданий. Скорее, лишь добавляло им силы. Быть омерзительным — не так страшно, как быть ввергнутым в мерзость. Погрузиться в нечистое, — означает стать нечувствительным к отвращению. Но если сделать это и все равно оставаться чистым, каждая гнусность лишь добавляет боли. Представьте мадонну, заключенную в теле проститутки и вынужденную признать "Это я", ни на секунду не утрачивая отвращения. Не только быть заточенным в аду, но и по принуждению участвовать в адских таинствах; не только быть верховным жрецом его ритуалов, но прародителем и провозвестником его культа; Христос, которому отвратителен поцелуй Иуды, теперь узнает, что предатель — он сам.
По мере того, как продвигалось разложение мозга, гнойники порой лопались одновременно, и, в результате, к обычному кошмару добавлялись путаница и гипертрофия безумия со всеми ее муками. Можно предположить, что любая неразбериха была бы отдохновением от столь омерзительной ясности, но это было не так. К мучениям добавлялось оглушительное чувство тревоги.
Появлялись устрашающие видения, они исчезали, взрываясь и превращаясь в кашеобразные окаменелые нечистоты, которые были главным элементом многих частиц, из которых состоял Артур. Пока он падал глубже и глубже, феномен возрастал во всех смыслах. Теперь нечистоты стали джунглями, в которых неизвестность и ужас целого постепенно смогли затмить даже отвращение, которое вызывала каждая составляющая.
Безумие живущих — вещь столь гнусная и жуткая, что любое сердце может окаменеть от ужаса; но это ничто по сравнению с безумием покойников!
Теперь возникло новое осложнение: необратимый и полный распад уравновешивающего механизма сознания, который контролирует чувство времени. В чудовищно разбитом и деформированном мозге, похожем на текущее бесформенное желе с внезапно появляющимися огромными щупальцами, время распадалось в тысячу раз сильнее. Чувство последовательности само по себе было уничтожено; вещи последовательные казались наложенными друг на друга или совпадающими в пространстве; образовалось новое измерение, границы стерлись, открыв еще одну бездонную пропасть.
Ко всему прочему добавились замешательство и страх, по сравнению с которыми земная агорафобия кажется жалкой пародией; в то же время Артура терзало ощущение замкнутости пространства, поскольку из бесконечности нет выхода.
Добавим к этому безнадежность от монотонности ситуации. Хотя феномены менялись, в целом они казались одинаковыми. Все человеческие задачи облегчаются уверенностью, что когда-нибудь они завершатся. Даже наши радости были бы невыносимы, если б мы убедились, что они будут продолжаться, сменяясь скукой и отвращением, усталостью и пресыщением, все дальше и дальше. В этой нечеловеческой, сверхдьявольской преисподней присутствовала утомительная повторяемость, один и тот же диссонанс, непрерывный визг, и промежутки тишины не давали отдохновения, лишь страшное перетекание ужаса через край в ожидании нового кошмара.
Часами, тянувшимися для Артура, точно вечность, продолжалась эта стадия, пока каждая клетка, содержащая память о чем-то, была исковеркана, быстро сгнивала и распадалась.
Бактериальное разложение, поначалу ничтожное, сменилось грубым химическим процессом. Гнилостные газы, формирующиеся в мозгу и вновь проникающие в него, в сознании Артура представлялись полчищами гнойников, бесформенных и безликих — Артур еще не постиг бездну. Ползущая, извивающаяся, окутывающая Вселенная объяла его, погрузив в неописуемую скверну, втягивая в удушающий ужас.
Раз за разом она топила его сознание в пучине, описание которой он не способен был мне передать; неудивительно, ведь его мучения совершенно превосходили пределы человеческого выражения.
Муки лишь расширялись, усиливались с каждым фиалом гнева. Память окрепла, понимание возросло, воображение стало безграничным.
Как знать, что это означало? Человеческий рассудок не может по-настоящему воспринимать числа за пределами примерно двух десятков; он оперирует цифрами благодаря умозаключениям, а не руководствуясь впечатлением. Только высочайший интеллект способен отличить пятнадцать спичек, лежащих рядом, от шестнадцати, не пересчитав их. После смерти это ограничение полностью исчезает. В бесконечном содержании Вселенной каждая вещь осознается отдельно. Мозг Артура стал равным тому, которым теологи наделяют Создателя; только вот способности повелевать ему не было дано. Беспомощность человека перед обстоятельствами возросла в нем безгранично, но детали и целое он воспринимал без изъяна. Артур понимал, что Многое равнозначно Единственному, без утраты или смешения концепций каждого. Он был Богом, но Богом безнадежно проклятым; существом высшим, но ограниченным природой вещей, и природа эта состояла исключительно из мерзости.
У меня почти не оставалось сомнений, что кремация тела моего мужа сократит процессы, которые в погребенном продолжаются до той поры, пока не останется следов органической субстанции.
Первое прикосновение пламени породило процесс столь жестокий и явственный, что все прошлое поблекло в его ярком свете.
Неутолимые муки боли невозможно описать; если и было какое-то облегчение, то лишь в ликовании оттого, что это кончится.
Не просто время, но все пазухи времени, все монстры из чрева времени подлежали уничтожению; даже эго могло уповать на свой конец.
Эго — "червь, что не умирает", а существование — "огонь неугасимый".[13]"червь, что не умирает"… "огонь неугасимый" — Евангелие от Марка, 9:44 И вот во вселенском погребальном костре, прорве жидкой лавы, выпущенной вулканами бесконечности, в "огненном озере" для дьявола и ангелов его,[14]"огненном озере" для дьявола и ангелов его — Откровение 20:10 неужели нельзя достичь дна? Ах! Но времени больше не было, равно как и его призрака!
Оболочка была истреблена огнем, плотские газы, объединяясь и разъединяясь, были унесены пламенем, освобождены от органической формы.
Где был Артур?
Его мозг, его индивидуальность, его жизнь были безоговорочно уничтожены. По частицам, именно так, Артур слился со вселенским сознанием.
И я слышала его утверждение; или, скорее, это мой перевод на английский единственной мысли, суть которой была: «Горе».
Вещество называется духом или материей.
Дух и материя суть одно, неделимое, вечное, неразрушимое.
Бесконечная и вечная перемена!
Бесконечная и вечная боль!
Никакого абсолюта, никакой правды, никакой красоты, никакой идеи, одни лишь водовороты формы, нескончаемые, неукротимые.
Вечный голод! Вечная война! Перемены и боль бесконечные и беспрерывные.
Индивидуальности нет, только в иллюзиях. А иллюзия есть перемена и боль, и ее разрушение есть перемена и боль, и ее новое отделение от бесконечного и вечного есть перемена и боль; и вещество бесконечное и вечное есть невыразимые перемены и боль.
За пределами мысли, что есть перемена и боль, находится существо, которое есть перемена и боль.
Это были последние слова, которые мне удалось разобрать, они сорвались в нескончаемый вопль: Горе! Горе! Горе! Горе! Горе! Горе! Горе! — в беспрерывной монотонности, которая начинает звенеть у меня в ушах, если я позволяю себе отвлечься от размышлений и прислушаться к голосу чувств.
Во сне я отчасти защищена и постоянно поддерживаю огонь в лампе, чтобы жечь в комнате табак; и все же слишком часто мои сны раздирает это повторяющееся: Горе! Горе! Горе! Горе! Горе! Горе! Горе!
Финальная стадия ясно кажется неизбежной, если только мы не верим в теории буддистов, к чему я в принципе склонна, поскольку их точка зрения на Вселенную точно подтверждается описанными здесь фактами. Но одно дело распознать болезнь, и совсем другое — найти лекарство. Честно говоря, все мое нутро выворачивает от их методов, и я, скорее, поверю в абсолютную предопределенность и достигну ее как можно скорее. Моя основная забота — не допустить предварительной пытки, и я убеждена, что взрыв динамитной шашки во рту — самый надежный способ этого избежать. Существует возможность, что, если все мыслящие умы, все "духовные существа" будут умерщвлены таким образом, и, особенно, если удастся уничтожить всю органическую жизнь, Вселенная прекратит существование, поскольку (как доказал епископ Беркли) она может существовать только в мыслящем рассудке. Нет серьезных свидетельств (в духе Беркли) существования разума за пределами человеческого. Материя сама по себе в каком-то смысле способна думать, но ее монотонное стенание не столь мерзко, как ее гнусное созидание вещей высоких и святых для того лишь, чтобы сбросить их сквозь позор и ужас в прежнюю бездну.
Я буду добиваться широкого распространения этих записок. Дневники моей работы с Артуром (тт. I–CCXIV) будут отредактированы профессором фон Бюле, исключительный ум которого, возможно, сможет отыскать избавление от кошмарной участи, ожидающей человечество. Записи приведены в порядок, и я могу спокойно умереть, поскольку вынести больше не могу, а более всего на свете боюсь заболеть и умереть естественной или случайной смертью.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления