Книга 1. Открытие Фейсала

Онлайн чтение книги Семь столпов мудрости Seven Pillars of Wisdom
Книга 1. Открытие Фейсала

Главы с 8‑й по 16‑ю. Я верил в то, что причиной этих неудач восстания было несостоятельное руководство, даже скорее отсутствие всякого руководства, как арабского, так и английского. Поэтому я отправился в Аравию, чтобы повидать и оценить возможности ее лидеров. Мы знали о том, что первый из них, шериф Мекки, был стар. Абдуллу я нашел слишком умным, Али – слишком чистым и добродетельным, Зейда – слишком холодным.

Затем я направился внутрь страны к Фейсалу и увидел в нем лидера, полного необходимого огня и при этом достаточно здравомыслящего, чтобы послужить на пользу нашему делу. Его соплеменники представлялись послушным инструментом в его руках, а холмистая местность его владений обеспечивала достаточное преимущество как естественные препятствия. Я конфиденциально вернулся в Египет и доложил своим начальникам, что Мекку защищал не Рабег, а Фейсал в Джебель-Субхе.

Глава 8

«Лама», небольшой лайнер, переоборудованный под военное судно, был готов к отплытию из Суэца и, приняв нас на борт, сразу же отвалил от пристани. Подобные короткие путешествия на военных судах были для их редких пассажиров вроде нас приятными передышками. На этот раз, однако, не обошлось без некоторой неловкости. Наша сборная компания, по-видимому, нарушила заведенный на судне порядок. Младшим чинам пришлось уступить свои койки, чтобы нам было где спать ночью, а днем кают-компания гудела от нашей непривычной для моряков болтовни. Известный своей нетерпимостью Сторрс редко снисходил до общения, но в этот день был еще более резок, чем обычно. Он дважды обошел палубы, фыркнул: «Не с кем даже поговорить» – и, усевшись в одно из двух комфортабельных кресел, затеял спор о Дебюсси с Азизом эль-Масри, расположившимся в другом кресле. Азиз, араб черкесского происхождения, бывший полковник турецкой армии, а теперь генерал в армии шерифа, направлялся в Мекку, чтобы обсудить с шерифом вопросы снабжения и расквартирования регулярных арабских войск, которые он формировал в Рабеге. Через несколько минут, оставив в покое Дебюсси, они перешли к развенчанию Вагнера. Азиз бегло говорил по-немецки, а Сторрс то и дело переходил с немецкого на французский, потом на арабский и обратно. Офицеры корабля находили весь этот разговор совершенно излишним.

Мы совершили спокойный переход до Джидды по чудесному Красному морю, не чувствуя особой жары на ходу судна. Днем мы лежали под тентом, а восхитительными ночами слонялись взад и вперед по мокрым палубам под звездами, овеваемые влажным дыханием южного ветра. Но когда «Лама» наконец бросила якорь и замерла на внешнем рейде, на значительном расстоянии от белого города, словно повисшего между полыхавшим небом и собственным отражением в широкой лагуне, над которой раскачивались и перекатывались волнами массы раскаленного воздуха, на нас неумолимым мечом обрушилась аравийская жара, лишившая нас дара речи. Был полдень, а полуденное солнце Востока, подобно лунному свету, заглушает краски, словно усыпляя их, оставляет только свет и тени, ослепительно-белые дома и черные проломы улиц между ними. Впереди бледное марево дымки, дрожащей над внутренним рейдом, за нею – немереные просторы блестящего песка, словно взбегающего на гряду низких холмов, очертания которых смутно угадывались в тумане повисшего над ними зноя.

Прямо к северу от Джидды виднелась еще одна группа черно-белых строений, будто качавшихся вверх и вниз, подобно гигантским поршням, в такт колебаниям удерживаемого якорем судна, которое слегка кренилось с боку на бок на мягкой зыби лагуны под порывами легкого ветра, гнавшего все новые волны горячего воздуха. Все это выглядело тревожно, вселяло ужас и заставляло сожалеть о том, что ценою неприступности, делавшей Хиджаз безопасным с военной точки зрения плацдармом восстания, был скверный, нездоровый климат.

Однако полковник Уилсон, британский представитель в новом арабском государстве, прислал за нами свой катер, и нам не оставалось ничего другого, как сойти на берег и воочию убедиться в реальности людей, словно паривших в этом мираже. Получасом позднее Рухи (больше походивший на корень мандрагоры, чем на человека), помощник консула, улыбаясь во весь рот, встречал своего бывшего начальника Сторрса, тогда как недавно назначенные офицеры сирийской полиции и портовые чиновники, выстроившиеся вдоль таможенного причала на манер почетного караула, приветствовали Азиза эль-Масри. Мы узнали, что как раз в эти минуты в город въезжал шериф Абдулла, второй сын эмира Мекки. Нам предстояло с ним встретиться, и, таким образом, мы прибыли как раз вовремя.



Мы шли в консульство мимо белой кладки все еще строившихся ворот и дальше, по угнетающим своим видом рядам продуктового рынка. В воздухе, набрасываясь то на людей, то на груды фиников, то на мясо, носились тучи мух, подобно пылинкам, танцующим в лучах солнечного света, проникавшего сквозь дыры в деревянных или холщовых навесах в самые темные углы лавок. Дышать было тяжело, как в парилке. От постоянного влажного контакта с алой кожаной обивкой палубных кресел «Ламы» за последние четыре дня покраснели белые китель и брюки Сторрса, и пот, стекавший по одежде, блестел все ярче в ее складках. Я был так заворожен этим зрелищем, что не замечал, как темнеет моя гимнастерка цвета хаки в тех местах, где соприкасается с телом. Сторрс же, в свою очередь, гадал, будет ли путь до консульства достаточно долог, чтобы я окрасился в приличный, достойный, гармоничный оттенок, а я думал о том, что все, на что теперь сядет Сторрс, неизбежно станет алым от его одежды.

Мы добрались до консульства слишком быстро, чтобы могли сбыться эти наши надежды, и оказались в затененной комнате, где спиной к поднятой решетке окна сидел Уилсон, готовый радушно встретить легкий морской бриз, который что-то замешкался в последние дни. Он принял нас холодно, как и подобало честным, прямолинейным англичанам, у которых Сторрс вызывал подозрение хотя бы своим художественным чутьем: при встрече в Каире у нас выявилось некоторое несогласие в вопросе об отношении к национальной арабской одежде. Я называл ее просто неудобной, для него же она была категорически неприемлемой. Однако, несмотря на свои личные качества, он был предан нашему делу. Он подготовил предстоявшую встречу с Абдуллой и пообещал оказать нам любую посильную помощь. Кроме того, мы были его гостями, а изысканное восточное гостеприимство было вполне в его духе.

Абдулла, которого горожане приветствовали с молчаливым почтением, приехал к нам на белой кобыле, в окружении пеших, вооруженных до зубов рабов. Он был опьянен своим успехом в Таифе и счастлив. Я видел его впервые, Сторрс же был его давним другом в самом полном смысле слова, и все же очень скоро после начала их беседы я стал подозревать его в чрезмерном благодушии. В разговоре он то и дело как-то уступчиво подмигивал. Шериф, которому было всего тридцать пять лет, заметно располнел, возможно, оттого, что чересчур радовался жизни. Невысокий, крепкий, светлокожий шатен с аккуратно подстриженной бородой, словно компенсировавшей слишком выраженную округлость гладкого лица с необычно узким ртом, он был смешлив и открыт в общении, а может быть, искусно изображал открытость и при первом знакомстве был совершенно очарователен. Он не придерживался протокольного церемониала, непринужденно шутил, встречая каждого входившего, но стоило перейти к серьезному разговору, как от этой легкости не осталось и следа. Он тщательно подбирал слова и весьма обдуманно аргументировал свои доводы. Ничего другого не следовало от него и ожидать, поскольку Сторрс предъявлял к своему оппоненту самые высокие требования.

Арабы считали Абдуллу дальновидным государственным деятелем и умным, тонким политиком. Он и вправду был тонок, но не настолько, чтобы убедить нас в своей полной искренности. Амбиции шерифа не вызывали сомнений. Ходили слухи, что именно Абдулла определял умонастроение своего отца и был душой арабского восстания, но создавалось впечатление, что для этого он был слишком прост. Вне всяких сомнений, он стремился к независимости и формированию новых арабских наций, но при этом намеревался сохранить за своей семьей власть над новыми государствами. Он зорко наблюдал за нами, чтобы использовать нас, а через нас и Британию, в своих целях.

Я же упорно добивался своего, наблюдая за шерифом и критикуя его. Последние несколько месяцев дела восстания были плохи (затянувшийся застой, непродуманные военные действия – все это могло стать прелюдией катастрофы), и я подозревал, что причиной было отсутствие у его вождей умения повести за собой: интеллекта, авторитета, политической мудрости было мало, нужен был энтузиазм, способный воспламенить пустыню. Основной целью моего приезда было нащупать и пробудить некий абсолютный дух великого предприятия и оценить его способность привести восстание к намеченной мною цели. По мере продолжения разговора я все больше убеждался в том, что Абдулла был слишком уравновешен, слишком холоден, слишком ироничен для роли пророка, тем более вооруженного пророка, преуспевающего, если верить истории, в революциях. Присущие ему качества, возможно, пригодятся, когда после успеха наступит мир. Для вооруженной борьбы, когда нужны целеустремленность и личная инициатива, Абдулла был примером использования слишком сложного инструмента для достижения простой цели, хотя даже в теперешних условиях игнорировать его было нельзя.

Прежде всего мы обратились к вопросу о статуте Джидды, чтобы расположить к себе Абдуллу, обмениваясь взглядами по малозначительной проблеме администрации шерифа. Он ответил, что арабы слишком увязли в войне, чтобы думать о гражданском правлении. Они унаследовали турецкую систему управления в городах и продолжали пользоваться ею в более скромных масштабах. Турецкое правительство часто проявляло благосклонность к влиятельным лицам, предоставляя им значительные льготы на определенных условиях. Как следствие этого, среди турецких протеже в Хиджазе было достаточно таких, кто сожалел о появлении национального правителя. В частности, общественное мнение Мекки и Джидды было настроено против идеи арабского государства. Масса городского населения состояла из иностранцев – египтян, индийцев, яванцев, африканцев и представителей других народов, совершенно неспособных симпатизировать чаяниям арабов, в особенности бедуинов. Последние жили за счет того, что могли получить от чужестранца на своих дорогах и в долинах, что порождало неизбывную вражду между горожанами и бедуинами.

Бедуины были единственными воинами, на которых мог рассчитывать шериф. Восстание целиком зависело от их помощи. Шериф бесплатно их вооружал, многим из них платил за службу в своих войсках, кормил их семьи, когда они находились далеко от родных мест, и арендовал у них вьючных верблюдов для снабжения провиантом своих полевых армий. Соответственно, деревня процветала, а города становились все беднее.

Еще одним поводом для их недовольства был вопрос законности. Турецкий гражданский кодекс был отменен, и юриспруденция вернулась к старому религиозному праву – основанной на Коране процедуре, осуществляемой арабским кади. Абдулла с усмешкой объяснял нам, что, когда придет время, они отыщут в Коране высказывания и постулаты, которые сделают его применимым к таким современным коммерческим операциям, как банковское дело и валютный обмен. Пока же, разумеется, то, что горожане теряли в результате отмены гражданских законов, приобретали бедуины. Шериф Хусейн негласно санкционировал восстановление прежнего племенного строя. При возникновении споров между собой бедуины обжаловали действия противников перед судьей племени, чья должность была наследственной, выбиравшимся из самых уважаемых семей, а жалованьем его была коза, ежегодно взимавшаяся с каждого хозяйства. Приговор выносился на основании обычаев и подкреплялся ссылками на огромное количество памятных прецедентов. Процедура была публичной и бесплатной. В случае споров между представителями разных племен судью назначали по взаимному согласию или же прибегали к услугам судьи из третьего племени. Если дело оказывалось трудным, в помощь судье привлекалось жюри в составе четырех человек; двоих выбирал истец из семьи ответчика, а двух других – ответчик из семьи истца. Решения всегда принимались только единогласно.

Мы созерцали нарисованную Абдуллой картину с грустными мыслями о райском саде и обо всем том, чего лишилась из-за заурядной людской слабости Ева, чей прах покоится прямо за этой стеной, а потом Сторрс втянул меня в дискуссии, предложив Абдулле изложить свои взгляды на состояние кампании, чтобы ввести меня в курс дела и для доклада штабу в Каире. Абдулла немедленно посерьезнел и заявил, что хотел бы настаивать перед британцами на их немедленном и самом активном участии в решении проблемы, которую он очертил следующим образом.

В результате нашего отказа перерезать Хиджазскую железную дорогу туркам удалось сосредоточить транспорт и необходимые ресурсы для усиления Медины.

Фейсал отброшен от города, и враг готовит мобильную колонну, вооруженную всеми видами оружия, для наступления на Рабег.

Из-за нашей небрежности арабы в холмах, перекрывающих этот путь, испытывают острую нужду в подкреплениях, а также в пулеметах и артиллерии, необходимых для продолжительной обороны местности.

Хусейн Мабейриг, вождь племени масрух харб, перешел на сторону турок. Если мединская колонна продвинется вперед, Харб присоединится к ней.

Его отцу не останется ничего другого, кроме как возглавить своих людей в Мекке и умереть, сражаясь за священный город.

В этот момент зазвонил телефон. Великий шериф желал говорить с Абдуллой. Тот рассказал ему, на чем прервался наш разговор, и отец сразу же подтвердил, что в крайнем случае так и поступит. Турки войдут в Мекку только через его труп. Прозвучал сигнал отбоя, и Абдулла с едва заметной улыбкой попросил, чтобы предотвратить такое несчастье, погрузить британскую бригаду, если можно, состоящую из мусульман, на суда в Суэце и направить в Рабег, как только турки начнут свое наступление из Медины. Что мы думаем об этом?

Я ответил: во-первых, историческая точность требует признать, что шериф Хусейн сам попросил нас не перекрывать Хиджазскую железную дорогу, так как она понадобится при его победоносном наступлении в Сирии; во-вторых, что динамит, посланный нами, был возвращен с указанием, что арабам пользоваться им очень опасно; в-третьих, что также очень важно, мы не получали от Фейсала никаких запросов о поставках.

Что касается отправки бригады в Рабег, то это сложный вопрос. Транспортировка морем стоит дорого, и мы не можем бесконечно держать в Суэце порожние транспортные суда. В нашей армии не было мусульманских подразделений, британская бригада – громоздкое соединение, и для ее погрузки и высадки потребовалось бы много времени. Плацдарм в Рабеге велик. Вряд ли бригада могла его удержать, и она была бы совершенно не в состоянии выделить силы для предотвращения просачивания турецкой колонны вглубь территории. Самое большее, что она могла бы сделать, – это оборонять берег под дулами корабельных орудий, но корабль справился бы с этой задачей и без сухопутных войск.

Абдулла отвечал, что кораблей с психологической точки зрения недостаточно, так как сражение у Дарданелл разрушило легенду о всемогуществе британского флота. Турки не пойдут дальше Рабега. Во всем районе Рабег – единственное место, где есть вода, и им нужны его колодцы. Миссия бригады и транспортов должна быть лишь временной, потому что его победные таифские отряды уже движутся по восточной дороге из Мекки на Медину. Как только он выйдет на намеченный рубеж, он отдаст приказания Али и Фейсалу прикрыть его с юга и запада, и их соединенные силы поведут большое наступление, в результате которого с Божьего благословения Медина будет взята. Тем временем Азиз эль-Масри формирует в Рабеге батальоны из сирийских и месопотамских добровольцев. Если бы мы добавили к ним военнопленных арабов, содержащихся в Индии и Египте, этих сил было бы достаточно, чтобы выполнить все задачи, временно возложенные на британскую бригаду.

Я сказал, что изложу его взгляды в Египте, но заметил, что для англичан неприемлемо снятие войск с жизненно важной обороны Египта (хотя Абдулла не мог даже вообразить себе, что турки создадут реальную угрозу для Канала) и еще более неприемлема отправка христиан для защиты населения священного города от его врагов, поскольку некоторые мусульмане в Индии, считавшие, что турецкому правительству принадлежит неотъемлемое право на Харамейн – священные города Мекку и Медину, неправильно поняли бы наши действия и их мотивы. Я думаю, что мог бы, вероятно, с большей убедительностью поддержать его мнение, если бы имел возможность доложить о ситуации в Рабеге в свете собственной информированности о положении и чувствах его населения. Я хотел бы также встретиться с Фейсалом и обсудить его потребности и перспективы продолжить оборону холмов силами племен, если бы мы оказали им материальную поддержку. Мне также хотелось бы проехать из Рабега по Султанской дороге в сторону Медины, до лагеря Фейсала.

Затем пришел Сторрс и поддержал меня как только мог, подчеркивая жизненную важность полной и своевременной информации, которую опытный наблюдатель предоставит британскому главнокомандующему в Египте, и то, что сам факт командирования сюда по приказу сэра Арчибальда Мюррея самого опытного и совершенно незаменимого штабного офицера доказывает, какое серьезное значение он придает арабским делам. Абдулла подошел к телефону и попытался убедить своего отца согласиться на мою поездку вглубь страны. Шериф встретил это предложение с большим подозрением. Абдулла настаивал, добился некоторого успеха и передал трубку Сторрсу, который обрушил на старика всю мощь своего дипломатического искусства. Когда Сторрс бывал в ударе, слушать его было сплошным наслаждением, с точки зрения как прекрасного владения арабской речью, так и урока каждому англичанину, как нужно ладить с подозрительными или просто упрямыми людьми Востока. Противостоять ему дольше нескольких минут было просто невозможно; нашел он нужные слова и в данном случае. Шериф снова попросил к телефону Абдуллу и позволил тому написать к Али, и если у него не будет возражений и условия будут нормальными, разрешить мне поездку в Джебель-Субх к Фейсалу. Под влиянием Сторрса Абдулла превратил эти осторожные рекомендации в прямые письменные инструкции для Али как можно лучше и скорее снарядить меня в путь и с надежным сопровождением доставить в лагерь Фейсала. Поскольку это было все, чего хотел я, и половина того, чего хотел Сторрс, мы прервали беседу для ланча.

Глава 9

По пути в консульство Джидда нас очаровала, и после ланча, когда стало чуть прохладнее или по крайней мере солнце стояло уже не так высоко, мы решили осмотреть город в сопровождении Янга, помощника Уилсона, хорошо разбиравшегося во многих древностях, но гораздо хуже в том новом, что было в этом городе.

Это был действительно замечательный город. Улицы его представляли собою аллеи, на главном базаре прятавшиеся под деревянными крышами, во всех же других местах пробивавшиеся вверх, к небу, между высокими белостенными домами в четыре-пять этажей. Они были сложены из крупнозернистого кораллового известняка, связаны балками квадратного сечения и украшены широкими эркерами от земли до крыши, составленной из серых деревянных панелей. Стекол окна Джидды не знали, зато в избытке были деревянные решетки, и кое-где на боковинах оконных коробок была видна тонкая неглубокая резьба. Тяжелые двустворчатые двери из тикового дерева, покрытые глубокой резьбой, с коваными железными кольцами, заменявшими европейские звонки, висели на богатых кованых же петлях. Было много лепнины, или гипсовой резьбы, а во внутренние дворы более старых домов смотрели окна с красивыми каменными верхними брусьями и косяками.

Архитектурные формы напоминали бредовый стиль деревянно-каменных домов елизаветинской эпохи в причудливой чеширской манере, доведенной до крайней степени трюкаческих вывертов. Фасады домов были до того выщерблены, иссечены и облуплены, что выглядели как картонные макеты в какой-то романтической театральной декорации. Каждый этаж выступал над предыдущим, каждое окно косилось в ту или другую сторону, часто даже стены заметно отклонялись от вертикали. Город казался вымершим, так было тихо кругом и чисто под ногами. Его извилистые улицы были выстланы влажным песком, затвердевшим от времени и заглушавшим шаги не хуже любого ковра. Оконные решетки и стены, повторявшие изгибы улиц, глушили всякое подобие эха. Не видно было ни повозок, ни улиц, достаточно широких для них, ни подкованных животных, и нигде никакой суеты. Все было приглушенно, отчужденно, даже таинственно. Когда мы проходили мимо, двери беззвучно закрывались. Не было ни лающих собак, ни плачущих детей, и лишь на базаре, также казавшемся полусонным, мы увидели кучки странников всех мастей да редких прохожих, худущих, словно изможденных какой-то болезнью, с морщинистыми безбородыми лицами и прищуренными глазами. Эти люди старались быстро и осторожно проскользнуть мимо, не глядя на нас. Их бедные белые одежды, бритые головы с крошечными тюбетейками, красные хлопчатобумажные платки на плечах и босые ноги выглядели настолько одинаково, что казались почти униформой.



Гнетущая атмосфера дышала смертью. В ней не было никаких признаков жизни, как не было и испепеляющей жары, но она была насыщена влагой и памятью о многих столетиях, в ней царила опустошенность, казалось немыслимая ни в каком другом месте: никаких специфических запахов, присущих, например, Смирне, Неаполю или Марселю, лишь ощущение многовекового груза древности, словно замершего здесь дыхания множества людей, да слабая тень стойкого запаха пота на фоне других испарений. Можно было подумать, что Джидду годами не продувал крепкий ветер, что ее улицы задерживают этот воздух с того дня, как был построен город, и не отпустят от себя, пока стоят эти дома. На городских базарах нечего было купить.

Вечером зазвонил телефон. Шериф пригласил к аппарату Сторрса и спросил, не желает ли тот послушать его оркестр. «Что за оркестр?» – удивился Сторрс, не преминув поздравить его святейшество с таким успехом городского прогресса. Шериф объяснил, что штаб хиджазского командования под турками завел медный духовой оркестр, который играл каждый вечер для генерал-губернатора, а когда Абдулла посадил того в Таифскую тюрьму, там же вместе с ним оказался и оркестр. Когда узники были отправлены в Египет и интернированы, для оркестра сделали исключение. Его перевели в Мекку для услаждения слуха победителей. Шериф Хусейн положил трубку на стол в своем зале приемов, и все мы, торжественно приглашаемые по одному к телефону, слушали этот оркестр, игравший во дворце Мекки, в сорока пяти милях от нас. Сторрс выразил всеобщее удовлетворение, и шериф, расщедрившись, объявил, что оркестр отправляется форсированным маршем в Джидду, чтобы играть во дворе отведенного нам дома. «И тогда вы сможете доставить мне удовольствие, – добавил он, – позвонив мне и позволив разделить ваше удовлетворение».

На следующий день Сторрс посетил Абдуллу в его шатре рядом с гробницей Евы. Они вместе проинспектировали госпиталь, казармы, городские офисы и воспользовались гостеприимством мэра и губернатора. В перерывах между визитами они обсуждали финансовые вопросы, проблему титула шерифа, его отношения с другими аравийскими князьями, а также общий ход военных действий – все, что обычно входит в повестку дня на переговорах послов любых правительств. Это было скучно, и, когда после одной из подобных утренних бесед я понял, что Абдулла не тот вождь, который нужен восстанию, я, извинившись, отстранился от переговоров. Мы попросили Абдуллу обрисовать нам генезис арабского движения, и ответ позволил нам вполне оценить его характер. Он начал с пространного описания Талаата, первого турка, говорившего с ним о волнениях в Хиджазе. Тот желал их решительного подавления и введения, как повсюду в Империи, обязательной воинской службы.

Желая опередить его, Абдулла разработал план мирного мятежа в Хиджазе и после безрезультатного выступления Китченера предварительно назначил его на 1915 год. Он намеревался во время праздника обратиться с призывом к племенам и взять в заложники паломников. В их числе могли оказаться многие из видных людей Турции, не говоря уже о ведущих политиках Египта, Индии, Явы, Эритреи и Алжира. Он надеялся, имея в своих руках тысячи этих заложников, обратить на себя внимание заинтересованных великих держав. Абдулла думал, что они смогут оказать давление на Порту, чтобы обеспечить освобождение соотечественников. Порта, не располагавшая силами, чтобы разделаться с Хиджазом военным путем, либо пошла бы на уступки шерифу, либо призналась в своем бессилии иностранным государствам. В последнем случае Абдулла пошел бы на прямое сближение с ними, готовый удовлетворить их требования в обмен на гарантию иммунитета от Турции. Мне совсем не понравился этот план, и я был рад, когда Абдулла с легкой ухмылкой сказал, что озабоченный Фейсал просил отца не следовать ему. Это характеризовало Фейсала с лучшей стороны, к нему теперь постепенно поворачивались мои надежды как к достойному роли великого вождя.

Вечером Абдуллу ждал обед у полковника Уилсона. Мы встречали его во дворе, на ступеньках крыльца. За ним следовала блестящая свита из слуг и рабов, дальше тащилась группа бледных, изможденных бородачей со скорбными лицами, одетых в лохмотья военной формы и влачивших потускневшие медные духовые инструменты. Абдулла махнул рукой в их сторону и с гордостью объявил: «Мой оркестр». Музыкантов усадили на лавки во дворе, Уилсон послал им сигарет, а мы тем временем поднялись в столовую, балконная дверь которой была жадно распахнута навстречу морскому бризу. Пока мы рассаживались, оркестр под дулами ружей и саблями слуг Абдуллы грянул вразнобой душераздирающую турецкую мелодию. Уши у нас заложило от этого шума, но Абдулла сиял.

Компания выглядела довольно курьезно: сам Абдулла, бывший вице-председатель турецкого парламента, а ныне министр иностранных дел мятежного арабского государства; Уилсон, губернатор приморской провинции Судана и посланник его величества при дворе шерифа Мекки; Сторрс, секретарь по восточным делам в Каире, после Горста, Китченера и Макмагона; Янг, Кокрейн и я сам в роли штабных прихлебателей; Сейед Али, египетский армейский генерал, командир отряда, присланного в помощь арабам на первом этапе; Азиз эль-Масри, ныне начальник штаба арабской регулярной армии, а в прошлом соперник Энвера, возглавлявший силы Турции и сенуситов в кампании против итальянцев, главный заговорщик среди арабских офицеров в турецкой армии, выступавших против Комитета единства и прогресса, приговоренных турками к смертной казни за согласие с условиями Лозаннского договора и спасенный «Таймсом» и лордом Китченером.

Устав от турецкой музыки, мы спросили, нельзя ли сыграть что-нибудь немецкое. Азиз вышел на балкон и крикнул расположившимся внизу музыкантам, чтобы они сыграли для нас что-нибудь иностранное. Они оглушительно грянули гимн «Германия превыше всего» – причем как раз в тот момент, когда шериф в Мекке поднял телефонную трубку, чтобы послушать, что играют на нашей вечеринке. В ответ на просьбу сыграть еще что-нибудь из немецкой музыки они завели «Твердыню». К середине они окончательно сбились, и мелодия истаяла под вялый разнобой барабанов. Их кожа отсырела во влажном воздухе Джидды. Оркестранты потребовали огня, чтобы исправить инструменты. Слуги Уилсона и телохранители Абдуллы натащили соломы и каких-то картонных коробок. Музыканты прогрели барабаны, поворачивая их перед костром, а потом разразились музыкой, названной ими «Гимном ненависти», в котором никому из нас не удалось уловить ни намека на европейское звучание. «Похоронный марш», – заметил Сейед Али, повернувшись к Абдулле. У того расширились глаза, но Сторрс, стремительно вступивший в разговор, чтобы спасти ситуацию, обратил все в забавную шутку. И мы отослали печальным музыкантам остатки наших яств вместе с изъявлениями восхищения, что не принесло им большой радости; они умоляли поскорее отправить их восвояси. Наутро я отплыл из Джидды в Рабег.

Глава 10

В Рабеге стоял на якоре индийский военный корабль «Норсбрук», на его борту находился полковник Паркер, наш офицер связи с шерифом Али, которому он и отослал привезенное мною письмо от Абдуллы с «приказом» его отца немедленно отправить меня к Фейсалу. Али был поражен его содержанием, но ничего не мог поделать, так как единственной быстрой связью с Меккой был корабельный беспроволочный телеграф и он постеснялся отправить отцу свои возражения через нас. И сделал все, что мог, предоставив мне своего собственного великолепного верхового верблюда под седлом, увешанного роскошной сбруей, подушками недждской работы из разноцветных кусочков кожи, с длинной бахромой и с сетками, окаймленными металлическим плетением. Сопровождать меня в лагерь Фейсала он назначил надежного человека – Тафаса эль-Раашада с сыном из племени навазим харб.

Али делал все это наилучшим образом с одобрения Нури Саида, багдадского штабного офицера, с которым я подружился в Каире, когда он болел. Теперь Нури был вторым лицом в командовании регулярными силами, которые здесь формировал и обучал Азиз эль-Масри. Вторым моим другом при дворе был один из секретарей Фаиза эль-Хусейна, Сулут Шейх из Хаурана, бывший представитель турецкого правительства, во время войны бежавший через Армению и в конце концов добравшийся до мисс Гертруды Белл в Басре. Она и направила его ко мне с теплыми рекомендациями.

Сам Али, который рисовался мне величественным, оказался человеком среднего роста, худощавым и выглядел старше своих тридцати семи лет. Он слегка сутулился. На желтоватом лице выделялись большие, глубокие карие глаза. У него был тонкий, с довольно выраженной горбинкой нос, печально опущенные губы, недлинная черная борода и очень изящные руки. Манера его поведения была достойной и вызывала восхищение, но при этом отличалась прямотой, и он поразил меня своим джентльменством, добросовестностью и деликатностью характера, несмотря на некоторую нервозность и явную усталость. Его физическая слабость (у него был туберкулез) проявлялась в периодических внезапных приступах лихорадочного озноба, которым предшествовали и за которыми следовали периоды капризного упрямства. Он был начитан, образован в области права и религии и почти до фанатизма набожен. Он слишком хорошо осознавал свое высокое происхождение, чтобы быть амбициозным, и был слишком чист, чтобы замечать или подозревать корыстные мотивы в своем окружении. Это делало его податливым на происки назойливых компаньонов и излишне чувствительным к рекомендациям какого-нибудь крупного лидера, хотя чистота его намерений и поведения снискала ему любовь тех, кому приходилось иметь дело непосредственно с ним. Если бы вдруг стало ясно, что Фейсал вовсе не пророк, восстание вполне могло бы склониться к признанию своим главой Али. Я счел, что он более предан арабскому делу, чем Абдулла или же чем его юный единокровный брат Зейд, помогавший ему в Рабеге и явившийся вместе с Али, Нури и Азизом в пальмовые рощи, чтобы посмотреть на мой дебют. Зейд был застенчивым, белокожим, безбородым юношей лет девятнадцати, тихим и рассеянным – отнюдь не фанатичным приверженцем восстания. В самом деле, его мать была турчанкой, и родился он в гареме, так что вряд ли мог относиться с большой симпатией к идее арабского возрождения, но в этот день он делал все, чтобы казаться приятным, и даже превзошел Али, возможно, потому, что его чувства не были так сильно уязвлены появлением христианина в священных владениях эмира. Зейд, разумеется, еще в меньшей степени, чем Абдулла, был рожден лидером, которого я искал. Все же он мне нравился, и мне казалось, что по мере возмужания он превратится в решительного человека.

Али не позволил мне отправиться в путь до захода солнца, чтобы как можно меньше его последователей видело мой отъезд. Он хранил мою поездку в тайне даже от собственных рабов и прислал мне бурнус с головным платком, которыми я должен был прикрыть военную форму, чтобы мой силуэт в сумерках не отличался от любого обычного всадника на верблюде. У меня не было с собой продуктов, и Тафасу было приказано найти какую-нибудь еду в первом поселении, Бир-эль‑Шейхе, лежавшем милях в шести, не допускать обращения ко мне с какими-либо вопросами, пресекать любопытство на протяжении всего пути, объезжать стороной лагеря и избегать любых встреч. Племя масрух харб, населявшее Рабег и округу, только изображало преданность шерифу. В действительности оно состояло из приверженцев Хусейна Мабейрига, амбициозного шейха, завидовавшего эмиру Мекки и порвавшего с ним. Теперь он стал изгнанником, жившим в холмах к востоку, и было известно о его контактах с турками. Его люди не были настроены явно протурецки, но охотно повиновались своему главе. Если бы он узнал о моем отъезде в Мекку, он вполне мог бы приказать какой-нибудь банде задержать меня при проезде по территории своего округа.

Тафас был из Хазими, принадлежал к ветви бени салем племени харб и, разумеется, не был в добрых отношениях с масрухом. Это склоняло его ко мне, и, поскольку он согласился сопровождать меня к Фейсалу, мы могли ему доверять. Превыше всего у арабских племен ценится верность дорожного спутника. Проводник головой отвечал за жизнь подопечного. Один человек из племени харб, пообещавший отвести Хубера в Медину, нарушивший слово и убивший его на дороге близ Рабега, когда обнаружил, что тот христианин, подвергся всеобщему остракизму и, хотя религиозные предрассудки были на его стороне, с тех пор в одиночестве влачил жалкую жизнь в холмах, лишенный всякого дружеского участия и возможности взять жену из своего племени. Таким образом, мы целиком зависели от доброй воли Тафаса и его сына Абдуллы. И Али изо всех сил стремился к тому, чтобы его подробнейшие инструкции не подвели.

Мы двигались через пальмовые рощи, опоясывавшие рассеянные дома деревни Рабег, и далее, под звездами, по Техамской долине, однообразной полосе песчаной пустыни, окаймлявшей западное побережье Аравии между берегом моря и прибрежными горами на протяжении сотен однообразных миль. В дневные часы эта низменная равнина дышала нестерпимой жарой, а полное отсутствие воды делало ее запретным путем. И все же этот путь был неизбежен, поскольку сильно пересеченная местность в более благодатных холмах не позволяла пуститься через нее с севера на юг с тяжело нагруженными животными.

Ночной холод был приятен после дневных остановок и дискуссий, так наскучивших в Рабеге. Тафас шел вперед молча, и верблюды так же беззвучно ступали по мягкому, ровному песку. Я думал о том времени, когда это была дорога паломников, по которой неисчислимые поколения северного народа двигались в священный город, неся с собой приношения веры, чтобы возложить их у гробницы, и мне казалось, что арабское восстание могло бы стать в некотором роде паломничеством обратно на север, к Сирии, идеалом из идеалов, верой в свободу и в откровение. Мы ехали несколько часов без перерыва, пока верблюды не начали оступаться, отчего скрипели седла: верный признак того, что мягкая равнина сменяется барханами с крошечными жесткими кустиками и оттого трудно проходимыми, так как вокруг корней накапливаются холмики песка, а в промежутках между ними, увлекая за собой песчинки, вьются вихри морского ветра. Верблюды шагали в темноте менее уверенно, так как свет звезд был слишком слаб, чтобы неровности дороги отбрасывали тени и были различимы. Незадолго до полуночи мы остановились, я плотнее закутался в бурнус, выбрал впадинку подходящих размеров и отлично проспал в ней почти до рассвета.

Как только Тафас почувствовал, что воздух становится холоднее, он поднялся, и две минуты спустя мы уже снова двигались вперед. Часом позже совсем рассвело, пока мы поднимались по низкому пласту лавы, почти доверху утонувшему в нанесенном ветром песке. Он соединял небольшой ее язык, доходивший почти до берега, с главным лавовым полем Хиджаза, западная кромка которого шла выше, справа от нас, определяя место прибрежной дороги. Этот пласт был каменистым, но недлинным. По обе стороны синеватая лава вздымалась горбами, образуя невысокие склоны, с которых, по словам Тафаса, можно было видеть плывшие по морю суда. Паломники понастроили вдоль дороги пирамидки – порой всего из трех камней, положенных один на другой, в других случаях целые груды, сложенные многими людьми, куда каждый прохожий мог положить свой камень – просто потому, что так поступали другие, возможно знавшие, зачем они это делают.

За каменистым гребнем дорога опускалась в широко распахнувшийся простор, Мастурахскую равнину, по которой текла к морю Вади-Фура. Равнина была испещрена бесчисленными руслами, выложенными галькой на глубину в несколько дюймов, которые прорывали потоки воды в тех редких случаях, когда в Тареифе шел дождь и ручейки, превращаясь в бурные речки, неслись в море. Ширина дельты в этом месте доходила до шести миль. Вдоль части равнины вода текла час или два, а то и по два-три дня в году. И так продолжалось многие годы. Подземные слои здесь были насыщены влагой, защищенной от солнечных лучей наносами песка, поэтому здесь цвели деревья с колючками и мелкий кустарник. Попадались деревья с поперечником ствола в один фут, а высота их могла достигать двадцати футов. Деревья и кустарник росли отдельными группами, и их нижние ветки были обглоданы голодными верблюдами. Они казались ухоженными, высаженными обдуманно, что представлялось странным среди этой дикости, особенно если учесть, что Техама на всем протяжении до этих мест была совершенно голой пустыней.

Выше, в двух часах ходьбы от нас, как говорил мне Тафас, находилась горловина, через которую Вади-Фура вытекала из последних гранитных холмов, и там была построена небольшая деревня Хорейба с вечно текущими ручьями, колодцами и пальмовыми рощами, в которой жили вольноотпущенники, занимавшиеся земледелием. Это было важное обстоятельство. Мы недооценили того факта, что русло Вади-Фуры было прямой дорогой из окрестностей Медины в район Рабега. Оно проходило настолько южнее и западнее возможной позиции Фейсала в холмах, что вряд ли можно было сказать, что он прикрывал этот путь. К тому же Абдулла не предупредил нас о существовании Хорейбы, хотя она существенно влияла на положение Рабега, так как обеспечивала противнику водопой вне зоны наших возможных действий и досягаемости наших корабельных орудий. Турки могли сосредоточить в Хорейбе значительные силы для нападения на предполагаемые позиции бригады в Рабеге.

В ответ на мои вопросы Тафас рассказал, что в Хаджаре, лежавшем в горах к востоку от Рабега, есть еще один источник воды, он находится в руках племени масрух, где теперь штаб их протурецкого вождя Хусейна Мабейрига. Турки могли сделать его следующим этапом своего продвижения из Хорейбы к Мекке, не трогая Рабега на фланге. Это означало, что затребованная английская бригада не смогла бы спасти Мекку. Для этого потребовались бы силы, развернутые фронтом протяженностью миль в двадцать, чтобы отрезать противника от источников воды.

Тем временем на самом рассвете мы пустили своих верблюдов хорошей рысью по усыпанному галькой руслу между деревьями, направляясь к мастурахскому колодцу, первому этапу пути паломников из Рабега. Там мы должны были сделать короткую передышку и запастись водой. Моя верблюдица восхищала меня, мне никогда не доводилось ехать на подобном животном. В Египте хороших верблюдов не было, о верблюдах же Синайской пустыни, хотя выносливых и сильных, нельзя было сказать, чтобы их аллюр был таким же мягким и быстрым, как у этих дорогих животных аравийских властителей.

И все же достоинства моей верблюдицы в значительной степени оставались втуне, поскольку правильно воспользоваться ими могли бы лишь ловкие, я бы сказал, созданные для таких верблюдов всадники, а вовсе не я, которому было достаточно того, что его везут, а уж об умении управлять животным не могло быть и речи. Было легко сидеть на спине верблюдицы, не падая с нее, но очень трудно понимать и использовать ее способности таким образом, чтобы долгие переходы не утомляли ни всадника, ни животное. Тафас в пути делал прозрачные намеки на мою неловкость, и это было одной из немногочисленных тем, на которые он позволял себе говорить со мной. Казалось, что приказ не допускать моих контактов с окружающим миром закрыл рот и ему самому. А жаль, потому что мне был интересен его диалект.

У самой северной окраины Мастураха мы обнаружили колодец. Рядом с ним грудились разваленные стены то ли бывшей казармы, то ли просто барака, а напротив – несколько навесов из веток и пальмовых листьев, под которыми расположилась небольшая группа бедуинов. Мы не поздоровались, более того – Тафас объехал развалины, и мы спешились, скрывшись за грудой камней. Я уселся в ее тени, а они с Абдуллой принялись поить животных, напились сами и принесли воды мне. Колодец был старый, широкий, хорошей каменной кладки, с надежной оградой вокруг. Глубина его была около двадцати футов. Для удобства путников, не располагающих веревкой, вроде нас, в каменной кладке была сделана ниша квадратного сечения со скобами для ног и рук по углам, чтобы спуститься к воде и наполнить водой бурдюк. Досужие бездельники набросали в колодец так много камней, что половина дна оказалась завалена и воды было мало. Абдулла завязал длинные рукава бурнуса вокруг плеч, заткнул полы под опоясывавший его патронташ и буквально засновал туда и обратно по скобам в нише, вынося каждый раз на поверхность по четыре-пять галлонов воды, которую мы выливали для верблюдов в каменное корыто рядом с колодцем. Они выпили каждый галлонов по пять, ведь с последнего водопоя в Рабеге прошли целые сутки. Затем мы дали верблюдам отдохнуть и сами спокойно посидели, вдыхая легкий ветерок с моря. В вознаграждение за свои труды Абдулла выкурил сигарету.

Несколько харбов подогнали к колодцу большой гурт племенных верблюдов и принялись их поить: один из пастухов спустился в колодец, чтобы наполнять водой большое кожаное ведро, а другие поднимали его, перебирая руками веревку под громкое пение в ритме стаккато. Мы смотрели на них, не вступая в разговоры, поскольку они были из племени масрух, а мы из племени салем, и хотя оба клана жили теперь в мире и их представители могли появляться на принадлежащих друг другу территориях, это было лишь временным перемирием на войне шерифа с турками, а вовсе не искренним проявлением доброй воли.

Молча разглядывая пастухов, мы увидели двух всадников, приближавшихся легкой рысью с севера. Оба были молоды. Один был одет в богатые кашемировые одежды, в головном платке, обшитом плотным шелком. Одежда другого была попроще – белый хлопчатобумажный бурнус и платок из красной ткани. Они остановились у колодца; шикарный всадник грациозно соскользнул на землю, не сгибая колен, и, отдав своему спутнику повод, бесстрастно распорядился: «Напои их, а я отойду и отдохну». Потом шагнул к развалинам и уселся под нашей стеной, взглянув на нас с подчеркнутым безразличием. Он предложил мне сигарету-самокрутку, уже свернутую и заклеенную слюной, со словами: «Вы из Сирии?» Уклонившись от ответа, я, в свою очередь, высказал предположение о том, что он из Мекки, на которое также не последовало прямого ответа. Мы немного поговорили о войне и о том, какие тощие верблюдицы у масрухов.

Все это время его спутник с бесстрастным видом неподвижно стоял, не выпуская из рук поводья и, видимо, ожидая, когда харбы закончат поить свой гурт. «В чем дело, Мустафа? – рассердился его молодой господин. – Напои их немедленно!» Подойдя к нему, слуга уныло ответил: «Они мне не дадут». – «Еще чего! – взъярился хозяин и три или четыре раза сильно ударил плеткой склонившегося к его ногам несчастного Мустафу по голове и плечам. – Ступай к ним и попроси». Обиженный Мустафа, явно ожидавший нового удара, счел за лучшее вернуться к колодцу. Растерявшийся харб, проникшись жалостью к Мустафе, уступил ему место и дал напоить двух верблюдов из наполненного им корыта. «Кто он такой?» – шепотом спросил пастух, и Мустафа ответил: «Двоюродный брат нашего повелителя из Мекки». Они быстро отвязали от одного из седел суму и высыпали перед обоими верховыми верблюдами ее содержимое – зеленые листья и почки колючих деревьев. Их обычно сбивали с низкого кустарника тяжелой палкой, и отломанные побеги падали на расстеленную под кустами ткань.

Юный шериф смотрел на все это с довольным видом. Когда его верблюд наелся, он неторопливо, без видимого усилия поднялся по его шее в седло и, непринужденно в нем расположившись, попрощался с нами, а затем елейным голосом попросил у Аллаха блага для арабов. Те негромко пожелали ему счастливой дороги, и он тронулся в путь на юг, мы же взгромоздились на приведенных Абдуллой верблюдов и взяли курс на север. Минут через десять я услышал смешок старого Тафаса и увидел, как между его поседевшими бородой и усами заиграла саркастическая улыбка.

– Что с вами, Тафас? – спросил я.

– Господин, вы узнали этих двух всадников у колодца?

– Шерифа и его слугу?

– Вот именно. Это же были шериф Али ибн эль-Хусейн из Модига и его двоюродный брат, шериф Мохсин, правители Харита, кровные враги масрухов. Они боялись, что если арабы их узнают, то захватят или не подпустят к колодцу, и поэтому притворились простыми путниками – хозяином и его слугой из Мекки. Вы заметили, как был взбешен Мохсин, когда его ударил плеткой Али? Этот Али форменный дьявол. Когда ему было всего одиннадцать лет, он бежал из отцовского дома к дяде, грабившему на дороге паломников, и вместе с ним занимался этим делом много месяцев, пока его не поймал отец. Он был при нашем повелителе Фейсале с первого дня мединского сражения и вывел племя атейба на равнины в обход Ара и Бир-Дервиша. Всадники сражались верхом на верблюдах, и среди людей Али не было ни одного, кто посмел бы не сделать того, что делал он, – бежать рядом с верблюдом, держась одной рукой за седло, с ружьем в другой руке. Дети Харита были детьми войны.

За все время нашего пути старик впервые так разговорился.

Глава 11

Пока он говорил, мы стремительно мчались по ослепительно сверкавшей равнине, теперь почти лишенной деревьев, и грунт под ногами верблюдов постепенно становился все мягче. Поначалу это была серая галька, выстилавшая дорогу плотным слоем. Потом песка становилось все больше, а камни попадались все реже, и мы уже начали различать по цвету встречавшиеся здесь и там прогалины кремня, порфира, серого кристаллического сланца, базальта. Наконец и они исчезли, и остался один почти белый песок, покрывавший слой более твердого грунта. Бежать по нему нашим верблюдам было почти так же легко, как по травянистому ковру газона. Песчинки были чистыми, отполированными и улавливали солнечные лучи, как крошечные бриллианты, отражая их с такой силой, что это быстро стало невыносимо для глаз. Я щурился как мог, пристраивал головной платок козырьком над глазами, стараясь защитить их и снизу, на манер забрала, чтобы хоть как-то уберечься от жгучего жара, сверкающими волнами поднимавшегося от раскаленного песка и хлеставшего меня по лицу. В восьми милях впереди, за Янбо, высился гигантский пик Рудвы, подножие которой тонуло в дрожавшей дымке испарений. Совсем близко поднимались невысокие бесформенные горы Хасны, казалось перегораживавшие нам путь. Справа от нас поднимался крутой кряж, где жило племя бени айюб, зубчатый и узкий, как пила, первый из множества гористых образований между Техамой и высоким уступом плоскогорья, подступавшего к Медине. Эти горы постепенно опускались в северном направлении, переходя в синеватый ряд небольших холмов с мягкими очертаниями, а за ними к господствовавшему над всем центральному массиву Джебель-Субха с его фантастическими гранитными шпилями поднимались неровной лестницей, ряд за рядом кряжи гор, в этот час казавшиеся красными в лучах низко повисшего солнца.

Немного позже мы повернули направо от дороги паломников и по короткому проходу пересекли постепенно повышавшийся участок предгорья, чьи плоские базальтовые гребни утопали в песке, оставляя над его поверхностью только самые высокие горбины. Здесь удерживалось достаточно влаги, и кое-где на склонах, поросших жесткою травой и кустарником, паслись немногочисленные овцы и козы. Тафас показал мне камень, обозначавший границу территории племени масрух, и с довольной ухмылкой объявил, что теперь он дома, на земле своего племени, и нам больше не угрожает никакая опасность. Профаны считают пустыню бесплодной, бесхозной землей, любой участок которой каждый волен объявить своей собственностью; фактически же у каждого холма, у каждой долины был общепризнанный владелец, готовый отстаивать права своей семьи или клана при любом проявлении агрессии. Даже у колодцев и у деревьев были свои хозяева, которые позволяли всем пить вволю и использовать деревья на дрова для костра, но немедленно пресекли бы всякие попытки посторонних обратить их в свою собственность с целью для наживы. Пустыня жила в режиме некоего стихийного коммунизма, при котором природа и ее составляющие всегда открыты для любого дружески расположенного человека, пользующегося ими для собственных нужд, и ни для чего другого. Логическим следствием такого подхода были признание права на привилегии за людьми пустыни и жесткость к чужакам, поскольку общая безопасность обеспечивалась общей ответственностью людей, связанных родством.

Долины становились все четче, с чистыми руслами, выложенными песком и галькой, да с отдельными крупными камнями, смытыми с гор половодьем. Попадались большие заросли ракитника, на серой зелени которых отдыхали глаза, – годные только на дрова, но не на корм для животных. Мы продолжали подниматься, пока не вышли на главную дорогу паломников, по которой ехали до захода солнца, когда нашим взорам открылось небольшое селение Бир-эль‑Шейх. С наступлением сумерек, когда уже горели костры, на которых жители готовили ужин, мы прошли по широкой улице и остановились. Тафас зашел в одну из двух десятков жалких лачуг и, обменявшись там с кем-то несколькими едва слышными словами, после долгой паузы вернулся с мукой. Разведя ее в воде, мы замесили густое тесто, раскатали его в лепешку толщиной дюйма в два и дюймов в восемь в поперечнике. Потом мы зарыли ее в золу костра, где горели ветви кустарника, принесенные женщиной-субхиткой, с которой Тафас, похоже, был знаком. Когда лепешка нагрелась, он вынул ее из костра, отряхнул от золы, и мы поделили ее на двоих, поскольку Абдулла отправился купить себе табака.

Они рассказали, что в этом селении два облицованных камнем колодца у подножия южного склона, но у меня не было желания их осматривать, потому что от долгого перехода ныли непривычные к такой нагрузке мышцы, да и жара равнины была слишком изнурительной. От нее у меня пошли пузыри по коже, а глаза мучительно болели от вспышек света, отражавшегося под острым углом от серебристого песка и отполированных до блеска камней. Последние два года я провел в Каире, целыми днями не вставая из-за письменного стола, или в небольшом людном офисе, полном отвлекающих шумов, мешавших сосредоточиться, за разговорами о сотне неотложных дел, в действительности отнюдь не необходимых, отвлекаясь лишь на ежедневную беготню между офисом и отелем. По контрасту со всем этим новое положение было очень трудным, поскольку у меня не было времени постепенно привыкнуть к губительному аравийскому солнцу и бесконечному однообразию езды на верблюде. А предстоял еще ночной этап пути и длинный завтрашний переход, прежде чем мы должны были достигнуть лагеря Фейсала.

Я был благодарен необходимости приготовить еду и сделать закупки, на что ушел один час, и еще часу отдыха, который мы позволили себе по общему согласию. Было грустно, что он быстро закончился. Мы снова взгромоздились на верблюдов и поехали в кромешной тьме через одну долину в другую, пересекая слои горячего воздуха в закрытых котловинах и обдуваемые свежим ветром в открытых местах. Грунт под нами был явно песчаным, тишина нашего движения терзала мои непривычные уши и убаюкивала, так что я постоянно засыпал в седле и тут же вдруг испуганно просыпался, инстинктивно хватаясь за стойку седла, чтобы сохранить равновесие, порой нарушавшееся неожиданным движением животного. Было слишком темно, а очертания местности были слишком невнятны, чтобы не давать отяжелевшим ресницам опускаться на всматривающиеся во мрак глаза. Наконец мы остановились на приятный, долгий послеполуночный отдых, я завернулся в бурнус и заснул в комфортабельной песчаной могилке прежде, чем Тафас успел спутать поводом мою верблюдицу.

Спустя три часа мы вновь были в пути, на этот раз смутно различая дорогу, освещенную истаивавшим сиянием луны. Мы двигались вдоль Вади-Марид глухой ночью, знойной, молчаливой, между островерхими холмами, поднимавшимися по сторонам в разреженном воздухе. Там было много деревьев. Рассвет застал нас, когда мы выходили из этих теснин на широкий простор, на ровной поверхности которого неприятные порывы ветра поднимали вихри пыли. Все больше светало, и справа от нас показался Бир-ибн‑Хасани. Нелепые коричневые и белые домики, для безопасности державшиеся вместе в громадной тени высившейся за ними мрачной, обрывистой пропасти Субха, казались игрушечными и более унылыми, чем сама пустыня. Пока мы разглядывали их в надежде увидеть хоть какие-то признаки жизни у их дверей, солнце продолжало быстро подниматься, и на фоне еще желтоватого от угасавшего рассвета неба в сильно преломленных лучах белого света стали проявляться очертания взмывших на тысячи футов к небу выветренных скал.

Мы продолжали двигаться через большую долину. Какой-то всадник на верблюде, болтливый и старый, выехал из-за домов и присоединился к нам. Он с излишней развязностью назвал свое имя – Халлаф и после небольшой паузы разразился потоком банальных приветственных слов, а когда они иссякли, попытался втянуть нас в разговор. Однако Тафас, которому была явно неприятна такая компания, отвечал односложно. Халлаф не отступался и наконец, чтобы завоевать наше расположение, нагнулся и раскопал в своей седельной сумке небольшую эмалированную миску с порядочной порцией главного продукта питания при путешествии по Хиджазу. То было вчерашнее пресное тесто, крошившееся под пальцами, хотя еще теплое и политое жидким маслом для вязкости. Подсластив сахарной пудрой, его пальцами скатывают в шарики, как влажные опилки.

Для первого раза я съел немного, однако Тафас с Абдуллой набросились на это лакомство, и в результате щедрый Халлаф сам остался полуголодным, надо сказать, заслуженно, потому что у арабов считалось женской слабостью брать с собой еду в короткое путешествие на какую-то сотню миль. Теперь мы были друзьями, и разговор возобновился. Халлаф рассказал нам о последнем сражении, состоявшемся накануне и закончившемся неудачно для Фейсала. Похоже, он был выбит из Кейфа в верховьях Вади-Сафра и находился сейчас в Хамре, совсем недалеко от нас, по крайней мере так думал Халлаф. Мы могли проверить это в Васте, следующей деревне на нашем пути. Это сражение не было жестоким, но между людьми из племен Тафаса и Халлафа возникли некоторые разногласия, и Халлаф по порядку изложил все, что знал, называя имена и претензии с каждой стороны.

Тем временем я внимательно осматривал окрестности, так как меня очень интересовала эта новая область. От песка и развалин, запомнившихся с прошлой ночи, и от Бир-эль‑Шейха не осталось и следа. Мы ехали долиной шириной от двух до трех сотен ярдов по выложенному галькой очень твердому грунту, из которого местами выпирали груды битого зеленого камня. Здесь было много колючих деревьев, в том числе акаций высотой в тридцать и более футов с их роскошной зеленью, тамариска и мягкого кустарника, дополнявших очарование, хорошо ухоженных и превращавших дыхание пустыни в приятный воздух парка. В этот ранний утренний час они отбрасывали длинные мягкие тени. Словно подметенный, грунт был таким ровным и чистым, галька такой разноцветной и ее цвета смешивались в такую радостную гамму, что возникало ощущение рукотворного ландшафта, и это чувство укреплялось прямолинейностью и резкостью очертаний крутых холмов. Они возникали слева и справа с регулярными промежутками, нависая тысячефутовыми обрывами коричневых гранитных и темных порфировых обнажений с розовыми пятнами, причем по какой-то странной случайности эти сверкающие красками холмы покоились на стофутовых фундаментах из зернистого камня, необычный цвет которого говорил о том, что они покрыты тонкой порослью мха.

Мы проехали по этим красивейшим местам около семи миль, до низкого водораздела, пересеченного стеной из обломков гранита. Бесформенная груда камней когда-то несомненно служила преградой. Она шла от одной скалы до другой и даже поднималась вверх по склонам холмов в том месте, где они были не слишком круты. В центре, где проходила дорога, были два небольших огороженных участка, похожих на загоны для скота. Я спросил у Халлафа о назначении этой стены. Но вместо ответа он начал говорить, что побывал в Дамаске, Константинополе и Каире и что у него много друзей из числа видных людей Египта. «Знаете ли вы кого-нибудь из здешних англичан?» – поинтересовался Халлаф. Он явно проявлял любопытство ко мне и к моим намерениям. Пытался запутать меня египетскими выражениями. Когда я ответил ему на диалекте Алеппо, он заговорил о своем знакомстве с видными сирийцами. Я их тоже знал; он перевел разговор на местную политику, тонко и часто обиняком задавая осторожные вопросы о шерифе и его сыновьях и о том, что я думаю о намерениях Фейсала. Я разбирался в этом хуже его и отвечал уклончиво. Тафас пришел мне на помощь и изменил тему разговора. Впоследствии я узнал, что Халлаф был на содержании у турок и систематически слал им доносы о состоянии арабских сил после Бир-ибн‑Хасани.

Оставив стену позади, мы вышли к притоку Вади-Сафра, в более обширную каменистую долину, обрамленную холмами. Она переходила в другую долину, где далеко к западу росла роща темных пальмовых деревьев; арабы сказали, что это Джедида, одна из деревень рабов в Вади-Сафре. Мы повернули направо, через другую седловину, и, проехав несколько миль, спустились с холмов к выступу высоких скал. Мы объехали его и неожиданно оказались в Вади-Сафре, в той самой долине, которую искали, и в центре самой крупной из ее деревень, Васте, представшей перед нами в виде многочисленных групп домов, цеплявшихся за склоны холмов по обе стороны русла реки либо расположившихся на островках, образованных развалинами между многочисленными протоками.

Проехав между двумя или тремя насыпными островками, мы добрались до дальней оконечности долины. Рядом лежало русло главного потока зимних вод, белевшее сплошным слоем гальки и совершенно плоских крупных камней. Ниже его середины все пространство между пальмовыми рощами на обоих берегах занимала чистейшая вода, сквозь которую было видно песчаное дно. Вода простиралась в длину ярдов на двести, в ширину на двенадцать футов и обрамлялась у каждого берега десятифутовой лужайкой, поросшей густой травой и цветами. На такой лужайке мы ненадолго остановились, чтобы дать верблюдам досыта напиться. Появление перед нашими глазами травы после целого дня невыносимого сверкания гальки было таким неожиданным, что я невольно посмотрел вверх, подумав, что не мешало бы проверить, не закрыло ли солнце тучей.

Мы поднялись вверх по течению потока к саду, откуда он, искрясь, устремлялся в облицованный камнем канал, а затем повернули вдоль глиняной ограды под сенью пальм и направились к другому селению. Мы двигались за Тафасом по узкой улочке (дома здесь были такими низкими, что мы из наших седел смотрели сверху вниз на их глиняные крыши). Он остановился у одного из домов побольше размером и постучал в ворота. Невольник отворил, и мы спешились в уединении некрытого двора. Тафас привязал верблюдов, ослабил подпруги и бросил перед ними охапку зеленого корма из благоухавшей у ворот копны. Затем он провел меня в комнату для гостей небольшого, сложенного из глиняных кирпичей дома, с крышей из земли, утрамбованной поверх обрешетки из пальмовых жердей. Мы уселись на невысокий помост, накрытый циновкой из пальмовых листьев. День в этой душной долине оказался очень жарким, и мы скоро повалились рядом на циновку. Жужжание пчел в саду за стенами дома и мух, тучами круживших над нашими прикрытыми сеткой лицами, убаюкало нас, и мы уснули.

Глава 12

Пока мы спали, хозяева приготовили для нас хлеб и финики. Финики были свежие, удивительно сладкие и приятные, не похожие ни на что из того, что мне раньше доводилось пробовать. Хозяин дома, харб, и его соседи отсутствовали, так как были на службе у Фесайла, а жена и дети жили в палатке в горах, присматривая за верблюдами. Как правило, арабы племен Вади-Сафра жили в своих деревнях всего пять месяцев в году. На остальное время они препоручали свои сады невольникам – неграм, вроде тех двух парней, что подносили нам на подносах еду. Их массивные ноги и упитанные лоснящиеся торсы совершенно не гармонировали с похожими на птиц арабами. Халлаф объяснил мне, что этих африканцев еще детьми их самозваные отцы из племени такрури вывозили для продажи в Мекку во время паломничества. Они подрастали, набирались сил, и тогда их цена доходила до пятидесяти или даже восьмидесяти фунтов за голову, в зависимости от результатов тщательного осмотра. Некоторые из них становились слугами в доме или камердинерами своих хозяев, но большинство африканцев отправляли в пальмовые деревни малярийных долин, где всегда текла вода и климат не подходил для физического труда арабов, – а африканцы там процветали, строили себе солидные дома, женились на женщинах-невольницах и выполняли все работы по хозяйству.

Рабы были весьма многочисленными, – например, в Вади-Сафре стояли рядком тринадцать невольничьих деревень. Они образовывали особое сообщество и большей частью жили в свое удовольствие. Работа у них была тяжелая, но надзор слабый, и невольникам нетрудно было бежать. Их правовое положение было убогим: на них не распространялись ни правосудие племени, ни юрисдикция шерифских судов, но общественное мнение и личная заинтересованность осуждали любые жестокости по отношению к ним, а догмат веры, гласящий, что освобождение раба есть добродетельный поступок, на практике означал, что в конце концов почти все невольники получали свободу. Самые сметливые копили карманные деньги, полученные за время службы. У таких были собственные усадьбы, в чем я имел возможность убедиться лично, и они считали себя счастливыми. Они выращивали дыни, каштаны, огурцы, виноград и табак для собственного потребления, не говоря уже о финиках, излишки которых отправляли на одномачтовых парусниках в Судан, где обменивали их на кукурузу, одежду, на африканские и европейские предметы роскоши.

Когда полуденная жара спала, мы снова уселись на верблюдов и поехали вдоль прозрачной, медленно катившей свои воды речушки, пока она не пропала в пальмовых садах за невысокими стенами ограды из обожженной на солнце глины. Внутри и снаружи этой ограды между корнями деревьев были прорыты небольшие канавки глубиной в два или три фута, так чтобы вода, попадавшая в них из облицованного камнем канала, подходила поочередно к каждому дереву. Источник был собственностью общины, и владельцы участков пользовались водой в определенное время дня или недели, согласно установившейся традиции. Вода была чуть солоноватой, что и требовалось для лучших видов пальм, но достаточно пресной в частных колодцах пальмовых рощ. Таких колодцев было очень много, и вода в них стояла на уровне трех или четырех футов от поверхности земли.

Наш путь пролегал через центральную деревню, по торговой улице. Лавки стояли почти пустые, и вся деревня вызывала ощущение полного упадка. При жизни предыдущего поколения Васта была густонаселенной (говорили о тысяче домов), но однажды через Вади-Сафру прокатилась громадная стена воды, дамбы вокруг многих пальмовых садов были прорваны, и пальмы унесло водой. Некоторые из островков, на которых веками стояли дома, ушли под воду, а глинобитные стены превратились в жидкую глину, в которой тонули или гибли под развалинами несчастные невольники. Люди могли сюда вернуться, деревья вырасти вновь, если бы потоки воды не смыли почву, которую для создания здешних садов крестьяне отвоевывали у обычных паводков годами тяжкого труда. Но водяной поток глубиною восемь футов, три дня кряду мчавшийся по долине, вернул возделанные участки в их прежнее состояние каменистых берегов.

Мы вышли к Харме, крошечному селению с богатыми пальмовыми рощами, расположенному чуть выше Васты, в том месте, где в реку впадал приток, бравший начало где-то на севере. За Хармой долина несколько расширялась, в среднем, может быть, до четырехсот ярдов, и была покрыта сплошным, выглаженным зимними дождями слоем гальки и песка. Кругом высились голые красные и черные скалы, чьи гребни были остры, как лезвия ножей, и отражали солнечный свет, как полированный металл. В их окружении свежесть зелени и травы казалась роскошной. Нам стали попадаться группы солдат Фейсала и пасшиеся табуны их верховых верблюдов. Еще на подходе к Харме мы заметили, что каждый укромный уголок в расселинах скал, каждая рощица служили бивуаком для солдат. Они радостными криками встречали Тафаса, а тот, оживившись, размахивал руками, отвечая на приветственные жесты, и, в свою очередь, что-то кричал, явно торопясь покончить со своими обязанностями в отношении меня.

Харма открылась взорам слева от нас. Деревня, в которой было около ста домов, утопала в садах в окружении земляных насыпей высотой футов в двенадцать. Мы переправились вброд через неширокую речку и по огороженной с обеих сторон стенами дорожке между деревьями стали подниматься к гребню одной из таких насыпей, где заставили своих верблюдов опуститься на колени и спешились у ворот длинного низкого дома. Тафас сказал несколько слов невольнику, стоявшему там с саблей, серебряный эфес которой ярко блестел на солнце. Он провел меня во внутренний двор, в глубине которого я увидел на фоне черного дверного проема напряженную в ожидании, как пружина, белую фигуру. С первого взгляда я понял, что передо мной тот человек, ради встречи с которым я приехал в Аравию, вождь, который приведет арабское восстание к полной и славной победе. Фейсал был очень высокого роста, стройный и напоминал изящную колонну в своем длинном белом шелковом одеянии, с коричневым платком на голове, стянутым сверкавшим ало-золотым шнуром. Его веки были полуопущены, а черная борода и бледное лицо словно отвлекали внимание от молчаливой, бдительной настороженности всего его существа. Он стоял, скрестив руки на рукояти кинжала.

Я приветствовал Фейсала. Он пропустил меня перед собой в комнату и опустился на постеленный недалеко от двери ковер. Привыкнув к царившему в небольшой комнате мраку, я увидел множество молчаливых фигур, пристально глядевших на меня и на Фейсала. Тот по-прежнему смотрел из-под полуопущенных век на свои руки, медленно поглаживавшие кинжал. Наконец он тихо спросил, как я перенес дорогу. Я посетовал на жару, он же, спросив, когда я выехал из Рабега, заметил, что для этого времени года я доехал довольно быстро.

– Как вам нравится у нас в Вади-Сафре?

– Нравится, но слишком уж далеко от Дамаска.

Эти слова обрушились как сабля на присутствовавших, и над их головами словно прошелестел слабый трепет. Когда Фейсал сел, все замерли и затаили дыхание на долгую минуту молчания. Возможно, кое-кто из них думал о перспективе далекой победы, другие – о недавнем поражении. Наконец Фейсал поднял глаза, улыбнулся мне и проговорил:

– Слава Аллаху, турки ближе к нам, чем к Дамаску. – Все улыбнулись вместе с ним, а затем я поднялся и извинился за свою неловкость.

Глава 13

На мягкой луговине под высокими сводами пальм с ребристыми, перекрывавшими друг друга ветвями я обнаружил опрятный лагерь солдат египетской армии под командованием майора-египтянина Нафи-бея, недавно присланного из Судана сэром Реджинальдом Уингейтом в помощь восстанию. Здесь были горная артиллерийская батарея и несколько пулеметов, и солдаты выглядели более боеспособными, чем чувствовали себя на деле. Что касается самого Нафи, это был славный парень, добрый и гостеприимный, несмотря на слабое здоровье и на недовольство тем, что его послали в такую даль, в пустыню, на какую-то никому не нужную изнурительную войну.

Египтяне, привыкшие к комфорту домоседы, всегда воспринимали нарушение своих привычек как несчастье. В данном же случае они переносили трудности ради некой филантропической цели, и это придавало им твердости. Они сражались с турками, к которым относились с известной долей сентиментальности, на стороне арабов, чуждого им народа, хотя и говорившего на языке, родственном их собственному, но совершенно не похожего на них характером и жившего более примитивной жизнью. Арабы были скорее настроены враждебно к благам цивилизации, чем готовы их признать. Они встречали грубыми криками благонамеренные попытки облегчить их бедность.

Англичане хотя бы были убеждены, что их собственное абсолютное превосходство будет способствовать в оказании помощи, не вызывая чрезмерного недовольства, но египтяне потеряли веру. У них не было ни коллективного сознания долга по отношению к своему государству, ни личной преданности идее наставлять борющееся человечество на путь истинный. Назидательная полицейщина, главная сила, которой англичане привыкли оперировать в отношениях с упрямцами, в данном случае не срабатывала и инстинктивно заменялась насколько возможно дальним и осторожным кружным путем воздействия. Потому, хотя эти солдаты имели в достатке еды, были здоровы и не подвергались никаким случайностям, им казалось, что все идет из рук вон плохо, и они надеялись, что неожиданно появившийся англичанин наведет здесь порядок.

Фейсалу сообщили о прибытии Мавлюда эль-Мухлиса, приверженца арабского дела из Тикрита, которого за воинствующий национализм дважды понижали в чине в турецкой армии и который провел два года в изгнании в качестве секретаря Ибн Рашида в Неджде. Он командовал турецкой кавалерией под Шейбой, где и был взят в плен. Едва услышав о восстании шерифа, он добровольно примкнул к нему, став первым офицером регулярной армии, присоединившимся к Фейсалу. Теперь Мавлюд был его адъютантом.

Он только сетовал на скверное обеспечение людей. Это было главной причиной создавшегося положения. Они получали от шерифа тридцать тысяч фунтов в месяц, но мало муки и риса, мало ячменя, винтовок, недостаточно боеприпасов, у них не было ни пулеметов, ни горной артиллерии, они были лишены технической помощи и информации.

На этом я остановил Мавлюда и заявил, что прибыл специально для изучения их потребностей и доклада об этом, но смогу работать с ними только в том случае, если мне объяснят реальное положение. Фейсал со мною согласился и принялся излагать историю восстания с самого начала.

Первое наступление на Медину оказалось пропащим делом. Арабы были плохо вооружены, и у них не хватало боеприпасов, турки же были во всеоружии, поскольку отряд Фахри только что прибыл, а войска, предназначенные для эскортирования фон Стотцингена в Йемен, все еще оставались в городе. В момент кульминации кризиса Бени Али нарушил слово, и арабы оказались выброшенными за стены города, после чего турки открыли по ним артиллерийский огонь. Не привыкшие к новому оружию арабы сильно перепугались. Агейлы и атейбы укрылись в безопасном месте и отказались из него выйти. Фейсал с Али ибн эль-Хусейном открыто разъезжали меж людьми, тщетно пытаясь доказать им, что разрывы снарядов не столь истребительны, как может показаться. Деморализация усиливалась.

Подразделения солдат из племени бени али обратились к турецкому командованию с предложением о сдаче, если будут сохранены их деревни. Фахри обманул их и, гарантировав прекращение военных действий, окружил пригородный поселок Авили войсками, а затем внезапно отдал приказ взять его штурмом и вырезать все живое в его стенах. Сотни жителей были захвачены и безжалостно убиты, дома сожжены, а спасшихся и мертвых бросали обратно в огонь. Фахри и его люди научились еще на севере на армянах искусству убивать – и медленно, и быстро.

Ужас от турецкой манеры вести войну потряс всю Аравию. Первой заповедью арабов была недопустимость насилия над женщинами, второй – сохранение жизни и чести детей, слишком юных, чтобы сражаться вместе с мужчинами, третья гласила, что имущество, которое невозможно вывезти, должно быть оставлено выжившим. Арабы Фейсала вышли из схватки с противником, чтобы выиграть время для перегруппировки. О сдаче больше не могло быть и речи: авалийская резня возродила обычай мести за пролитую кровь и долг сражаться до последнего, но теперь стало ясно, что предстоит долгая кампания и что с пушками, заряжавшимися с дула, – единственное оружие, которым они располагали, – вряд ли можно рассчитывать на победу.

Они отступили с плоскогорий, окружавших Медину, в холмы за Султанской дорогой, к Ару, Рахе и Бир-Аббасу, где немного передохнули; Фейсал посылал одного за другим своих людей в Рабег, являвшийся их морской базой, чтобы выяснить, когда можно рассчитывать на получение продовольствия и денег. Арабы начали восстание вслепую, по приказу своего духовного отца, старого человека, слишком независимого, чтобы полностью доверять сыновьям, и без какой-либо договоренности о продолжении действий.

Но в ответ было прислано лишь немного продовольствия. Правда, позднее пришли японские винтовки, большей частью неисправные. Стволы же еще целых винтовок оказались настолько забиты грязью, что в руках нетерпеливых арабов они разрывались при первом выстреле. Денег не прислали вовсе. Чтобы как-то выйти из положения, Фейсал наполнил огромный ящик камнями, повесил на него замок, тщательно обвязал веревкой и велел своим собственным невольникам охранять его при каждом дневном переходе и заносить к нему в палатку на ночь. Прибегая к таким театральным эффектам, братья пытались поддерживать боевой дух.

Наконец в Рабег отправился сам Али, чтобы выяснить причины неувязок. Он обнаружил, что Хусейн Мабейриг, местный правитель, вбил себе в голову, что турки победят, и счел за благо следовать этой идее. Когда британцы выгрузили продовольствие для шерифа, Хусейн присвоил его и тайно переправил в несколько принадлежавших ему домов. Али сумел это доказать и отправил несколько срочных телеграмм в Джидду, своему единокровному брату Зейду, с требованием соединиться с ним и привести подкрепление. Хусейн в страхе скрылся в холмах и был объявлен вне закона. Братья завладели его деревнями. Они обнаружили там крупные склады оружия и продовольствие, которого хватило бы их армии на месяц. Соблазн оказался слишком велик, и они осели в Рабеге.

Фейсал остался в одиночестве и скоро почувствовал себя в изоляции, в патовой ситуации, вынужденным опираться только на местные ресурсы. Некоторое время он с трудом сводил концы с концами. В августе, воспользовавшись визитом полковника Уилсона в заново отвоеванный Янбо, Фейсал явился к нему и исчерпывающе изложил свои потребности. Он сам и его речь произвели впечатление на Уилсона, тут же пообещавшего ему батарею горных орудий и несколько пулеметов «максим», которыми следовало вооружить офицеров и солдат гарнизона египетской армии в Судане. Этим и объяснялось присутствие Нафи-бея и его соединений.

Арабы обрадовались и решили, что теперь они сравнялись по силе с турками. Но все четыре горных орудия были крупповскими пушками двадцатилетней давности и били всего на три тысячи ярдов, а их расчеты не были готовы к ведению огня во время нерегулярных действий. Однако арабы пошли в наступление большой толпой и буквально задавили турецкие аванпосты, а затем и подразделения поддержки. Тогда Фахри наконец серьезно встревожился, лично явился на линию огня, проинспектировал фронт и тут же усилил подвергшийся угрозе отряд в Бир-Аббасе примерно до трех тысяч солдат. У турок были полевые орудия, а также гаубицы; дополнительным преимуществом было то, что они располагались на высотке: это обеспечивало хорошее наблюдение за противником. Они стали беспокоить арабов методическим неприцельным огнем; один снаряд едва не угодил в палатку Фейсала, где в этот момент собрались на совещание все военачальники. Египетских артиллеристов попросили возобновить огонь и стереть с лица земли вражеские орудия. Увы, их оружие было бесполезно, поскольку снаряды на девять тысяч футов не летели. Их осмеяли, и арабы откатились обратно в ущелья.

Фейсал был глубоко обескуражен. Его люди устали. Многих он потерял. Единственной эффективной тактикой в борьбе с врагом были внезапные налеты кавалерии на тылы противника, но много верблюдов уже было убито или ранено, другие же были изнурены до последней степени этими дорого обходившимися операциями. Он негодовал, что всю войну повесили на его шею, в то время как Абдулла прохлаждался в Мекке, а Али с Зейдом – в Рабеге. В конце концов он отвел основную массу своих войск, оставив живших в Бир-Аббасе людей одного из родов племени харб для постоянных рейдов на турецкие караваны снабжения и коммуникации, чего он сам был не в состоянии обеспечить.

И все же он не боялся нового внезапного нападения турок. Провал не вселил в Фейсала ни малейшего уважения к противнику. Его последний отход к Хамре не был вынужденным: то был жест недовольства. Ему наскучило собственное очевидное бессилие, и он решил с достоинством уйти на короткий отдых.

В конце концов ни одной стороне так и не удалось по большому счету испытать другую. Вооружение турок обеспечивало им такое превосходство в дальности огня на поражение, которое для арабов оставалось недосягаемым. Поэтому большинство рукопашных схваток происходило по ночам, когда артиллерия слепла. До моих ушей доносились звуки удивительно примитивных стычек, с потоками слов с обеих сторон, своего рода соревнованием в язвительном остроумии, предварявшем схватку. После обмена самыми грязными из известных им оскорблений наступала кульминация, когда турки неистово кричали арабам: «Англичане!» – а те обзывали их «немцами». Разумеется, никаких немцев в Хиджазе не было, а первым и единственным англичанином был я, но каждая сторона очень любила осыпать другую ругательствами, и любой обидный эпитет с готовностью срывался с языков противника.

Я спросил Фейсала о его теперешних планах. Он ответил, что до падения Медины они неизбежно будут связаны здесь, в Хиджазе, вынужденные плясать под дудку Фахри. По его мнению, турки нацеливались на то, чтобы вернуть себе Мекку. Основой их силы теперь являются мобильные колонны, которые они могут двинуть на Рабег по разным дорогам, что держит арабов в постоянной тревоге. Пассивная оборона гор Субха показала, что арабы не слишком блестящие защитники. Однако когда противник приходит в движение, их с трудом приходится сдерживать.

Фейсал был намерен отойти еще дальше, к Вади-Янбо, границе племени джухейна. С набранным там свежим ополчением он намеревался маршем пройти на восток, к Хиджазской железной дороге за Мединой, а Абдулла в это время через лавовую пустыню атаковал бы Медину с востока. Он надеялся на то, что Али одновременно выступит из Рабега, а Зейд вступит в Вади-Сафру, чтобы связать крупные турецкие силы в Бир-Аббасе и взять его рукопашным штурмом. Согласно этому плану, Медине угрожало бы наступление со всех сторон одновременно. Каков бы ни был результат, сосредоточение арабских сил с трех сторон по меньшей мере расстроило бы подготовленное турками наступление с четвертой и обеспечило бы Рабегу и северному Хиджазу передышку для подготовки к эффективной обороне, а то и к контрнаступлению.

Мавлюд, беспокойно вертевшийся во время нашего долгого, неторопливого разговора, в конце концов не выдержал и воскликнул: «Довольно расписывать нашу историю. Нужно сражаться, сражаться с ними и убивать их. Дайте мне батарею горных орудий Шнайдера и пулеметы, тогда я покончу со всем этим и без вас. Мы только говорим, говорим и ничего не делаем». Я возразил ему не менее эмоционально, и Мавлюд, великолепный воин, считавший сражение проигранным, если он не может продемонстрировать собственные раны в доказательство своего непосредственного участия в бою, принял мой вызов. Пока мы с ним препирались, Фейсал смотрел на нас с одобрительной ухмылкой.

Этот разговор был для Мавлюда настоящим праздником. Его вдохновлял даже такой пустяк, как факт моего приезда: он был человеком настроения, колеблющимся между триумфом и отчаянием. Выглядел он намного старше своего тридцати одного года. Его налитые кровью темные, обаятельные глаза чуть косили, а впалые щеки были изрезаны глубокими морщинками. Его натура противилась размышлению, потому что оно сдерживало стремительность действий. Работа мысли стягивала черты его лица, превращая их в зеркало испытываемой боли. Он был высок, строен и силен, походка его была на редкость грациозна, а разворот плеч и гордо поднятая голова придавали ему прямо-таки королевскую осанку. Он, разумеется, это знал и поэтому охотно обращался к позам и жестам.

Движения его были стремительны. Он не скрывал своей горячности и чувственности, порой даже проявлял неблагоразумие и быстро срывался. Прекрасный аппетит и постоянные недомогания сочетались у него со спонтанными проявлениями храбрости. Личное обаяние, дерзость, гордый характер делали Мавлюда идолом для его соратников. Никто никогда не задавался вопросом о его порядочности, но впоследствии он показал, что способен ответить доверием на доверие, подозрением на подозрение.

Воспитание и обучение в окружении Абдель Хамида сделало его непревзойденным дипломатом. Военная служба у турок обогатила практическими познаниями в области тактики. Жизнь в Константинополе и пребывание в турецком парламенте сделали его знатоком европейских проблем и манер. Он был осмотрительным арбитром в спорах людей своего окружения. Будь у него достаточно сил для реализации своих мечтаний, Мавлюд пошел бы очень далеко, потому что был всецело предан своему делу и жил только для него, но боялся, что подорвет свое здоровье в погоне за высокой истиной или просто умрет от переутомления. Его люди рассказывали мне, как однажды в ходе долгого сражения, в котором ему пришлось драться за свою жизнь, вести солдат в атаку, руководить ими и вдохновлять, он настолько ослабел физически, что его, не дав насладиться сознанием победы, вынесли из боя без чувств, с пеной на губах.

Между тем, похоже, у нас обнаружился харизматик, способный, если его преподнести должным образом, придать убедительную форму идее, выходящей за рамки арабского восстания. Именно он был всем тем, на что мы надеялись, и даже гораздо большим, чем того заслуживали наши поспешные действия. Цель моего путешествия была достигнута.

Теперь я должен был с этими новостями кратчайшим путем добраться до Египта; понимание, пришедшее в тот вечер в пальмовой роще, расцветало в моем сознании, разрастаясь тысячами ветвей, отягощенных плодами и тенистой листвой, подобно той, под которой я сидел, слушая вполуха, окруженный видениями в сгущавшихся сумерках. Наконец по извивавшимся между стволами пальм тропинкам к нам спустилась вереница рабов со светильниками, и мы с Фейсалом и Мавлюдом вернулись через сады обратно в маленький дом, двор которого был по-прежнему полон ожидавших, вошли в душную комнату, где собрались уже знакомые люди, уселись вместе вокруг котла с рисом и мясом, дымившегося на разостланной слугами белой скатерти, и приступили к ужину.

Глава 14

Компания была настолько разношерстной – шерифы, представители Мекки, шейхи многочисленных племен (джухейны и атейбы, месопотамцы, агейлы), – что я решил подбросить им яблоко раздора, подстрекательски затрагивая в разговоре злободневные, возбуждающие темы, чтобы выявить их темперамент и позиции не откладывая в долгий ящик. Фейсал, выкуривавший одну сигарету за другой, даже в самые острые моменты успешно руководил разговором, и я с удовольствием смотрел, как он это делает. Он мастерски избегал бестактностей, обладая какой-то особой способностью подчинять чувства собеседников своей воле. Столь же находчив был и Сторрс, но Сторрс кичился своей значительностью, выставляя напоказ находчивость и опыт, а его изящные руки при этом просто танцевали в воздухе. Фейсал, казалось, управлял своими людьми непроизвольно: было трудно понять, как он навязывал им свое мнение, и так же трудно уследить за тем, действительно ли они ему повиновались. В этом искусстве Фейсал не уступал Сторрсу, впрочем так умело его скрывая, словно был рожден для этого.

Арабы откровенно любили Фейсала. В самом деле, такие случайные беседы показывали, насколько героическими личностями были в представлении племен шериф и его сыновья. Шериф Хусейн (Сейидна, как его называли) с виду был так добродетелен и кроток, что мог показаться слабым, но под его внешней мягкостью крылись твердая рука, огромное тщеславие, какая-то отнюдь неарабская дальновидность, сила характера и упрямство. Интерес к естественной истории усиливал его охотничий инстинкт, делая его (когда он этого хотел) верной копией какого-нибудь бедуинского князя, а мать-черкешенка наделила его качествами, не свойственными ни туркам, ни арабам, и он выказывал большую ловкость, пользуясь то теми, то другими из унаследованных от нее черт, извлекая из этого определенную выгоду.

И все же школа турецкой политики была настолько пропитана коварством, что даже лучшие не могли ее окончить, не поддавшись злу. В юности Хусейн был честным, искренним, а теперь научился не просто следить за своими словами, но и пользоваться ими для сокрытия даже вполне добропорядочных целей. Это искусство, которым Хусейн злоупотреблял, стало пороком, от которого он уже не мог избавиться. В старости каждое его письмо было пронизано двусмысленностью. Подобно мрачной туче, она парализовала решительность его характера, его житейскую мудрость и веселую энергичность. Многие это отрицают, но история предоставляет твердые доказательства.

Примером его житейской мудрости было воспитание сыновей. Султан повелел им жить в Константинополе, чтобы они получили турецкое образование. Хусейн знал, что это образование было всеобщим и хорошим. Когда они возвратились в Хиджаз юными эфенди, в европейской одежде и с турецкими манерами, отец приказал им переодеться в арабское платье, а чтобы они освежили знание арабского языка, отрядил им двоих спутников – жителей Мекки – и отправил в пустыню с корпусом кавалерии патрулировать дороги, по которым шли паломники.

Молодые люди сочли было, что это будет увеселительная прогулка, но были потрясены, узнав, что отец запретил им есть деликатесы, спать на матрацах и пользоваться седлами с мягкой подушкой. Он не позволил им вернуться в Мекку, оставляя на много месяцев, в разное время года, днем и ночью патрулировать дороги, где им приходилось иметь дело с самыми разными людьми. Они должны были изучить современные способы выездки верблюдов и тактику боевых операций. Они быстро закалились, научились полагаться только на себя, сочетая врожденный ум и решительность, которые так часто приходят в противоречие между собой. Их семейная группа была грозной, активной силой и вызывала восхищение, но почему-то оставалась странно изолированной в своем мире. Они не были местными уроженцами, их не интересовала земля. У них не было ни верных друзей, ни по-настоящему преданных слуг, и казалось, ни один из них не был искренен с другими или с отцом, перед которым они испытывали благоговейный страх.

Дебаты после ужина были весьма бурными. Я испытывал полное сочувствие к арабским лидерам, казненным в Дамаске Джемаль-пашой. Их судьба сильно меня задела: из опубликованных документов было видно, что эти люди были связаны с иностранными правительствами и готовы принять французский или английский суверенитет, если им будет оказана помощь. Это было преступлением против арабского национализма, и Джемалю оставалось лишь исполнить неизбежный приговор. Фейсал улыбнулся, невзначай подмигнув мне. «Видите ли, – объяснил он, – мы теперь по необходимости связаны с британцами. Мы рады быть им друзьями, благодарны за помощь в надежде на будущую выгоду. Но мы не являемся британскими подданными. Нам было бы легче, не будь они такими могучими союзниками».

Я рассказал о разговоре с Абдуллой эль-Рашидом по пути в Хамру. Он ругал британских матросов, ежедневно сходивших на берег в Рабеге. «Скоро они станут оставаться в городе ночами, а там, глядишь, поселятся навсегда и захватят страну». Чтобы его утешить, я рассказал о миллионах англичан, живших во Франции, и о том, что французов это не пугало. Он презрительно глянул на меня и спросил, не собираюсь ли я сравнивать Францию с Хиджазом.

Фейсал ненадолго задумался и сказал: «Я не хиджазец по воспитанию, но, славу Аллаху, я ему не завидую. И хотя я знаю, что англичане этого желают, что я могу сказать, если они захватили Судан тоже нехотя? Они зарятся на разоренные страны, чтобы их восстановить, и Аравия в один прекрасный день тоже может почудиться им лакомым куском. Благо для вас и для меня, возможно, разные вещи, но любое добро, навязанное силой, заставит народ кричать от боли. Разве руда может восхищаться преобразующим ее огнем? Здесь нет повода для обиды, но слабый народ бьет в набат, оберегая то малое, что ему принадлежит. Наша раса останется вспыльчивой до тех пор, пока не почувствует, что твердо стоит на ногах».

Раздраженные, немытые люди из племен, которые только что ели за одним столом с нами, поражали меня своим обыденным пониманием глубоко политизированных национальных чувств, некой абстрактной идеи, которую они вряд ли могли усвоить в школах хиджазских городов, равно как и в индийских, яванских, бухарских, суданских, турецких, в отрыве от симпатии к арабским идеалам. Шериф Хусейн обладал достаточной житейской мудростью, чтобы основывать свое восприятие на инстинктивной вере арабов в то, что они являются солью земли и при этом самодостаточны. А коль скоро так, то в союзе с нами, который позволит ему подкрепить свою доктрину силой оружия и деньгами, успех Хусейну обеспечен.

Разумеется, этот успех был бы не везде одинаков. Большинство шерифов, восемь или девять сотен, понимали его националистическую доктрину и являлись его миссионерами, притом миссионерами преуспевающими, благодаря его почитаемому происхождению от пророка, что давало ему право властвовать над умами людей и направлять их пути к желанному повиновению. Племена следовали духу его расового фанатизма. Города могли вздыхать по привычной пассивности турецкого правления: племена же были убеждены, что добились свободы и арабского правительства и что каждый бедуин – важная персона. Они были независимы и могли наслаждаться своей независимостью, однако эти убежденность и решимость могли привести к анархии, если бы не мощные семейные узы, а также вызываемая ими ответственность. Но это было чревато отрицанием центральной власти. Шериф мог бы пользоваться законным суверенитетом за границей, если бы ему нравилась эта блестящая погремушка; домашние же дела определялись обычаями, имевшими силу закона. Проблема иностранных теоретиков – правит ли Хиджазом Дамаск или Хиджаз может править Дамаском? – арабов совершенно не занимала, потому что не им ее было решать. Семитская идея национальной независимости сводилась к независимости кланов и деревень, а их идеалом национального союза был совместный отпор вторгшемуся врагу. Конструктивная политика, организованное государство, обширная империя не столько оставались вне поля их зрения, сколько были им попросту ненавистны. Они сражались за то, чтобы отделаться от империи, а не для того, чтобы ее победить.

Чувства сирийцев и месопотамцев, служивших в арабских армиях, носили уклончивый характер. Они верили в то, что, сражаясь в рядах местных соединений, даже здесь, в Хиджазе, отстаивают общее право арабов на национальное самоопределение; и, не ставя перед собой цели создания единого государства или даже конференции государств, определенно ориентировались на север, желая влить автономные Дамаск и Багдад в арабскую семью. У них было мало материальных ресурсов, и этого не изменил бы даже возможный успех, поскольку их мир был сельскохозяйственным, пастушеским, без углей и руд, и никогда не смог бы создать себе современное вооружение, чтобы стать сильнее. В противном случае нам пришлось бы задуматься, прежде чем возбуждать в стратегической сердцевине Ближнего Востока новые, столь же мощные национальные движения.

От религиозного фанатизма оставалось мало. Шериф категорически отказался придать религиозный поворот своему восстанию. Его военным кредо был национализм. Племенам было известно, что турки мусульмане, и они думали, что немцы, вероятно, были искренними друзьями турок. Они знали и то, что немцы христиане, а британцы – союзники арабов. В этих обстоятельствах религия только запутывала дело, и ее отставили в сторону. «Если христиане воюют с христианами, то почему бы нам, магометанам, не заняться тем же самым? Чего мы хотим, так это власти, которая говорила бы на общем с нами языке и обеспечила нам мирную жизнь. А кроме того, мы ненавидим этих турок».

Глава 15

На следующее утро я поднялся рано и в одиночестве присоединился к солдатам Фейсала, направляющимся в сторону Кейфа, чтобы попытаться уловить пульс их мнений на злобу дня, вызывая их на разговор с помощью уловки, использованной накануне вечером во время беседы с их начальниками. Время было главным фактором, определявшим мои усилия, потому что всего за десять дней было необходимо создать определенное впечатление о ситуации, что в обычных обстоятельствах потребовало бы долгих недель наблюдения, когда к каждому явлению продвигаешься обиняком, как бы боком, наподобие краба. Я ходил бы целый день, прислушиваясь ко всему, что в пределах слышимости, но не улавливая подробностей и получая лишь общее впечатление – «красное, белое или серое». Сегодня мои глаза должны были напрямую подключиться к мозгу, чтобы выделить одно или два явления более четко, по контрасту с прежней приблизительностью. Это почти всегда были физические формы: скалы и деревья, тела людей в покое или в движении, но не такие мелочи, как, скажем, цветы.

Но здесь чувствовалась острая необходимость в расторопном наблюдателе. В этой монотонной войне любое нарушение рутины было радостью для всех, а сильнейшим принципом Макмагона была эксплуатация скрытого воображения Генерального штаба. Я верил в арабское движение и еще до приезда сюда был убежден, что в нем вызревает идея разделения Турции на куски, но у других в Египте такой веры не было, и ничего толкового о действиях арабов на поле брани не говорилось. Обобщая некоторые впечатления о духе этих романтиков среди холмов, окружавших священные города, я мог бы завоевать симпатии Каира и, воспользовавшись этим, продвинуть вопрос о дальнейших мерах помощи.

Солдаты приняли меня радушно. Они останавливались под каждой крупной скалой или кустом, отдыхая от жары и освежая свои коричневые конечности утренним холодком, накопленным камнем в тени укрытия. Глядя на мою форму цвета хаки, они приняли меня за дезертировавшего к ним от турок офицера и добродушно строили достаточно пугающие предположения о том, как они со мной поступят. Большинство из них были молоды, хотя слово «воин» относилось в Хиджазе к мужчине в возрасте между двенадцатью и шестьюдесятью годами, достаточно смышленому, чтобы научиться стрелять. Солдаты являли собою толпу крепких с виду темнокожих мужчин, в том числе негров. Они были худощавы, но чрезвычайно изящны, и наблюдать за их плавными движениями было одно удовольствие. Невозможно было представить, что где-то можно встретить более сильных и выносливых людей. Они были готовы двигаться в седле день за днем на громадные расстояния, бежать по раскаленному песку или по битым камням босиком, по жаре, не чувствуя боли, и карабкаться по скалистым склонам, подобно козам. Они носили свободные рубахи, иногда с короткими хлопчатобумажными штанами, и головные платки, обычно из ткани красного цвета, служившие, в зависимости от обстоятельств, и полотенцем, и носовым платком, и мешком. Они были обвешаны патронташами и, когда представлялась возможность, палили в воздух просто для развлечения.

Настроены они были очень воинственно, кричали, что война может продлиться десять лет. В горах не знали более урожайного года. Шериф кормил не только сражавшихся мужчин, но и их семьи и выплачивал по два фунта в месяц каждому бойцу; по четыре фунта платил за верблюда. Никакими другими способами не удалось бы сотворить это чудо – держать пять месяцев в полной боевой готовности полевую армию, укомплектованную членами разных племен. У нас вошло в привычку подсмеиваться над любовью восточных солдат к деньгам, но хиджазская кампания была хорошим примером близорукости такого подхода. Турки давали крупные взятки, чтобы освободиться от активной службы, и занимались подсобными работами. Арабы брали у них деньги в обмен на успокоительные заверения, и в то же время эти самые племена были связаны с Фейсалом, платившим им деньги за услуги. Турки перерезали своим пленникам горло ножами, как если бы забивали на бойне овец. Фейсал давал по фунту за пленного, и многих передавали ему в целости и сохранности. Он платил также и за захваченных мулов, и за винтовки.

Фактический личный состав армии находился в состоянии постоянной ротации по принципу кровных связей. Одной семье могла принадлежать одна винтовка, и сыновья этой семьи являлись в строй поочередно, на несколько дней каждый. Женатые солдаты курсировали между военным лагерем и семьей, а порой целый клан мог почувствовать себя утомленным и отправлялся на отдых. Таким образом, численность солдат, получавших жалованье, превышала численность находившихся в каждый момент под ружьем, кроме того, из политических соображений Фейсалу приходилось регулярно платить деньги крупным шейхам за дружескую поддержку. Десятую часть восьмитысячной армии Фейсала составляли кавалеристы «верблюжьего корпуса», остальные солдаты были из горных районов. Они служили, подчиняясь только шейхам своих племен, и только поблизости к дому, сами обеспечивая себя продовольствием и транспортом. Номинально за каждым шейхом стояла сотня солдат. Шерифы, чье привилегированное положение ставило их выше честолюбивой зависти племенных шейхов, действовали как групповые лидеры.

Считалось, что все проявления кровной вражды искоренены, в действительности же на территории, находившейся под юрисдикцией шерифа, они были просто отложены: билли и джухейны, атейбы и агейлы в армии Фейсала жили и сражались бок о бок. Но при этом они относились друг к другу настороженно, да и среди соплеменников ни один не доверял полностью соседу. Каждый по отдельности мог откровенно ненавидеть турок – обычно так и было, – но, может быть, не настолько, чтобы не воспользоваться возможностью свести счеты с кровником в ходе боя. Таким образом, наступать на противника с полной отдачей они не могли. Одна рота турок, хорошо окопавшаяся на открытой местности, могла бы разгромить целую армию таких солдат, а одно генеральное сражение – положить ужасный конец войне.

Я пришел к выводу, что солдаты, призванные из племен, хороши только в обороне. Присущий им стяжательский азарт делал их падкими на добычу, побуждал взрывать железнодорожные пути, грабить караваны и воровать верблюдов, но они были слишком независимы, чтобы подчиняться приказаниям или сражаться в составе боевого подразделения. Солдат, способный отлично сражаться только в одиночку, как правило, плохой солдат, и подобные герои казались мне неподходящим материалом для выучки методами нашей муштры, однако, если бы мы снабдили их ручными пулеметами Льюиса и предоставили самим себе, они были бы вполне способны удерживать свои холмы и играть роль надежного щита, за которым мы могли бы создать, например в Рабеге, регулярное мобильное арабское войско, способное на равных противостоять туркам (уже ослабленным партизанскими действиями) и разбить их по частям. Для этой регулярной армии не потребовалось бы рекрутов из Хиджаза. Ее следовало бы формировать из медлительных и с виду вовсе не воинственных жителей сирийских и месопотамских городов, которые уже были в наших руках, и укомплектовать офицерами-арабами, прошедшими обучение в турецкой армии; людьми типа и биографии Азиза эль-Масри и Мавлюда. Они в конце концов завершили бы войну ударными операциями при поддержке летучих отрядов из племен, которые сковывали бы и отвлекали турок своими рейдами, подобными булавочным уколам.

В тот момент хиджазская кампания могла бы быть не больше чем войной толпы дервишей с регулярными войсками. Здесь шла борьба пустыни и скалистых гор (усиленных дикой ордой горцев) с вооруженным до зубов немцами противником, отчасти утратившим из-за этого бдительность, необходимую при ведении войны в условиях непредсказуемости действий противника. Пояс холмов был сущим раем для снайперов, а уж в прицельной-то стрельбе арабы были непревзойденными мастерами. Две-три сотни храбрых солдат могли бы удерживать любой участок гористой местности, так как склоны предгорий были слишком круты для штурма даже с помощью лестниц. Долины с их единственными проходимыми дорогами на протяжении многих миль были не столько долинами в прямом смысле слова, сколько глубокими расселинами или ущельями, порой до двухсот ярдов в поперечнике, а иногда всего в двадцать ярдов, да к тому же изобиловали изгибами и поворотами. В глубину они достигали четырех тысяч футов и не давали укрытия, будучи окружены массивами гранита, базальта и порфира – не гладкими, как можно было бы ожидать, а заваленными кучами обломков, твердых, как металл, и почти таких же острых.

Мне, непривычному к такой местности, казалось невероятным, чтобы турки осмелились пойти на прорыв, разве что с помощью предателей из числа горцев. Но даже и тогда такая затея была бы очень опасной. Противник не мог быть уверен, что ненадежное население не вернется обратно, а иметь подобный лабиринт ущелий в тылу было бы много хуже, чем впереди. Не имея дружеских связей с племенами, турки владели бы лишь той землей, на которой стояли их солдаты, а протяженные и сложные коммуникации за две недели поглотили бы тысячи людей, в результате на передовых позициях их бы вообще не осталось.

Единственным поводом для тревоги был вполне реальный успех турок в запугивании арабов артиллерийским огнем. Азиз эль-Масри столкнулся с таким страхом во время турецко-итальянской войны в Триполи, но быстро понял, что он со временем проходит. Мы могли надеяться, что так будет и здесь, однако пока звук орудийного выстрела повергал всех солдат в панику и они бежали в укрытия. Они были уверены, что разрушительная сила снарядов пропорциональна громкости выстрела. Пуль они не боялись, как, пожалуй, и самой смерти, но мысль о гибели от разрыва снаряда была для них невыносимой. Мне казалось, что этот страх может искоренить только присутствие собственных орудий, хотя бы и бесполезных, но громко стреляющих. От величественного Фейсала до последнего оборванца-солдата в его армии у всех на устах было одно слово: «артиллерия».

Солдаты пришли в восторг, когда я сказал им, что в Рабеге выгружены с корабля пятидюймовые гаубицы. Это почти погасило в их сознании горечь воспоминаний о недавнем отступлении под Вади-Сафрой. Эти орудия не могли принести им никакой реальной пользы. В самом деле, мне казалось, что арабам от них будет чистый вред, потому что их достоинства состояли в мобильности и сообразительности, а предоставив им артиллерию, мы сковали бы их движения и ограничили эффективность действий. Но вместе с тем, если бы мы не дали им орудий, они могли бы разбежаться.

Когда я оказался в гуще событий, грандиозность масштабов восстания произвела на меня сильное впечатление. Вся густонаселенная провинция, от Ум-Леджа до Кунфиды, – более двух недель пути верхом на верблюде – внезапно преобразилась, превратившись из традиционного пути набегов шаек грабителей-кочевников в эпицентр взрыва гнева против Турции. Арабы сражались с нею, разумеется, не нашими методами, но достаточно ожесточенно, невзирая на религиозный долг, который, казалось бы, должен был поднять Восток на священную войну против нас. Мы дали волю не поддающейся никаким количественным оценкам волне антитурецкой ненависти, выношенной порабощенными поколениями, ненависти, которая могла оказаться весьма стойкой. Среди племен, оказавшихся в зоне военных действий, царил некий нервный энтузиазм, как мне кажется, свойственный любым национальным восстаниям, но странным образом тревожащий пришельца из страны, освобожденной так давно, что национальная независимость представляется ему столь же лишенной вкуса, как простая вода, которую мы пьем.

Позднее я вновь встретился с Фейсалом и пообещал ему сделать для него все, что смогу. Мои начальники организуют базу в Янбо, куда будут доставляться морем предназначенные исключительно для него товары и боеприпасы. Мы постараемся направить к нему офицеров-добровольцев из числа военнопленных, захваченных в Месопотамии и на Канале, а из рядовых, содержащихся в лагерях для интернированных, сформируем орудийные расчеты и пулеметные команды и снабдим их такими горными орудиями и ручными пулеметами, какие только можно найти в Египте. Наконец, я буду рекомендовать прислать сюда профессиональных офицеров британской армии в качестве советников и офицеров связи в боевой обстановке.

На этот раз наша беседа была исключительно приятной и закончилась теплыми выражениями его благодарности, а также пожеланием моего скорейшего возвращения сюда. Я объяснил Фейсалу, что мои обязанности в Каире не предполагают работу в полевых условиях, но что, возможно, мои начальники позднее оплатят мне еще одну подобную поездку, когда его текущие потребности будут удовлетворены и движение будет успешно развиваться. Теперь же я попросил предоставить мне транспорт до Янбо, откуда я вернусь в Египет, чтобы незамедлительно приступить к осуществлению этих планов. Он тут же назначил мне эскорт из четырнадцати джухейнских шерифов, которые все были родственниками джухейнского эмира Мухаммеда Али ибн Бейдави. Они должны были доставить меня в целости и сохранности к губернатору Янбо, шейху Абдель Кадеру эль-Абдо.

Глава 16

Выехав из Хамры, когда начало смеркаться, мы двинулись снова вдоль Вади-Сафры до Кармы на другом берегу, где повернули в долину направо. Она сплошь заросла колючим кустарником, через который мы с трудом продирались с верблюдами, подтянув ремни седельных вьюков, чтобы уберечь их от колючек. Пройдя таким образом две мили, мы стали подниматься по узкому проходу Дифран, который даже ночью дает представление о том, каких трудов стоила прокладка здесь дороги. Проход выровняли искусственным путем и по обе стороны возвели каменные стенки для защиты от потоков воды в периоды дождей. Камни перед этим сортировали и переправляли по дамбе, специально построенной из крупных неотесанных блоков, но она была прорвана мощными потоками и теперь лежала в руинах.

Наш подъем составил, наверное, около мили, и крутой спуск с обратной стороны был примерно таким же. Затем мы вышли на плоскогорье и оказались на сильно пересеченной местности с запутанной сетью вади – высохших речных русел, главное из которых уходило к юго-западу. Верблюдам здесь идти было легко. Мы проехали в темноте еще около семи миль и остановились у колодца Бир-эль-Марра, на дне долины под очень низкой скалой, на вершине которой вырисовывались на фоне усыпанного звездами неба квадратные очертания сложенного из тесаного камня небольшого форта. Возможно, как форт, так и насыпь были возведены каким-нибудь мамелюком для прохода его паломнического каравана из Янбо.

Мы провели здесь ночь, проспав шесть часов, что было просто роскошью после такой дороги, хотя этот отдых был дважды нарушен окликами едва различимых групп поднимавшихся наверх путников, обнаруживших наш бивуак. Потом мы долго брели среди невысоких кряжей, пока на рассвете нашим взорам не открылись спокойные песчаные долины со странными буграми лавы, окружившими нас со всех сторон. Здешняя лава не имела вида иссиня-черного шлака, как на полях под Рабегом. Она была цвета ржавчины и громоздилась огромными утесами с оплавленной поверхностью свилеватой структуры, как бы наслоенной чьей-то странной, но мягкой рукой. Песок, поначалу расстилавшийся ковром у подножия кристаллического базальта, постепенно покрывал его сверху. Горы становились все ниже, и их все больше покрывали наносы сыпучего песка, вплоть до того, что его языки добирались до вершины гребней, исчезая из поля зрения. Когда солнце поднялось высоко и стало мучительно жгучим, мы вышли к дюнам, скатывавшимся долгими милями под гору на юг, к подернутому дымкой серо-синему морю, видневшемуся на расстоянии, определить которое из-за преломления лучей в дрожащем раскаленном воздухе было невозможно.

Дюны были узкими. К половине восьмого мы вышли на равнину, сплошь покрытую стекловидным песком, смешанным с гравием, через который пробивались заросли высокого кустарника и кустов с колючками пониже. Попадались и рослые акации. Мы очень быстро пересекли эту равнину, и я не мог не отметить дискомфорта. Я не был опытным всадником, дорога меня изнуряла, по лбу струился пот и разъедал глаза под растрескавшимися от жары веками, только что не скрипевшими от мелких песчинок. Но тот же пот был и благом, когда его прохладные капли падали на щеки с прядей волос, правда, этой скупой свежести было слишком мало, чтобы бороться с жарой. Когда песок отступил перед сплошной галькой, мы поехали быстрее, а в открывшейся перед нами просторной долине русло стало еще тверже, устремляясь переплетенными рукавами к морю.

По мере того как мы преодолевали очередной подъем, вдали пред нами развертывалась бескрайняя панорама дельты Вади-Янбо, самой крупной из долин северного Хиджаза. Ее покрывали буйные заросли тамариска и колючего кустарника. Когда мы проехали по ней несколько миль, справа показалась темная пальмовая роща Нахль-Бумарака, в тени которой расположились деревня и сады Бени-Ибрагим‑Джухейны. Вдали перед нами вставал массив Джебель-Рудвы, нависшей, казалось бы, над самым Янбо, хотя до него было больше двадцати миль. Мы видели его еще из Мастураха – это была одна из больших и самых красивых гор Хиджаза. Его сверкающая кромка поднималась от плоской Техамы, заканчиваясь могучим гребнем. Под его защитой мои спутники чувствовали себя дома. Равнина буквально корчилась в судорогах от нестерпимого зноя, мы укрылись в тени под густой листвой акации, выросшей рядом с дорогой, и проснулись только после полудня.

Мы напоили верблюдов солоноватой водой из небольшой ямы в одном из рукавов русла, под аккуратной живой изгородью из тамариска с листьями, похожими на птичьи перья, а потом благополучно проехали еще два часа и остановились на ночь в типичной для Техамы совершенно голой местности, где волны песка тихо перекатывались через гряды гравия, образуя неглубокие лощины.

Чтобы испечь хлеб и вскипятить воду для кофе, шерифы развели костер из сучьев ароматических деревьев, а потом мы сладко уснули, упиваясь свежестью соленого морского бриза, овевавшего наши лица. Поднялись мы в два часа утра и погнали своих верблюдов по однообразной равнине, словно вымощенной твердым гравием и влажным песком, к Янбо, чьи стены и башни на коралловом рифе возвышались перед нами футов на двадцать. Меня повели прямо через ворота по вымощенным крошащимся камнем пустым улицам (Янбо был наполовину мертвым городом с того времени, как открыли Хиджазскую железную дорогу) к дому Абдель Кадера, представителя Фейсала, хорошо информированного, энергичного, спокойного и достойного человека, с которым мы переписывались, когда он был почтмейстером в Мекке, а в Египте печатали почтовые марки для нового государства. Его только что перевели сюда.

У Абдель Кадера в его живописном, но довольно беспорядочном доме, окна которого выходили на пустынную площадь, откуда когда-то отправлялись в далекий путь караваны, я прожил четыре дня в ожидании корабля, что было чревато моим опозданием. Однако в конце концов на горизонте появилась «Сува» под командой капитана Бойля, которая и доставила меня обратно в Джидду. Это была моя первая встреча с Бойлем. Он сделал много в начале восстания, и ему предстояло сделать еще больше в будущем. Но на этот раз мне не удалось создать о себе хорошее впечатление. После путешествия моя одежда выглядела не лучшим образом, и у меня не было никакого багажа. Хуже всего оказалось то, что на голове у меня был арабский головной платок, который я носил, желая подчеркнуть свое уважение к арабам. Бойль был разочарован.

Наша упорная приверженность шляпе (вызванная неправильным пониманием опасности теплового удара) привела к тому, что Восток стал придавать ей особое значение, и после долгих размышлений его умнейшие головы пришли к заключению, что христиане носят отвратительный головной убор, широкие поля которого могут оказаться между их слабыми глазами и неблагосклонным взором Аллаха. Это постоянно напоминало исламу о том, что христианам он не нравится и что они его поносят. Британцы же находили этот предрассудок достойным осуждения и подлежащим искоренению любой ценой. Если этот народ не хочет видеть нас в шляпах, значит он не хочет нас видеть вообще. Но я приобрел опыт в Сирии еще до войны и при необходимости носил арабскую одежду, не испытывая ни неловкости, ни социальной отчужденности. И если широкие подолы могли вызывать известное неудобство на лестницах, то головной платок был в условиях здешнего климата чрезвычайно удобен. Поэтому я всегда носил его в поездках вглубь страны и теперь не мог расстаться с ним, несмотря на неодобрение со стороны моряков, пока не удастся купить шляпу на каком-нибудь встречном судне.

На рейде Джидды стоял «Эвриал» с адмиралом Уэмиссом на борту, готовый отплыть в Порт-Судан, если сэр Росслин пожелает навестить сэра Реджинальда Уингейта в Хартуме. Сэр Реджинальд в качестве британского главнокомандующего египетской армией был назначен руководителем всей британской части арабского предприятия вместо сэра Генри Макмагона, который продолжал руководить политической частью. Мне было необходимо с ним встретиться, чтобы рассказать о моих впечатлениях. Поэтому я попросил адмирала предоставить мне место на корабле, а также в поезде, которым он отправится в Хартум. После долгой беседы моя просьба была с готовностью удовлетворена.

Я понял, что активный ум и широкая образованность заставили его проявить интерес к арабскому восстанию с самого начала. Он возвращался сюда не раз и не два на своем флагманском корабле, чтобы оказать помощь в критические моменты, и два десятка раз отклонялся от курса, чтобы помочь своим авторитетом на берегу, который формально был в компетенции армии. Он снабжал арабов винтовками и пулеметами, запасными частями, оказывал техническую помощь, налаживал взаимодействие военно-морского флота с наземным транспортом, всегда добиваясь реального удовлетворения запросов и осуществляя поставки с превышением требуемого.

Не прояви адмирал Уэмисс доброй воли и прозорливости и не будь у него добрых отношений с капитаном Бойлом, благодаря которым тот выполнял его желания, ревность сэра Арчибальда Мюррея могла бы загубить восстание шерифа с самого начала. Но сэр Росслин Уэмисс действовал как добрый отчим, пока арабы не встали на ноги, после чего уехал в Лондон. Прибывший в Египет Алленби понял, что арабы являются реальным и весомым фактором на его фронте, и предоставил в их распоряжение энергию и ресурсы всей армии. Это был весьма уместный и удачный виток общей карусели; дело в том, что преемник адмирала Уэмисс в морском командовании в Египте не воспринимался всерьез другими службами, хотя с виду они относились к нему не хуже, чем его собственные подчиненные. Разумеется, быть преемником Уэмисса было трудной задачей.

В Порт-Судане мы встретили двух британских офицеров египетской армии, ожидавших отплытия в Рабег. Они отправлялись командовать египетскими войсками в Хиджазе и должны были сделать все возможное, чтобы помочь Азизу эль-Масри организовать арабские регулярные силы, которые должны были выступить из Рабега, чтобы положить конец войне. Это была моя первая встреча с Джойсом и Дэвенпортом, теми самыми двумя англичанами, которым арабское дело было обязано больше всего в сравнении с другой иностранной помощью. Джойс долго работал рядом со мной. Об успехах Дэвенпорта на юге мы постоянно узнавали из донесений.

После Аравии Хартум показался мне холодным, и я нервничал от нетерпения ознакомить сэра Реджинальда Уингейта с длинными отчетами, написанными в долгие дни ожидания в Янбо. Я торопился, поскольку ситуация казалась многообещающей. Основной задачей была квалификационная помощь. Кампания могла бы развиваться весьма успешно, если бы некоторые кадровые британские офицеры, профессионально компетентные и владеющие арабским языком, были прикомандированы к арабским вождям в качестве технических советников, чтобы держать нас в курсе дела.

Уингейт был рад познакомиться с оптимистической точкой зрения. Арабское восстание было его мечтой долгие годы. Пока я был в Хартуме, случайность наделила его властью играть главную роль. Действия против назначения главнокомандующим Макмагона были успешными, и дело кончилось тем, что его отозвали в Англию. Вместо него в Египет был назначен сэр Реджинальд Уингейт. Таким образом, с комфортом проведя два или три дня в Хартуме, отдохнув и прочитав в гостеприимном дворце «Смерть Артура», я отправился в Каир с сознанием того, что ответственное лицо получило мой полный отчет. Путешествие по Нилу было настоящим праздником.

Египет, как обычно, был головной болью «рабегского вопроса». Сюда поступили несколько аэропланов, и обсуждался вопрос о том, следует ли посылать вслед за ними войсковую бригаду или нет. Начальник французской военной миссии в Джидде полковник Бремон (коллега Уилсона, но с более широкими полномочиями, потому что на практике изучил туземные способы ведения войны, принесшие успех во Французской Африке, бывший начальник штаба корпуса на Сомме) упорно настаивал на высадке союзных войск в Хиджазе. Чтобы соблазнить нас, он доставил в Суэц кое-какую артиллерию, несколько пулеметов, а также небольшие контингенты кавалерии и пехоты, укомплектованные рядовым составом из алжирских мусульман, с французскими офицерами. Приданные британским войскам, они укрепили бы международные силы.

Ложная оценка Бремоном тяжести положения в Аравии произвела впечатление на сэра Реджинальда. Уингейт был британским генералом, командиром так называемого экспедиционного корпуса сил Хиджаза, в котором в действительности было мало офицеров связи и лишь горстка снабженцев и инструкторов. Если бы Бремон добился своего, он возглавил бы полноценную бригаду смешанных британских и французских войск, применяя свою любимую тактику, сочетающую ответственность и быстроту решений. Поскольку мой опыт понимания чувств арабов, живших на территории племени харбов, позволил мне выработать твердое мнение по «рабегскому вопросу» (большинство моих выводов было действительно солидно обосновано), я написал генералу Клейтону, к чьему Арабскому бюро был тогда официально прикомандирован, резкую памятную записку. Клейтон принял мою точку зрения, что племена могли бы оборонять Рабег долгие месяцы, если бы получили советников и винтовки, но они, несомненно, снова разбегутся по своим шатрам, как только услышат о высадке иностранных войск. Более того, планы интервенции были неразумны с технической точки зрения, потому что никакой бригады не хватило бы для обороны этой позиции, для прекращения водоснабжения турок и блокирования дороги на Мекку. Я обвинял полковника Бремона в том, что он руководствуется своими личными, не военными мотивами и не принимает в расчет ни арабские интересы, ни значение восстания для нас. Я процитировал его слова и действия в Хиджазе в качестве свидетельства против него. Они добавили убедительности моему докладу.

Клейтон передал памятную записку сэру Арчибальду Мюррею, который, оценив ее актуальность, быстро передал ее по телеграфу в Лондон как доказательство того, что арабские эксперты, требующие пожертвовать его ценными войсками, разделились во мнениях по поводу его мудрости и честности. Лондон потребовал объяснений; атмосфера медленно прояснялась, хотя в менее острой форме «рабегский вопрос» затянулся еще на два месяца.

Моя популярность в штабе, находившемся в Египте, благодаря неожиданной помощи, оказанной мною сэру Арчибальду с его предрассудками, приобрела некое новое и довольно забавное качество. Все стали со мной подчеркнуто учтивы и говорили, что я проницательный исполнитель. Особо подчеркивали, как правильно было с их стороны сохранить меня для арабского дела в трудный час. Я был вызван к главнокомандующему, но по пути перехвачен его взволнованным помощником и отведен сперва к начальнику штаба, генералу Линдену Беллу. В своем служебном рвении он до такой степени считал себя обязанным поддержать сэра Арчибальда в его капризах, что их обоих обычно воспринимали как единого врага в двух лицах. Поэтому я был весьма удивлен, когда при моем появлении он вскочил на ноги, почти прыгнул ко мне и, ухватившись за мое плечо, прошипел: «Теперь вы его только не напугайте; не забывайте, что я вам сказал!»

Вероятно, мое лицо выразило полное замешательство, потому что единственный глаз генерала смотрел на меня очень ласково. Он предложил мне сесть и по-светски заговорил об Оксфорде, о том, как забавны были занятия на последнем курсе, насколько интересен мой отчет о жизни в рядах армии Фейсала и как он надеется, что я вернусь туда продолжить так удачно начатое мною, перемешивая эти любезности с замечаниями о том, в каком нервном состоянии находится главнокомандующий, как близко принимает все к сердцу, и о том, что я должен нарисовать ему утешительную картину происходящего, но и не в слишком розовых тонах.

Я страшно развеселился в душе и пообещал вести себя хорошо, но заметил, что моей задачей является обеспечить дополнительные поставки оружия и командирование офицеров, необходимых арабам, и что с этой целью я должен заручиться заинтересованностью и, если понадобится, даже влиянием главнокомандующего. На это генерал Линден Белл отвечал, что снабжение – это его компетенция и он полон решимости прямо сейчас сделать для нас все, что сможет.

Я подумал, что он сдержит свое слово и впредь будет справедлив по отношению к нам. И насколько мог, утешил его шефа.


Читать далее

Фрагмент для ознакомления предоставлен магазином LitRes.ru Купить полную версию
Книга 1. Открытие Фейсала

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть