Глава седьмая. ПАСХАЛЬНАЯ КАНОНАДА

Онлайн чтение книги Севастопольская страда. Том 2
Глава седьмая. ПАСХАЛЬНАЯ КАНОНАДА

I

Австрийские дипломаты, как хитроумные маклеры, составили, а Николай принял четыре статьи, которые должны были лечь в основание переговоров о мире между Россией и интервентами. Однако приступать к переговорам западные державы не решались: не было на их руках больших козырей, необходимых для верного выигрыша в каверзной дипломатической игре.

Смерть Николая несколько подвинула вперед дело, так как на Западе появилась уверенность в миролюбивых настроениях, уступчивости и вообще слабоволии нового царя. Дипломаты зашевелились, и наибольшую среди них энергию начал проявлять граф Буоль, австрийский министр иностранных дел.

Разговоры, которые вел Александр с австрийским эрцгерцогом Вильгельмом, приехавшим в Петербург на похороны Николая, убедили Буоля в том, что время для ловли им рыбы в мутной воде настало, а конференцию заранее решено было вести в Вене и под его председательством, так что австрийские интересы не могли понести никакого ущерба.

Представители воюющих держав съехались в Вене в начале марта, причем и старый Джон Россель, и турецкий министр Али-паша, и министр Франции Друэн де Люис были твердо убеждены в том, что если пока еще нет у союзных армий в Крыму крупных решающих успехов, то они не замедлят прийти еще до наступления апреля; между тем вполне в их воле было растянуть заседания конференции до того вожделенного момента, когда они получили бы возможность говорить с русскими уполномоченными — князем Горчаковым и Титовым — в полный голос.

Александр Михайлович Горчаков — посланник при венском дворе, бывший лицеист, одного выпуска с Пушкиным, получил, разумеется, указания от канцлера Нессельроде, как и что ему отстаивать на конференции, но сам по себе он был одним из талантливейших русских дипломатов, и Александр уже прочил его в заместители престарелого Нессельроде, которым был притом же недоволен за его австрофильство.

Венские конференции начались в половине марта, и, хотя представители Англии, Франции и Турции не имели желания спешить, все же довольно быстро решены были два первые вопроса: о судьбе трех княжеств, ранее бывших под господством Турции, — Молдавии, Валахии и Сербии, — и о свободе судоходства по нижнему Дунаю.

То, что Николай и Нессельроде называли «попечением России об исполнении обязанностей, принятых на себя Портой в отношении Сербии, Молдавии и Валахии», не вызвало больших разногласий. Горчаков — человек подкупающей внешности, мягких манер, большой светскости и опытности в дипломатической работе — в самых спокойных выражениях заявил, что Россия будет даже рада разделить эту обязанность с прочими державами, которые поручились бы за то, что никаких притеснений со стороны Порты княжества не будут испытывать.

Через несколько дней так же легко был решен вопрос о свободе судоходства на Дунае. Но зато, чуть только конференция дошла до обсуждения третьего пункта, все участники ее увидели, что зашли в тупик, из которого выхода не было.

Этот третий пункт обсуждался в Севастополе гораздо более громогласно и открыто непрерывным в течение полугода ревом тысячи орудий разных калибров: третий пункт включал в себя один из наиболее жизненных для России вопросов — о праве на обладание Черным морем и свободе выхода из него.

Правда, пункт этот был выражен несколько менее категорично, а именно:

«Пересмотр лондонского договора 1841 года о закрытии проливов с целью обеспечить независимость Оттоманской империи и, в видах европейского равновесия, положить конец преобладанию России на Черном море», но выразители мнения правящих кругов на Западе — газеты — давно уже разбалтывали подлинный смысл этой туманной фразы: уничтожить Черноморский флот и стереть с лица земли Севастополь.

Конференция решила, ввиду неопределенности положения в Крыму, оставить пока этот трудный пункт и перейти к четвертому, целью которого было отстранить Россию от права покровительства христианам — подданным султана.

Однако этот четвертый пункт оказался в такой тесной связи с третьим, что уполномоченные ни до чего положительного не могли договориться, и конференции были прерваны на неопределенное время.

Это не понравилось прежде всего деятельному посреднику договаривавшихся противников, графу Буолю, и он сказал с оттенком раздражения Горчакову:

— Не понимаю, почему русское правительство так упорствует: ведь все равно рано или поздно, но Севастополь будет сбрит артиллерийским огнем!

Он даже сделал при этом энергичный жест рукою, но Горчаков ответил улыбаясь:

— Что касается меня лично, то Севастополь напоминает мне бороду, которую чем больше бреют, тем она гуще растет.

II

Что союзниками решено было «сбрить» Севастополь не позже, как в апреле, это была правда, и это решение известно было и при тюильрийском и сент-джемском[54]Сент-джемский двор — двор английской королевы Виктории, которая жила в Лондонском дворце Сент-Джемс. дворах и в штабах главнокомандующих трех союзных армий:

Канробера, Раглана и Омера-паши.

Турецкие силы в Крыму выросли в марте до сорока тысяч штыков, но ожидались и еще войска из Египта, так что настало, наконец, время, когда турок, из-за которых загорелся сыр-бор европейской войны, стало уже вдвое больше на русской территории, чем англичан, зачинщиков войны, но зато французов было вдвое больше, чем турок; кроме того, они ожидали со дня на день прибытия больших подкреплений. Между тем армия Горчакова была ровно вдвое меньше армий интервентов: крепостного гарнизона и полевых войск под Севастополем у него было только семьдесят пять тысяч. Он поджидал, правда, помощи из Южной армии, но в Петербурге боялись оголять западный фронт, так как старый и больной фельдмаршал Паскевич все бредил наступлением Австрии и восстанием Польши и настаивал на образовании на западе еще одной — Средней армии; а к интервентам тем временем плыл уже пятнадцатитысячный корпус четвертого союзника — Сардинии.

Но если так велик оказался численный перевес, то еще значительнее был перевес в снабжении армии союзников боеприпасами.

Прежде всего как англичанам, так и французам было доставлено много новых осадных орудий: к англичанам прибыли 64-фунтовые пушки, к французам — 24 — и 30-сантиметровые, и с громадной щедростью заготовлены были снаряды для окончательной, решительной, всесбривающей бомбардировки: у французов по восемьсот ядер на каждую пушку и по пятьсот — шестьсот гранат и бомб на гаубицу и мортиру; у англичан, — поскольку роль их была гораздо менее значительна, — по пятисот ядер на орудие и по триста бомб на мортиру.

Всего установлено было на батареях интервентов без малого пятьсот осадных орудий — зрелище, невиданное до того в истории осады крепостей.

В полную меру своих сил и возможностей теперь, с наступлением весны, работал союзный паровой флот, подвозя на Херсонесский полуостров все, в чем могли бы нуждаться войска интервентов, так что лагери их приобрели уже вполне хозяйственный обжитой вид. Даже у англичан между палаток теперь уже не валялась падаль, а французы около своих бараков пустились разбивать огороды, а кое-где даже и цветники, тем более что в их лагерь приехало много женщин.

Это были не сестры милосердия, не маркитантки, не кантиньерки. Они не содержались правительством и не выходили в строй, как кантиньерки, представлявшие особенность французской армии с давних пор, воспетые еще Беранже.

Кантиньерки были большей частью женами унтер-офицеров, состояли на службе, получали жалованье, носили мундир полка, в котором служили, на смотрах и парадах имели свое место во фронте, должны были, наконец, идти и в сражение со своими фляжками рома, коньяку, абсента и с корзинкой, в которой, кроме хлеба, были и бинты, и корпия, и вода — все нужное для облегчения участи раненых в первые минуты. Во время боя кантиньерки поднимали дух бойцов одним только своим присутствием на поле сражения…

Но женщины, приехавшие в немалом числе в совершенно безопасный лагерь французов, хотя и появились тут тоже с дозволения начальства, но знаменовали скорее уверенность в близкой победе над русскими, в блистательном окончании затянувшейся войны, в необходимости отпраздновать завершение долгих усилий возможно полнее…

На место лошадей, работавших по перевозке на позиции орудий и снарядов и в огромном числе погибших за осень и зиму, теперь доставлены были огромные, слоноподобные першероны и клейдесдали; дороги были приведены в полную исправность, и даже делались инженерами изыскания для проведения железной дороги от Балаклавы к Сапун-горе.

В лавках маркитантов как во французском, так и в английском лагере не было недостатка не только в вине различных сортов и марок, но и в консервах, запечатанных в изящные жестянки, не только в белье, чулках, поясах, но и во всех вообще предметах галантерейной торговли. И Камыш, и Балаклава, и некоторые другие густо населенные войсками тыловые пункты, расцветая под весенним солнцем, все больше и больше забывали напасти и беды зимней кампании, устраиваясь со всеми удобствами, как города подлинных завоевателей, привыкших уже чувствовать себя в Крыму, как у себя дома.

В то время как в Петербурге, — во дворце и в военном министерстве, — все еще опасались движения турецких дивизий от Евпатории на Перекоп или на Симферополь с тем, чтобы отрезать Крымскую армию и запереть ее, главнокомандующие Канробер и Раглан видели единственный способ дальнейшего ведения войны только в бомбардировке и затем в победоносном штурме, полагаясь более на силу своих орудий и на огромные запасы снарядов, стоимость которых у одних только французов превышала семь с половиной миллионов франков.

Правда, это чересчур сужало довольно широкие по первому замыслу цели войны: один Севастополь с небольшим, прилегающим к нему клочком берега моря был далеко еще не Крым, который полгода назад предполагали занять в две недели банкиры Сити, но зато это был бы все-таки какой-то успех.

И как за опущенным занавесом на сцене театра во время антракта кипит оживленная деятельность, стучат молотки плотников, устанавливается новая мебель, меняются декорации, — так за мелкими аванпостными стычками, за повсеночной борьбой из-за ложементов, за подземной минной войной, наконец за обычной траншейной работой, явно ведущейся, начиная с первых дней осады, скрывалась лихорадочная подготовка к бомбардировке, перед которой должна была побледнеть октябрьская.

Перебежчики из стана интервентов в марте были уже не так часты, как зимою, но все-таки их было довольно, и однажды, когда один из них, француз, шел в сопровождении русского офицера на допрос в штаб начальника гарнизона Остен-Сакена, он удивился тому, что улицы Севастополя довольно оживленны, что на них встречаются даже хорошо одетые женщины…

— Что это за женщины? Кто они? — удивленно спросил перебежчик у своего спутника.

— Да ведь достаточно офицерских семейств осталось еще здесь, — ответил тот.

— Как так остались? Зачем? Чтобы быть убитыми или изувеченными совершенно напрасно?.. Боже мой! Ведь вы знаете, какая бомбардировка у нас готовится! Это будет для Севастополя день страшного суда, но только в большом виде!

III

Однако еще в начале марта, когда Горчаков только ехал в Крым из Кишинева, Остен-Сакен доносил ему о том, что ожидает "томительного и убийственного бомбардирования сосредоточенными выстрелами огромного числа и огромной досягаемости орудий и ракет, к чему приготовлено у них неслыханное в осадах число снарядов. У нас пороху недостаточно для противодействия, наши снаряды будут направлены только на батареи и прислугу в амбразуры; войска же их станут вне черты досягаемости, тогда как наших войск некуда отвести, исключая некоторой их части в блиндажи.

Неприятель, по мнению моему, — заканчивал уныло Сакен, — может решиться на приступ, ослабив гарнизон бомбардированием или сделав бреши".

Горчаков вскоре после прибытия в Севастополь убедился в том, что Сакен ничего не преувеличил; поэтому, ожидая со дня на день бомбардировки, он готовился, насколько был в силах, ее встретить, для чего и стремился ложементы впереди редутов обратить в непрерывные траншеи, в траншеях же этих заложить новые батареи. Даже впереди Камчатского люнета, после вылазки в ночь с 10 на 11 марта, приказано было ложементы обратить в траншеи, кроме того, протянуть траншеи в обе стороны от Камчатки — к Килен-балке и к Доковой балке, и каждую из этих траншей вооружить одну мортирной, другую орудийной батареей.

Отнюдь не назначавшиеся для борьбы с большей половиной Европы запасы севастопольского адмиралтейства все-таки оказались настолько внушительны, что позволяли севастопольской «бороде» расти гуще, чем это было бы желательно интервентам.

Правда, при этом еще разоружались и суда боевого флота, но Севастополь по существу состоял из трех сторон: Южной, или собственно городской, Корабельной и Северной. Каждая из этих сторон представляла особую крепость, разобщенную от других бухтами; и если Северной стороне пока еще не угрожал неприятель, все-таки она должна была вооружаться для защиты в будущем и вооружалась. Начало этому было положено Меншиковым, — продолжалось это и при Горчакове; исподволь Северная сторона, с прилегающими к ней Инкерманом и Мекензиевой горой, превращалась в сильную и гораздо более современную крепость, чем внезапно, на глазах и под выстрелами противника выросшие бастионы Южной и Корабельной сторон.

Севастопольский порт, конечно, только казался неистощимым, но хранившиеся в нем, например, запасы пороха давно уже иссякли, не хватало также и снарядов, и приказано было отвечать одним выстрелом на два неприятельских; не хватало и много другого в материальной части; но было в Севастополе то, что дороже и важнее иных запасов: несокрушимый дух войск.

Это обстоятельство не учтено было политиками Англии, когда они начинали войну с Россией. Они знали императора Николая, тем более что он приезжал за десять лет до войны в Лондон и показался там во весь свой рост; но разве имели они понятие о простом русском солдате, рядовом девятой роты Камчатского егерского полка Егоре Мартышине?

Во время Дунайской кампании в одном сражении было довольно много раненых, и небольшой перевязочный пункт переполнился до отказа. Тут заметили невысокого и немолодого солдата, который раза три подходил к дверям и заглядывал в операционную, но потом однообразно махал рукою и уходил. Лицо его было в крови, но серые усталые глаза смотрели сквозь это кровавое кружево спокойно.

Когда работа в операционной подходила уже к концу, один свободный врач вспомнил о нем и послал за ним санитара вдогонку, как только он, еще раз заглянув в дверь, повернулся снова назад. Санитар привел раненого.

— Что у тебя такое, дружище? — спросил его врач.

Солдат только показал на свою щеку и открыл рот: говорить он не мог.

Оказалось, что турецкая пуля пробила ему щеку и застряла в языке, отчего язык сильно распух и перестал ворочаться.

— Как же это пуля тебе в рот попала? — спросил врач, и за раненого ответил, улыбаясь, другой солдат, которому только что перевязали руку и ногу:

— Да ведь он, ваше благородие, песенник у нас… Шли, значит, в атаку, он и запой:

Эх, зачем было город городить,

Да зачем было капусту садить…

Известно, песня веселая, — под нее людям бойчее идется… И турки, конечное дело, по нас залпом дали…

Когда пулю вырезали, и опухоль языка несколько опала, спросили раненого песенника, почему он раза три подходил к дверям перевязочного и все уходил обратно.

— Да ведь стыдно было, — с усилием ответил тот. — У других — раны, а у меня — что? Я и пообождать мог.

Этот солдат был Егор Мартышин.

Лежали камчатцы-охотники в ложементах перед своим многотрудным люнетом в начале марта. Шагах в двустах от них в подобных же ложементах лежали французы… День стоял теплый. Сильно пахло свежей травой и парной землей… Перестрелка шла вяло, так как незачем было тратить заряды ни тем, ни другим: ложементы были устроены хорошо: противники за насыпями не могли друг друга прощупать пулями.

Но вдруг какому-то зайцу вздумалось промчаться между ложементами во всю прыть своих ног, и один солдат-камчатец его заметил, прицелился и выстрелил. Заяц подпрыгнул на месте так высоко, что всем стало видно его из-за козырьков ложементов, и, грохнувшись о землю, лег неподвижно.

Солдат, его подстреливший, встал со штуцером в руке и снял фуражку.

Это был у него как бы некий парламентерский жест, обращенный к французским стрелкам, дескать: «Разрешите, братцы, зайчика подобрать, так как, выходит, это ведь не то чтобы война, а чистая охота…» И жест этот был понят как нельзя лучше.

Своеобразное перемирие установилось вдруг между стрелками с той и с другой стороны, пока камчатец добежал до зайца, взял его за задние ноги, показал французам и неторопливо побежал на свое место в ложементах, из-за которых высунулось поглядеть на него много улыбающихся лиц.

Только когда улегся он снова рядом со своей добычей, раздалось несколько выстрелов со стороны французов, но больше для проформы.

Этот солдат-камчатец был тот же Егор Мартышин.

— Как же ты так отчаялся подняться, Мартышин? — спрашивали его потом одноротцы.

— Да что же я?.. Конечно, само собой, подумал я тогда: «Не оголтелый же он, француз, должен понять, думаю, что и я бы в него не стрелял в таком разе: ведь я не ему вред доставил, а только зайцу… А раз если заяц, выходит, стал мой, то должен я его забрать или нет?»

— Ну, братец, турок бы тебе не спустил! — говорили ему.

— Об турке и разговору у меня нет, — спокойно отозвался Мартышин. — Турок, известно, азиятец, — он этих делов понять не может.

Назначен был командиром батальона в Камчатский полк на вакансию майор из другого полка и в первый же день накричал на одного солдата своего батальона. После выяснилось, что совсем незачем было на него кричать, но майор был человек горячий, и перестрелка на Малаховом, где это было до постройки еще Камчатского люнета, велась в то время жаркая.

Однако не прошло и пяти минут, как тот же самый обруганный майором солдат бросился на него со зверской, как ему показалось, рожей, сгреб в охапку, свалил подножкой и прижал к земле. Он ворочался, пытаясь сбросить с себя солдата, но тот держал его крепко, глядел страшно и бормотал что-то…

Вдруг оглушительный раздался взрыв рядом, повалил душный дым, полетели осколки: разорвался большой снаряд.

Тогда солдат встал сам и потянул за рукав шинели своего начальника:

— Извольте подниматься, вашсокбродь: лопнула!

Только теперь догадался майор, что солдат не из мести за окрик бросился на него, а просто спасал его от не замеченной им бомбы, которая упала, вертелась и шипела рядом с ним.

— Как твоя фамилия? — спросил майор, поднявшись.

— Девятой роты рядовой Мартышин Егор, вашсокбродь! — ответил солдат.

— Что же это ты, ничего мне не говоря, прямо на меня кидаешься, и подножку… и рожу зверскую сделал, а?

— По недостатку время, вашсокбродь.

Майор пригляделся к своему спасителю, обнял его, вынул потом кошелек, достал старый серебряный рубль времен Екатерины:

— На вот, спрячь на память, а к медали тебя при первом случае представлю.

— Покорнейше благодарим, вашсокбродь! — как бы и не за себя одного, а за всю девятую свою роту ответил Мартышин.

А в середине марта он не уберегся от французского ядра сам, — правда, ядро это залетело в траншею Камчатки и нашло его там среди многих других.

Он как раз полез в это время в левый карман шинели за табачком, ядро, размозжив и оторвав кисть левой руки, раздробило также и ногу около паха… Не только товарищи его по траншее, но и сам он видел и чувствовал, что этой раны пережить ему уже не суждено.

Однако потерял ли он при этом присущее ему спокойствие? — Нет. Когда положили его на носилки, чтобы нести на перевязочный пункт на Корабельную, он нахмурился только потому, что за носилки взялось четверо.

— Я ведь легкий, — сказал он, — да еще и крови сколько из меня вышло… Так неужто ж вдвоем меня не донесут, а? Если с каждым, кого чугунка зацепит, по четыре человека уходить станет, то этак и Камчатку некому будет стеречь!

А когда остались только двое, он просил их пронести его вдоль траншеи проститься с товарищами.

— Прощайте, братцы! — обратился он к своим одноротцам. — Отстаивайте нашу Камчатку, — ни отнюдь не сдавайте, а то из могилы своей приду, стыдить вас стану!.. Прощайте, братцы, помяните меня, грешного!.. Вот умираю уж, а мне ничуть этого не страшно, и вам, братцы, тоже в свой черед не должно быть страшно ни капли умереть за правое дело… Одно только больно, что в своей транчее смерть застигла, а не там, — показал он правой рукой на французские батареи.

Тут же отыскал он этой здоровой рукой спрятанный им майорский подарок — екатерининский рубль — и передал его одному из тех, кто держал носилки, — солдату своей роты Захару Васильеву, говоря:

— Это даю тебе, брат Захар, чтоб ты, как принесете вы меня на перевязочный, живым манером священника там разыскал исповедать меня, приобщить, потому как дохторам уж со мной нечего возиться… Рупь этот самый от меня священнику и дай!

IV

Против Южной (городской) стороны осадные орудия интервентов были поставлены так густо, что на каждые двадцать шагов по дуге приходилось по орудию.

Секретом для Севастополя это не могло быть благодаря пленным и дезертирам, и не было. Но если по количеству орудий большого калибра, выставленных на защиту Южной стороны, севастопольцы мало уступали интервентам, зато снарядов как сплошных, так особенно пустотелых, имели меньше в пять-шесть раз; пороха же для зарядов было так мало, что решено было в случае крайности добывать его из ружейных патронов, находящихся на складах.

От артиллерийского огня в начале осады было очень много жертв из-за отсутствия блиндажей; это припомнили, и теперь приказано было усиленно строить блиндажи, разбирая для этого все полуразрушенные здания, начиная с морского госпиталя. Доски из разобранных домов шли также и на устройство и починку орудийных платформ.

К концу марта очевидны стали итоги неустанных трудов: блиндажей было уже столько, что в них можно было укрыть до шести тысяч человек, то есть почти пятую часть севастопольского гарнизона, что было очень важно, так как большие резервы необходимо было держать вблизи бастионов и редутов ввиду штурма, в котором никто в Севастополе не сомневался.

Неизвестно было только одно: какой день выберут союзные главнокомандующие для начала канонады.

Подходил праздник пасхи; в этом 1855 году он совпадал по времени у русских и у французов, между тем по всем признакам приготовления интервентов к «дню страшного суда в большом виде» заканчивались: Христос оставался Христом, канонада должна была быть канонадой.

Перед праздником матросы и солдаты даже и бастионы, досыта напоенные кровью, прибрали, приукрасили, как могли… Даже подмели их метлами из фашинника, даже песочком посыпали!.. В блиндажах стремились соблюдать торжественность; щедро покупали копеечные свечки и втыкали их в подсвечники перед иконами… В четверг на страстной неделе не только в уцелевших еще церквах севастопольских, но и на бастионах и в блиндажах читались «двенадцать евангелий» и раздавался в городе колокольный звон.

Как раз в это время поднялась усиленная пальба против третьего бастиона: это англичане решили, что настал удобный момент штурмовать ложементы перед третьим бастионом — Большим Реданом, единственным из севастопольских укреплений, овладеть которым они поставили себе целью.

Обстреляли; штурмовали ложементы, но были позорно отбиты… Не настал еще их час; но зато наступал день общесоюзных, почти общеевропейских усилий поставить Севастополь на колени: это был второй день пасхи — 28 марта (9 апреля).

Однако первый день пасхи праздновали как в лагере французов, так и в осажденном городе, причем в последнем особенно широко и самозабвенно.

Уже в субботу к вечеру совершенно неудержимым потоком ринулись на бастионы матроски к своим мужьям, их ребятишки к отцам, таща им на розговенье куличи, сырные пасхи, красные яички: это было «преддверие праздника»…

А ровно в полночь начался трезвон к заутрене, точно бы в любой Калуге или Пензе… Пальба из орудий, правда, была в это время тоже, но привычная, обычная, так же как и ружейная стрельба в ложементах, тоже обычная: звон колоколов не мешал перестрелке, перестрелка — звону…

В церквах городских, в госпитальной церкви на Северной, в Александровских казармах, где тоже была домовая церковь и где все множество окон было ярко освещено, сладкоголосо пели: «Друг друга обымем, рцем: братие! — и ненавидящим ны простим…» А снаряды с батарей летели, вычерчивая огненные дуги в темном ночном небе, и заведомо нельзя было, невозможно было простить «ненавидящих», приплывших на тысяче кораблей, чтобы истребить цветущий город и десятки, сотни тысяч людей в нем и перед его стенами убить или изувечить…

В небольшом гарнизонном соборе собрались на пасхальную службу многие генералы с самим главнокомандующим во главе, парадно одетые офицеры, флотские и сухопутные… Очень плотно набит был ими весь этот старый, при Екатерине построенный собор… Христосоваться все подходили к Горчакову.

Старик расчувствовался, троекратно лобызаясь с каждым из своих подчиненных, — ведь многих из них уже поджидала смерть; подслеповатые глаза его застилали слезы, а в памяти все вертелся афоризм либеральствующего министра государственных имуществ, графа Киселева, сказанный им когда-то в интимном кругу: «Два варварских обычая есть в России: запрягать четверню в карету и целоваться на пасху».

Около собора толпились с зажженными свечами и гарнизонные солдаты и женщины рядом с куличами и пасхами, принесенными на «освящение»; и мимо этих убого, но истово украшенных куличей и пасх двигалась толпа крестного хода, сияя золотом риз, эполет, орденов.

И было розговенье, как всегда, и пились праздничные чарки водки, казенные и покупные, а когда дождались дня, гуляли в обнимку по бастионам, пели песни, собирались в кружки и открывали пляс под визгливую матросскую скрипку; батареи же с той и другой стороны молчали. Возмущались даже искренне, что ружейная пальба из неприятельских траншей не унималась, но объясняли это тем, что ведут ее, конечно, нехристи-турки.

На бульваре Казарского с шести часов вечера загремела полковая музыка, и началось праздничное гулянье. Если бы кто-нибудь неведомо для себя и невидимой силой был бы перенесен сюда, на этот бульвар, он не мог бы поверить, что он в осажденном городе, после полугодовой осады и как раз накануне бомбардировки, небывалой в истории войн: так много было на этом бульваре весело болтающих и радостно смеющихся женщин… Откуда появились они здесь? Где таились раньше?.. Где бы ни таились, но Севастополь все еще был многолюден, и чуть празднично загремела музыка, на нее слетелись женщины в праздничных весенних костюмах, тем более что и день выдался солнечный, тихий, теплый и пахло не пороховым дымом, а морем, — море же весною пахнет, как только что разрезанный спелый арбуз…

Как много может внести изменений в сотни тысяч жизней всего одна только ночь! О том, что эти изменения готовятся, можно было только догадываться, да и то смутно, по какой-то довольно шумной деятельности в стороне неприятеля именно в эти ночные часы; шум этот мог быть объяснен и неугомонившимся праздничным весельем; но многим, слышавшим его, он казался военно-рабочим шумом, сгущенным благодаря туману, который в полночь надвинулся с моря.

Чуть рассвело, — ровно в пять утра, — с моря же взвилась и рассыпалась тревожными искрами ракета: это был сигнал к открытию канонады, данный с одного из кораблей интервентов; и выстрелы загремели сразу со всех сторон.

Но в густом белом тумане прятался проливной дождь, который и хлынул, чуть только началась канонада, точно по особому заказу тех же двух генералов — Канробера и Раглана, которые как будто хотели повторить начало бомбардировки 5/17 октября во всей полноте.

Впрочем, дождь теперь был гораздо сильнее, точно в полном соответствии с тем, что число орудий, начавших состязание на пасху, было уже вдвое больше октябрьского числа орудий.

V

С чем это можно бы было сравнить? С грозою при ливне, когда беспрерывно слепят глаза молнии и ревет и на части раскалывается небо?..

Но при подобной грозе, способной пугать только младенцев, не прыгают всюду кругом, как футбольные мячи, чугунные ядра, не разбиваются вдребезги стены и крыши домов, не валится с потолков даже нетронутых зданий штукатурка, точно при сильном землетрясении, не раскачиваются оконные рамы до того, что в них лопаются стекла, и они вылетают, наконец, на улицу; не ест глаза густой пороховой дым, из-за которого в двух шагах не видно, и не проходят усталым шагом одни за другими люди в солдатских шинелях, таща носилки, из которых капает кровь; не мечутся на улицах зеленые фуры с зарядами, снарядами, фашинами и даже с обыкновенною водою в бочках, несмотря на то, что воронки от снарядов на улицах полны дождевой воды, и все кругом промочены дождем до нитки, и потоки воды мчатся, едва не сбивая с ног, особенно мощные там, где часто улицы узки и круто спускаются вниз.

Солнце еще не оторвалось от горизонта, и косые слабые лучи его едва в состоянии были пробить туман, дым, потоки ливня; верховые лошади адъютантов, ординарцев, штаб-офицеров и генералов, наконец, поднятых свирепой канонадой, сталкивались на улицах в полумраке, теряя направление; женщины тащили на руках и за руки детей, уже надорвавшихся от плача; страшно было сидеть и ждать смерти в домах, еще страшнее было бежать куда-то, — куда? — по улицам. Бежали и к Графской пристани, чтобы переправиться на Северную, и к огромнейшему зданию Николаевской береговой батареи, способному вместить не одну тысячу человек.

Поднялся вдруг ветер, сильный и сразу, протащил дальше густую вату тумана и дыма, висевшую над бухтами, и столпившиеся у Графской увидели в открытом море другой дым — черный угольный дым боевого неприятельского флота. Видно стало на минуту, что суда там находятся в движении, как бы спеша занять места, удобнейшие для бомбардировки города… Однако едва успела толпа испуганных людей на берегу бухты понять, что это за маневры судов, море заволокло снова белым туманом и орудийным дымом.

Растерянность при виде двигавшегося в черном облаке дыма союзного флота охватила ставку Горчакова, который по слабости зрения не мог, конечно, ничего разглядеть сам, но вполне полагался на острые глаза чинов своего штаба.

Канонады с моря, подобной октябрьской, ожидали с минуты на минуту, но ее все не было; между тем Горчаков получал донесение за донесением, что неприятельский флот движется, насколько можно было уловить в тумане, по направлению к устью Качи.

— Ну да, к устью Качи, да, да, — так именно я и думал! — экспансивно выкрикивал Горчаков. — К устью Качи, чтобы там высадить десант и зайти мне в тыл! Значит, нам нужно направить достаточный отряд к устью Качи!

Маленький ростом начальник его штаба генерал Коцебу пытался было возражать, но Горчаков махал в его сторону длинными тощими руками, точно отгонял стаю докучных мух, и не хотел даже выслушать возражений.

Около устья Качи стоял небольшой отряд; теперь его решено было увеличить в самом спешном порядке, и с приказом главнокомандующего выступить немедленно к Каче помчались уже адъютанты к нескольким полкам и полевым батареям, когда туман свеяло ветром настолько, что все около Горчакова могли разглядеть, даже не прибегая к подзорным трубам, что флот остановился: имел ли он намерение, подойдя ближе к берегу, начать обстрел Севастополя, или не имел, только к устью Качи он не шел и транспортов с десантом при нем не было.

Немедленно новые адъютанты и ординарцы были посланы Горчаковым к тем полкам и батареям на Инкермане, которые получили уже приказ выступать, с отменой этого приказа.

Еще во время Дунайской кампании французские карикатуристы изображали Горчакова 2-го с распростертыми руками и с надписями: на правой ладони — ordre, на левой — contre-ordre, а на лбу — desordre[55]Ordre — приказ, contre-ordre — отмена приказа, desordre — беспорядок (фр.)..

Нахимов же, чуть только началась канонада, поскакал на сереньком маштачке на бастионы. Теперь он считал это еще более своим настоящим делом, чем полгода назад, в первую бомбардировку; теперь на нем, как на помощнике начальника гарнизона, лежала забота о всех и обо всем в пределах Севастополя.

Всем своим существом и примером стремился он быть воплощенной, для всех очевидной, неиссякаемой энергией обороны, предоставляя начальнику гарнизона Сакену считаться ее мозгом и отлично сознавая, конечно, что мозгом-то этим в большей степени были Тотлебен и Васильчиков — начальник штаба Сакена.

Когда один из адъютантов вздумал, было уговаривать его остаться дома, не бросаться в самое пекло артиллерийского боя, не рисковать жизнью, Нахимов ответил ему совершенно серьезно:

— А что же такое моя жизнь?.. Вот если убьют Тотлебена или Васильчикова, это будет беда непоправимая, а я… Пустяки-с! Вздор-с! — и вскочил в седло не без некоторого даже щегольства тем, что уже в совершенстве постиг этот затруднявший его полгода назад кавалерийский прием.

VI

Сто тридцать мортир было среди осадных орудий интервентов против пятидесяти семи у защитников Севастополя; между тем огонь мортир не прицельный, а навесный, и своими бомбами большого веса производили они огромные разрушения на русских батареях и вырывали множество жертв, тем более что недостаток пороха заставил Сакена разослать по бастионам и редутам приказ отвечать на два неприятельских выстрела одним, и это было всего через пять часов после начала бомбардировки.

Чугунная туча над головой, и каждую секунду рвутся, круша ребра укреплений, снаряды, — так было на бастионах. Чугунная туча, не редея, направлялась в город и бухту, на флот и низвергалась там. На бастионах от нее было темно и днем, как в сумерки. Это был подлинный ураганный огонь, хотя тогда еще не было в ходу такого сочетания слов.

На береговых батареях ожидали открытия канонады с неприятельских судов, и все стояли на местах, и были разожжены ядрокалильные печи. Однако флот противника предпочел остаться почетным зрителем дуэли сухопутных батарей и не подходил на пушечный выстрел: слишком свежа была среди высшего командного состава там память о 17 октября!

С первых же часов бомбардировки, открытой интервентами, выяснилось для защитников Севастополя, что ведется она по обдуманному плану.

Сосредоточив с начала осады свои усилия против четвертого и пятого бастионов, французы и подошли к ним траншеями и минными ходами ближе, чем к другим; переменив затем, под влиянием Ниэля, направление атаки в сторону Малахова, они успели приблизиться и к нему; пасхальная канонада должна была увенчать их саперные успехи и «сбрить» прежде всего все эти досадные укрепления: четвертый и пятый бастионы и Малахов курган с его передовыми редутами: Волынским, Селенгинским, Камчатским… Последний особенно досаждал французам, и против него направлен был самый ожесточенный огонь.

После смерти Истомина четвертым отделением оборонительной линии, в которую входил Малахов курган с его редутами, стал ведать капитан 1-го ранга Юрковский, отец десятерых малолетних ребят, из которых самый старший был всего только кадет третьего класса.

Жена Юрковокого поспешила увезти их всех в Харьков еще до начала осады, и он, свободный от семейных забот, старался служить самозабвенно и поддерживать на отделении порядок, заведенный его предместником.

Он и поселился в каземате башни, там же, где жил Истомин. Однако даже и полуразбитая башня эта все-таки представляла прекрасную цель для длинных бомбических орудий, и теперь на нее с раннего утра усиленно начали падать и сверлить ее взрывами пятипудовые бомбы. Боясь, что ее рязрушат до основания, Юрковский приказал совершенно очистить ее от людей.

Юнкер Зарубин, по наследству от Истомина перешедший ординарцем к Юрковскому, бросившись передавать это приказание, едва не был задавлен обвалившимися от сотрясения камнями над входом в башню, но, проскочив благополучно, только оглянулся, протер поспешно глаза, запорошенные известковой пылью, и звонко прокричал приказ очистить башню. Он был полон чисто адъютантского делового азарта, свойственного далеко не всем шестнадцатилетним. На его глазах в это утро залетевшим в амбразуру ядром размозжило голову матросу-комендору, наводившему орудие, но едва он упал, тут же подскочил другой матрос, занял место, залитое кровью товарища, левой рукой сорвал с себя бескозырку и накрыл ею лицо убитого, а правой взялся за подъемный винт орудия. Некогда было даже и секунду времени отдавать жалости по том, с кем двадцать лет ел кашу из одного котла, — надо было отвечать противнику на его меткий выстрел тоже выстрелом метким и без задержки…

На его глазах в это утро не один раз по знаку надсмотрщика порохового погреба бежали самозабвенно солдаты засыпать яму, вырытую упавшим на крышу погреба снарядом… Что могло быть необходимей этого? Если допустить другой снаряд упасть в воронку, сделанную первым, то может не выдержать и перекрытие из толстых бревен, и тогда взорвется погреб, а это уж катастрофа для всего бастиона…

На его глазах все время теперь, как и почти ежедневно раньше, подряд несколько месяцев, приравненных к годам, шла эта борьба бездушного металла, направляемого издалека врагами, с живыми людьми, простыми и даже веселыми, несмотря на весь жуткий ужас кругом.

Да, это очень влекло Витю Зарубина к матросам, у которых точно про запас готовы были шутки для встречи какого угодно трагизма. Бессознательно подражая не столько офицерам, с которыми жил в блиндаже, сколько именно матросам, не отходившим от своих орудий, рядом с ними и спавшим, Витя не мог научиться от них только одному — шуткам, но зато он запоминал их, и они возникали в нем всякий раз, когда приходилось бежать со строгим приказом начальства куда-нибудь «в самый кипяток».

С утра в этот день он надел, как и другие, шинель, чтобы не до костей промочил ливень, но шинель промокла насквозь, мундир тоже, и целый день до вечера пришлось таскать на себе совершенно лишний пуд дождевой воды и чувствовать себя, как в бане, Он устал. Он почти валился с ног к вечеру. Голова стала, как колокол: в ней все лопались с треском бомбы, все гремели и раскатывались выстрелы своих орудий, даже тогда, когда в сумерки начала затихать канонада. Глаза тоже непомерно устали от вспышек желтого огня сквозь дым на своих батареях и от желтых огненных полос сквозь туман, дождь и тот же дым в небе, так как ежесекундно вместе с «темными», то есть ядрами, летели и бомбы.

Крики сигнальщиков, крики команд, крики солдат, вызывающих носилки, — все крики кругом уже не воспринимались отдельно к вечеру: они слились для Вити в один сплошной гул, который не трогал уже, не беспокоил, просто был тем, без чего нельзя, и только очень хотелось, чтобы без него было можно.

Когда перед ним возник такой же усталый, с почерневшим и мокрым лицом другой юнкер из одного с ним блиндажа — Сикорский (третий, Чекеруль-Куш, умер от раны в голову), он только уставился в него вопросительными глазами, но опросить что-либо не хватило силы. Сикорский же обратился к нему сам, едва шевеля языком:

— Есть хочу… Сухаря нету?

Витя вспомнил, что утром положил на всякий случай несколько штук в карман шинели. Это было при Сикорском, и вот Сикорский-то не забыл про это, а он забыл и не дотронулся до них целый день.

— Размокли, досада! — сказал он, вынимая из кармана бурое тесто.

— Э, черт… Ну, все равно, дай, — и Сикорский начал жевать то, что получилось из сухарей в кармане Вити.

— Ты откуда сейчас? — спросил Витя.

— С Камчатки…

— Что там?

— Все разнесли! Пропала Камчатка!..

— Как пропала? Взяли! — встряхнулся вдруг Витя.

— Не взяли… Ночью, должно быть, возьмут… Там и брать-то нечего…

Вала уж нет, амбразуры все засыпало, — ни одно орудие стрелять не может.

Камчатке конец!

Сикорокий был годом старше Вити, повыше его ростом, потоньше лицом и фигурой, карие глаза, по-женски округлый подбородок, несколько длинноватый прямой нос. Говорил, растягивая слова, но это от усталости. Вид имел безнадежный.

— Как это «Камчатке конец»? — совершенно ожил Витя, точно его подбросило. — У нас все разбито, а у них, ты думаешь, нет? Мы, что же, в белый свет стреляли, как в копеечку?

— И на Волынском редуте не лучше, чем на Камчатке, и на Селенгинском тоже, — вместо ответа сказал Сикорский, дожевывая сухарное тесто, а дожевав, спросил:

— Еще нету? Поищи-ка, брат: есть хочу, как стая собак!

— На-ша-а, береги-ись! — надсадно-хрипло прокричал вдруг недалеко от них сигнальщик-матрос, и оба юнкера ничком упали на землю, потому что оба, не взглянув даже кверху, почувствовали бомбу у себя над головами.

Бомба упала шагах в пяти, и, ожидая ее взрыва, Витя однообразно молил: «Не надо меня, господи!.. Не надо меня, господи!..» Бог представлялся ему теперь чудовищно огромным стариком, у которого глаза с тарелку. Этими глазами он смотрит на него, Витю, лежащего лицом в землю, и на бомбу, рассчитывая, как разбросать ее осколки. Витя лежал, как на плахе перед казнью. Бесконечно долгие секунды тянулись, тянулись… Наконец, оглушительно грохнуло, точно в стенках его черепа, а не вне его.

Несколько мгновений еще не двигался и даже не думал связно Витя…

Потом он осторожно шевельнул головой, подтянул кверху и опустил плечи, перебрал пальцами… Послушал, нет ли боли где-нибудь в теле, — нет, боли не было. Тогда он вспомнил о Сикорском, лежавшем рядом, и поглядел в его сторожу с огромным любопытством. Тот продолжал лежать ничком.

— Эй! Вставай! — испуганно крикнул Витя.

Впрочем, он только думал, что крикнул громко: не получилось крика.

Зато как раз в этот момент Витя припомнил жужжащий звук пролетавших над ним, а значит, и над Сикорским осколков взорвавшейся бомбы, и для него стало ясно, что Сикорский так же невредим, как и он.

Это разом подняло его на ноги.

— Сикорский! Проехало! — оживленно принялся он трясти за плечи товарища.

Тот повернулся, поглядел на него мутно и пробормотал:

— А нога капут…

— Какая нога? Что ты? Обе ноги целы!

Витя проворно начал ощупывать его ноги, лежавшие, как и лежали, пятками кверху, и действительно наткнулся на небольшой осколок, вонзившийся в левую икру так не глубоко, что без особого усилия вынулся.

Сикорский стонал, а Витя соображал тем временем, что это не мог быть осколок только что взорвавшейся бомбы, все они пролетели выше над ними; значит, этот осколок просто валялся на земле и был подброшен силой взрыва.

— Чепуха! Даже и кровь почти не идет! — совсем уже бодро и радостно, вполне овладев собою, взял за ворот Сикорского Витя, но тот, хотя и поднялся, повторял уныло:

— Вот ты увидишь, увидишь: ноге капут!

Но тут шагах в десяти от себя Витя увидел солдата, который сидел на земле и пригребал к себе что-то рукою. Солдат был без фуражки, лицо его было в крови, рука красная, к нему подходили уже другие солдаты с носилками, подбежал и Витя.

Один из тех больших осколков, которые, жужжа, пролетели над ними, развернул этому несчастному живот, жутко глядевший из-за клочьев шинели и мундира, и то, что собирал и подгребал к себе раненый, были его кишки…

Но, вкладывая их вместе с грязью обратно в свой живот, он говорил деловито:

— Там, на перевязочном, разберут, что куда… Доктор Пирогов заколбает!

Так верил он в русскую медицину и в Пирогова и так мало смущался тем, что сделала с ним вражеская бомба.

Волосы его стояли непокорным ежом, — они были светлее, чем русые.

Серые глаза — обыкновенные глаза солдата, уроженца одной из северных губерний, только красновекие, и с красножилыми от целодневного дыма белками, — смотрели неугнетенно. Один ус и щеки его были в крови, но, видимо, он просто брался за них рукой.

Витя узнал по погонам, что был он Бутырского полка, но ему хотелось спросить, как его фамилия. Однако не удалось: в это время матрос-сигнальщик снова выкрикнул протяжно-хрипуче и надсадно:

— Бере-ги-ись! На-ша-а!.

Витя кинулся к выступу блиндажа, который был в нескольких шагах, а потом, оглянувшись, увидел, как уносили этого раненого четверо носильщиков, не обратив внимания на крик сигнальщика. Бомба же упала в стороне, и разрыва ее Витя уже не слышал, может быть потому, что совпал он с выстрелом своего орудия большого калибра.

VII

День кончился. Перестрелка значительно ослабела, но не затихла совершенно: умолкли только прицельные орудия, мортиры же безостановочно перебрасывались навесными снарядами.

День кончился, и обе стороны подвели ему итог. Двенадцать тысяч снарядов было выпущено с русских батарей и тридцать четыре тысячи, то есть почти втрое больше, с батарей интервентов; свыше пятисот человек потеряли русские, и только сто — интервенты. Последнее объяснялось тем, что в ожидании штурма слишком близко к батареям были придвинуты русские резервы.

Но русские артиллеристы-матросы за себя постояли: отвечая во вторую половину дня только одним выстрелом на четыре, даже на пять неприятельских, они сумели нанести противнику большой материальный урон, а на батареях всей оборонительной линии оказалось в итоге только пятнадцать подбитых орудий.

Зато амбразур было завалено свыше ста, срыты были снарядами валы, засыпаны рвы, пробиты крыши многих блиндажей, — все требовало не починки только — возобновления… День кончился — началась ночная страда севастопольского гарнизона.

Пятнадцать подбитых орудий — это ничтожный результат пятнадцатичасового ураганного огня пятисот осадных мортир и пушек, но эти пятнадцать орудий необходимо было к утру заменить новыми, снятыми ли с судов, взятыми ли из арсенала порта.

Тащить их, эти многопудовые чудовища, приходилось за несколько верст по грязи, образовавшейся от ливня. Лошади не шли, — солдаты надевали лямки, как бурлаки, и вытягивали орудия, как баржи на волжских перекатах.

При этом, кроме грязи на улицах и дорогах к бастионам, очень часты были воронки, полные воды; в них проваливались и ломались колеса, по пояс уходили люди и лошади, и чем ближе к линии фронта, тем больше попадалось таких воронок, предательски таившихся в темноте, или ядер, барьерами, кучами выросших за день на путях к батареям.

Ругались зверски, но шли вперед, шли под выстрелами, от которых некуда было скрыться, под выстрелами и устанавливали орудия на подмостки, оттаскивая убитых при этом и тяжело раненных.

А на бастионах и редутах работали в это время кирками и лопатами тысячи других солдат. Где должны были выситься насыпи, там к утру исправно возвышались насыпи; где были засыпаны снарядами рвы — снова зияли рвы.

Откапывались орудия, сбитые и заваленные взрывами; засыпались воронки на площадках бастионов; откатывались и складывались в кучи ядра, эти неразменные рубли бомбардировок, часто по несколько раз перелетавшие с одной стороны на другую, если подходили к орудиям по калибру.

В то же время третья партия солдат-рабочих в укрытых местах, в пещерах, начиняла полые снаряды и грузила их на фуры и полуфурки, чтобы потом фурштатские тройки доставили их под покровом ночи на батареи… А фурштатские солдаты? Это был на подбор лихой народ! Они считались нестроевщиной, и, какие бы подвиги ни совершали, им не полагалось по статуту георгиевских крестов, как будто лошади могли умчать их от всех бомб, ядер и пуль. Между тем сколько их погибло при подвозке всего необходимого на бастионы и редуты, и не в одну фурштатскую подводу в эту ночь попали неприятельские снаряды, вызвав этим взрывы русских снарядов, которыми далеко раскидывало кругом мелкие клочья людей, лошадей и самих повозок…

Конечно, чинились и укрепления противника: ведь на интервентов глядела вся Европа. Ведь никогда в истории не было такого случая, чтобы несколько огромных государств, — из них два первоклассных, — соединившись вместе, послали отборные и большие армии, в изобилии снабженные всем, что могла дать передовая военная техника Запада, и вот армии эти семь месяцев уже осаждали всего один только пограничный русский город, который к тому же перед началом осады совсем не был укреплен с суши, — и не могли с ним сладить!

Было неловко перед лицом Европы и прочего света. Нужно было чиниться, чтобы с утра начать новую сильнейшую канонаду, добить врага и пройти в город по трупам его защитников.

Новая канонада началась также в пять утра и встречена была таким же точно огнем русских орудий, как и накануне. А между тем разрушения, произведенные бомбардировкой первого дня на Камчатке, на Волынском и Селенгинском редутах, на четвертом и пятом бастионах, были отлично видны противнику, траншеи которого тянулись совсем недалеко от этих укреплений.

Вполне естественно было и Канроберу и Раглану считать этот новый день канонады — 29 марта / 10 апреля — последним днем своих усилий, за которым должны были следовать победоносный штурм города и конец осады.

Однако чудесно возрожденные за одну ночь укрепления, столь же сильные во второй день, как и в первый, совершенно спутали все их расчеты. Поэтому наивно и странно, не как стратег, а как сконфуженный любитель военных экзерциций, доносил в конце этого дня Канробер Наполеону:

"С прибытием к нам Омера-паши и лучших его войск мы (то есть сам Канробер и Раглан) полагали, что самое выгодное для нас было бы, если бы русская армия решилась атаковать нас на превосходной нашей позиции. Мы давно думали, что русские намерены напасть на нас, как скоро мы откроем огонь против укреплений. Поэтому, чтобы вызвать их на такое предприятие, мы вчера открыли огонь из всех французских и английских батарей.

Главнокомандующие хотят поддерживать огонь без особой торопливости, но и не прекращая его, с тем, чтобы воспользоваться всеми благоприятными случаями для действия против укреплений или против вспомогательной русской армии".

Таким образом, в одно и то же время Горчаков думал, что интервенты готовят против него десантную операцию со стороны Качи, а Канробер и Раглан ожидали от него повторения атаки со стороны Инкермана, и дорого стоящая канонада начата была ими будто бы только затем, чтобы Горчаков решился на вылазку в очень крупном масштабе и чтобы потом, когда он будет разбит, на плечах его при отступлении ворваться в город!

VIII

Второй день бомбардировки показал Канроберу и Раглану, что если они даже и про себя, а не только вслух надеялись на большую и, конечно, неудачную вылазку русских, то надежды эти приходилось бросить.

Русские артиллеристы отстреливались исправно; они, правда, мало тратили снарядов, но уже в первые четыре часа заставили замолчать до полусотни осадных орудий.

Мог бы внести немалое расстройство в порядок защиты города союзный флот, но он и в этот день предпочел только красоваться, выстроившись перед рейдом, но опасаясь подходить на выстрел к береговым батареям.

День кончился, но особенно разительных результатов усиленной канонады на русской стороне не было видно интервентам, и оба главнокомандующие решили пригласить на военный совет в главный штаб английской армии всех своих артиллерийских и инженерных генералов.

— Ну, что? Как? Каково ваше мнение? — спросили их главнокомандующие.

Однако на эти короткие по сути вопросы очень трудно оказалось генералам так же коротко ответить. Успехи бомбардировки были, конечно, но не решительные. Инженеры должны были воздать должное изумительной способности русских восстанавливать ночью все, что было у них разрушено и уничтожено днем; артиллеристы же должны были признать высокую меткость прицельного огня русских наводчиков. Впрочем, и те и другие сошлись на мнении, что не мешало бы попробовать перейти к открытому штурму там, где он сулит больше удачи.

Канробер и Раглан грустно переглянулись и вздохнули. Но раз вышло как-то так, что военный совет вынес решение о штурме, то корпусным командирам приказано было «держать свои части в готовности к штурму».

Попытка к штурму была сделана французами в ночь на 30 марта против пятого бастиона. Ложементы были заняты ими, из ложементов они были выбиты батальоном Колыванского полка, и к утру все осталось по-прежнему. Но зато неслыханной силы артиллерийский огонь был открыт с утра 30 марта по этим ложементам, по пятому бастиону и смежному с ним редуту лейтенанта Шварца.

Этот жестокий огонь нанес большой ущерб и вырвал много жизней, но его все-таки вынесли, и новый штурм в следующую ночь был отбит снова колыванцами под командой полковника Темирязева. Однако наступал четвертый день бомбардировки.

Безропотно работали до упаду на бастионах, редутах и в ложементах солдаты, чтобы привести их к утру в исправный вид, гибли во множестве при этом от мортирных снарядов, и не только «сорок веков с пирамид» не смотрели на них, даже и свое начальство не имело возможности видеть их в темноте. Это были подвиги народа, а не отдельных людей, того народа, который неторопливо, исподволь хозяйственно занял на планете Земля столько удобных и неудобных просторов, сколько вошло в естественные границы от Белого моря до Черного и Каспия, от Балтийского до Тихого океана, так, чтобы хватило этих просторов не только для праправнуков, но и для праправнуков праправнуков тоже.

Севастополь со всеми его бастионами был не больше, как точка в этой неизмеримости, но какая точка зато!.. Не город, а знамя России! И весь великий исторический смысл беспримерной защиты этого города от натиска почти целой Европы, явно или тайно участвовавшей в натиске, состоял именно в том, чтобы отстоять знамя, полотнище знамени, которое отрывает от древка в рукопашном бою знаменщик, чтобы опоясаться им под мундиром и тем его спасти. Пусть изломанное в схватке древко достанется напавшему в больших силах врагу, но не самое знамя.

Севастополь состоял из трех сторон: Южной, Корабельной и Северной.

Когда открылась бомбардировка, на пятый день пасхальной недели матроски с Корабельной начали переправляться со своими ребятами и скарбом через бухту на Северную.

Они стали там прочным станом: натянули одеяла на колья, разыскали щепы и угольков, развели утюги и самовары. Но одеяла все-таки было жаль мочить под дождем, но одеяла нужны были семейству на ночь, и они осаждали начальство голосистой толпой:

— Давай паруса! Будем себе шить из них палатки…

Они, матроски, знали, что паруса давно были сняты с кораблей и часть их уже отдана на палатки солдатам; они искали и требовали и своей в них доли. Из Севастополя, от бухты, от Большого рейда они никуда не уходили; они только перешли со своей старой Корабельной в другую сторону того же Севастополя, где была тоже крепость, — третья часть укрепленного района, — где раскинулся уже и базар с рядами лавок, сделанных пока тоже из парусины, — куда перебрались загодя многие торговцы из Южной стороны, где открылись и ресторации для офицеров.

Паруса для палаток были выданы; матроски утвердились на Северной.

А канонада гремела.

В этот день особенно потерпел четвертый бастион. Предмет особых забот Тотлебена — минные галереи — потеряли свою связь с поверхностью земли, так как блиндажи над минными колодцами во рву были разбиты бомбами, весь ров вообще засыпан землей, обрушившейся с вала, живого места не осталось на площадке бастиона: она имела почти такой же вид, какой 5 октября после взрыва порохового погреба имела площадка третьего бастиона.

Рабочие сюда были присланы еще с вечера, как и всюду, но работы здесь почему-то шли вяло. Сказалась ли в этом действительно большая усталость солдат, почему у них и опускались руки под непосильным и как будто даже совершенно бессмысленным трудом, или были другие причины, но хозяин четвертого бастиона — бессменный с начала осады, — вице-адмирал Новосильский, послал своего адъютанта к Нахимову, как помощнику начальника гарнизона, с просьбой назначить еще рабочих.

Между тем их и без того было на бастионе немало — полторы тысячи, а расход на рабочих в эту ночь был особенно велик. Поэтому Нахимов решил приехать сюда сам.

— Что тут такое у вас, братцы? — обратился он к одной кучке солдат в тылу бастиона. — Почему стоите без дела?

— Потому — силов-возможностей не имеем, вот почему! — раздался в ответ из темноты звонкий голос.

— Тут поразворочено все, сам черт ногу сломит! — поддержал его другой, не менее звонкий; и третий такой же:

— Бандировка донимает: много дюже погибает нашего брата зря!

— Ишь ты ка-ак!.. «Силов-возможностей» не имеют, а голоса не слабые-с! — заметил Нахимов. — Страм-с, братцы! Чистый выходит страм!.. В руку французам играть хотите-с!.. Шесть месяцев учат вас под огнем строиться-исправляться, а вы мне вдруг — «силов-возможностей не имеем»! Да вы русские или нет, а?.. Русские или нет?

— Точно так, русские, ваше превосходительство! — ответили в передних рядах, а в задних кое-кто обратился к матросам, артиллеристам бастиона:

— Это что за генерал такой?

— Деревня! Не знают чего! — обиделись матросы. — Да это же сам Пал Степаныч!.. Он не генерал вовсе — адмирал…

— Какой такой Пал Степаныч?

— Как это «какой»? Нахимов — известно!

И вот вдруг из задних рядов еще голос хоть и не очень звонкий, однако же добротный и даже как будто радостный:

— Пал Степаныч!

— Ну, что там еще «Пал Степаныч»? — спросил темноту Нахимов.

И тот же голос крикнул в ответ еще радостней:

— Сделаем, Пал Степаныч, не тужи!

— Вот это другое дело, братцы… А то как же можно-с:

«силов-возможностей»?..

— Пал Степаныч!.. Пал Степаныч, сделаем! — загудели голоса кругом. — Берись, ребята!

И потом прилетали и рвались так же часто, как и прежде, бомбы, освещая при полете и взрывах на короткие моменты руины славного бастиона, но полторы тысячи кирок и лопат очень дружно долбили и отбрасывали землю, и к рассвету четвертый бастион сделался не хуже других вполне способен к новому бою.

IX

Но мало было все-таки очистить рвы, насыпать валы, прорезать амбразуры, исправить крыши блиндажей и пороховых погребов; для того чтобы продолжать огневой бой с богатым боевыми припасами противником, надо было иметь налицо снаряды, порох… Снарядов оставалось очень мало, пороху еще меньше.

Спешно направил Нахимов одного из своих ординарцев, мичмана Шкота, в Луганск на завод, чтобы ускорить доставку оттуда снарядов, а оставшийся не у дел с отставкой Меншикова начальник его штаба генерал Семякин командирован был Горчаковым в Берислав и Николаев, встряхнуть как следует тыл, чтобы как можно скорее выжать оттуда все застрявшие там транспорты пороха. На наем подвод и тому и другому из посланных толкачей были отпущены большие деньги.

Пока же собирали порох в самом Севастополе и в окрестностях его — в артиллерийских парках, — откуда только могли. Вывезли запасы береговых батарей, оставив им всего по тридцати зарядов на орудие, разрядили бывшие на складах ружейные патроны… По два и по три в день отправлял Горчаков своих адъютантов в Петербург, чтобы военный министр Долгоруков и сам царь прониклись муками порохового голода Севастополя.

— Ах, этот князь Меншиков, этот князь Меншиков! — то и дело недобрым словом вспоминал своего предместника Горчаков. — Какое гнусное наследство он мне оставил!.. Что делал он здесь? О чем думал?.. Вот честь и слава России поставлены на карту из-за чего? Из-за того, что нет пороху! Ах, какое подлое наследство я получил!

Однако, заботясь о чести и славе России, Горчаков отнюдь не забывал и о своей чести и славе. Теряя голову под натиском рвущихся в Севастополь двойных по сравнению с его силами полчищ интервентов, он всячески стремился подготовить царя Александра к самому худшему известию, заранее свалив на Меншикова всю ответственность.

"Ход дел в Крыму издавна испорчен, — писал он царю, — и, полагая даже, что мне удастся отстоять Севастополь до прибытия сорока батальонов, следующих из Южной армии, что, впрочем, весьма сомнительно, я не менее того буду гораздо слабее неприятеля, который стягивает сюда огромные силы, если со своей стороны не получу нового, значительного подкрепления.

Положение наше в высшей степени трудно, и одно, ослепление неприятеля может поправить наши дела… Быть может, бог по особой милости выручит нас, но вашему императорскому величеству должно быть готовым на все: и на потерю Севастополя и на уничтожение большей части его храброго гарнизона.

Осмелюсь доложить, что от высылки сюда нового, особого запаса пороха и новых подкреплений будет зависеть многое для величия и славы царствования вашего, иначе будет очень худо впоследствии…"

Недвусмысленно давал Горчаков понять царю, что он может не только не отстоять Севастополь, но даже потерять и весь Крым, если ему не пришлют самым экстренным способом двадцать — тридцать тысяч пудов пороху. Пока же он сделал распоряжение по гарнизону, чтобы из каждого орудия производили не больше двадцати выстрелов в сутки. В случае же, если бы в ближайшие два-три дня не подошли транспорты пороху, он решил совсем прекратить ответную стрельбу на канонаду противника, оставив последние снаряды на отражение штурма. Надеясь же при этом последнем акте защиты Севастополя больше всего на штыки, Горчаков послал приказ князю Урусову немедленно передвинуть 8-ю дивизию из-под Евпатории, где она продолжала стоять, на Инкерман.

То соображение свое, что интервенты могут атаковать его в тыл, высадившись на Каче, он все-таки не оставил, и качинский отряд был им значительно усилен.

Уже через день после того как он подписал и разослал по гарнизону приказ о двадцати выстрелах, решено было выпустить и другой приказ: о пятнадцати зарядах в день для орудий, охранявших самые важные точки обороны, о десяти — для второстепенных пунктов и о пяти для остальных. Ему казалось уже, что дни Севастополя сочтены.

И как будто только затем, чтобы утвердить его в этой вредной мысли, попавший в плен француз-минер стал кричать, проходя по площадке четвертого бастиона, что бастион этот вот-вот взлетит на воздух, что под минные галереи русских здесь французы подвели контрмины, и в них уже все готово для взрыва.

Конечно, это была большая оплошность офицеров бастиона, пустившихся в разговоры с пленным минером. От них пошла гулять зловещая новость к юнкерам, от юнкеров — к матросам и солдатам, которые ежеминутно начали ожидать взрыва и спрашивали даже, когда же их уведут с бастиона.

Но больше всех других обеспокоен был вздорным слухом сам главнокомандующий. Напрасно убеждал его Тотлебен, что подкопаться под галереи четвертого бастиона французы не могут по причине очень крепкого скалистого грунта, Горчаков счел нужным предупредить даже и царя, что Севастополь на краю гибели, что взрыв четвертого бастиона откроет врагу ворота города.

Тотлебен снова, как и за месяц до того, устанавливал неопровержимо, что минер-француз врал, подобно тем сержанту и капралу. На четвертом бастионе все успокоилось. Прошло дня два, — был вечер 3/15 апреля.

Бомбардировка все эти дни начиналась по-заведенному в пять утра и продолжалась до густых сумерек. Сила ее со стороны французов не уменьшалась. Только англичане, боровшиеся с одним лишь третьим бастионом, уменьшали свой огонь, когда большое число их орудий бывало подбито.

Однажды даже раздался громовой взрыв на батарее англичан, русский снаряд пробил там крышу порохового погреба… Это вызвало дружное «ура» всей оборонительной линии. Но вечером 3 апреля подобное же «ура» выпало на долю союзников.

Пленный минер соврал только наполовину: французы действительно подготовили взрыв если не четвертого бастиона, то четырех горнов — двух простых и двух усиленных против исходящего угла бастиона.

Тут было достаточно воронок от прежних взрывов, и заняты они были русскими стрелками. Кроме того, на бастионе собрались рабочие для обычных ночных работ. Взрыв горнов произошел одновременно. Действие его похоже было на извержение небольшого вулкана в большой толпе. Вихрь камней разной величины взмыл высоко в воздух и обрушился на все передовые воронки и на площадку бастиона. До ста человек насчитано было потом убитых и раненых и пропавших без вести, то есть просто глубоко забитых в землю и заваленных камнями. Воронки, которые образовались от этого взрыва, оказались тоже исполинскими. Их вышло три, и в среднем они были до двадцати сажен длиною, до десяти шириною.

Можно было ожидать, что французы воспользуются смятением, охватившим бастион после этого взрыва, и пойдут на штурм. Этого и ждали защитники бастиона целую ночь, но Канробер остался верен себе и на штурм не решился.

Воронки же заняли было французские стрелки, но они таким маневром вошли в слишком уж близкое соседство с четвертым бастионом. Оттуда полетели в них картечь, и бочонки с ручными гранатами, и штуцерные пули. Стрелков же своих начали усиленно поддерживать французские батареи. Так в ночь с 3 на 4 апреля началась упорнейшая борьба за обладание воронками, тем более что под 4 апреля прибыл, наконец, первый транспорт пороху, и Горчаков несколько ожил.

Французы принялись развивать свой успех, очень бивший в глаза, потому что одна из воронок, притом самая большая, оказалась в исходящем углу бастиона. Если нельзя было бы сказать, что их огонь против других бастионов и редутов ослабел, то против четвертого бастиона он стал гораздо сильнее, чем вначале.

Упорнее начали работать и французские минеры: взрывы горнов с их стороны следовали один за другим. Соблазняла, конечно, возможность соединить цепь воронок, чтобы получить глубокую траншею.

Это заставило защитников Севастополя взяться за верное средство — ночные вылазки и выбивать засевших в воронках штыками. Однако на место выбитых посылались новые роты. Воронки впереди четвертого бастиона сделались ареной ожесточенных стычек ночью и непрерывно обстреливались днем мортирными снарядами и картечью. За четверо суток в самих воронках и около них скопилось множество неубранных тел убитых и тяжело раненных.

Раненые французы знаками просили у русских солдат воды.

— Мучаются, нет возможности смотреть на них! — доносили солдаты офицерам. — Прямо жалости подобно!..

— Что же мы можем для них сделать? — говорили офицеры.

Тела убитых разлагались; раненых французы не брали, и Сакен приказал, наконец, Новосильскому попробовать выкинуть белый флаг и предложить французам перемирие для уборки раненых и убитых.

Предложение это было принято после полудня 7/19 апреля; и трупы и раненых убрали французы. Этот момент оказался переломным: десятидневная пасхальная канонада ураганной силы заменилась на другой день обыкновенной перестрелкой повсюду, кроме одного только четвертого бастиона. Но как бы много ни нанесли ему вреда, штурмовать его все-таки не решились.

Десятидневная бомбардировка, невиданная до того в истории войн, по существу кончилась ничем.

X

Правда, бомбардировка эта, в связи с минной войной и вылазками, вывела из строя много доблестных защитников Севастополя — около шести тысяч, но все-таки это был совсем не тот результат, которого лихорадочно ожидали граф Буоль и лорд Россель, Друэн де Люис и лорд Кларендон, Наполеон и Виктория, а за ними вся враждебная России Европа.

Севастополь пощипали, но не сбили. Севастополь стоял такой же неприступный, как и в октябре. Во время перемирия 7 апреля французские офицеры говорили русским:

— Вы, русские, можете держать головы высоко и гордо: у вас есть своя Троя!

К бомбардировке, начатой на пасху, интервенты готовились очень долго и подготовили ее богатой рукой. Английские журналы, корреспонденты газет писали из Крыма, что союзники при заготовке снарядов руководились расчетом покрыть ими буквально все пространство, занятое Севастополем, — вымостить и улицы и дворы ядрами и осколками бомб. Сто шестьдесят пять тысяч снарядов из огромных осадных орудий и мортир было брошено ими в город за десять дней, и улицы, правда, оказались сплошь замощены ядрами, и много благополучно стоявших до этого домов было разбито, но военные советы союзных генералов, несколько раз собиравшиеся Канробером и Рагланом для решения вопроса о штурме, так и не пришли к положительному решению этого вопроса. Даже наиболее энергичные из французских генералов — Боске и Пелисье — сомневались в успехе штурма, несмотря на то, что четвертый бастион благодаря сосредоточенному против него исключительной силы огню представлял уже собою к концу бомбардировки беспорядочные груды навороченной взрывами бомб земли рядом с такими же беспорядочно зиявшими всюду ямами воронок, так что даже и сам Нахимов в конце концов вынужден был признать, что восстановить бастион за одну ночь невозможно.

И французы видели это, но на штурм не пошли, хотя их резервы могли быть расположены гораздо ближе, чем русские, потому что от них вполне зависело выбрать удобнейшие день и час штурма.

Что же остановило их?

На этот вопрос ответила одна из английских газет того времени:

"Все средства разрушения были пущены в дело, чтобы потушить огонь русских батарей, но его не удалось потушить, — следовательно, севастопольская твердыня все еще в состоянии устоять против штурма.

Необходимо согласиться и с тем, что в самих работах, на которые опирается оборона, есть нечто новое, нечто такое, чего не встречалось еще в истории достопамятнейших осад, и на это следует нам обратить свое внимание".

Воздав должное русскому солдату — артиллеристу и пехотинцу, англичане в этом отзыве выдвинули на передний план и русского солдата-рабочего.

А французский историк этой войны Герен, дойдя до итогов десятидневной бомбардировки, вынужден был заметить меланхолически:

"Наполеон I завоевал бы три или четыре государства с половиною тех средств, как деньгами, так и людьми, каких стоила уже теперь осада Севастополя… Вобан[56]Вобан Себастиан ле Претр (1663 — 1707) — французский военный инженер, строитель французских крепостей и руководитель ряда осад в царствование Людовика XIV., Тюрень[57]Тюрень Анри (1611 — 1675) — французский полководец, маршал Франции. и Конде[58]Конде, Луи де Бурбон, принц (1621 — 1686) — крупный французский полководец. при Людовике XIV не располагали такими средствами для присоединения к Франции нескольких областей и многих укрепленных городов, уступленных ей по Нимвегенскому миру!..[59]Нимвегенский мир заключен в 1679 г . между Францией, Испанией и Нидерландами после войны, возникшей вследствие притязаний Людовика XIV на часть испанских Нидерландов."

Неудача бомбардировки значительно охладила и пыл союзных войск; при этом не могла, конечно, не сказаться и усталость от слишком большого напряжения сил. Необходим был отдых, и перестрелка потому в апреле продолжалась уже вяло, так что даже и четвертому бастиону доставлена была полная возможность восстановиться без особенной спешки.

Боевые матроски, забрав ребятишек и скарб, снова ринулись с Северной на свою Корабельную; торговцы переправились тоже и открыли снова торговлю, иные, правда, в других уже домах, если их прежние торговые помещения не уцелели… И в какие-нибудь три-четыре дня прижукший было Севастополь снова ожил, и под весенним жарким солнцем опять засновали его притерпевшиеся даже и к «страшному суду в большом виде» выносливые обитатели, и ребята на развороченных улицах целыми днями играли в ядра, закатывая их в воронки и радостно вскрикивая при их глухих чугунных стуках друг о друга.

Из вместительных казарм Николаевской батареи, где отсиживались около двух недель Зарубины с младшей дочкой, вернулись и они в свой домик на Малой Офицерской, который счастливо уцелел, хотя сарай рядом был пробит, и одна стена его завалилась, и несколько деревьев в саду было вывернуто с корнями, как ураганом.

Стекла в рамах, правда, вылетели, но дело шло к лету, и особых неудобств это не представляло.

Капитолина Петровна поахала, покачала сокрушенно крупной головой, но скоро успокоилась за себя, глядя на то, что было кругом у соседей, и когда усталый от долгой ходьбы Иван Ильич обратился к ней с мольбой в глазах:

«Что ж, Капитоша, как, а?.. Может быть, того… самоварчик бы поставить?»

— она тут же пошла на кухню привычно хлопотать по хозяйству.

А к вечеру пришла Варя.

— Столько раненых, столько раненых было, ужас! — говорила она. — Ну, теперь уж, слава богу, их почти всех отправили, кого на Северную, в госпиталь, кого дальше — в Бахчисарай… А прапорщик Бородатов, мама, он теперь тоже уж в госпитале, на Северной. Он поправляется… Нога срослася, только повязку еще не снимают… Пирогов заболел, бедный, — на перевязочный не приходит… Конечно, врачей у нас много и немцев даже несколько человек, только все говорят, что один Пирогов целых ста врачей-хирургов стоит… Конечно, они, наши врачи тоже люди знающие, но ведь, мама, подумай, если бы только тогда, когда поручика Бородатова принесли, его не было, ведь ногу бы ему отрезали, мама, а это такой ужас, — очень мало выздоравливают, когда ногу отрезают выше колена!

— То у тебя он прапорщик, этот Бородатов, а то уж сразу поручик стал, — заметила мать, любуясь ее оживлением, и Варя тут же отозвалась на это с горячностью:

— Ну, разумеется, он пока еще прапорщик, но ведь чины-то его, как тяжело раненному, вернут ему, он сам говорил мне об этом.

— Где твой перевязочный пункт, а где госпиталь! Когда ты там побывать успела? — спросила Капитолина Петровна; но, слегка зардевшись от этого замечания, Варя сказала деловито:

— Ведь мне же приходилось не один раз сопровождать туда раненых, мама!

О том, что Витя уцелел на своем Малаховом, в семье уже знали, и все чувствовали себя в этот вечер так, как мореплаватели, которых долго трепало штормом в открытом море, пока не выкинуло, наконец, на знакомый им берег. Путешествие, правда, далеко еще не окончено и будущее, может быть, угрожало еще большими бедами, но все-таки дана судьбою спасительная передышка, — пользуйся же ею, живи, дыши свободней, оглянись повеселее вокруг, — иначе как же возможно пережить то, что тебе еще выпадет на долю!

Глухо ударило в землю в стороне. Капитолина Петровна, ставившая в это время кипящий самовар на стол, посмотрела в окно и сказала:

— Это, кажется, у Микрюкова в саду упало.

Другие же даже и не посмотрели в ту сторону: у Микрюкова так у Микрюкова упало ядро, — ведь не у них же.

И маленькая Оля стала уже равнодушна к этим изредка падавшим ядрам, как была равнодушна к осенним дождям. Она нарвала букетик фиалок, распустившихся у них под деревьями, и не могла на него наглядеться.

А Иван Ильич, облизывая языком сухие губы, внимательнейше следил только за тем, как жена его загрубевшими руками резала купленную по дороге сюда франзолю и потом заваривала чай. А когда чай заварился и она взялась за его стакан с подстаканником, чтобы налить ему первому, как всегда, — он протянул по-детски просительно:

— Только, Капочка, родная… нельзя ли, а нельзя ли, мамочка, мне покрепче?..


1937 — 1938 г.г.


Читать далее

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Глава первая. ПЕРВЫЙ ОТРЯД СЕСТЕР 04.04.13
Глава вторая. «СУДЬБА СЕВАСТОПОЛЯ» 04.04.13
Глава третья. «ДОМА СКОРБИ» 04.04.13
Глава четвертая. МОЛОДЕЖЬ 04.04.13
Глава пятая. ДВЕ ВЫЛАЗКИ 04.04.13
Глава шестая. ГЛАВНОКОМАНДУЮЩИМИ НЕДОВОЛЬНЫ 04.04.13
Глава седьмая. НИКОЛАЙ НЕРВНИЧАЕТ 04.04.13
Глава восьмая. ШУМНЫЙ ТЫЛ 04.04.13
Глава девятая. ПРЫЖОК В ТИШИНУ 04.04.13
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
Глава первая. ГРОБОВАЯ ТИШИНА 04.04.13
Глава вторая. ЮБИЛЕЙ 04.04.13
Глава третья. ОПОЛЧЕНИЕ 04.04.13
Глава четвертая. «ЛИЦО ИМПЕРАТОРА» 04.04.13
Глава пятая. СТЕПАН ХРУЛЕВ 04.04.13
Глава шестая. НАЛЕТ НА ЕВПАТОРИЮ 04.04.13
Глава седьмая. НИКОЛАЙ ЗАБОЛЕЛ 04.04.13
Глава восьмая. НОВЫЕ РЕДУТЫ 04.04.13
Глава девятая. СМЕРТЬ НИКОЛАЯ 04.04.13
Глава десятая. ОТСТАВКА МЕНШИКОВА 04.04.13
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
Глава первая. МЕЖДУВЛАСТИЕ 04.04.13
Глава вторая. ИСТОМИН 04.04.13
Глава третья. ХЛАПОНИНКА 04.04.13
Глава четвертая. МАРТОВСКОЕ ДЕЛО 04.04.13
Глава пятая. ОТТЕПЕЛЬ 04.04.13
Глава шестая. ПЛАСТУНЫ 04.04.13
Глава седьмая. ПАСХАЛЬНАЯ КАНОНАДА 04.04.13
Глава седьмая. ПАСХАЛЬНАЯ КАНОНАДА

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть