ГЛАВА XXXI

Онлайн чтение книги Семья Поланецких
ГЛАВА XXXI

Две недели спустя портье гостиницы «Бауэр» в Венеции подал Поланецкому конверт с варшавским штемпелем. Они с женой как раз садились в гондолу, направляясь в храм Санта Мария делла Салуте; была годовщина смерти Марыниной матери, и они заказали там мессу за упокой ее души. Поланецкий опустил письмо в карман, не ожидая из Варшавы никаких важных новостей, и спросил:

– Не слишком ли рано приедем?

– Пожалуй; до службы еще целых полчаса.

– Может, хочешь поехать к Риальто?

Марыня на все соглашалась с радостью. Никогда не бывавшая до того за границей, она жила, как в волшебном сне. От избытка чувств она иногда кидалась вдруг мужу на шею, точно это он воздвиг Венецию и своей красотой город обязан исключительно ему.

– Смотрю и не верю своим глазам, – повторяла она то и дело.

Они направились к Риальто. Благодаря раннему часу движение было небольшое, каналы дремали, день был тихий, неяркий, – один из тех, когда от Канале гранде, несмотря на все великолепие, веет кладбищенским покоем, дворцы кажутся пустыми и заброшенными, а их неподвижное отражение в воде невыразимо печально, будто они канули в вечность. В такие минуты созерцаешь их в молчании, опасаясь словами нарушить лежащую на всем тишину.

Так и смотрела на них Марыня, а менее впечатлительный Поланецкий, вспомнив про письмо, достал его и углубился в чтение.

– А!.. И Машко женился, – сказал он. – Они свою свадьбу справили через три дня после нас.

– Что ты говоришь? – спросила Марыня, моргая глазами, будто только проснувшись.

– Я говорю, моя милая мечтательница, что Машко обвенчался.

– Что мне Машко, когда у меня есть мой Стах, – отозвалась она и, положив голову мужу на плечо, заглянула ему в глаза.

Поланецкий улыбнулся улыбкой человека, который снисходительно позволяет любить себя, принимая это как должное, и, несколько рассеянно поцеловав жену в лоб, продолжал читать; письмо, видимо, его занимало.

– Это форменная катастрофа! – вскричал он вдруг, подскочив, как ужаленный.

– Что случилось?

– У его жены десять тысяч рублей, завещанных дядюшкой. И больше ни гроша.

– Но это совсем немало.

– Немало? Послушай, что он пишет: «Теперь мое банкротство – вещь неизбежная, объявление меня несостоятельным – только вопрос времени». Оба друг в дружке обманулись, понимаешь? Он рассчитывал на ее состояние, она – на его.

– Хорошо, что есть хотя бы на что жить.

– Да на жизнь-то хватит, но с долгами расплатиться… А это и нас с тобой касается, и твоего отца. Все ведь может пропасть.

– Стах, – не на шутку встревожилась Марыня, – если нужно твое присутствие, давай вернемся… Какой для папы удар!

– Я немедля напишу Бигелю, чтобы действовал за меня и спас, что можно… Но не принимай, детка, этого так близко к сердцу. У меня хватит на прожиток – и нам, и твоему отцу.

– Ты добрый, Стах!.. – обняла его Марыня за шею. – С таким, как ты, мне не страшно ничего.

– Да и не все еще потеряно… Найдет Машко кредиторов – и вернет нам долг. Может быть, на Кшемень найдет покупателя. Да, вот он пишет как раз, чтобы я Букацкого спросил, не купит ли, просит его уговорить. Букацкий уезжает в Рим сегодня вечером, и я его пригласил позавтракать с нами… Что ж, спрошу. Человек он состоятельный, и занятие в жизни появилось бы. А интересно все-таки, как Машко будет жить с женой? Он пишет тут в конце: «Я не скрыл от нее состояния своих дел, она отнеслась к этому спокойно, зато ее мать рвет и мечет». Еще он пишет, что привязался в последнее время к жене, и расстанься они, это было бы для него большим ударом. Ну, да лирика эта мало меня трогает, хотя и любопытно, чем все это кончится.

– Она его не бросит, – заметила Марыня.

– Не знаю. Я тоже сначала так думал, а теперь вот сомневаюсь. Хочешь пари?

– Нет, я вообще не стремлюсь выиграть. Ты, противный, плохо знаешь женщин.

– Напротив, хорошо и потому утверждаю: далеко не все такие, как эта девочка рядом со мной в гондоле…

– В гондоле, в Венеции… со своим Стахом! – отозвалась она.

Тем временем подъехали к собору. Вернувшись от обедни, они застали поджидавшего их Букацкого в сером в клетку дорожном костюме, который был ему слишком свободен, в желтых ботинках и невообразимой расцветки галстуке, повязанном со столь же невообразимой небрежностью.

– Сегодня еду, – сказал он, поздоровавшись с Марыней. – Снять вам квартиру во Флоренции? Или, может быть, палаццо?

– Значит, вы по дороге остановитесь во Флоренции?

– Да. Хочу дать знать в галерее Уффици о вашем приезде, чтобы ковер на лестнице постелили, и черного кофе выпить, – вообще-то в Италии он дрянной, но во Флоренции у Джиакозо, на виа Торнабуони, отменнейший… Это единственное, ради чего стоит посетить этот город.

– Почему вам доставляет удовольствие говорить не то, что вы думаете?..

– Нет, в самом деле, я бы вам удобную квартирку приискал на Лунг-Арно.

– Мы сначала поедем в Верону.

– Из-за Ромео и Джульетты? Ну что ж, поезжайте, пока вы еще при этих именах не машете пренебрежительно рукой. Через месяц, пожалуй, поздно будет.

Марыня фыркнула, как рассерженная кошка.

– Стах, не позволяй этому господину меня дразнить.

– Ладно, – ответил Поланецкий, – давай я ему голову отрублю, но только после завтрака.

…Еще не рассвело.

Нас оглушил не жаворонка голос,

А пенье соловья. —

продекламировал Букацкий и спросил у Марыни: – Он написал хоть один посвященный вам сонет?

– Нет…

– Дурной знак!.. Вот у вас балкон выходит на улицу. И он ни разу не появлялся там, внизу, с мандолиной?..

– Нет.

– Плохо ваше дело.

– Да там и встать-то негде – кругом вода…

– Мог бы на гондоле подплыть. У нас, конечно, не так, атмосфера другая, но в Италии, уж кто взаправду влюблен, либо сонеты сочиняет, либо серенады поет. Это установленный факт, объясняется он географическим положением страны, морскими течениями, химическим составом воздуха и воды, так что кто сонетов не пишет и под балконом не поет, тот просто-напросто не любит. Хотите, назову авторитетные сочинения, трактующие об этом предмете.

– Придется, видно, прямо сейчас ему голову рубить, – вставил Поланецкий.

Но до приведения приговора в исполнение дело не дошло, так как завтрак был подан. Они сидели за отдельным столиком, но в зале был и общий табльдот, для Марыни, которую все живо занимало, – добавочный источник впечатлений: еще бы, увидеть самых доподлинных англичан! Было ощущение, будто ты в таких экзотических краях, куда ни одного кшеменьского жителя не занесет и не заносило. Восторженность ее подавала Букацкому и даже Поланецкому повод для беспрестанных шуток, но вместе с тем доставляла неподдельное удовольствие. Букацкий признавался, что вспоминает свою молодость, а Поланецкий окрестил жену полевым цветочком, говоря, что путешествовать с такой, как она, большая радость.

Однако «полевой цветочек», отметил про себя Букацкий, тонко чувствовал искусство и держался очень естественно. Марыне многое было известно по книгам или гравюрам. Но, не зная чего-нибудь, она прямо в этом сознавалась, не повторяя плоских или высокопарных общих мест Зато уж если ей нравилось что-то, восхищалась прямо-таки до слез. Букацкий то высмеивал ее безжалостно, то уверял, что все так называемые знатоки в шорах, а вот она – истинная ценительница как натура впечатлительная, непосредственная и неиспорченная и будь ей лет десять, ей вообще не было бы равных.

Но на сей раз говорили не об искусстве, а о варшавских новостях.

– Я письмо от Машко получил, – сообщил Поланецкий.

– И я тоже, – сказал Букацкий.

– И ты? Значит, сроки в самом деле подпирают. Нужда, как видно, крайняя. Ну так, стало быть, тебе известно.

– Уговаривает меня купить, прямо заклинает, – ну, ты знаешь что, – умышленно не договорил Букацкий, памятуя, что Кшемень был причиной размолвки между Поланецким и Марыней.

– Ах, господи! – догадавшись, отозвался Поланецкий. – Мы раньше избегали даже произносить это слово, это было как прикосновение к ране, но теперь что же, мы муж и жена… Нельзя же всю жизнь бояться этого.

Букацкий бросил на него быстрый взгляд, а Марыня покраснела.

– Стась совершенно прав, – сказала она. – Я знаю, речь о Кшемене.

– Да, о Кшемене.

– Ну и что? – спросил Поланецкий.

– Я не стал бы его покупать уже хотя бы потому, что пани Марине может показаться, будто им перебрасываются, как мячиком.

– Но я и думать забыла о Кшемене, – еще сильнее покраснев, сказала Марыня и посмотрела на мужа.

– Это лишний раз доказывает, какая ты у меня умница, – похвалил он ее, одобрительно кивнув головой.

– Но если пан Машко разорится, – продолжала Марыня, – Кшемень распродадут по частям или он попадет к ростовщику, а это мне было бы неприятно…

– Как же так! – воскликнул Букацкий. – Вы ведь только что сказали, что думать забыли о нем!

Марыня снова взглянула на мужа, на сей раз – растерянно, а он рассмеялся.

– Что, попалась? – И сказал Букацкому: – Видно, ты для Машко якорь спасения.

– Якорь?.. Скорее уж соломинка, ты посмотри только на меня… Кто за такую соломинку схватится, ко дну пойдет. И потом, сам Машко говорил, что меня ничем не проймешь. Может, он и прав. Поэтому мне и нужны сильные ощущения… Если я помогу Машко и он выкарабкается, опять встанет на ноги, то начнет по-прежнему корчить из себя лорда, а его жена – важную даму, и оба будут до отвращения comme il faut… и передо мной в который уже раз разыграется прескучная комедия, вызывающая у меня зевоту. А без моей помощи он разорится, погибнет, произойдет что-то неожиданное, из ряда вон выходящее, даже трагическое, может быть, – а это меня расшевелит. Подумайте сами: за пошлую комедию мне деньги пришлось бы платить, и немалые, а трагедию я смогу задаром посмотреть. Чего же тут раздумывать!

– Фу, как вам не стыдно говорить так! – воскликнула Марыня.

– Я не только говорю, я и напишу ему об этом. Ведь он меня надул самым бессовестным образом.

– Как это?

– А так! Я думал; вот сноб, демонический характер, не ведающий угрызений совести и добрых порывов. А на поверку оказывается, что он не лишен порядочности: хочет расплатиться с кредиторами, любит эту свою куклу с красными глазами, жалеет ее и разлука с ней была бы страшным ударом для него… И у него еще хватает наглости писать мне об этом… Что за народ, ни на кого нельзя положиться!.. Вот почему я за границей, иначе просто невыносимо.

Марыня не на шутку рассердилась.

– Если вы будете такие вещи говорить, я заставлю Стася с вами раззнакомиться.

– Ты и правда готов ради красного словца голову заморочить себе и другим, никогда не рассудишь здраво, по-людски, – пожал плечами Поланецкий. – Пойми, это я тебе советую Кшемень купить, это в моих интересах, да и ты нашел бы себе какое-то дело, занятие…

Букацкий засмеялся.

– Я тебе уже говорил, что предпочитаю делать то, – сказал он, – что нахожу приятным, а так как мне всего приятней ничего не делать, то, не делая ничего, я и делаю самое приятное. Докажи, что это глупо, коли ты умник такой! И потом: я – в роли землепашца!.. Это уж превосходит всякое воображение. Я, кого погода занимает только в одном смысле: зонт брать или трость, и вдруг на старости лет стану, как журавль на одной ноге, в небо поглядывать и гадать, дождь будет или ведро? Мне – и вдруг беспокоиться из-за того, уродится ли пшеница, взойдет ли репа, не загниет ли картофель, успею я убрать горох, сумею поставить Ицыку из Песьей Вольки столько мер зерна, сколько подрядился, не заболеют ли мои кони сапом, а овцы – ящуром? Совсем выжить под старость из ума и мямлить через каждые два слова: «сударь мой» и «как бишь его»? Voyons! Pas si bete![34]Нет уж! Нашли дурака! (фр.) Мне, свободному человеку, стать glebae adscriptus?[35]приписанным к земле? (лат.) Чтобы меня «благодетелем» величали и «соседушкой», свойским парнем прослыть, сарматом, ляхом?

И, разгоряченный вином, стал вполголоса цитировать Сляза из «Лиллы Венеды»:[36]«Л и л л а В е н е д а» – драма польского поэта-романтика Ю. Словацкого (1809 – 1849). П е р е в о д В. Л у г о в с к о г о.

Тому б я плюнул в очи, кто посмел

Назвать меня вдруг ляхом. Неужели

На лбу моем начертано семь смертных

Грехов, а также пьянство и обжорство,

И грубость, и влечение к гербам.

– Вот и говори с ним! – сказал Поланецкий. – Тем более что отчасти он прав!

Марыня же, приумолкшая с той минуты, как Букацкий стал перечислять сельские заботы, вдруг стряхнула с себя задумчивость.

– Когда папа бывал нездоров, – сказала она, – а в Кшемене он чувствовал себя гораздо хуже теперешнего, я помогала ему по хозяйству и понемногу привыкла к этому. И хотя, видит бог, хлопот всегда было довольно, мне хозяйственные дела доставляли такое удовольствие, что и сказать не могу. Сперва я не понимала, почему, но пан Ямиш мне растолковал. Сельским трудом, говорил он, жизнь держится, любой другой – только производный от него или вообще лишний… Позже мне яснее стало многое, о чем он не поминал. Выйдешь весной в поле, глянешь, как зеленеет все, и на душе радость. И я теперь знаю почему. Потому что люди не могут без лжи, а в земле – правда. Ее не обманешь, и она тоже может дать или не дать, но не обмануть… Приверженность к земле – это как к истине, и кто ее любит, того и она научит любить… Роса не только на хлеба, на траву ложится, она и в душу проникает, сердце оттаивает, и человек становится лучше, – ведь правда и любовь к богу приближают. Вот почему я так любила Кшемень.

Невольный испуг, не наговорила ли она лишнего и не рассердился ли ее «Стах», волнение, вызванное воспоминаниями, – все это вдруг отразилось в ее глазах, осветило лицо, юное, как утренняя заря.

Букацкий не отводил от нее взгляда, будто созерцал какой-то неведомый, только обнаруженный шедевр венецианской школы; затем, полуприкрыв глаза, спрятал свое маленькое личико за огромным узлом замысловато повязанного галстука.

– Delicieuse!..[37]Прелестна!.. (фр.) – прошептал он и, высвободив опять подбородок, прибавил: – Вы правы, совершенно правы…

– Тогда, значит, вы не правы, – логично возразила Марыня, не поддаваясь комплименту.

– Это совсем другое. Вы правы потому, что это вам идет, женщины в таких случаях всегда правы.

– Стась! – обратилась она к мужу за поддержкой.

Столько очарования было в ней в эту минуту, что и он ответил ей восхищенным взглядом; лицо его лучилось улыбкой, ноздри раздувались от волнения.

– Ах, детка! – произнес он, ладонью прикрыв ее руку, и, наклонясь шепотом прибавил: – Будь мы одни, расцеловал бы эти милые глазки и губки.

И в этом таился немалый самообман: недостаточно видеть лишь внешнюю привлекательность, любоваться зардевшимся лицом, глазами, губами, надо было разглядеть ее душу, а он не разглядел, о чем свидетельствовало его снисходительное: «Ах, детка!» Марыня была для него очаровательной женщиной-ребенком, и большего он в ней не видел.

Между тем подали кофе.

– Так значит Машко ударился в лирику! Да еще после свадьбы, – сказал Поланецкий, чтобы покончить с этим разговором.

– Что после свадьбы, в том нет ничего странного, – ответил Букацкий, залпом выпив горячий кофе, – а вот что Машко… Немножко лирического настроения как раз после свадьбы… Впрочем, прошу прощения! Я чуть было не сказал банальность… Простите великодушно, не буду больше!.. Обещаю. Вовремя язык себе обжег, но я пью такой горячий, потому что мне сказали: от головной боли помогает, а голова так болит, так болит…

Он приложил руку к затылку и, закрыв глаза, посидел так некоторое время.

– Вот, мелю языком, а голова-то болит. Пойти бы мне домой, да художник один сюда придет, Свирский; мы вместе едем во Флоренцию. Замечательный акварелист, без преувеличения замечательный… Такого мастерства никто еще в акварели не достигал. Да вот и он!

Свирский оказался легок на помине. Выросши вдруг в дверях, он стал искать глазами Букацкого. И, приметив, направился к их столику.

Это был плотный, коренастый человек с могучей шеей и широкой грудью, смуглый и черноволосый, как итальянец. Лицо у него было ничем не примечательное, но глаза умные, проницательные и добрые. На ходу он слегка раскачивался из стороны в сторону.

Букацкий в таких выражениях представил его Марыне:

– Разрешите вам представить пана Свирского, гениального художника, который не только талантлив, но и возымел несчастную мысль не зарывать свой талант в землю, как многие другие, хотя мог бы это сделать с не меньшим успехом… Но он предпочитает наводнять мир акварелями и упиваться славой.

– Хотелось бы, чтобы это была правда, – улыбнулся Свирский, показывая два ряда мелких, но крепких и белых, как слоновая кость, зубов.

– Сейчас объясню, почему он не погубил свой талант, – продолжал Букацкий. – Причина до того тривиальна, что порядочный художник постеснялся бы признаться: из любви к Погнембину, это где-то возле Познани, да? А любит он свой Погнембин, потому что родился там. Родись он на Гваделупе, любил бы Гваделупу, что вдохновляло бы его точно так же. Вот что меня в нем возмущает, – по-вашему, я неправ?

Марыня подняла на Свирского свои лазоревые очи.

– Пан Букацкий совсем не такой плохой, каким старается показаться. Вас ведь лучше и нельзя было отрекомендовать.

– Умру в безвестности, – прошептал Букацкий.

А Свирский меж тем пожирал Марыню глазами – смотреть так на женщину, не оскорбляя ее, может позволить себе только художник. Во взгляде его читалось восторженное недоумение.

– Такое лицо – в Венеции… Просто невероятно! – пробормотал он наконец.

– Что ты сказал? – спросил Букацкий.

– У пани, говорю я, чисто польское лицо. Вот тут, например, – очертил он большим пальцем свой нос, губы и подбородок. – И какая тонкость линий!

– Ага! – оживился Поланецкий. – Мне тоже всегда так казалось.

– Пари держу, что тебе это никогда и в голову не приходило, – возразил Букацкий.

Но Поланецкий польщен был и горд впечатлением, какое Марыня произвела на известного художника.

– Если бы вам доставило удовольствие написать портрет моей жены, мне доставило бы еще большее удовольствие иметь его, – сказал он.

– Извольте, буду рад, – ответил Свирский просто, – но я сегодня уезжаю в Рим. У меня начат портрет пани Основской.

– Мы тоже будем там не дальше чем через десять дней.

– Что ж, решено!

Марыня стала благодарить, покраснев до корней волос. Но Букацкий, попрощавшись, увлек художника за собой.

– У нас еще есть время, – сказал он, выходя. – Пошли к Флориани, выпьем по рюмке коньяка.

Пить Букацкий не любил и не умел, но с тех пор, как пристрастился к морфию, пил много и через силу, но безостановочно, так как слышал, будто одно другим обезвреживается.

– Приятная пара эти Поланецкие! – заметил Свирский.

– Недавно поженились.

– Он, видно, души в ней не чает. Когда я похвалил ее, у него глаза заблестели, приосанился даже от гордости.

– Она его во сто раз больше любит.

– А ты почем знаешь?

Букацкий не ответил, вздернул только свой острый носик.

– В любви и супружестве отталкивает меня то, – заговорил он, словно рассуждая сам с собой, – что один всегда верховодит, а другой жертвует собой. Вот Поланецкий, человек он хороший, ну и что? Она ему и душевными качествами, и умом не уступит, но любит сильнее, и жизнь сложится у них примерно так: он будет, как солнце, благосклонно светить и дарить ее своим теплом, а они станет его принадлежностью, малой планетой, которая обращается вокруг него. Это уже сейчас обозначилось… Она уже вошла в сферу его притяжения. Есть в нем какая-то такая самоуверенность, которая меня бесит. Он к ней в придачу получит все прочее, она – только его, без всякой придачи. Он позволит себя любить, почитая любовь к ней за особую свою милость, добродетель и достоинство; для нее же его любить – счастье и вместе долг… Скажите, какое благостно-лучезарное божество!.. Так и подмывает воротиться и выложить им все, – хоть немножко омрачить их безмятежное счастье!

Они дошли до кафе, сели на улице за столик; им тотчас подали коньяк. Свирский молчал, раздумывая о Поланецких.

– А если ей, невзирая ни на что, будет с ним хорошо? – сказал он наконец.

– Мало ли, ей и в очках будет хорошо: она близорука.

– Побойся бога! С таким лицом – и очки?!

– Видишь, тебя возмущает одно, а меня – другое.

– У тебя в голове, точно мельница кофейная: мелет и мелет, пока не перемелет все в мельчайший порошок. Чего ты, собственно, хочешь от любви?

– Я? От любви? Равным счетом ничего. Черт бы ее совсем побрал! У меня от нее колотье под лопаткой начинается. Но был бы я совсем другим и ждал от нее чего-нибудь и меня бы спросили, какой она должна быть и чего я хочу…

– Ну? Начал, так кончай!

– Я бы хотел, чтобы чувственность и уважение уравновешивали друг друга. – И прибавил, выпив рюмку коньяка: – Ну вот, сказал что-то, кажется, не такое уж глупое, если и не очень умное… А впрочем, все равно!..

– Нет, это не глупо.

– Ей-богу, мне все равно!


Читать далее

Генрик Сенкевич. Семья Поланецких
ГЛАВА I 09.04.13
ГЛАВА II 09.04.13
ГЛАВА III 09.04.13
ГЛАВА IV 09.04.13
ГЛАВА V 09.04.13
ГЛАВА VI 09.04.13
ГЛАВА VII 09.04.13
ГЛАВА VIII 09.04.13
ГЛАВА IX 09.04.13
ГЛАВА X 09.04.13
ГЛАВА XI 09.04.13
ГЛАВА XII 09.04.13
ГЛАВА XIII 09.04.13
ГЛАВА XIV 09.04.13
ГЛАВА XV 09.04.13
ГЛАВА XVI 09.04.13
ГЛАВА XVII 09.04.13
ГЛАВА XVIII 09.04.13
ГЛАВА XIX 09.04.13
ГЛАВА XX 09.04.13
ГЛАВА XXI 09.04.13
ГЛАВА XXII 09.04.13
ГЛАВА XXIII 09.04.13
ГЛАВА XXIV 09.04.13
ГЛАВА XXV 09.04.13
ГЛАВА XXVI 09.04.13
ГЛАВА XXVII 09.04.13
ГЛАВА XXVIII 09.04.13
ГЛАВА XXIX 09.04.13
ГЛАВА XXX 09.04.13
ГЛАВА XXXI 09.04.13
ГЛАВА XXXII 09.04.13
ГЛАВА XXXIII 09.04.13
ГЛАВА XXXIV 09.04.13
ГЛАВА XXXV 09.04.13
ГЛАВА XXXVI 09.04.13
ГЛАВА XXXVII 09.04.13
ГЛАВА XXXVIII 09.04.13
ГЛАВА XXXIX 09.04.13
ГЛАВА XL 09.04.13
ГЛАВА XLI 09.04.13
ГЛАВА XLII 09.04.13
ГЛАВА XLIII 09.04.13
ГЛАВА XLIV 09.04.13
ГЛАВА XLV 09.04.13
ГЛАВА XLVI 09.04.13
ГЛАВА XLVII 09.04.13
ГЛАВА XLVIII 09.04.13
ГЛАВА XLIX 09.04.13
ГЛАВА L 09.04.13
ГЛАВА LI 09.04.13
ГЛАВА LII 09.04.13
ГЛАВА LIII 09.04.13
ГЛАВА LIV 09.04.13
ГЛАВА LV 09.04.13
ГЛАВА LVI 09.04.13
ГЛАВА LVII 09.04.13
ГЛАВА LVIII 09.04.13
ГЛАВА LIX 09.04.13
ГЛАВА LX 09.04.13
ГЛАВА LXI 09.04.13
ГЛАВА LXII 09.04.13
ГЛАВА LXIII 09.04.13
ГЛАВА LXIV 09.04.13
ГЛАВА LXV 09.04.13
ГЛАВА LXVI 09.04.13
ГЛАВА LXVII 09.04.13
ГЛАВА LXVIII 09.04.13
ГЛАВА LXIX 09.04.13
ГЛАВА LXX 09.04.13
ГЛАВА XXXI

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть