Онлайн чтение книги Серенада
6

Путешествие проходило вполне приятно. Много я не пел, разве что по вечерам, да и то только тогда, когда он просил. Большую часть дня мы просто сидели и трепались о музыке. Иногда она тоже сидела с нами, иногда нет. Он отвел нам поистине королевские апартаменты – каюту с душем, из которого шла морская вода. Она впервые в жизни узнала, что такое душ. А возможно, впервые в жизни приняла ванну, не знаю. Мексиканцы – самые опрятные на свете люди. Лица у них чистые, одежда тоже, и от них не воняет. Но вот когда они принимают ванну и принимают ли вообще, не скажу. Для нее ванна оказалась чем-то вроде новой игрушки. Теперь всякий раз, когда она исчезала, я знал, где ее искать. И находил голенькой, в воде. Думаю, я не случайно затевал эти поиски. Она вполне могла бы служить идеальной моделью скульптору, а медный оттенок кожи делал ее похожей на статуэтку, отлитую из металла, особенно когда на плечах блестели капли воды. Сперва я не хотел, чтоб она замечала, как я подглядываю, но потом оказалось, это даже нравится ей. Она становилась на цыпочки, вытягивала руки, все мышцы напрягались, и начинала хохотать. Ну и, разумеется, это влекло за собой кое-какие последствия.

На вторую ночь он обрушил свой гнев на Верди, Пуччини, Масканьи, Беллини, Доницетти и на этого «самого несусветного из всех макаронников» Россини. Тут я его остановил:

– Погодите, погодите… Что до других, тут мне сказать особенно нечего. Я пел их, но никогда не анализировал, хотя Доницетти куда лучше, чем у нас принято думать. Но что касается Россини, то вы сошли с ума!

– Да увертюра к «Вильгельму Теллю» – это худшее из того, что когда-либо звучало в опере! Вообще не музыка!

– Музыка там присутствует, хотя, конечно, это не лучшее его произведение.

– Нет там никакой музыки!

– Ладно. А что вы на это скажете?

Я взял гитару и наиграл отрывок из «Семирамиды». Играть крещендо Россини на гитаре – дело немыслимое, но я постарался. Он слушал с окаменевшим лицом. Я закончил и начал наигрывать что-то другое. Тут он дотронулся до моей руки:

– Ну-ка еще раз, то самое, сначала.

Я сыграл сначала, затем выдал ему «Итальянец в Алжире», потом из «Цирюльника». В общем, довольно долго играл, я ведь неплохо знал Россини. Играл, но не пел. Там, где в увертюре к «Цирюльнику» вступают духовые инструменты, легонько пощипывал пальцами струны, а когда настала кульминация, заиграл громко, так что выходило вроде бы неплохо. Затем остановился и смотрел, как он долго раскуривает трубку.

– Прекрасная и самая что ни на есть музыкальнейшая вещь, разве я не прав?

– Ну, это еще куда ни шло… И кстати, ничего страшного, что она звучит так бравурно. Просто не стоит воспринимать ее слишком серьезно, вот и все.

– Да, в ней есть какое-то озорство, какая-то живость, занимательность. Кстати, ваш друг Бетховен опекал этого сукиного сына. И советовал ему сочинять именно мелодичные оперы, которые ему особенно удавались. Все время старался как-то помочь Россини, вытащить его из болота, в котором тот барахтался, словно боров.

– Что ж, правильно делал, что опекал.

– Ладно, ну его к дьяволу! Дай Бог, чтоб увертюры Бетховена звучали не хуже, чем у Россини. А так, пусть лучше заткнется.

– Эй, эй, парень, не оскорбляй святынь!

– Да ничуть я не оскорбляю! Вы же сами утверждали, что он – величайший композитор в мире. Я с этим не спорю, я согласен. Он написал девять величайших симфоний. Но послушайте, ведь только на симфониях свет клином не сошелся. И если говорить об увертюре, то тут Россини даст ему сто очков вперед. Да за одну только вещь, «Леонору номер три», перед ним можно шляпу снять. А вот в увертюре к «Теллю», помните, рожки звучат издали, откуда-то совсем издалека, что придает дешевый водевильный эффект и делает ее похожей на прелюдию к «Meistersingers».

– Следует признать, она мне никогда не нравилась.

– О да! И ведь Бетховен учил ребят писать увертюры, разве нет? А сам понятия не имел, с чем ее едят, увертюру. И знаете почему? Потому что для того, чтобы написать увертюру, надо любить театр, а он его не любил. Вы «Fidelio» слышали?

– Да, и к стыду своему, должен…

– А вот Россини любил театр и поэтому мог написать увертюру. В ней он словно приглашает вас в театр – черт, вы, кажется, даже слышите, как рассаживается публика по своим местам, чувствуете запах театра, видите огни рампы. Да кто дал право Бетховену обращаться с Россини, как с каким-нибудь недоумком, чей талант он, видите ли, обязан пестовать?!

– И все равно, он был великим человеком.

Я сыграл менуэт из Восьмой симфонии. Кстати, на гитаре он выходит очень даже ничего… Вполне даже сносно.

– А ведь ты, парень, играешь это так, будто сам понимаешь, каким великим человеком он был. Или я ошибаюсь?

– Нет.

– Да и другие тоже. Так что уж буду его слушать, куда денешься…

Через несколько дней мы добрались до Маккормака. Он заговорил о нем ни с того ни с сего, когда мы сидели в теньке на палубе. Якобы случайно, но когда услыхал, что я считаю Маккормака одним из величайших певцов в мире, тут же завелся:

– Так ты говоришь, певцы ценят этого парня?

– Ценят? А как вы считаете, игроки в бейсбол ценят Тая Кобба?

– Ну, может, между собой… Я вообще не поклонник этого вида искусства. Не знаю, успел ли ты заметить, что я прежде всего поклонник симфонической музыки и считаю, что самая великая музыка в мире написана для скрипок, а не певцов. Но для Маккормака делаю исключение. И вовсе не потому, что он ирландец, нет, даю слово. Кстати, ты был прав насчет Герберта. Если и есть на свете персонаж, которого ирландец ненавидит больше лендлорда, так это другой ирландец. Я ценю его за то, что он помогает мне воспринимать музыку, к которой я прежде был равнодушен. Я не имею в виду баллады, которые он поет, сущая дрянь, в них даже плюнуть жалко. Но мне довелось слышать, как он пел Генделя. Целую программу из Генделя в концерте, в Бостоне.

– Да, знаю, он вполне прилично это исполняет.

– До тех пор мне было просто плевать на Генделя, но он открыл мне его. И за это я ему благодарен. А в чем секрет? Миллионы раз я слышал, как поют Генделя эти ваши макаронники, лягушатники и, конечно, янки, но никто из них не пел, как тот парень.

– Ну, прежде всего, он вообще классный певец. А чем это измеряется, какой мерой? Ведь голос на кусочки не порежешь и не взвесишь. А когда певец хорош, он обычно хорош во всем. В Маккормаке живет музыка, стоит только ему открыть пасть, и ты сразу это слышишь, а уж что он там поет – не так важно. У него есть чувство стиля, и оно его никогда не подводит. Он никогда не тянет анданте слишком медленно и не поет аллегро слишком быстро. Никогда не насилует голос, не пыжится и не выпендривается. Вообще все делает правильно, как надо, с большой буквы. Видите, вы же сами сказали: он открыл для вас Генделя. А до этого небось считали его невыразительным, слабым пустозвоном…

– Да, так и считал. К своему стыду.

– И тут вдруг врывается он, словно взломщик на рассвете…

– Да, да, именно так: как взломщик на рассвете! Ты даже не представляешь, парень, как здорово это было! Он стоял там такой надменный и величественный, выпятив грудь и запрокинув голову, а в лапах держал малюсенькую черную книжку со словами. Прямо как кардинал во время мессы. А потом вдруг без всяких предисловий как запоет! И взошло солнце, взошло солнце!

– Ну и во-вторых…

– Да, дружище, что же во-вторых?

– У него великий голос.

– Да, впечатление такое, будто в глотке у него волшебная флейта.

– Так знайте, черт подери, это вовсе не впечатление! В глотке у него действительно волшебная флейта. Вот видите, вы об этом сами догадались, только не головой, а ушами. У него великий голос, не просто хороший. Я имею в виду не силу. Сильным он никогда не был, хотя и слабым тоже не назовешь. У него великий голос, потому что в нем есть красота, не сила, а именно красота, вот что вас достает. А уж где это сокровище зарыто – в мужской ли глотке или в женской ляжке, – мне лично плевать.

– Да, может, ты и прав. Мне как-то в голову не приходило.

– Секрет тут еще и в языке. Ведь Маккормак родом из Дублина.

– Ничего подобного! Он из Атлона.

– Он что, разве не жил в Дублине?

– Какая разница! В Атлоне говорят с настоящим ирландским акцентом, не хуже, чем в Белфасте.

– Да, прекрасный акцент. Но только это никакой не акцент. Это самый что ни на есть настоящий английский, на котором говорили еще задолго до того, как во всех странах мира позабыли, как на нем следует говорить. Есть две вещи, которые певец не может купить, украсть или выпросить, две вещи, которые не может дать ему ни преподаватель, ни репетитор, ни дирижер. Первая – это его голос, вторая – язык, его родной язык. Когда Маккормак пел Генделя, он пел его по-английски, пел так, как никакой американец или англичанин спеть не способен. Но и не как ирландец. Куда им всем до Маккормака, который вкладывает в слова столько теплоты, разных оттенков, звучности…

– Очень приятно это слышать, особенно от тебя.

– Кстати, у вас тоже очень приятный ирландский акцент.

– Просто называю вещи своими именами.

Мы проплывали мимо Энсенады, она тянулась мили на четыре-пять, курили и молчали. Море было как стекло. Вдалеке в заходящем солнце виднелись на берегу отель и белая полоса прибоя, облизывающая пляж. Мы покурили еще немного, но все, что связано с языком и внутренним нравственным багажом, который певец приносит на сцену, это в некотором роде мой пунктик. Я снова завел беседу и объяснил ему, почему все великие итальянские певцы – непременно выходцы из Неаполя, потом привел в качестве примера несколько имен певцов с прекраснейшими голосами, которым так и не удалось достичь нужного уровня, поскольку все они были самыми отъявленными лодырями и задницами, а кто же станет слушать лодырей и задниц? Об этом я, между прочим, знал немало. А потом перешел к Мексике, и тут, как вы догадываетесь, высказывания мои утратили восторженность. Просто, наверное, хотелось излить душу, высказать накопившиеся обиды. Он слушал, потом перебил меня:

– Погоди, приятель, погоди. Вот ты говорил о Карузо, о том, как он пришел из Неаполя, а Маккормак – из Атлона, и о том, как это повлияло на их дарование. Все это было очень поучительно. Но когда так говорят о Мексике… Это нетипично, это скорее исключение.

– Просто я объясняю, что они не умеют петь, потому что говорить не умеют.

– Отчего же? Говор у них мягкий.

– Да, мягкий, но говорят они верхом, верхней частью гортани, да и к тому же им просто нечего сказать! Вы что же, считаете, что можно проваляться треть жизни на грязном полу в какой-нибудь глинобитной хижине, а потом вдруг выползти на сцену и рассчитывать, что публика будет слушать, как вы поете Моцарта?! Да сядь ты на место, проклятый индеец, и…

– С тобой всякое терпенье лопнет!

– А вы, вообще, слыхали, как они поют?

– Не знаю, могут ли они петь или нет, да и не интересуюсь. Но все равно мексиканцы – великий народ.

– В чем же это? Ну назовите хоть одну вещь, которую они делают прилично.

– Жизнь вовсе не сводится к одному деланию, созданию чего-то. Это еще просто бытие. Они великий народ. Взять хотя бы эту твою малышку…

– Она исключение.

– Вовсе нет. Она типичная мексиканка, а уж я в этой нации разбираюсь. Лет двадцать плаваю вдоль этих берегов. Говорит она мягко, а держится ну прямо как маленькая принцесса. Да и вообще красавица.

– Я же сказал, она исключение.

– Вообще у них много красивых людей.

– Да уж, конечно! Это не страна, а сценки из музыкальной комедии. Но отбросьте вы все эти эффекты и костюмы, что остается? Там, под оболочкой и мишурой, что вы обнаружите? Да ничего!

– Не знаю, что я обнаружу. Вообще, я не мастер красиво говорить, так что сказать трудно, что обнаружу. Но что-нибудь да найдется, обязательно. И еще: если я чувствую, что есть красота, значит, она есть, и не снаружи, а внутри, потому что настоящая красота всегда внутри.

– Ага, слыхали. В земле, в почве, в этой дыре.

– Я, знаешь ли, много размышлял о красоте. Сидел один по ночам, слушая радио, и пытался добраться до сути этого дела, понять, почему, к примеру, Штраус мог извлекать на поверхность худшие из звуков, которые, можно сказать, прямо-таки оскорбляли эту ночь, и создавать при этом стоящую музыку. И понял вот что: в истинной красоте всегда есть что-то грозное или страшное, называй как хочешь. А теперь, что касается Бетховена и твоих презрительных слов о нем. В нем было что-то грозное, а в твоих увертюрщиках – нет. Они писали прекрасную музыку, и после того, что ты тут о них наговорил, я буду слушать их с уважением. А в Бетховена можно, конечно, бросить камень, но так никогда и не услышишь, как он упал на дно. Потому что в нем есть вечность, бесконечность и музыка его убивает душу, словно сама смерть… Тебе, наверное, не понравится, если я скажу, что и в этой твоей малышке есть что-то грозное. Хотелось бы, чтоб ты помнил об этом, пока вы вместе.

Ну что можно было на это возразить? Наверное, я и сам чувствовал в ней это «грозное», Бог знает… Мы снова закурили и сидели молча, наблюдая, как Энсенада становится сначала серой, потом голубоватой, потом фиолетовой. Сигареты у меня кончились, и я курил его табак из одной из его трубок, которую он специально вычистил для меня над паром в котельной. Не далее чем в 100 футах от корабля из воды показался черный плавник. Малоприятное зрелище… Не меньше 30 дюймов в высоту, и он не описывал зигзагов, не прочерчивал в воде нечто вроде буквы «V», как пишут в книжках, нет. Просто показался на поверхности на несколько секунд. Затем послышался плеск огромного хвоста, и он исчез.

– Видал, парень?

– Господи, ну и страшная же штуковина!

– Знаешь, только сейчас я окончательно понял, что хотел сказать. Вот ты небось сидишь тут, смотришь, видишь море, прибой, краски на берегу и думаешь: вот она, красота тропического моря, – ведь так, парень? А я скажу тебе: нет, нет и еще раз нет! Не было бы никакой красоты, когда б ты не знал, что там, под водой, таится нечто страшное, вроде этого чудовища, или штуковины, как ты его обозвал, которое в каждом своем движении несет смерть. Так и с малышкой. Смотри не забудь, что я тебе тут наболтал.

* * *

Мы бросили якорь в Сан-Педро часа в три дня, и я пошел на берег прогуляться. Он обменял мне мои песо на доллары, чтоб не возникло проблем, и спустился за мной по трапу. Процедура заняла секунды три. У меня был паспорт, они просто заглянули в него, и все. Багажа не было. С ней же все обстояло куда сложней, и я страшно нервничал, ломая голову над тем, как же она попадет на берег. Пока он спрятал ее в нижнем отсеке трюма и ей ничего не грозило, но ведь не вечно же ей там оставаться. Похоже, это его нисколько не волновало. Он расхаживал со мной по пирсу, раскланивался со знакомыми, представил меня своему брокеру. Затем влез на погрузочную площадку и закурил сигару, которой угостил его брокер.

– Вон там есть маленькая бухточка, они называют ее Рыбной гаванью. Добраться туда можно на пароме. Постарайся сделать это сегодня же, но только не засветло, лучше когда стемнеет. И не болтайся по причалу долго. Рядом с причалом есть улица, прямо по ней можно выйти к японскому ресторанчику. Будь там ровно в девять. Закажи пива, сиди тихонько и жди, пока я не приду.

Он хлопнул меня по плечу и вернулся на корабль. Я пошел выяснять, когда ходит паром. Затем заглянул в закусочную, чего-то проглотил. Потом отправился в кино убить время. Не помню, что там шла за картина. Каждые пятнадцать-двадцать минут я выходил в вестибюль взглянуть на часы. Пришлось посмотреть картину два раза. Около семи я вышел из кинотеатра и пошел к парому. Довольно долго ждал, наконец уже затемно он появился. Поездка заняла минут десять, не больше. Я пошел к Рыбной гавани, не спрашивая прохожих, разыскал ресторанчик, прошел мимо него, увидел уличные часы и сверил время. Половина девятого. Я двинулся дальше, улица кончилась, превратилась в проселочную дорогу, и я отшагал по ней, наверное, с три четверти мили. Затем повернул обратно и вернулся к ресторанчику. Проходя мимо часов, отметил: без пяти девять.

Вошел и заказал пиво. В маленьком зале сидело человек пять-шесть, – судя по виду, рыбаки. Я приветствовал их, приподняв кружку с пивом, они ответили тем же. Не хотелось выглядеть в их глазах таинственным незнакомцем, избегающим посторонних взглядов. После этого они уже не обращали на меня ни малейшего внимания. В десять вошел он. Пожал каждому из присутствующих руку, как доброму знакомому, сел за мой столик и заказал пиво. Похоже, его здесь знали. Ему принесли пиво, и он послал японца-официанта за такси, а потом начал рассказывать мне и всем остальным в зале о том, что случилось у него на корабле. Он уже сложил вещи и собрался сойти на берег, как вдруг откуда-то из темноты вынырнул катер и с него на весь пирс начали орать и звать какого-то Чарли.

– И не затыкались, пока мне так не надоел этот Чарли, что я был готов сбросить с палубы им на головы бочонок.

Рассказывал он все это с замечательным чувством юмора, но мне было не до смеха. Остальным же – напротив.

– А кто он такой, этот Чарли?

– Так и не узнал. Но погодите минутку. Тут из люка в нижней части трюма высунулся мой второй помощник, увидел в катере девочек, уставился на них масляными глазками, а потом как закричит: «Да плюньте вы на вашего Чарли! Идите лучше сюда, девочки! Я помогу вам подняться на палубу, тут вами займутся настоящие мужчины!» И не успел я опомниться, как катер с этими шлюшками уже причалил и они оказались на борту моего судна!

– Ну а ты что?

– Что… Скатился кубарем с мостика и приказал им выметаться. «Валите отсюда, чтоб духу вашего не было! И тем же путем, как пришли, через люк, будьте любезны! Чтоб я вас больше не видел!»

– Ну а они?

– И ухом не повели! Пялились на меня, и ржали, и приглашали присоединиться к честной компании. Парень, что был с ними, поддержал приглашение второго помощника, а тот, наглец, и рад! Я впал в такую ярость, прямо слова вымолвить не мог. Затем взял себя в руки и говорю: «Это вопрос официальный. Вы должны иметь при себе документ, разрешение подняться на борт. Так что быстро снимай своих девок с палубы, а то хуже будет!» И знаете, как тут обозвали меня девицы?

– Как?

– Психом ненормальным. – Публика расхохоталась. – Я с ними спорил, умолял, доказывал, что надо сойти, иначе будут неприятности. Потом обратился к таможеннику на причале, который все это время торчал как пень и слушал нашу перебранку. «Разве я не прав, приятель? – спросил я его. – Разве такое вторжение на корабль не есть нарушение закона? Ведь они должны были подняться по трапу, а перед тем показать тебе свои документы. Иначе ты вправе их арестовать».

«Это так, капитан, – ответил он. – И мимо меня они не проходили, или я ослеп и оглох».

Тут они маленько поджали хвосты и начали выползать – сперва девицы, за ними – мой помощник. С ним я утром разберусь. Но вот чего не могу понять, так это американских девок. Откуда такая наглость? Причем ни одна не старше девятнадцати. Интересно, чем занимались их мамочки в том же возрасте? И вообще, что они делали в этом катере? Можете мне объяснить?

Тут все присутствующие завелись, разгорелась дискуссия, общий смысл которой сводился к тому, какие низкие нравы царят сейчас в среде молодых девиц. Вскоре появился японец и доложил, что такси ждет. Он расплатился, мы захватили чемодан, который он принес с собой, вышли и погрузили его в машину. Затем он попросил водителя немного подождать и двинулся куда-то в сторону причала.

– А что с ней?

Он словно не слышал.

– Да, шуму было… Минут на десять. Конечно, будь тот таможенник понаблюдательней, он бы непременно заметил, что парень в лодке – не кто иной, как мой первый помощник. И еще, что в люк заползли три девицы, а вышло оттуда четыре.

– О…

* * *

Мы вышли к причалу, прошли по одному из пирсов, остановились на краю и закурили. Откуда-то из глубины бухты донеслось тарахтение заводимого мотора. Через минуту или две катер подошел к берегу, она выпрыгнула и побежала к нам. А он отчалил и растворился во мраке. Мне хотелось спуститься к катеру, поблагодарить ребят за все, что они сделали, но он не позволил:

– Передам им все. А девицы и понятия не имели, какую им довелось сыграть роль. И очень хорошо – чем меньше они будут знать, тем лучше. Сейчас их отвезут в кино на какую-то хорошую картину, и довольно с них.

Меня не переставала удивлять та радость, которую я испытывал всякий раз, видя ее. Вот и сейчас – горло перехватило, когда я смотрел, как она бежит к нам, хохоча, словно все это была какая-то шутка или розыгрыш. Мы вернулись к машине и попросили водителя въехать на паром, переправиться, а потом подвезти нас к ближайшей автобусной остановке, откуда можно было бы добраться до Лос-Анджелеса. Она уселась в середине, между нами, и я взял ее за руку. Он отвернулся и стал смотреть в окно. Она повернулась к нему, но он продолжал разглядывать проплывающие мимо дома. Тогда она сама взяла его за руку. Тут он растаял. Взял ее руки в свои, нежно похлопал, а чуть погодя заговорил:

– Вот что я хочу сказать вам, милые мои. Я радовался каждую секунду, видя вас у себя на борту. От всей души желаю вам счастья. А поскольку вы влюблены – счастье вполне достижимо. Мир велик, я болтаюсь по нему, как пробка в бутылке, вот уже много лет. И если вам когда-нибудь понадобится моя помощь и я окажусь поблизости, вам стоит только слово сказать. Только одно слово…

– Gracias, сеньор капитан… Мир большой. Я тоже брожу по нему… Но если вам нужна моя помощь, скажите одно слово.

– Это и ко мне относится.

– Все же славная сегодня выдалась ночка!

* * *

На пароме водитель вышел из машины покурить, и мы остались одни. Он выпрямился и заговорил:

– Ее вещи здесь, в чемодане. Пусть лучше держит их тут, а не в коробке, особенно шпагу. Шляпы у нее нет, и было б лучше, если б ты снял свою и тоже убрал ее в чемодан. Вы оба сильно загорели и без шляп будете выглядеть как пара, которая провела весь день на пляже, и вызывать меньше подозрений.

Я открыл чемодан, сунул туда шляпу, а он продолжил:

– Узнайте у водителя и постарайтесь выйти как можно ближе к месту, которое они называют Плаза. Там много маленьких гостиниц, где номера сдают преимущественно мексиканцам. Это чтобы не привлекать внимания. Зарегистрируйтесь как муж и жена. Документов там не спрашивают, так что запишетесь, и они будут довольны. Утром встаньте пораньше и постарайтесь раздобыть ей шляпу. Все ее шали я упаковал. Не разрешай ей носить шаль, она может выдать скорее, чем что-либо еще. Правда, сильно сомневаюсь, носила ли она когда-нибудь шляпу, так что уж выбери сам какую-нибудь маленькую аккуратную шляпку, посмотришь, какие там носят. И еще купи ей платье. Сам я в дамских тряпках не шибко понимаю, но все ее туалеты сразу наводят на мысль о Мексике, и более наблюдательный глаз, чем мой, тут же может что-то заподозрить. Платье выбирай по тому же принципу – какие там носят. Ну вот, полдела сделано, и можно дышать спокойнее. Акцепт ее привлекать внимания не будет. В Америке столько акцентов, сколько стран в мире; бывает, человек всю жизнь проживет тут, а все говорит с акцентом. Одежда – вот что выделяет. С мексиканцами общаться особенно не стоит. Среди них ходит поверье, будто бы правительство Штатов платит за информацию стукачам, которые доносят о нелегалах, въехавших в страну. На самом деле – это чушь собачья, но как знать, кто-то может захотеть попробовать подзаработать. И постарайся побыстрей найти работу. Работающий человек сам по себе есть ответ на все вопросы, безработный – загадка, которую непременно хочется разгадать. Не мешало бы ей также выучиться читать и писать.

Мы вышли у автобусной остановки, пожали ему руку. Затем она вдруг обняла и поцеловала его. Он был настолько потрясен, что пришлось помочь ему влезть обратно в такси.

– И смотри, парень, не забывай, что я говорил тебе о ней и Мексике. И прочих вещах.

– Не забуду. До конца своих дней.

– Ладно, тогда и проверим. В конце твоих дней.


Читать далее

Джеймс КЕЙН. СЕРЕНАДА
1 07.04.13
2 07.04.13
4 07.04.13
5 07.04.13
6 07.04.13
7 07.04.13
8 07.04.13
9 07.04.13
10 07.04.13
11 07.04.13
12 07.04.13
13 07.04.13
14 07.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть