Часть вторая

Онлайн чтение книги Сладострастие бытия
Часть вторая

Глава I

В этот час жара брала над Римом верх.

Весь отель дремал в полной тишине. В комнатах, в тени опущенных штор, было относительно прохладно.

– Я не помешаю вам, доктор? – спросила Кармела.

Марио Гарани сидел за своим рабочим столом, запустив пальцы в волосы.

– Да...– прошептал он.

– Тогда я приду в другой раз. Прошу прощения.

– Раз уж зашла, говори. Так в чем дело?

– Я хотела бы узнать, сколько это могло бы стоить...– ответила она, вытаскивая из-под фартучка толстый пожелтевший пакет.

Он взял пакет, извлек пачку плотных хрустящих бумаг и развернул их.

– Откуда у тебя эти акции? Чьи они? – спросил он удивленно.

Это были акции на предъявителя «Генеральной компании “Конголезские рудники”». Они были отпечатаны на французском языке черными буквами на светло-зеленой бумаге с рамкой из листочков. На них стоял год выпуска: 1909.

– Они принадлежат графине, той даме из пятьдесят седьмого номера,– ответила Кармела.– На днях она рассматривала фотографии. Снимки картин, где была нарисована она с тех пор, когда была еще девушкой. Вот никогда бы не подумала, что может существовать столько портретов одного и того же человека! Их там было не менее сорока. Она сказала, что после ее смерти они все будут переданы в музей. А потом из чемодана выпал вот этот пакет, и она сказала: «Однако у меня их было несколько!» Потом пояснила, что их дал ей некий Ван Маар. Я уже не знаю когда. И что в колониях это должно быть в цене. Вот я и пришла к вам узнать, нельзя ли их продать?

– Тебе сама графиня поручила заняться этим?

Кармела опустила свои красивые ресницы. Под здоровым естественным цветом лица краска смущения осталась незамеченной.

– Она их мне подарила,– ответила она вполголоса.– И сказала, что я могу делать с ними все, что захочу, поскольку завещание уже составлено и что это – для меня. Но ведь у нее самой ничего нет. Она снова не может платить по счету. И если ее отсюда выселят, я не знаю, куда она пойдет...

– А почему ты обратилась именно ко мне? – спросил Гарани.

Девушка смутилась еще сильнее.

– Потому что... потому что... вы, вероятно, знаете так много, иначе бы вы не могли столько писать, сколько пишете... Да и к тому же я не доверяю администрации отеля...

Она ведь не могла ответить ему прямо: «Я обращаюсь к вам, потому что вы представляетесь в моих мечтах именно тем мужчиной, с которым я вхожу во дворцы или сажусь в самолеты. У этого мужчины ваше лицо... Потому что я люблю вас, хотя вы об этом и не догадываетесь... Потому что у меня наконец-то появилась возможность поговорить с вами о чем-то другом, кроме как о сдаче ваших вещей в чистку. Я так долго ждала этого момента».

Он встал. Никогда он не казался Кармеле ни таким высоким, как в этот момент, ни таким красивым, когда она увидела очень близко его светлые, чуть удлиненные к вискам глаза, его черные волосы, растущие низко на шее, его широкие худые плечи под широко расстегнутой рубашкой. Измятые и сморщенные вокруг ног брюки приоткрывали худые щиколотки и поношенные ботинки из желтой замши на низком каблуке.

Он потянулся и почти коснулся потолка поднятыми вверх руками.

– Деньги...– сказал он.– Всегда эти дерьмовые деньги... Всегда одно и то же и та же самая одержимость владеть ими... Все только о них и думают...

Подойдя к окну, он толкнул ставни. Над раскаленными крышами воздух дрожал, словно мираж.

Внизу и чуть подальше, в садике на террасе, в тени зеленых ветвей, расцвеченных красными цветами, лежала парочка.

Дрожащим от волнения голосом, словно она произносила ужасно смелые слова, Кармела промолвила:

– У этих людей, там, внизу, счастливый вид.

– Это оттого, что ты видишь их издали,– ответил Гарани.

Она незаметно приблизилась к нему, но он, казалось, не обратил на это никакого внимания. Он размышлял. Все шло не так, как того бы хотелось Кармеле.

Видно, сегодня он не спросит ее ни где она родилась, ни чем любит заниматься в выходные дни. Он, конечно, не обратил внимания на белый воротничок, который она пришила к платью, на то, что она была прекрасно причесана и что брови у нее были аккуратно подровнены. Он вел себя так, словно ее и не существовало; и для нее было хорошо уже то, что он не выставил ее за дверь, и это было все, на что она имела право надеяться. А ведь если бы он взял ее за руку, даже не говоря ни слова...

– А что, графиня часто разговаривает с тобой? Она все еще продолжает притворяться, что живет в другом времени? И продолжает посылать письма людям, которых уже нет в живых? – спросил, обернувшись, Гарани.

– Она не притворяется,– ответила Кармела.– Дело тут в другом, доктор. Я не могу объяснить, но дело совершенно в другом. И не надо над этим насмехаться.

И она стала сбивчиво рассказывать обо всем, что знала. В голосе ее было столько убежденности, что молодой человек дал ей возможность выговориться и ни разу ее не прервал. Слушая Кармелу, он закурил, вспоминая рассказы Нино, трактирщика с улицы Боргоньона. Он вспомнил также о том, что совсем недавно наткнулся на имя Санциани в мемуарах, посвященных началу века. И та, которую он при встречах в отеле про себя называл «старой безумицей», никогда не обращая на нее никакого внимания, внезапно вызвала у него интерес и поднялась в его глазах в сочетании с прошлым блеском, сегодняшним упадком и блужданиями в бесконечных переулках памяти как некая трагически великая фигура. «Целых шесть месяцев я живу всего в нескольких шагах от этой женщины,– думал он с упреком к самому себе,– и даже не подумал обратиться к ней. Это ж девчонка открыла мне глаза».

Он почувствовал, как в нем пробуждается странное смешанное чувство нежности и любопытства, столь свойственное людям пишущим, для которых наблюдение за себе подобными представляет наипервейшую пищу для творческого воображения.

– Хорошо, я все выясню, обещаю тебе это,– сказал он наконец, указывая на «Конголезские рудники».– Я справлюсь в моем банке. Может быть, это уже ничего не стоит, а может быть, стоит многого. Я тебе скажу, как узнаю.

– О, спасибо, спасибо, доктор,– произнесла Кармела.

Она хотела было сделать движение, выражающее наследственную покорность,– взять его руку и поднести ее к своим губам, но вовремя спохватилась.

Выйдя из комнаты, она некоторое время оставалась в недоумении, не зная, должна ли она считать себя счастливой или разочарованной. «Если он сможет раздобыть хотя бы немного денег для графини, я в любом случае поступила правильно»,– решила она для себя.

Глава II

Через несколько дней после этого, зайдя вечером к Санциани, Кармела с удивлением обнаружила в ее комнате Гарани, удобно устроившегося в кресле, закинув ногу на ногу, и с сигаретой во рту. Он сделал Кармеле знак не двигаться.

Стоя посреди комнаты в своем черном кружевном дезабилье, Санциани говорила:

– Когда прихожу в мастерскую, мне нравится этот запах леса, этот аромат папоротника, который приходит сюда с глиной. Мне нравится видеть тебя с перепачканными в глине руками. Ты напоминаешь мне Бога из Библии, занимающегося творением Земли и ее тварей... Мой большой друг Эдуард Вильнер говорит, что скульпторам и художникам повезло больше, чем писателям, поскольку они могут работать в присутствии других людей.

Она принялась расхаживать кругами по комнате.

– Я люблю разглядывать все эти слепленные тобой бюсты, эту необычайную комедию выставленных на полках пороков и добродетелей... Я обожаю твоего нотариуса из Вероны, просто обожаю... А этот кардинал Пальфи, он просто великолепен... смесь великого и коварного, благородство крови и подлость души... А бюст Лидии – просто шедевр!

Она вдруг перевела свой взгляд на Гарани.

– А знаешь, на кого ты сам похож, Тиберио? – спросила она и сама же ответила: – Я только что это поняла в связи с тем, что ты заговорил о писателях. Ты похож на Мопассана... Нет, я с ним, конечно, не встречалась. Хотя могла бы, поскольку в мой первый приезд в Париж он был еще жив... Но ты очень похож на его портреты: та же широкая шея, те же густые черные волосы...

Гарани инстинктивно повернулся к зеркалу, но тут же услышал:

– У тебя такие же густые усы, ты производишь то же особенное впечатление большой физической силы, которое исходит от тебя и должно было исходить от него.

Машинально проведя пальцем по своей безусой губе, Гарани подумал: «Существо, которого она видит перед собой, всего-навсего манекен, болванка, на которое она вешает то лицо, которое ей хочется».

Она же продолжала кружить по комнате, подняв голову на ту высоту, где память ее расположила муляжи. На пути ей попался стул, она стала медленно и ласково гладить его спинку.

– Я боюсь, что в музеях меня примут за сумасшедшую, поэтому и хожу туда только в те часы, когда там никого не бывает... Потому что не могу удержаться от того, чтобы не погладить статуи,– доверительно произнесла она.– Если бы этот торс юноши был найден в развалинах Помпеи или Агридженте, он был бы описан во всех учебниках по истории искусства. Это прекрасно, как творение античных мастеров. Ты гениален, Тиберио...

Гарани напряженно размышлял, стараясь вспомнить, какой же скульптор по имени Тиберио достиг пика славы к 1900 году. Еще одна искалеченная славой судьба...

– ...и нет необходимости ждать, пока ты умрешь, чтобы сказать тебе это,– продолжала она, понизив голос.– Гениальность – это одно из тех редких явлений, которые я могу узнать безошибочно. Нам не надо скромничать друг перед другом... Меня лепят и рисуют самые великие художники моего времени. Каждый из них, увидев меня, непременно просит, чтобы я ему позировала. Да, я пришла тебе показать...

Она открыла потертый дорожный бювар и извлекла оттуда пачку фотоснимков, которые разложила на столе. Гарани придвинулся поближе. На всех фотографиях с надорванными и загнутыми краями были сняты ее портреты, написанные на протяжении всей ее жизни. На пожелтевшей от времени фотобумаге была изображена она, Лукреция Санциани, выглядевшая сорок раз другой, но всегда необычайно красивой, начиная с девчонки с длинными золотистыми волосами, нарисованной Хеннером в профиль на темном фоне в конце прошлого века. Она же была той амазонкой с борзыми, написанной в стиле Карлюса-Дюрана, она в шляпе с перьями, она в стиле Родена с чуть длинноватым подбородком, она же с восхитительными плечами и украшенной бриллиантами шеей, в зимнем саду на картине Альбера Беснара, она – императрица Камбоджи на бале-маскараде, она – розовощекая спящая красавица, эта женщина на эскизе Писсарро, она – супруга дожа на фоне Большого канала.

Там было полвека: смесь времен и стилей. Модные художники и истинные таланты запечатлели на своих полотнах ее надменно изогнутые брови и бодлеровские зрачки, остановили непринужденное жеманство ее жестов, воплотили в глине ее высокие скулы и гордо разделенные груди, постарались вариациями света, красок и времени изобразить цвет ее кожи.

Подвигая к себе каждую фотографию, Санциани некоторое время пристально разглядывала ее, а затем, повернувшись к зеркалу шкафа, старалась придать лицу то выражение, которое было изображено на портрете. Гарани не пропускал ни малейшего ее движения.

– Я могу сказать, что в течение десятка лет,– заявила Санциани,– не было ни одного Салона[4]Парижский Салон – одна из самых престижных художественных выставок Франции., на котором не выставлялся бы мой новый портрет. Вот этот, кисти Брошо, он, кстати, не самый лучший, на котором я изображена обнаженной, лежащей на мехах, вызвал большой скандал. Лига борцов за мораль захотела сорвать портрет со стены. И вовсе не из-за того, что на нем было изображено обнаженное женское тело – таких картин было в зале около полусотни,– а из-за того, что название «Спящая одалиска, или Царица Савская» я потребовала заменить на «Портрет графини С.», чтобы все смогли меня узнать. Я посмела снять анонимность с обнаженного тела! Мой портрет как бы говорил женщинам: «Сравнитесь со мной, если сможете», а мужчинам внушал: «Возьмите меня, если я захочу!.. Когда я ужинаю за вашим столом, еду в вашем автомобиле или когда ваши лорнеты поднимаются в театре к моей ложе, перед вами те же самые бедра, тот же самый живот». В результате на меня пришли посмотреть тысячи людей, перед картиной дрались на тростях. А когда меня спрашивали, желая смутить: «Неужели вы позировали голой?» – я отвечала, как Полина Боргезе некогда про свою статую творения Кановы: «Конечно. Но там горел огонь!..»

В эти последние минуты она говорила просто, как женщина, делящаяся своими воспоминаниями.

– Глаза художников служили мне зеркалом,– тихо произнесла она,– и вот мое изображение осталось в глубине зеркал.

Она сделала жест рукой в сторону снимков, но, казалось, не столько для того, чтобы их собрать, а для того, чтобы охватить их все и перемешать одним взглядом. Потом она снова уронила снимки, и они рассыпались по столу. А она смотрела на них, словно Нарцисс, бывший не в силах удержать свое отражение в реке времени.

В этот момент она заметила Кармелу и воскликнула:

– Тиберио! Кто эта девушка? Зачем ты пригласил сюда эту натурщицу? Ты ведь обещал мне, что, пока не закончишь мое надгробие, не будешь работать ни над чем другим! Это наш уговор. Тогда не делай его. Но я не могу вынести... Я хочу, чтобы это был шедевр, и знаю, что так и будет. Если надо, я заплачу тебе за все отложенные заказы. Кстати, настоящий художник по заказу не работает... Ну-ка, девочка, убирайся отсюда! Пошла! Ты здесь никому не нужна.

Говоря это, она довольно зло подталкивала Кармелу к двери. Удивленная девушка посмотрела на Гарани, ожидая его вмешательства. Но молодой человек тайно сделал ей знак подчиниться. Глаза Кармелы наполнились слезами.

– И больше сюда не приходи, это бесполезно! – крикнула Санциани вслед уходившей Кармеле.

Глава III

Санциани захлопнула дверь и прислонилась к ней спиной.

– Пойми, Тиберио, я – покойница с отсрочкой. Когда ты закончишь эту статую, никто больше не коснется моего лица и тела. Ты будешь последним, слышишь, последним. И я выбрала тебя потому, что ты самый великий. Кроме того, я скоро перестану заниматься любовью. Не хочу оставлять ни одному мужчине воспоминаний об одряхлении моего тела.

«Может, мне тоже следует уйти? – подумал Гарани.– Или еще остаться посмотреть, что будет дальше?» И тут же услышал свой собственный голос:

– Сколько же тебе лет?

Голос и это начальное обращение на «ты» прозвучали, как ему показалось, фальшиво и искаженно. «Опасное это дело,– подумал он,– играть в подобные игры с безумцами».

– Тридцать шесть,– ответила Санциани.

Она подошла к зеркалу на дверце шкафа.

– Но ведь это еще молодость! – воскликнул Гарани все тем же фальшивым голосом.– И нет никого красивее тебя!

– Да, так говорят. Все мне это говорят. И я когда-то говорила это другим женщинам,– ответила Санциани, обращаясь к зеркалу.– Но я-то знаю. Знаю, что молодость моя прошла. Что жизнь уже больше не ванна, из которой я каждое утро выходила посвежевшей. Жизнь начинает давить мне на мускулы. Моим коленям тридцать шесть лет. И потом, уже появляются внезапные скоротечные боли, пустячные покалывания и поламывания, которые, однако, начинают повторяться в одних и тех же местах, проявляясь одним и тем же способом. Будто смерть, обладая даром предвидения, заблаговременно готовит себе место.– Она обернулась.– Дни начинают лететь с ужасающей скоростью, Тиберио. Они и проходят много быстрее и становятся более короткими, чем дни молодости. Можно сказать, что они катятся друг за другом по крутому склону. Думаю, что в какой-то момент жизни это почувствовал каждый. Теперь настал мой черед. Ужасно говорить себе: «Настал мой черед». Я чувствую, что никогда больше не получу более того, что уже получила, не смогу добиться больше того, чего уже добилась. Отныне дни мои будут для меня начинаться не с зари. Прожитая нами жизнь, такая богатая, такая насыщенная, такая увлекательная, стала ужасающе легкой.

«Значит, эта пытка длится для нее уже больше тридцати лет. Больше тридцати лет крутится этот жернов,– подумал Гарани.– Почти половину ее жизни. Понятно, что разум ее в конце концов помутился».

– Кажется,– произнес он вслух,– дни становятся снова длинными...– Он едва не сказал: «для стариков», но спохватился и закончил: – Потом, когда человек становится более зрелым.

Она на мгновение задумалась.

– Не знаю,– произнесла она наконец.– Даже не представляю себе этого. Как можно продолжать находить прелесть в тех вещах, которые вам со скупостью отпущены, отыскивать новые радости, которые свойственны каждому возрасту... Какой вздор! Особенно женщине. Кому это хотят внушить, что цветы наиболее красивы, когда начинают увядать, что бал становится более ослепительным, когда гасят свечи? К выходу можно идти по-разному, вот и все. Смерть – это несчастье, но я ее не боюсь.

Она подошла к нему и наклонилась. Позади нее за окном угасал день. Гарани почувствовал, как его охватывает смутное беспокойство.

– Я не могу допустить,– продолжала она,– этой изощренной агонии, которая начинается в тридцать, в двадцать, в шестнадцать лет в тот самый момент, когда о ней впервые начинают думать.

Длинной костлявой рукой она схватила молодого человека за подбородок и подняла его лицо к себе.

– И ты тоже,– воскликнула она,– ты тоже этого не допускаешь! Это видно по твоему лицу, это читается в твоих глазах... Ты с этим не согласен, ты борешься против этой сгущающейся в тебе ночи, но знаешь, что битва эта проиграна заранее.

– Бороться с этим глупо,– прошептал Гарани, стараясь высвободиться.

– Но ты-то этой битвы не хотел, и не ты ее начал. Ты был вынужден вступить в эту битву в тот самый день, когда нашел в саду мертвую птичку, или когда не ощутил на губах, как накануне, сладости поцелуя, или заметил, что твоя мать подурнела лицом.

– А ты откуда знаешь?

Он воскликнул это и вскочил на ноги, не отдавая себе отчета в том, что произносит это вслух. «Как она про это узнала? С кем она в этот момент говорила? Откуда знает, что и меня изводит та же самая мысль? Что началось это тогда, когда я увидел, что мать моя перестала быть красивой? Или такое происходит со всеми?..»

Он больше не был профессиональным свидетелем, ничем не рискующим зрителем, укрывшимся за щитом своей иронии. Он не чувствовал себя как в цирке, а если он там еще и находился, то вышел на середину арены, подобно простакам, которые позволяют силачу на ярмарке швырять себя на ковер.

«Я захотел поразвлечься, тем хуже для меня».

Не было никакой опасности (чего он больше всего боялся), что она совершит какие-то необычайные поступки. Опасность состояла в том, что она открыла ему, что они с ним бились в одной клетке, что разум их был занят одними и теми же вопросами и что эти вопросы в ее случае являлись благодатной почвой для бреда.

«И я тоже после завершения очередного дела, после решения очередной проблемы, после разрыва с очередной любовницей и всякий раз, когда приходит усталость, натыкаюсь на мысль о смерти. Малышка Кармела права: над этой странной женщиной смеяться нельзя. Она ушла дальше, чем мы! Нам ее не догнать».

Теперь уже сценарист ходил кругами по комнате. Наступили сумерки, но он и не подумал зажечь свет.

«Мы все друг на друга похожи, все укрылись, как за стенами замка, гордостью от того, что живем на свете. А у нас всего два выхода: принять безропотно непонятную фатальную неизбежность или продлить момент счастья за черту неиспытанного. Или сократовская обреченность, или христианская надежда. Выбирать приходится одну из двух подлостей!.. Если человек не хочет сдаваться, он оказывается изолированным от остального мира и сходит с ума...»

– А ты веришь в Бога? – вдруг спросил он.

И стал в надежде ждать, как облегчения, ее «да», чтобы удостовериться, что вера граничит с безумством.

– Как же я могу в него верить? Ведь он убивает меня! – ответила она.– Что это за Бог, который, как говорят, создал меня по своему подобию, а вечность припас для себя одного? Если он и существует, мне он не друг.

Гарани подошел к окну.

«Да это и не имеет никакого значения,– подумал он.– Ведь она сегодня говорит точно так же, как говорила, когда ей было тридцать шесть лет, или как она хочет верить, что говорила тогда. Ее безумие не относится к настоящему времени. А кроме того, не стоит никогда спрашивать женщину, безумна она или нет».

Он медленно поднял глаза к стремительно темневшему небу.

– Скоро начнется гроза,– сказал он.

– Ты полагаешь?

За его спиной послышался какой-то шорох. Он обернулся. Она была обнажена. Дезабилье лежало у ее ног. Стояла она прямо, положив одну руку за голову. Ее большое худое белое тело в полумраке наступавшей ночи, казалось, светилось, словно алебастровая лампа. Гарани снова охватила паника.

«Ее следует отправить в психлечебницу»,– подумал он. Отступив за стол, он мысленно измерил расстояние, отделявшее его от двери, и подумал об ужасе того, что ему угрожало, как о смешном скандальном происшествии. Но тут она удивила его еще больше.

– Давай же,– произнесла она,– начнем вместе эту ужасную и смехотворную битву, чтобы продлить то, что живет в мраморе и в памяти людской... Это сказала не я,– добавила она,– это слова Эдуарда.

И она спокойно направилась к кровати, улеглась, приподняв одно колено и наклонив голову на плечо. Краем простыни она прикрыла живот, а в опущенной руке ее было зеркальце из позолоченного серебра. Ее поза была полна благородства, и она действительно походила на статую. Но на статую, изъеденную временем за те два тысячелетия, что пролежала во влажной земле.

«Вот так. Ну что ж, теперь мне надо уйти,– с некоторым облегчением подумал Гарани.– Она позирует своему скульптору и будет вести себя спокойно. Не будем же дожидаться худшего».

Но тут она снова заговорила:

– Я живу только ради этой статуи. Я хочу вся воплотиться в нее. Это нечто большее, чем искусство. Это одержимость. Даже закрыв глаза, даже не видя, что ты делаешь, я чувствую на своей коже то место, где работают твои руки, ощущаю прикосновение твоих пальцев к моей шее, к моим бокам... я чувствую, как твой нож скользит по моим нервам... Словно у меня два тела: одно из плоти, а другое из глины.

Она, не меняя позы, продолжала вести длинную, сбивчивую и нервную речь, за ходом которой Гарани успевал с большим трудом. Речь шла о том, откуда – из Каррары или из Пантелика – следовало взять кусок мрамора, из которого будет потом высечена статуя. Потом она заговорила о деньгах, на которые будет куплен этот кусок, потом о мужчинах, у которых она эти деньги раздобудет. Она пообещала осыпать скульптора благодеяниями и дорогими подарками, происхождения которых он не должен был стыдиться. Они стояли вдвоем надо всеми.

Опьянев от того, что лежала, словно на надгробии, единственная живая женщина в этой населенной статуями мастерской, она как бы властвовала над Историей и Вселенной. Страхи были забыты. Она чувствовала себя причастной к сонму богов. У нее слугой был гений, и она упивалась присутствием этого смертного, который трудился над тем, чтобы увековечить в мраморе ее плотскую оболочку. Она ушла в мраморные легенды, перепутав, где музей, где Олимп. Она еще раз процитировала Эдуарда Вильнера, но понять смысл произнесенной ею цитаты было невозможно.

«Как же она должна была отравлять жизнь другим своим любовникам этими бесконечными цитатами из Вильнера, знающего ответы на любые вопросы»,– подумал Гарани.

Она бредила на мифологические сюжеты, погруженная в отправление культа самой себя, и была она одновременно и идолом поклонения, и великим жрецом.

Вдруг она воскликнула:

– Гроза... Нет, не закрывай окно, не зажигай свет... приди с молнией и громом... возьми меня такой, какая я есть, там, где я есть...

Протянув руки к окну, она заговорила о запахе серы и крови, о небесных знамениях, о трех вершинах кипарисов, которые склонились от урагана, словно головы имперских орлов.

Гроза, о которой за несколько минут до этого говорил Гарани, задерживалась. Но она все-таки разразилась. Разразилась для одной Санциани. Разразилась в ее воспоминаниях.

Она откинулась на спину, и с губ ее слетел протяжный стон, в котором ясно слышалось лишь одно слово: «Люблю... люблю... люблю».

Гарани отметил про себя, что говорила она не «я тебя люблю», а просто «люблю», и он без труда представил себе ту сцену, воспоминания о которой треть века хранились в тайных уголках ее памяти. Он представил себе одну из тех ужасных гроз, которые иногда бушуют над Римом, делая на несколько мгновений небо иссиня-черным, раскатываясь артиллерийской канонадой над куполами соборов, наполняя сточные канавы, разражаясь ливнем. А в это время все семь холмов Вечного города резко вырисовываются на фоне ярких всполохов молний. Римские грозы, не похожие ни на какие другие, во время которых можно подумать, что видны все цвета туч, что каждая молния поражает одного архиепископа...

Он представил себе мастерскую скульптора в одном из особняков с садом на улице Марчутта, сверкающие молнии, чей свет падает из окон на неподвижное племя статуй, на слившиеся тела любовников и на большую мертвенно-зеленую статую из глины, лежащую неподалеку от них.

На своем старческом ложе Санциани – бледный контур в полумраке – шептала бессвязные слова, одной рукой схватив себя за волосы на затылке и подняв над собой другую руку, в которой было вечное позолоченное зеркальце.

Значит, ей было мало того, что тогда она занималась любовью почти бок о бок со своей статуей и удовлетворяла свое желание в такт раскатам грома: ей надо было еще и наблюдать при свете вспышек молнии, какое у нее в этот момент было лицо.

Гарани услышал, как она произнесла:

– Скажи мне, что ты – Микеланджело... я хочу услышать это, хочу... Крикни мне в лицо, что ты – Микеланджело...

Вскоре она испустила вопль негодования, возмущенно выпрямила спину, что-то попросила, выругалась и наконец зло рассмеялась.

– До чего же ты глуп,– сказала она.– Так ты обиделся? Из-за этого?.. Да, ты очень глуп для меня... Впрочем, Эдуардо всегда говорил, что все скульпторы – идиоты.

Она встала, взяла в темноте свою одежду из кружев и прикрылась ею.

– Мы с тобой только зря потеряли время,– добавила она при этом.

Она включила лампу, стоявшую на прикроватной тумбочке, и ничуть не удивилась, увидев сидящего в кресле Гарани. Взяв из положенной им на стол пачки сигарету, закурила. Поскольку она молчала, Гарани прошептал:

– Тиберио Борелли.

Она на это никак не отреагировала.

Тогда он повторил:

– Тиберио Борелли.

– О, прошу тебя, Рикардо, не надо этой смехотворной ревности. Все об этом говорят? Но ведь всегда, только какой-нибудь художник берется писать мой портрет, все начинают утверждать, что я с ним сплю. Уверяю тебя: никогда я не была любовницей Тиберио. Мы с ним большие друзья, вот и все. Кстати, та статуя, которую он начал лепить с меня, не очень удачна. Не думаю, чтобы он ее когда-нибудь закончил.

Выйдя из ее комнаты, Гарани увидел в коридоре беззвучно плакавшую Кармелу.

– Никогда она так со мной не обращалась. Никогда она не выгоняла меня,– сказала девушка.

– Но ты же знаешь, что выгнала она вовсе не тебя. Она ведь принимает одних людей за других.

– Да, знаю. Но ни разу до этого она не выгоняла меня! А вот вас она оставила...

Она чувствовала себя преданной, ограбленной и была уверена в том, что сама навлекла на себя это несчастье, сведя двух единственно дорогих ей людей. Но не посмела высказать вслух все те мысли, которые в течение часа роились у нее в голове.

– Ты совершенно напрасно изводишь себя,– сказал он, не догадываясь о причинах ее горя.

И подумал, что ему следовало решить по совести – стоит ли сообщать администрации отеля о том, что Санциани необходимо отправить в больницу или в психлечебницу. «А не то случится что-нибудь серьезное».

Воздух сотрясли первые раскаты начинавшейся грозы.

И Гарани подумал о том, что могло сейчас происходить в пятьдесят седьмом номере.

Глава IV

На следующий день в девять часов утра, когда Кармела пришла, как обычно, чтобы поднять шторы, Санциани с нетерпением ожидала ее, стоя посреди комнаты, опершись на зонтик от солнца. Окна в комнате были уже открыты.

– Я хотела бы увидеться с архиепископом,– сказала она, едва девушка переступила порог комнаты.

– Хорошо, синьора,– сухо ответила Кармела и вышла.

Вчера вечером Гарани сказал ей: «Когда будет что-нибудь интересное, позови меня». И она подумала было позвать его сейчас, несмотря на столь ранний час, но потом решила не делать этого.

Она была все еще в обиде на него и графиню за вчерашнее. «Я его позову, а потом они снова выставят меня за дверь. Они со мной так обращаются потому, что я бедная прислуга. И они презирают меня. Вот графиня – не бедная. У нее нет денег, но это совсем другое дело. Когда у таких людей нет денег, они их или занимают, или сходят с ума... Однако она довольна тем, что я к ней прихожу, когда у нее нет другого слушателя... А доктор Гарани никогда не обратит на меня внимания».

Она придумывала все новые и новые причины для того, чтобы найти оправдание своей двойной ревности, и одновременно жаждала мщения. Архиепископ ей нужен. Это вполне могло быть «чем-нибудь интересным». Ну так вот: не будет ей Гарани, не будет никакого архиепископа! В то же самое время она решила, что и сама не станет выслушивать Санциани и на все вопросы отвечать, что у нее много работы.

Через некоторое время Кармела вернулась в комнату графини с подносом, на котором стоял завтрак. Поднос она поставила на стол.

– Монсиньор...– произнесла Санциани.

Она присела перед Кармелой, взяла ее руку и хотела было поднести ее к губам.

Кармела почувствовала, как по спине ее пробежали мурашки.

– Я – графиня Санциани... Я великая грешница...– сказала Лукреция, садясь на стул.– Монсиньор, вы верите в чудо? Да, вам положено верить... профессия такая, я понимаю...

Голос ее звучал серьезно и слегка дрожал. Во взгляде же было еще больше безумия, чем обычно.

– Успокойтесь, монсиньор, никаких видений не было. Однако же только что в вашем соборе со мной произошло нечто такое, от чего я до сих пор не могу оправиться. Любуясь изображенной на полу собора дельфийской сивиллой, я вдруг услышала собственный голос, хотя я рта не раскрывала. Мой собственный голос произнес над моей головой: «Я умру на этой неделе». Если бы я услышала: «Ты умрешь», я могла бы этим возгордиться... Но это был мой голос, и я говорила самой себе: «Я». Как вы полагаете, не было ли это предостережением свыше? Да, конечно, никому не дано предвидеть... Признаюсь, что когда я это услышала, то чуть было не упала в обморок. И теперь пришла к вам искать успокоения. Полагаю, мне следует подумать об отдохновении моей души и моего тела... А поскольку это предупреждение было сделано мне именно в этой церкви, то я хочу, чтобы именно здесь и было мое захоронение... Не могли бы вы, монсиньор, исповедовать меня?

Сердце Кармелы учащенно забилось. Она не смела ни шевелиться, ни говорить. «Что же делать?» – спрашивала она себя.

В этот момент в коридоре послышался звонок вызова горничной, и Кармеле пришлось выйти из комнаты.

– Прошу вас, монсиньор,– сказала Санциани.

Относя на глажку черный костюм киноактрисы, слегка пострадавшей во время ночной вылазки, Кармела, позабыв о своем недавнем решении, думала только о том, как бы поскорее вернуться в номер Санциани. Но в то же самое время она испытывала страх, поскольку в этот раз у нее было такое чувство, словно она была близка к совершению святотатства. Несомненно, ее ждала кара за то, что она осмелилась притвориться «монсиньором» и позволила графине поцеловать ее колечко. Этими вещами не шутят, это может плохо кончиться... Она вспомнила увиденного ею в детстве кардинала, перед которым несли факелы, а позади шли лакеи в коротких штанишках и несли его мантию. И как этот кардинал вошел в один из дворцов на Трастевере. И как потом целую неделю детишки с их улицы, достав откуда-то подсвечник и старую штору, играли в кардинала. А Кармела получила за это от матери пощечину. И больше никакой беды не случилось. Но ведь исповедь – это совсем другое дело. Не позвать ли настоящего священника? В голове девушки все перемешалось.

«Она мне уже говорила, что у нее зарезервирована могила в каком-то соборе. Надо узнать, так ли это на самом деле. И потом, в тот день, когда она умрет, я смогу объявить всем: “У графини есть место для могилы в церкви”. Я пойду первая позади гроба. Состоится грандиозная церемония, будет зажжено много свечей... я для этого продам сари, если будет нужно... Что же это такое – дельфийская сивилла? Доктор Гарани наверняка сможет мне на это ответить...»

Снова ее вызвали звонком. Она начала проклинать свою работу, сразу же возненавидела киноактрису, американку, всех клиентов. Если бы только удалось продать акции! «Конголезские рудники»... Она мечтала о миллионах. Графиня снова стала бы богатой, поселилась в шикарном доме и взяла бы Кармелу к себе на службу одновременно в качестве горничной и компаньонки. Но узнал ли Гарани что-нибудь об этих акциях? Сдержал ли свое обещание? Он что же, не понимает, как это срочно?

Не имея больше сил сдерживать свое нетерпение, она пришла к нему и сказала:

– Она сейчас исповедуется архиепископу. Вы должны пойти к ней, доктор. Я не смогу все понять... Вы ведь просили позвать вас...

Он в этот момент что-то печатал на машинке.

– Да, хорошо. Я сейчас же приду,– весело ответил он.

«Какую же я совершил глупость! – подумал он, когда девушка вышла.– Какой черт тянул меня за язык? Теперь девчонка будет прибегать за мной каждую секунду...»

Продолжать работать он уже не мог, поскольку ему никак не удавалось сосредоточиться. Отрава любопытства сбивала его с мысли. Он с раздражением отметил, какое большое влияние оказывали на него галлюцинации старухи. «Единственный способ избавиться от этого – пойти к ней. Пусть она исповедуется, пусть выговорится до конца. Это большая удача. Она враз все расскажет, и я обрету наконец покой».

Он был небрит, в домашних тапочках на босу ногу. Накинув на плечи домашний халат из темного шелка с потрепанными рукавами, подумал: «Этого будет достаточно, чтобы она приняла меня за прелата. И к тому же я стану копировать походку архиепископа».

Он попытался было пошутить над собой. Входя в номер пятьдесят семь, сказал самому себе: «Утренний визит к престарелой куртизанке».

– Да, вот именно, мы опоздали на поезд! – воскликнула Санциани, увидев его.– Для тебя только это и имеет значение! Говорю тебе, что, возможно, я через неделю умру здесь, а ты только и думаешь, что про свой поезд. Мог бы ехать на нем один, если тебе так хотелось! Ты – автор произведений, призывающих молодежь вести рискованную жизнь. А посмотреть на тебя – ну вылитый автор путеводителя Шекса.

Гарани не смог удержаться от жеста сожаления и разочарования. Исповедь ему выслушать не удалось. Он чувствовал себя в глупом положении. «А не издевается ли она над нами? Видя, что интересует нас, она вполне могла понять, что это единственный способ привлечь к себе чье-то внимание. Вот она и разыгрывает перед нами серию комедий, делится своим прошлым отдельными отрывками...»

Однако он уже снова оказался втянутым в игру, но руководила ею она, а не он.

– К тому же, если хочешь знать всю правду, я очень хотела, чтобы мы не успели на этот поезд,– продолжала она.– Чтобы еще одну ночь провести здесь с тобой. Разве это так плохо? Неужели из-за этого можно так со мной обращаться? Как ты несправедлив! Ну давай, подожми губы, прищурь глаза, сделай каменное лицо. Давай же, рассердись, испорть мне этот последний наш день! Да, последний... поскольку ты меня никогда больше не увидишь ни живой, ни мертвой. Я это знаю. А кроме того, это из-за тебя я вернулась в эту церковь... поскольку никогда я так не восхищалась тобой, как в тот день, восемь лет назад, когда ты объяснил мне все эти фигуры на полу... Гермес Трисмегист, Моисей... В тот день мне показалось, что я поняла в конце концов движение Вселенной... и твое лицо смешалось в моем воображении с ликом Бога... А, ну наконец-то...– прошептала Лукреция с улыбкой.– Для того чтобы ты оттаял, тебя надо сравнить с Богом. Это надо знать, чтобы...

Она вытянула перед собой руки и посмотрела на сценариста так, словно он был покорен фимиамом ее хитрых слов.

Гарани потребовалось целых десять минут, чтобы выяснить с помощью наводящих вопросов, с кем она разговаривала на этот раз.

Со времени их прошлой встречи она помолодела на целый сезон. Восемь дней она прожила в Сиене с Эдуардом Вильнером. Совсем недавно она пережила период неудач и траура. И, как всегда после каждого неудачного периода, она стремилась к Вильнеру, которого называла своей великой несостоявшейся любовью. К человеку, который был, как она утверждала (по крайней мере, в его присутствии), единственным ее властелином и с которым она надеялась войти на пару в Историю, коль уж не удалось пойти под венец.

Но, как всегда, при каждом новом их свидании они шли той роковой, расходящейся дорогой, предначертанной судьбой для этих двух существ.

Только в этот раз все прошло гораздо быстрее: очарование рассеялось намного раньше, подъемы были более легкими, головокружение менее опьянительным, буйства менее неистовыми, ревность менее жгучей. И усталость пришла к ним намного быстрее.

Все их совместно прожитые два года уложились в одну неделю. Так, чтобы освежить в памяти содержание часто читаемой книги, достаточно только пробежать оглавление. От встречи до разлуки было много этапов, и каждый занял всего несколько часов.

Она упрекнула Вильнера в том, что он спокойно произнес эти жестокие слова: «Снисхождение в любви – это всего лишь культурный способ выражения безразличия».

Она, несомненно, была в тот период в апогее своей красоты, равно как и он был в зените славы. Но перспективы, которые открывались перед ним, были гораздо более широкими, чем ее перспективы. Он пользовался этой ужасной привилегией мужчин жить дольше женщин. Однако она увидела и указала ему на некоторый душевный склероз: он, казалось, был замурован в тот образ, который был навязан ему успехом.

И Лукреции пришлось признаться самой себе в том, что встреча эта больше не повторится, что случилось непоправимое, что союз любви и судьбы распался для того, чтобы она смогла найти в этой их последней встрече новое для нее ощущение – новизну конца.

Встав рано в то последнее их утро, она вышла на залитые розовым светом восходящего солнца кривые улочки Сиены. Она решила в последний раз посетить собор, чтобы пройти там, где когда-то шла, и наложить свою тень на тень той восхищенной молодой женщины, которая открыла для себя высшую форму страсти с мужчиной, давшей ей возможность познать некоторые высшие формы разума. Она захотела вновь подняться по мраморным ступенькам и увидеть на чудесном полу собора центральную фигуру Гермеса, который был крупнее Моисея, величайшего из пророков, был символом науки гораздо более древней, чем все религии, чье испорченное временем изображение было увековечено там, при входе в храм, людьми самого мудрого из всех веков современной истории. В этой церкви с черными и белыми камнями, чередующимися, словно день и ночь, словно невежество и знание, она захотела вновь увидеть тень одной счастливой парочки, которая восемь лет назад шла, прижавшись плечом к плечу, и для которой любовь представлялась вечностью. Она останавливалась на каждом камне с изображением сивиллы, будь то сивилла персидская или дельфийская...

Глядя именно вот на эту, она вдруг услышала слова: «Я умру на этой неделе», произнесенные ее собственным голосом где-то над ее головой. От страха она была вынуждена опереться о колонну, безуспешно пытаясь понять, что же произошло. Затем к ней довольно быстро пришло странное чувство раскованности, какое-то сверхъестественное состояние умиротворения и одно-единственное желание быть захороненной именно в этом месте...

Позабыв об отъезде как о ставшем незначительным событии, она отправилась во дворец архиепископа и потребовала, чтобы ее немедленно к нему провели.

– Я поставила на кон все,– сказала Санциани.– Я попросила его выслушать мою исповедь. Мне что-то подсказало, что только так я могла добиться того, чего хотела...

Она посмотрела на Гарани так, словно он ее прервал, и ответила на вопрос, который он вовсе и не задавал:

– О, прошу тебя, Эдуардо, не здесь, это глупо. Нет же, на поезд мы опоздали вовсе не из-за этого. Моя исповедь длилась не так долго. Но какое-то время была интересной. Этот архиепископ – человек из высшего света, важное лицо. Он попросил меня сидеть, если я не читала молитву. У меня сложилось такое впечатление, что он, как и я, не придавал особого значения смирению. Но его снедало любопытство, и он не совсем уж безразличен к женским чарам. О, Эдуардо, как это гнусно! Да будь он в десять раз красивее, это – никогда! Есть еще на свете вещи для меня святые, хотя ты так и не думаешь. Так вот, да, возможно к сожалению, но я смогла бы переспать со всеми, как ты учтиво выражаешься, но только не с архиепископом. Сожалею, что не могу выдать тебе такую информацию из первых рук. Но ничего, твое богатое воображение поможет тебе домыслить все остальное. Ты опишешь колыхание фиолетового шелка посреди портретов в митрах и кардинальских гербов... Но этого на самом деле не было. Полагаю, что интересовали его только люди знаменитые... Он знаком с твоими произведениями... вот и отлично... Я, кстати, не стала скрывать от него, что нахожусь здесь с тобой. Будь добр, подай мне сигареты... Когда я сказала ему, что хотела бы, чтобы моя могила находилась в церкви,– продолжила Санциани, выпустив перед собой струйку дыма,– он ответил мне так: «Мадам, кто может знать, не ближе ли вы к Господу нашему, чем я сам?» Видишь, каков придворный комплимент? А потом добавил: «На то, чего вы хотите, могут претендовать два типа людей: правящие князья и благодетели. По воле судьбы вы не попали в число первых, хотя, полагаю, были бы вполне этого достойны...» – «Остается узнать,– сказала я ему на это,– будет ли воля судьбы на то, чтобы я смогла попасть в число вторых». Он улыбнулся. Мы поняли друг друга. «Собор,– добавил он,– и вы смогли уже это заметить, нуждается в проведении больших реставрационных работ. Смета и проект уже готовы, но работы пока не начаты, а мне бы хотелось увидеть завершение их, пока я стою во главе епархии. Деятельность по украшению здания, посвященного Богу, возможно, более подходит вам по характеру, нежели обычное моление Господу нашему». Затем, продолжая говорить любезности, он развернул передо мной план собора и указал на часовенку слева от поперечного нефа как на место, более всего подходившее, по его мнению, для размещения там моей могилы. Мы с ним обо всем договорились. Он взялся добиться согласия церковных властей, а я пообещала выдать ему четыреста тысяч лир... На этой неделе, разумеется... Да, конечно же, их у меня нет! Правильно, я вся в долгах. Но какое это имеет значение теперь? Успокойся, я эти деньги раздобуду. Не знаю еще как, но достану! Не скрою, что единственным человеком, которому я с удовольствием была бы обязана за это... Да успокойся же, ничего я у тебя не прошу. Если ты не хочешь или, скажем, не можешь... Но вот я, несомненно, умру на этой неделе. А ты не понимаешь, я хочу, чтобы моя могила находилась в этой церкви только из-за тебя, поскольку ни в каком другом месте я не смогу чувствовать себя навеки рядом с тобой.

Она снова смолкла, прерванная звучавшим в ее памяти голосом.

– Да нет же, это вовсе не притворная поэзия! – вскричала она.– Я запрещаю тебе оскорблять самое прекрасное, что во мне есть, запрещаю тебе презирать мою любовь к тебе. Эта любовь – моя услада, мое искупление... Разница между нами в том, что ты свое воображение переносишь в книги, а я свое – в жизнь...

Она распахнула объятия:

– Эдуардо, милый, иди же ко мне. Ну хорошо, на поезд мы опоздали. И завтра уедем, чтобы никогда больше не увидеться. Не старайся же испортить мое прощание с жизнью. Обещай, что будешь присматривать за моей могилой. Кто сможет ее возвести? Может быть, Тиберио Борелли? Меня положат туда вместе с твоими письмами. Нет же! Я имею на это право! Я думаю, ты писал их мне не для того, чтобы они были опубликованы? Со мной останется хоть что-то от тебя, что принадлежит только мне.

По лицу ее скатились крупные слезинки.

Увидев ее плачущей, Гарани подумал:

«Судить о том, удачно или неудачно была прожита жизнь, следует вовсе не по тому, чего человек достиг, а по тому, чего он желал достичь. Судьбы этой женщины хватило бы на то, чтобы сделать счастливыми десяток более скромных женщин. Для нее же вечно чего-то будет недоставать, что-то останется недостигнутым, незавершенным. Как ее любовь, как могила, как статуя. Какое несчастье – родиться со столь требовательной душой! Несчастье ее огромно, но без таких несчастий не было бы великих людей».

Глава V

Спустя три дня, когда время приближалось к полудню, к Санциани пришел радостный Гарани. Следом за ним, вся светясь от счастья, шла Кармела.

– Отличная новость, дорогая графиня! – воскликнул Гарани.– Я принес вам деньги.

И, вытащив из кармана пачку денег, в которой было около двухсот тысяч лир, протянул графине. Улыбаясь ей, он с любопытством ждал, что же будет дальше. «Что она сейчас сделает? Как поведет себя? – думал он.– Вернется ли к реальности сегодняшнего дня?» Он рассчитывал, что его появление с деньгами в руках станет этаким контрольным тестом.

Санциани взглянула на молодого человека с удивлением, и на лице ее появилось выражение, которого он раньше никогда у нее не видел.

– Что это такое? – спросила она.

– Это ваши «Конголезские рудники». Их продали.

– Рудники... Ах да!.. Эту компанию основал Ван Маар... Так много денег...

Было что-то патетическое в облике этой промотавшей не одно состояние женщины, когда она перебирала в руках банкноты, говоря при этом: «Так много денег».

«Лишь бы только,– подумал Гарани,– она не посчитала их за старые деньги. Да, раньше у нее и не было бы этого поведения вдруг разбогатевших бедняков...»

– Я теперь смогу покупать туберозы,– прошептала она.

– И заплатить за проживание,– сказал Гарани, стараясь сохранить веселый тон.

– А, ну да... отель...

Она обвела взглядом узкую комнату, стены, мебель, лицо ее сморщилось, как-то уменьшилось, исказилось и приобрело выражение заискивающей робости. Эта перемена была столь заразительной, что Кармела бессознательно скопировала его на своем лице.

«Вообще-то мне больше нравится, когда она безумна, требовательна и властна,– подумал Гарани.– И самой себе она, несомненно, больше нравится в безумном состоянии».

Наступило продолжительное тягостное молчание.

– Итак, мой дорогой Тозио, вы явились в Рим специально для этого,– произнесла она.– Вы больше чем нотариус. Вы друг, настоящий друг. Шарль Ван Маар знал это. Вот, Жозе, возьмите это и сделайте все, что нужно... Уплатите самые срочные долги,– добавила она, обращаясь к Кармеле.

Но в тоне ее не было обычной уверенности. После этого они не смогли вытянуть из нее ни одного слова. Она только попросила оставить ее. Когда Гарани и Кармела выходили, она зарыдала.

Весь день она не выходила из комнаты, отказывалась принимать пищу, в три часа дня попросила задернуть шторы в комнате. Она, всхлипывая, заявила, что перед теми, чье существование уже было для нее оскорблением, она покажется только с сухими глазами.

Ближе к вечеру она позвонила и сказала явившейся на вызов Кармеле, что ей нужно написать несколько важных писем. Девушка сразу же отправилась за советом к Гарани.

– Что тебе сказать? Бери бумагу и пиши,– посоветовал он.

– Не знаю, смогу ли я, доктор. Я пишу красиво, но не очень быстро. Да и потом, я не пойму всех слов.

– А ты не подавай виду...

– А если это будут настоящие письма?

Гарани некоторое время теребил пальцами бровь.

У него в номере находилась стенографистка, маленькая пухлая женщина с мечтательным выражением на лице, короткими ногами, покрытыми черневшими сквозь шелковые чулки волосами. Он велел ей пойти к Санциани, рассказав вкратце о графине и посоветовав ничему не удивляться.

– Это моя старая приятельница,– добавил он, как бы извиняясь заранее.

Санциани лежала на кровати, положив на глаза смоченный водой носовой платок. Поэтому отнеслась к появлению незнакомого человека очень спокойно. И стала звать стенографистку «моя милая Жозе». В тот день все женщины были для нее «милой Жозе».

– Сначала напишем леди Саре Уайнфорд. Вы готовы? – произнесла она умирающим голосом.– Хилмингтон-лодж, Суссекс. Хилмингтон-лодж,– повторила она.– Замок, камни, все долговечное, служащее убежищем для людей чувствительных...

Стенографистка уселась рядом с кроватью, положив на колени стопку листов. Графиня начала диктовать:

– «Мадам, если скорбь женщины, которую Вы ненавидели, может доставить Вам какую-то радость и помочь перенести ужасное известие, знайте, что нет в мире существа, более несчастного, чем я. Шарль Ван Маар скончался вчера вечером, и мне не хотелось бы, чтобы Вы узнали об этом от кого-то другого. Я знаю, Вы ненавидели меня и имели на это право. Признаюсь, и я отвечала Вам тем же. Сегодня я не могу сказать, что сожалею об этом: это что-то более серьезное, я не могу пока этого понять. Я больше не понимаю того душевного порыва, который овладевает нами, когда мы любим или когда любят нас, и который доводит до самого безжалостного эгоизма, до самой жестокой ревности. Если Шарль с Вами больше не виделся, то это из-за меня. В последние часы своей жизни он говорил мне о Вас. Он сказал мне: “Думаю, она счастлива”. Я всем сердцем желаю, чтобы он оказался прав и чтобы печаль, вызванная его кончиной и владеющая мною сейчас, была для Вас ослаблена расстоянием и временем... Простите меня за то, что я диктую это письмо, но дело в том, что я пока еще не в состоянии держать в руках ручку и не могу откладывать. А поэтому спешу протянуть Вам руку над этой зияющей могилой, где будет покоиться мужчина, который любил и Вас, и меня...» Давайте, Жозе, я подпишу,– добавила Санциани после некоторого молчания и протянула руку за ручкой.

– Но я сначала должна переписать письмо начисто, синьора,– сказала стенографистка.

– А, ну хорошо...

Стенографистка ничему не удивлялась. Она исполняла свою работу механически, не задумываясь над тем, что ей диктовали, поскольку думала о своем. Да к тому же она уже привыкла к экстравагантным поступкам людей, связанных с кинематографом. Единственное, что привлекло на несколько секунд ее внимание, были туфли на худых ногах старухи: высокие бежевые туфли на изогнутом каблуке. Она подумала о том, сколько уже лет не носят таких каблуков...

– «Дорогая, хорошая моя Лидия...»

– Записывать? – спросила стенографистка.

– Да, пожалуйста, пишите... «Твое милое письмо пришло слишком поздно. Шарли был уже в коматозном состоянии. Вчера вечером все кончилось... Он сейчас лежит в комнате Беллини. Он так сильно изменился, что мне пришлось сделать усилие, чтобы вспомнить черты его лица при жизни. У него остались только черные круги под глазами, улыбка, спрятанная в уголках губ, и это выражение презрения к жизни, которая дала ему все, что могла, и которую он в душе очень любил. Но губы прилипли к зубам, присохли к костям. В течение шести недель я видела перед собой труп, который потихоньку усыхал, превращаясь в скелет, в глубине которого еще продолжал гореть его взгляд. За эти шесть недель он стал походить на святые мощи, которые лежат под алтарями в наших церквях, храня на черепе короны. Только что я наткнулась на людей, доставивших гроб, и со мной случилась истерика, после которой мне, как ни странно, стало несколько легче. В конце концов, я имею право плакать и кричать. Я знаю, что все это банально, но смерть вынуждает нас испытывать и проявлять те же чувства, что бывают у всех других людей».

В комнату на цыпочках вошли не замеченные графиней Гарани и Кармела. При свете прикроватной лампы они увидели, что из-под мокрого носового платка на виски графини сбежали две крупные слезинки, и поразились, увидев на ее лице те же самые признаки смерти, которые она описывала. Гарани привела в изумление необычная гипертрофия памяти, поскольку Санциани, казалось, зачитывала наизусть, черпая из памяти, свое давно написанное письмо.

Кармела подумала: «А я-то думала, что когда она помолодеет в воспоминаниях, то станет счастливой! Но почему она так убивается по вещам, которые имели место столько лет назад!»

А вслух произнесла:

– Вы не хотите прерваться, синьора?

– Нет, моя маленькая Жозе, нет,– ответила Санциани из-под повязки.– Так надо. Мне от этого даже легче.

И снова принялась диктовать:

– «Моя милая Жозе, которой я диктую это письмо, в течение всего этого времени была образцом преданности и помогла мне вынести эту муку распятия. Мне пришлось пережить все. Из Нимегена четыре дня назад приехали его жена и обе дочери. И эти три холодные глыбы, затянутые в корсеты, словно тушки бычков, напустив на себя приличествующий обстоятельствам вид и выдавив несоленую слезу, решили начать борьбу за свои права и воспользоваться смертью, для того чтобы вернуть себе то положение, в котором им было отказано жизнью. Когда Шарль узнал о том, что они приехали, он понял, что был обречен. Я бы с удовольствием прогнала их прочь. Во взгляде Шарля я увидела, что он просит у меня прощения за все, что мне пришлось вынести, самую отчаянную мольбу. Эти три женщины относились ко мне как к постороннему лицу, самозванке, а одна из дочерей не постеснялась даже сказать мне: “Все, что здесь находится, принадлежит нам”. Еще не закрылись его глаза, а они уже наложили лапы на золотые коробки. С ними здесь появилась мерзость. Какое счастье, когда накануне своей кончины люди могут испытывать другое чувство, нежели ужас перед смертью в своей плоти! И именно они торжествуют, они силой овладевают вами и пользуются моментом, чтобы вас обобрать. Естественно, аренду “Ка Леони” прервут. С того самого момента, как Шарль заболел, я все переделала в доме, не скупясь на расходы и снимая деньги со своего счета, а не с его. Это казалось мне столь естественным. И в итоге я осталась без гроша за душой. Ты часто говорила мне, моя дорогая, что я могу считать твои деньги своими. Возможно, мне придется так и поступить, до тех пор пока я не приведу в порядок свои дела. Особенно мне хотелось бы пожить у тебя несколько дней. Ты увидишь, что в Париж приедет самая несчастная из вдов – та, что не имеет права носить траур. Целую тебя, моя самая давняя и единственная подруга».

Она замолчала.

– Это все? – спросила стенографистка.

– Господину Вильнеру я попробую написать сама,– слабым голосом ответила Санциани, протягивая руку за бумагой и ручкой.

Она написала: «Мой Эдуардо», а потом усталым жестом вернула бумагу стенографистке со словами:

– Нет, не могу, все прыгает перед глазами. Моя милая Жозе, я еще попрошу вас... Я не смогу уснуть, не освободившись от всего того, что накопилось вот здесь и постоянно вращается... «Мой Эдуардо... не удивляйся тому, что это письмо написано чужой рукой. Пишущий его человек в состоянии выслушать все мои мысли, даже те, о которых я могу рассказать только тебе одному, если ты все еще достаточно близок мне, чтобы суметь меня понять. У меня уже нет ни нервов, ни сил. Ничего у меня больше нет. За всю свою жизнь я никогда не чувствовала себя так ужасно. Даже смерть моего ребенка, после которой мне хотелось умереть, кажется мне теперь меньшей потерей. Я, видно, была в то время слишком юной, чтобы найти время подумать о смерти. А в этот раз... Сорок два дня я жила рядом, лицом к лицу с обезображивающей смертью. Это бесконечная мука. Мука видеть, как час за часом тело человека становится трупом, мука слышать, как человек, которому нет еще пятидесяти, строит планы на будущее, и поддерживать в нем иллюзию жизни, когда знаешь, что планы эти строятся напрасно. Мука, когда нельзя разрыдаться, слушая, как он говорит о лете, а ты знаешь, что лета ему больше не видать. Мука, когда он обещает поехать с тобой в путешествие, подарить тебе какое-то украшение, а ты знаешь, что стены комнаты – его последний горизонт и что скоро он уже не будет нигде ставить свою подпись. Тысячу раз я задавала себе вопрос, не совершаю ли я кражу, не говоря ему, что он обречен? Имею ли я право таить от человека его кончину? И все же решила, что пойду на обман до конца, хотя мне постоянно хотелось крикнуть ему: “Посмотри на дождь, ты его больше никогда не увидишь, это, возможно, последний дождь в твоей жизни. Посмотри на лицо твоего слуги, возрадуйся тому, что видишь его руки, что видишь мои руки – ведь это все скоро скроется во тьме!” Я вместо него страдала из-за всего того, чего у него в жизни еще не было и уже не будет. За каждое утро, за каждую ночь, которые он сможет запомнить как последние. Впервые в жизни в душу мою проникло необъяснимое милосердие, а ты ведь знаешь, что я для этого чувства не создана. Ведь милосердие – это когда страдаешь вместо другого, не так ли? О, как ты нужен мне, чтобы я смогла выговориться! Ведь все то время, пока длилась его агония, я жила в постоянном возмущении; я ненавидела Шарли, ненавидела что-то, что было выше его самого, за эти муки и пытки. Почему мы должны страдать от смерти других, коль и нам самим предстоит умереть?»

Она смолкла, переводя дыхание, и сняла с глаз носовой платок. Слез в глазах больше не было. Спустя несколько секунд она продолжала диктовать:

– «Ты ведь сам, Эдуардо, всегда говорил: “Мы являемся жертвами тех чувств, которые испытывают к нам другие”. Если честно, меня ничто не обязывало. Никто ничем никому не обязан, кроме самого себя. Может статься, что я любила Шарли странной любовью... которую мы, влюбчивые женщины, любовью называть не привыкли. Он, безусловно, любил меня больше, чем кого бы то ни было... С ним я прожила шесть лет сказочно красивой и легкой жизни. Он дал мне все и все позволял. Он знал, что с ним я удовольствия не получаю, и постоянно старался добиться у меня прощения за это. Он терпел мои капризы, мои вспышки, моих любовников. Он принял и тебя, прекрасно зная о том, что я хотела добиться от тебя абсолютного чувства, которое он сам питал ко мне. Он сказал мне: “Вы в конце концов все-таки полюбите меня”. Возможно, он добился того, чего хотел, как добивался успеха и во всех других своих начинаниях. До сегодняшнего дня живые и умершие делились для меня на две совершенно различные группы, на два отдельных мира. Теперь же граница стерлась, все смешалось. Часть меня самой, часть моего тела, моей жизни находятся по ту сторону. Отныне и навсегда часть меня занимается любовью с умершими. И я не перестаю повторять себе: “Шарли – первый умерший из моих любовников”. Мне представляется ужасной несправедливостью то, что до сих пор жив мой муж Санциани. Но все становится непонятным, глупым и бессмысленным, едва смерть пройдет рядом с нами. Лица, вещи, даже пейзажи кажутся всего лишь тонкой оболочкой, прикрывающей бездонную черную тайну. Человек делает шаг, оболочка лопается, и все кончено. Эдуардо, один лишь ты мог бы все объяснить мне, будь ты рядом, смог бы помочь мне привести в некоторый порядок мысли и вернуть реальность некоторым событиям. Успокойся. Я не зову тебя сюда. Я знаю, что приехать ты не сможешь. Но вот я вполне могу перебраться в Париж».– Она тяжело вздохнула и продолжила: – «Только думами о тебе мне удается прогнать прочь кошмары, только воспоминаниями о твоем лице. Ты – это жизнь, это сила. Мой Эдуардо, знай, милый, что я, несомненно, произнесу твое имя, когда придет мой черед закрыть глаза, чтобы никогда больше не увидеть мир, когда придет мой черед умереть...»

Она дважды повторила: «Мой черед умереть», очень тихо и очень медленно. А затем вдруг погрузилась в глубокий сон. Дыхание ее стало медленным и свободным.

Стенографистка вопрошающе посмотрела на Гарани. Тот сделал ей знак, что она может идти.

А сам еще некоторое время постоял рядом с Кармелой у кровати, глядя на спящую Санциани.

Прежде чем уйти, Кармела забрала лежавшие на каминной полке двести тысяч лир и неоплаченные счета отеля.

Глава VI

Гарани пришлось срочно выехать в Неаполь вместе с режиссером Викариа, для того чтобы провести натурные съемки сцен фильма, который они ставили в творческом содружестве. Кармелу это огорчило меньше, чем она ожидала. Ее огромная любовь находилась в мертвой точке. Сценарист, казалось, продолжал не замечать тех взглядов, которые она на него бросала, тех знаков внимания, которыми она его удостаивала, того рвения, с которым она ему прислуживала. И Кармела начала уже думать о том, что ее мечты так и останутся сладким сном, что ей никогда не представится случай открыться ему. Она даже почти обрадовалась его отсутствию, позволявшему ей снова быть наедине с графиней.

Та неделя, во время которой Санциани вновь прожила шесть лет в Венеции, была неделей бесконечных воспоминаний. В них Кармела играла все роли, занимала все общественные положения, начиная от слуги или мажордома и тут же становясь ремесленником, князем, любовником, ювелиром, знаменитым путешественником, наперсницей, антикваром, известным тенором... У нее начинались почти такие же, как у графини, галлюцинации; голова шла кругом от всех этих персонажей, которые сновали в ней, от всех этих масок, которые накладывали на ее лицо большие, затуманенные воспоминаниями глаза графини для того, чтобы почти тут же сорвать и сменить на другие.

Иногда, не будучи в состоянии уследить за скоростью смены масок, она, готовая заплакать от досады, наивно спрашивала:

– Но кто же я, синьора графиня?

И в ответ на это Санциани, словно бы в мозгу ее оставался зажженным фитилек реальности, на секунду вырывалась из своего бреда и давала девушке необходимые пояснения:

– Ты – мой парикмахер... Ты – княгиня Тормезе... Ты...

Кармела же представляла собой толпу, была «остальными людьми» для старухи, которая больше уже не могла передвигаться, кроме как от кровати до кресла, но сохраняла величавость императрицы, отдавая теням приказы проснуться.

«Я оставалась Жанной так долго, когда все было плохо,– размышляла Кармела.– А теперь, когда я и принцессы, и лорды, и превосходительства, я едва успеваю узнать об этом».

Она страдала от того, что графиня так быстро пролистывала лучшие годы своей жизни. Теперь между ними установилась некая договоренность, этакое сообщничество по бреду, при котором Кармеле было позволено, как верной помощнице, проявлять инициативу и сдерживать бег счастливых мгновений. Когда бал был великолепным, Кармела выражала желание остаться на нем. Она отказывалась покидать гондолу, вставать из-за стола или подниматься с постели после великолепно проведенной ночи. Она постоянно спорила по поводу стоимости украшений. Она требовала, чтобы воспоминания протекали не быстрее, чем по оловянного цвета водам плыла узкая ладья, приводимая в движение двумя гребцами. Там, в часе плавания от Венеции, гондола, проплывая по спокойным водам лагуны, повстречала большую лодку монастыря Святого Лаврентия-пустынника, над которой был поднят парус с нашитым на него большим белым крестом. А управляли лодкой два монаха, которые, казалось, вышли в море в средние века, да так и плыли до сих пор. Там, на острове Myрано, можно было видеть, как голые по пояс стеклодувы вытаскивали из печей, крутя на своих трубках, куски раскаленной массы, мягкой и податливой, словно жизнь в самом ее зарождении.

То восхищенная подруга, то требовательный любовник, то ищущий свою путеводную звезду поэт, Кармела не совсем понимала, кем именно она была, но, неосознанно играя свою роль, говорила:

– Нет, останемся еще немного. Прошу вас.

Там на Бурано кружевницы работали на пороге своих домов. А в Торчелло вода расцвечивала землю, а заходящее солнце расцвечивало воду, превращая ее то в шелковистые ковры, то в ярко-красные шлейфы. А на фоне этой красоты над крошечным островком возвышались огромные руины двух византийских храмов.

– Давайте побудем здесь еще немного, синьора. Я хочу еще раз пройтись по Чертову мосту.

Но нет, надо было возвращаться в Венецию. То для того, чтобы отправиться в театр, куда Лукреция, верная своей привычке опаздывать, должна вступить с триумфом во время антракта. То для того, чтобы поехать на прием в один из дворцов на набережной Дзаттере, а потом познакомить Европу с новым гениальным композитором... А лечь спать на рассвете, а шторы поднять в два часа дня и распахнуть окно навстречу ослепительным солнечным лучам... Для того чтобы жизнь была приятной, она должна была протекать именно в таком бешеном темпе. Лукреция нуждалась в том, чтобы вечная неудовлетворенность, все новые и новые желания, непрекращающееся искушение давали ей ощущение прожигания времени, будто время – это горящий на ветру факел.

И все это было так прекрасно. Но почему же она на это даже не глядела? На этот вопрос она однажды ответила словами некой предсказательницы:

– Фейерверк красив, когда на него смотришь со стороны. Но у фейерверкеров руки черны от пороха.

Облокотившись о перила балкона над древнеримской улицей и глядя на скользящие по глади вод гондолы, она продолжала:

– А помнишь, мой Эдуардо, какие слова ты когда-то сказал, утверждая, что в любви я хочу вести себя как царица? И ты тогда еще добавил: «Нельзя, чтобы одной империей правили двое. Если ты хочешь любви короля, но не желаешь быть его подданной, удовольствуйся тем, что являешься его союзницей». А когда ты сказал мне еще, что я создана для того, чтобы стать великой куртизанкой, я готова была ударить тебя, даже убить. Я считала, что по причине усталости или извращенности своей ты хотел толкнуть меня в объятия других мужчин. Ведь это ты научил меня быть куртизанкой, а для женщин, не рожденных королевами, это единственная возможность царствовать.

И она сжала нежно, но страстно ладонь Кармелы. В этот момент она обращалась к Вильнеру. Именно с ним она продолжала диалог, который постоянно возобновлялся, несмотря на разделявшие их годы и расстояния.

– Именно для того, чтобы достичь этого, я приняла Ван Маара,– снова заговорила она.– Ван Маара и его миллионы, перед которыми люди становились на колени. Ты мне когда-то сказал: «Тебе нужен очень богатый мужчина». И я нашла себе самого богатого. Я его не люблю, или, точнее, я люблю его образ жизни, его образ мыслей, его силу, его присутствие. Но не испытываю к нему ни страсти, ни желания.

Ван Маар давал все, ничего не требуя взамен. Чтобы не порождать насмешек и сплетен, он, бывая в Венеции, останавливался в «Гранд-отеле», а во дворец «Ка Леони» приходил как один из многочисленных гостей. Люди все же говорили друг другу шепотом: «За все это платит вон тот». Он только просил ее иногда отправиться с ним в какое-либо путешествие, во время которого она принадлежала «лишь ему одному».

– Да, в общем, можно сказать, что я его люблю, ты правильно подметил,– ответила она на не сделанное Кармелой замечание.– Я люблю его за его деньги и, говоря это, не хочу ни оскорблять его, ни высказывать ему презрение. Мужчин надо любить за то, что делает их сильными. Попробуйте-ка сказать какому-нибудь художнику, что вы не любите его таланта! Я подтверждаю Шарли, что жизнь он прожил не зря. Что не зря он проработал всю молодость по шестнадцать часов в сутки, играя на бирже, проворачивая огромные дела. Потому что состояние, которое он благодаря этому сделал, позволяет ему иметь меня и даже занимать главное место в моей жизни, быть счастливым соперником мужчин гораздо более красивых, более высокородных и более знаменитых. Его роль состоит в том, что он помогает мне самовыразиться. И он это знает. Мы с ним союзники. Каждый из нас дает другому смысл его существования.

Из всех городов она выбрала себе Венецию, распростертую на лагуне, словно женщина на серебристом зеркале. Венецию с ее розоватым телом в колье из дворцов, в браслетах из мрамора, похожую на разнаряженную куртизанку, опрокинувшуюся навзничь и предлагающую себя солнцу, разметав под его лучами груди куполов своих соборов. Венецию с одетыми в камень и полными тайн каналами, с тенистыми переулочками, неожиданно возникающими садами, непонятными поворотами улиц. Венецию, город торговли, искусства и любви, город, не имеющий крепостных стен и защищенный только водой, слишком мелкой для того, чтобы к городу смогли подойти тяжелые военные корабли. Разве был на свете другой город, который так хорошо подходил бы Лукреции? И нравилась ей не только Венеция, раскаленная летом, Венеция свадебных путешествий и фальшивых Канелетто, но и Венеция зимняя, Венеция туманов, когда от каналов, зажатых между дворцами-призраками, поднимается пар. Венеция, которая кажется оторванной от всего мира и плывущей в одиночестве по волнам бесконечности.

Она выбрала для себя подходящее жилище в Венеции – «Ка Леони», этот огромный одноэтажный дворец, возвышающийся над Большим каналом. «Мне он нравится,– сказала Лукреция,– за то, что он не завершен и что воображение может строить над ним все, что пожелает».

Она была «самой красивой женщиной Венеции» и, соответственно, «самой красивой женщиной мира», поскольку Венеция всегда славилась и гордилась тем, что именно там проживала «всемирная красавица». Ей удалось сделать так, что лицемерно-добродетельный свет принял ее в свой круг вопреки всем правилам, посчитав, что она находилась на самой границе между светом и распутством. Для женщин легкого поведения она была недосягаемым идеалом, поскольку в ней текла кровь аристократов. Для аристократок она была «последней», хотя они не смогли бы точно ответить ни что это слово конкретно означало, ни с какой линией поведения они его связывали.

Скандальный образ жизни служил для нее обрамлением. Все остерегались ее выходок, но были бы даже разочарованы, если бы она их не совершала. Люди хотели видеть ее вблизи и убедиться собственными глазами, верно ли все то, что про нее говорили. Побывать в Венеции или побывать в «Ка Леони» были совершенно разные вещи. Князья жаждали познакомиться с Лукрецией, музыканты, которых она приглашала играть к себе во дворец, могли после этого быть уверены в том, что они войдут в моду. Поэты были ее близкими друзьями. Один известный певец, отказавшийся от приглашения выступить в ее салоне и заявивший при этом: «Мадам, если вы желаете послушать меня, можете прийти в “Ла Фениче” на мой концерт», был неприятно удивлен, увидев перед собой пустой зал, а в нем, в третьем ряду партера, одну Санциани, снявшую весь театр. Она бросила ему небрежно: «Ну, месье, теперь спойте-ка для меня что-нибудь!»

Она сама выбирала себе любовников, и редкий бывавший в городе известный мужчина уезжал, не увозя с собой память о ней. Она занималась любовью со Славой, а ее постель была Пантеоном.

– Их было не так много, как говорят,– призналась она потом.– Четыре мужчины в год, по одному на сезон в течение десяти лет, это будет, кажется, сорок? Но если я начну перечислять их имена и титулы, покажется, что их четыре сотни.

Она могла прославить любого доселе неизвестного человека только одним включением в эту когорту. Она пользовалась своим влиянием на мужчин незаметно и никогда не рвала со своими бывшими любовниками, оставаясь с ними всеми в приятельских отношениях. Среди светских мужчин связь с нею или даже мимолетное приключение приводило к тому, что к счастливчику приковывалось внимание остальных дам. И когда дамы эти во время тайных свиданий спрашивали: «Что же в ней такого особенного?» – мужчины не знали, что и ответить. Да разве могли они сказать, что в ней не только удачно сочеталась красота движений и лица, никогда не выражавшего во время занятий любовью ничего, кроме страсти? Что она владела целой наукой прикосновения пальцами и губами? Что в ней была ласка одновременно с глубокой жестокостью, что само по себе встречается в людях довольно редко? Что был у нее еще этакий дар интуитивно находить в каждом мужчине именно то, что возносило его на вершину блаженства? Как было сказать об этом? О том, что каждое новое тело было для нее словно музыкальный инструмент, от которого несколькими пробными ласками она добивалась сначала нужных аккордов, чтобы затем заставить зазвучать в полную силу. В каждом желании она угадывала то, что не было высказано, и отвечала на это невысказанное молчаливым слиянием или порывом бесстыдства, а затем увлекала партнера за собой от насыщения к чуду.

Важность для нее ее собственной персоны очаровывала того, кому она отдавалась. Она возносилась с любовником к тем сияющим высотам, где стиралась грань между гордостью и чувством того, что ты живешь... Каждый побывавший в ее объятиях мужчина чувствовал в себе больше сил, больше ума, больше гениальности, чем предполагал раньше. Он начинал верить в собственную исключительность и божественность. Можно ли было говорить об обмане или мираже в столь тонкой сфере? Выходя из ее комнаты, мужчины чувствовали себя так, словно с небес они упали в грязь. И после этого они долго хранили горделивые, с чуть ностальгическим оттенком воспоминания о ее ласках.

А она, одновременно честная и коварная, наслаждалась своей властью над мужчинами, совершенно не думая о своем закате.

– Если я не смогу больше быть такой счастливой, я покончу с собой,– говорила она ровным голосом.

Но какой из дней можно с уверенностью назвать самым праздничным днем жизни?

Окна «Ка Леони» освещали почти весь Большой канал. Оркестры смолкли. Последние гости рассаживались по гондолам при свете факелов, которые держали неподвижно стоявшие на ступеньках слуги в белых париках. Свет факелов отражался в неподвижной воде канала. Супруга дожа медленно шла в одиночестве через огромные салоны, в которых всего лишь час назад триста человек толпились между бесчисленными зеркалами...

А теперь слуги опускали люстры и гасили свечи; прогорклый запах задутых свечей смешивался с ароматом лилий. Проходя, Лукреция касалась рукой предметов и ощущала нежность шелков, гладкую поверхность мрамора, холодные и полированные крышки золотых коробок, хранивших древние инталии. Узкая длинная ступня ее утопала в ворсе лежавших на полу ковров. Какое-то смутное чувство соединяло ее с миром вещей. И ни один мужчина не будет в этот вечер держать ее в своих объятиях. Ван Маар вернулся в «Гранд-отель», где выпишет чек на оплату всей этой роскоши. Низкий голос Вильнера и напевный говор Д’Аннунцио, казалось, продолжали раздаваться под сводами дворца вместе с эхом странной словесной баталии, во время которой лысый кондотьер и гигант драматург соперничали друг с другом в богатстве воображения и в бесстыдстве на глазах очарованных слушателей. Но в этот вечер она не будет принадлежать ни тому ни другому. И никому из тех, чьи губы шептали, что ждут, чьи взгляды вызывали воспоминания. И даже тот, перед кем несли факелы, кто согласился на часок зайти на этот праздник, император, перед которым дрожали все народы, кто прибыл, сверкая орденами, с высокомерно поднятыми вверх кончиками усов и с увечной маленькой рукой,– сам кайзер, которому она пообещала покориться... возможно... подождет еще пару деньков, еще пару ночей поплавает под окнами дворца в гондоле, пришлет не одно послание с надежными слугами, скомпрометирует себя достаточно для того, чтобы в полной мере оценить свою победу, о которой будет известно всем.

А сегодня вечером она будет принадлежать самой себе.

Войдя в небольшой салон, где были развешаны ее портреты, она некоторое время постояла неподвижно, глядя на все эти зеркала, в каждом из которых ее отражение было совершенно другим. Затем она ушла в спальню и дала себя раздеть.

Кармела взяла с полки камина старую щетку для волос с кривой ручкой и встала позади графини.

И в то время как направляемая умелой рукой щетка заскользила по коротким седым волосам, та, кого Санциани видела в зеркале шкафа, вовсе не была похожа на старуху с высохшими руками, закутанную в потрепанные черные кружева. Она видела в зеркале ослепительно красивую обнаженную молодую женщину, чей пеньюар висел на спинке стула и которой расчесывали длинные волосы цвета кометы. Она видела свои округлые руки, великолепные плечи, восхитительную грудь, мягкий живот, заканчивающийся горящим треугольником.

– Неужели настанет день,– прошептала она,– и всего этого не будет? Не могу в это поверить. Я счастлива оттого, что живу, что чувствую, как бытие принимает формы моего тела. Господь использует меня для того, чтобы показать, как прекрасна жизнь.

Глава VII

Кармела не знала, что Гарани уже вернулся из Неаполя, и, войдя в трактир, куда обычно ходила за обедами для Санциани, с удивлением увидела его обедающим с режиссером Викариа. Кармела почувствовала, как сердце ее забилось учащенно, а по телу разлилась какая-то теплота и слабость. И она подумала: «Я все еще люблю его. А думала ведь, что все кончено. Надо прекратить, поскольку он меня никогда не полюбит».

Проходя мимо их столика, она кивнула и едва слышно произнесла:

– Добрый день, доктор.

– Как графиня? – веселым тоном спросил Гарани.

Его загорелое лицо излучало счастье.

– Пока вас не было, случилось много событий,– ответила Кармела.– Но она очень торопится. Теперь ей уже двадцать пять лет. Со вчерашнего дня она читает какую-то французскую книгу и без конца повторяет: «Я жду его... я жду его...»

– Сегодня вечером я к ней зайду.

– Мне кажется, что она ждет синьора Вильнера,– произнесла девушка, словно выдавая конфиденциальную информацию, которая должна была помочь ему подготовиться к новой роли.

– Кто эта юная особа? – спросил Викариа, когда Кармела отошла от столика.

– Эта забавная девчонка – горничная в моем отеле. Она влюбилась в Санциани. Однажды она пришла ко мне и попросила продать старые акции, которые обнаружила в бумагах графини...

Пока Гарани рассказывал о случае с «Рудниками», о том, как эта девушка с тех пор хранила у себя деньги, еженедельно расплачиваясь за графиню с отелем, и о том, как она ежедневно приходит за обедами для Санциани, поскольку та теперь уже не желает выходить из комнаты, Викариа с нежной улыбкой на губах наблюдал за Кармелой, стоявшей у огромного стеклянного аквариума-кухни.

Девушка стояла как раз в узком солнечном луче. При каждом ее движении солнце начинало играть на ее нежной шейке, искрилось звездочками в черных волосах, подчеркивало детские очертания ее личика. Посреди этого ужасного гвалта она сохраняла на лице наивную серьезность, отходила в сторону, чтобы не мешать официантам, отвечала милой улыбкой на их напевные комплименты. Казалось, она избегала смотреть в сторону Гарани. Но вот ее позвал повар. Она вошла в аквариум, и ее осветили раскаленные докрасна печи.

Вдруг Викариа оборвал Гарани.

– Слушай, Марио...– произнес он.

– Что случилось?

Их взгляды встретились, и Викариа движением век указал на Кармелу.

– Знаешь, о чем я сейчас подумал...– начал Викариа.

Гарани щелкнул пальцами, словно человек, вдруг открывший для себя очевидное.

– Анджела!..– воскликнул он.

– Вот именно,– подтвердил Викариа.– Совершенно верно. Именно такой я ее и вижу.

– Думаешь, она сможет?

– Ты знаешь ее лучше меня.

– Я как-то не представляю. Но в любом случае попробовать-то можно. А вдруг что и получится...

Викариа любил снимать фильмы с участием неизвестных актеров. Он славился тем, что, как говорили, находил своих героев «на улице». И если ему надо было найти исполнителя роли рабочего, он три дня проводил на заводах, подбирая такого рабочего, какой был ему нужен. «Если я вывожу на экран новый персонаж, надо, чтобы его лицо никому не было знакомо,– объяснял он.– Госпожа Карин Хольман очень талантлива, но госпожа Карин Хольман уже снялась в двадцати шести фильмах, у нее есть “кадиллак” и норковое манто, и все это знают. И если я заставлю ее играть роль бедной девушки, кто этому персонажу поверит? Я не могу видеть, как в театре только что сраженный пулей артист поднимается с пола после того, как опустят занавес, а потом выходит кланяться публике. Я не хочу, чтобы мне говорили, что госпожа Хольман переоделась в бедную, а когда на экране появится надпись “Конец фильма”, госпожа Хольман снова сядет в свой “кадиллак” и уедет. Говорят, что я реалист. Но нет же, я всего лишь наивный человек, и я работаю для таких же наивных людей, как я сам. А они не желают, чтобы их иллюзии были развенчаны».

И вот уже целый месяц они с Гарани безуспешно старались подыскать кого-либо, кому можно было поручить исполнение роли Анджелы, юной лоточницы, которая была второй героиней в их фильме.

– Ты действительно великий человек, Витторио! – сказал Гарани.– Я вижусь с этой девчонкой по четыре раза на день и как-то об этом не подумал. А ты видишь ее впервые и сразу находишь то, что нам нужно.

– Я обратил на нее внимание только из-за того, что ты мне сейчас о ней рассказал.

– И только теперь я удивляюсь, почему это я,– продолжал сценарист,– подсознательно дал Анджеле выражения и жесты Кармелы: ведь я и не догадывался, что именно она служила мне прототипом.

– Я почти уверен, что она очень фотогенична,– сказал Викариа.– Сможет ли она играть, вот в чем весь вопрос.

Кармела вышла из стеклянной клетки, неся перед собой обед для Санциани: тарелку, накрытую другой. Гарани знаком подозвал ее к столику.

– Ты знаешь, кто такой доктор Викариа? – спросил он.

– О, конечно,– ответила Кармела, смущенно улыбнувшись.– Я часто вижу фотографии доктора в газетах и видела еще один раз, когда он заезжал за вами в отель...

Мужчины молча разглядывали ее. Сам Гарани никогда так на нее не глядел. Он размышлял, под каким углом ее черты будут более оттенены в свете, и представлял себе, как она предлагает туристам контрабандные сигареты на Кампо-дель-Фьори. Кармелу смутил этот новый для нее взгляд, и в душе ее вновь зародилась надежда и одновременно беспокойство. «Неужели он говорил обо мне? Неужели он хоть чуточку интересуется мной? А почему доктор Викариа тоже смотрит на меня как-то странно?»

– Ты не хотела бы сняться в кино? – спросил Гарани.

Если бы он даже предложил ей выйти за него замуж, она не вздрогнула бы так сильно, как после этих слов. Пальцы ее сжали тарелки так сильно, будто она боялась их уронить. Несколько мгновений она слышала только гомон голосов ресторана, и на этом фоне раздался неестественно громко голос Нино, который, проходя мимо нее, крикнул:

– Бифштекс по-флорентийски для доктора Альбертини!

Она ничего и никого не видела, но чувствовала, что все смотрели на нее.

– Вы смеетесь надо мной, доктор? – сказала она наконец.– Разве я смогу?

– Вот доктор Викариа думает, что можно попробовать.

– Меня... такую, как я есть... О, спасибо, спасибо, доктор!

– Только попробовать, посмотреть, что получится,– сказал осторожный Викариа.– Ты сможешь прийти в студию завтра во второй половине дня?

– Но завтра не мой выходной... Что же делать?

Гарани и Викариа улыбнулись.

– Не беспокойся, я поговорю с администрацией отеля,– сказал сценарист.

– Нет,– произнес Викариа, отрицательно покачав головой.– Когда у тебя будет выходной?

– В четверг, доктор.

– Вот в четверг и приходи.

Поскольку Кармела несколько минут разговаривала с самим Викариа, на нее стали поглядывать посетители ресторана. Все принялись строить догадки о причинах и теме разговора, стараясь докопаться до истины. Сидевший в глубине зала Тулио Альбертини, положив, как всегда, свою бесстрастную ладонь на ладошку Карин Хольман, шепнул:

– У Витторио в фильме есть, видно, роль горничной, кажется, он распределяет роли по объявлениям в разделе «Предлагаю услуги».

Киноактриса из пятьдесят пятого номера, поболтавшись четверть часа между столиками и так и не найдя никого, кто пожелал бы пригласить ее выпить, только что закончила в одиночестве свой обед и, проходя мимо столика, бросила:

– Чао, Витторио... Чао, Марио...

Потом, повернувшись к Кармеле, ядовито и высокомерно произнесла:

– Слушай-ка, Кармела, ты принесла из чистки мои блузки?

– О, это невозможно, синьора,– тихо ответила Кармела.– Вы ведь отдали их мне только сегодня утром.

Викариа прищурил глаза, наклонил свою красивую, посеребренную сединой голову и очень спокойно сказал киноактрисе по-французски:

– Если у меня будет роль потаскухи, я непременно приглашу вас. Вам даже не надо будет разучивать роль.

Кинозвезда улыбнулась, стараясь сделать вид, что принимает его слова за лестную шутку, и ушла.

– Значит, мы с тобой прощаемся до четверга,– сказал Викариа Кармеле.– Синьор Гарани объяснит тебе, как до нас добраться. Но пока никому ничего про это не говори.

– Спасибо, спасибо, доктор,– повторила девушка.

И убежала, застыдившись собственной радости.

– Но почему ты не сказал ей прийти завтра? – спросил Гарани, когда девушка ушла.– Мы ведь должны торопиться!

– Мы всегда торопимся сделать недоброе дело,– ответил Викариа.– Если ты попросишь отпустить завтра это дитя, об этом узнают все в отеле и вся прислуга только об этом и будет говорить... А если проба окажется неудачной? Мало того что она сама разочаруется, так еще и весь персонал будет над ней потешаться. Мы не имеем права поступать так жестоко... Да и потом, у меня такое впечатление, что эта девочка влюблена в тебя и что ты об этом ни разу не подумал.

– Ты полагаешь? – удивленно спросил Гарани.

Кармела бегом пересекла небольшую площадь и, не останавливаясь, взлетела к себе на шестой этаж. Ей хотелось танцевать. По телу ее проходили волны радости, она едва сдерживалась, чтобы не запрыгать и не расхохотаться... На паркете коридора лежали пятна солнечных лучей, а через щели над дверьми пробивались узенькие полоски света. В руках она по-прежнему держала тарелки. Конечно, она никому ничего не скажет. Ни толстухе Валентине, ни киноактрисе – никому... кроме графини.

Она забыла постучаться.

– Вот ваш обед, синьора!

– Ах! Вы пришли очень вовремя, госпожа Шульц! – воскликнула Санциани.– У меня к вам столько вопросов. Присаживайтесь!

И она указала на стул, стоявший по другую сторону стола.

Кармела села. Голова ее была занята своими мыслями. Она думала: «Как мне следует причесаться в четверг? Я попрошу ее помочь мне сделать такую же прическу, как тогда, когда она подарила мне сари. О, это слишком прекрасно! Не может быть, чтобы они взяли меня сниматься».

Санциани отодвинула тарелки в сторону.

– Так, карты у нас есть. Тогда я снимаю,– сказала она.– Левой рукой или правой? Не имеет значения?.. Вот так. И я вытаскиваю двадцать одно очко, не так ли?

«Вот как, это уже совсем другая игра»,– подумала Кармела.

Санциани закончила раскладывать перед собой невидимые карты и посмотрела на стол неподвижным и беспокойным взглядом.

– Мое недавнее семейное горе? – произнесла она, словно отвечая на заданный ей вопрос.– Да. В конце зимы умер мой отец... Всякий раз мой ребенок вмешивается в мои карты... Нет, не приблизительно... Я потеряла его ровно три с половиной года назад. Заведу ли я еще ребенка? Вы не думаете?.. Конечно же нет. Тем хуже. Я бы так любила...

Она смолкла и на некоторое время погрузилась в молчание и грусть, как бы уйдя в себя.

– Женщина никогда не рожает ребенка от того мужчины, которого она любит,– прошептала она.

– Ваш обед остынет, синьора,– мягко напомнила Кармела.

Санциани, казалось, не слышала ее слов. Посмотрев девушке в глаза, она сказала:

– Мне особенно хотелось бы порасспросить вас, госпожа Шульц, о том, кого вы называете бубновым королем. Три карты сверху, вот так... Надежды нет никакой: муж никогда не даст мне развода. Даже если я уеду за границу. Так что с бубновым королем?.. Еще три карты... Он бросит меня? Вы уверены? Из-за женщины? Нет? Это ужасно! Подумать только, ведь я всем пожертвовала ради него...

Кармеле никак не удавалось сосредоточиться. Она думала только о своей предстоящей пробе. Что же это такое – проба? Что она должна будет делать? «Может быть, купить новое платье и сходить к парикмахеру? Спрошу у доктора Гарани... Но до четверга они, несомненно, передумают и возьмут девушку красивее меня».

Занятая разговором с таинственными голосами, Санциани продолжала:

– В этот год в моей жизни произойдут большие перемены? Окруженный водой дом? Нет, не понимаю. Я там буду жить... Семь карт... Очень богатый мужчина, с которым я еще не знакома? И я буду счастлива... как никогда до этого не была? Тогда мне не стоит терять надежду.

Ей был предсказан венецианский период ее жизни, а она этого даже не поняла.

Теперь Санциани ухватилась за мысль об этом очень богатом мужчине, с которым ей суждено было встретиться. Откуда он? Чем занимается? Финансист? Боже, как это скучно! Но такой могущественный, что с ним вынуждены считаться многие правительства? Бельгиец, немец, датчанин... Госпожа Шульц точно сказать не могла. Во всяком случае центр его дел находится в одной из северных стран.

– Значит, это там у меня будет этот большой дом, окруженный водой?

Лукреция, подумав о портовых городах Северного моря и Балтики, поморщилась. Это казалось ей маловероятным.

Однако она повторила данные ей советы: воспользоваться этим периодом благополучия для того, чтобы обеспечить себя на будущее, скопить собственные деньги, сделать разумные капиталовложения. Потому что после этого наступят тяжелые времена. Взлеты будут чередоваться с падениями, жизнь пройдет очень бурно...

– Значит, конец моей жизни будет трудным?.. И в каком возрасте это случится?.. Можете говорить, я абсолютно ничего не боюсь. Кстати, я знаю, что умру молодой. Нет? Тогда скажите, в каком возрасте это случится.

На мгновение она смолкла. На лице ее появилась полуулыбка.

– В шестьдесят восемь лет,– прошептала она.– Шестьдесят восемь...

«Если меня возьмут сниматься в фильме,– думала в это время Кармела,– как мне сказать в отеле, что я ухожу от них? И где я буду жить?» Радость была слишком большой, надо было запретить себе такие мечты.

Тут она увидела, как Санциани вдруг выпрямила спину, повернулась к зеркалу и закричала, схватившись ладонями за голову:

– Но ведь мне как раз шестьдесят восемь лет!

И без памяти рухнула грудью на стол.

– Синьора, синьора! – испуганно воскликнула Кармела.

Она похлопала графиню по рукам, затем смочила ее лицо холодной водой.

«Вот так. Я не обращаю на нее внимания, я больше не думаю о ней»,– промелькнуло в ее голове.

Старуха пришла в себя и медленно качнула головой от одного плеча к другому.

– Что с вами, синьора? Что случилось? – спросила Кармела.

– Не знаю. Я ничего не понимаю. В голове словно прошел электрический разряд. Как мне нехорошо...

– Лягте в постель...

За последние дни Санциани сильно похудела, и Кармеле не составило труда уложить ее на кровать.

Затем она подала ей тарелки, и Санциани трясущимися руками и с потерянным выражением на лице принялась есть свою уже остывшую пищу.

Глава VIII

Консьерж Ренато вначале даже не сразу сообразил, о ком его спрашивают, поскольку седовласый господин, задавая вопрос, отвернул голову в сторону.

– Извините, синьор, кого вы спрашиваете?

– Графиню Санциани...– ответил седовласый господин.

– Как мне о вас доложить?

Снова расслышав только слово «Санциани», консьерж подумал, что его вопрос не был услышан, и повторил его. Посетитель, глядя поверх его головы, произнес:

– Граф Санциани, ее супруг...

Консьерж вначале подумал было, что его разыгрывают, и поэтому несколько секунд провел в глупом недоумении. До тех пор, пока седовласый господин не опустил на него свой отрешенный спокойный взгляд.

– Одну секунду, одну секунду, синьор граф,– сказал Ренато.

Позвонив телефонистке отеля, он бросил в трубку:

– Сообщите графине из номера пятьдесят семь, что внизу ее ждет граф Санциани, ее супруг.

Из кабинета вылетел бдительный коротышка администратор и засуетился вокруг посетителя. Не желает ли синьор граф присесть? Графиня в последнее время слегка приболела. Этот визит, несомненно, обрадует ее. Синьор граф был, конечно, в отъезде... Вероятно, за границей? Графиня такая хорошая клиентка...

Движимый страхом и любопытством, коротышка одновременно опасался того, что Санциани пожалуется на него мужу за плохое к ней отношение, и старался заработать возможные чаевые.

– Заведение наше, естественно, уже не то, что было когда-то,– сказал он.– Но мы очень заботимся о графине. Мы приставили к ней лично горничную. К сожалению, она сегодня не работает, сегодня ее выходной день. Но ее подменили, да, там есть другая горничная...

Санциани позволял шавке тявкать и вилять хвостом, бегая вокруг него, а сам постоянно глядел в другую сторону, что с первого взгляда можно было принять за застенчивость, но было на самом деле всего лишь старой привычкой относиться ко всему с огромным безразличием.

В нем была этакая элегантность, которая свойственна старикам, всю свою жизнь одевавшимся очень шикарно. И это немедленно распознают торговцы и слуги, поскольку это чувствуется как по поведению, так и по одежде. На нем был летний костюм, который он носил лет шесть. Но он был уже в том возрасте, когда люди не снашивают вещи. Он носил белый накладной воротничок, в руках держал шляпу из тонкого фетра. Ногти его были аккуратно подстрижены и ухожены, щеки слегка розовели, а лицо не имело ни единой морщинки, как у человека, который в жизни своей мало над чем задумывался.

– Графиня не отвечает,– сказал консьерж.– Но она, несомненно, у себя в номере. Но желает ли его светлость подняться к ней?

Посыльный, чего раньше никогда не делал, осчастливил графа тем, что предложил свои услуги, взявшись проводить, и самолично вызвал лифт.

Санциани сидела у окна, подложив под спину две подушки. Поскольку Кармела взяла выходной, графиня не ела ничего, кроме чашки кофе с молоком и рогаликов, крошки которых усеяли весь поднос.

– Я проходил мимо...– сказал Санциани, обводя комнату взглядом, словно ища то, что оставил там накануне.

Он не виделся с женой сорок четыре года. И почувствовал, что следовало сообщить более вескую причину своего визита.

– Я узнал, уже не помню от кого, что ты здесь и что не совсем здорова,– снова заговорил он.– И не совсем счастлива. Вот я и подумал...

На самом же деле он прекрасно знал «от кого-то» о том, что жена его вот уже год как проживает в Риме. И ему потребовался целый год для того, чтобы, думая понемногу об этом каждый день, решиться навестить ее. Это был человек, очень медленно принимающий всякие решения. Он наводил справки о ней окольными путями, осторожно. Три месяца назад он даже стоял в полусотне метров от ресторанчика, где она обычно обедала, на улице Боргоньона, только для того, чтобы увидеть ее издали, один только раз. Но он был не в состоянии признаться ей в этом, ни тем более выразить ей чувство жалости, дать и попросить у нее прощения, посочувствовать, сказать, что любит или, скорее, хранит память о любви, которая и толкнула его сегодня прийти к ней.

В нем было какое-то врожденное нежелание глядеть людям в лицо и высказывать свои чувства прямо, и оно с годами только росло. Все то глубокое и точное, что он мог сказать, чтобы выразить свое состояние, было:

– Я поклялся, что никогда больше не увижу тебя. Но теперь прошло столько лет!.. И потом, никогда не надо давать клятв...

Наконец он остановил на ней свой настороженный взгляд. Он, человек, чуждый всякого волнения, не смог удержаться от того, чтобы лицо его на мгновение не перекосилось от боли. Как можно было узнать в этой исхудавшей развалине ту девушку, которую он некогда страстно желал, чьей любви добивался, за которой ухаживал с нежной иронией, чьей руки попросил только намеком и чью руку семейство Торвомани сразу же отдало ему, предупредив только: «Она у нас немного нервная». Где то тело, с которым он, по его мнению, так нежно обращался? Неужели этот призрак – все, что осталось от молодой, очаровательной и опасной женщины, вечно окруженной поклонниками, опьяненной успехом, позади которой шел он, неприметный и озабоченный, не как счастливый супруг, а как надзиратель, которому поручили хранить огромное сокровище? Где те ослепительные волосы, где тот огонь, который когда-то горел в ее глазах? И все-таки это была та самая женщина, и воспоминания не могли переселиться ни в какое другое тело.

– Я была уверена в том, что ты придешь. Я ждала твоего визита,– сказала она, не двигаясь.

Он несколько мгновений простоял молча, потом придвинул к себе стул и сел.

– Как ты могла догадаться?..– спросил он.– Твои чувства всегда удивляли меня.

Он снова стал смотреть куда-то в сторону.

– Но все, что ты можешь сказать, будет бесполезно,– снова произнесла она.– К тебе я не вернусь.

– Речь не об этом, дорогая моя, вовсе не об этом,– ответил он с беспокойством.– Прежде всего, большую часть времени я живу в деревне... Я пришел просто...

Ему не удалось произнести слова: «помочь тебе», и он поэтому снова повторил: «потому что проходил мимо».

– Только не думай, что я останусь одна,– сказала она.– Я нашла такого мужчину, который мне нужен.

– Тем лучше, тем лучше для тебя,– мягко ответил на это Санциани.

Его будто бы заинтересовала лепнина над шкафом. Колено его слегка подрагивало. Но это было не старческое дрожание, а старый тик праздности.

– Я буду жить с Вильнером,– объявила она.

Услышав это имя, граф Санциани снова поморщился.

– Как, он еще жив? – спросил он.– Не знаю почему, но я считал, что он уже умер. Хотя я так давно покинул свет... Значит, это все еще продолжается? Несмотря на все твои похождения?.. Можно поверить, что это поистине великая любовь.

– Да, это моя великая любовь. И единственная. Я живу только благодаря Вильнеру.

– Думается мне, что не очень-то он щедр,– сказал Санциани, обведя рукой комнату.– Заработав за свою жизнь столько денег, он мог бы снять тебе жилье и поприличнее.

– Для меня деньги не имеют значения. Главное – чувствовать, что ты живешь своей полной жизнью! – воскликнула она, вставая.

Это резкое движение заставило ее вскрикнуть от боли, которая вызвана была уже не воспоминаниями, а сегодняшней болезнью и была как сильный удар в спину.

– Бедная моя Лаура... все это бессмысленно,– сказал Санциани, покачав головой.

– Я больше не Лаура, я – Лукреция,– сказала она в ответ.

– Прости, но я никогда не смогу привыкнуть называть тебя этим глупым и крикливым именем, которое ты сама себе выбрала. В наших кругах люди имен не меняют. Лаура – такое очаровательное имя. Для меня ты всегда останешься Лаурой.

– Именно для того, чтобы меня не звали так, как ты звал меня когда-то, я и сменила имя. Чтобы стать другой.

Санциани пожал плечами:

– Однако же у тебя хватило смекалки сохранить первую букву имени для того, чтобы не менять гравировки на своих вещах. Да к тому же, бедный мой друг, это уже не имеет никакого значения. И спор этот глуп.

Но Лукреция уже вошла в раж. И принялась обвинять несчастного старика в том, что тот никогда не понимал ее, никогда не любил, не знал ее существа. Что всегда относился к ней с улыбкой и снисходительностью, что это было оскорбительно, поскольку так относятся только к малым детям или к домашним животным.

– Ты больше всего интересуешься своими лошадьми!

– У меня уже нет никаких лошадей,– сказал Санциани.

– Когда я говорила тебе, что несчастна, ты вез меня в театр. Когда я сказала тебе, что собираюсь изменить, ты с улыбкой погладил меня по щеке. И ни одного упрека, ни одной сцены ревности...

– И все-таки я до сих пор не простил тебе того, что ты изменила мне с мужчиной, который был старше меня,– сказал Санциани и сам удивился собственной смелости.

Бедняга ничего не мог понять. Особенно удручало его то, что женщина, которая, казалось, похоронила его для себя сорок четыре года назад, за те пять минут, что они виделись вновь, высказывала ему те же самые упреки, те же самые оскорбления, что и тогда, когда происходила сцена их разрыва. Эта сцена, воспоминания о которой постоянно роились в его голове, стала его несчастьем, его горькой долей на всю жизнь. «И она ничего не забыла... Это несомненно»,– подумал он. Стараясь успокоить ее, он произнес:

– Но теперь это уже не имеет никакого значения, дорогая, никакого значения.

Но ей надо было крикнуть ему, что она любит Вильнера, что она – любовница Вильнера, что отправится за ним на край света, что согласится жить где угодно, лишь бы только быть с ним рядом, что, стоя перед ним на коленях, она гораздо выше, чем если бы стояла в полный рост рядом с любым другим мужчиной. Она знала его ужасную репутацию и все его недостатки. Но ей уже надоели «порядочные мужчины». «Порядочные мужчины» – это холод, бесчувственность, условности, ирония вместо сердца. Это – Санциани, который не смог даже ни прослезиться, ни погоревать по-настоящему, когда умер их ребенок.

Старик поднял голову.

– А ведь и правда, у нас был ребенок,– сказал он.– Должен признаться, что я об этом никогда не думал. Он так быстро покинул нас!

– Три года для тебя «так быстро»?!

– Нет, уверяю тебя, два года.

– Повторяю, три. Видишь, ты даже этого не знаешь!

Спор их был безнадежным, поскольку он продолжал утверждать, что ребенок умер в двухлетнем возрасте, а она настаивала на том, что это несчастье случилось, когда ребенку было три года.

– Во всех семьях умирают дети,– сказал он, как бы делая шаг к примирению.

– Мне кажется, что я жила в окружении восковых фигур,– ответила она на это.

На ее счастье, приехал Вильнер. Задевая всех и вся на своем пути, высмеивая лицемерие и ханжество, создавая для себя новые принципы, поскольку он был сила и мощь, Вильнер украл ее у нее самой и одновременно открыл перед ней Вселенную. И теперь она жила в его плоти, смотрела на все его глазами, думала как он. Она выкладывала жестокие подробности. Она хотела, чтобы Санциани узнал, что любовью можно заниматься и не гася света, что можно заниматься этим и днем, и на открытом воздухе, на траве, на песке под шум прибоя и свист ветра. Словно для нее кто-то разогнал тучи, скрывавшие солнце.

«И как она только может говорить о подобных вещах в таком возрасте?» – подумал старик, чувствуя стыд.

– Я живу, слышишь! – кричала она.– Я чувствую, что живу, мне нравится жить с тех пор, как я повстречала Эдуарда. Он внушил мне, что главное в том, что я живу, а это дороже всех богатств на свете и ради этого никакая жертва не кажется слишком большой. Если я потеряю радость от жизни с ним, я потеряю все.

– Тем лучше для тебя, если он смог украсить твое существование. Мне бы тоже очень хотелось внушить кому-нибудь столь же великое чувство на столь же продолжительный срок,– сказал Санциани.

– И прекрати наконец ежесекундно заводить свои часы, ты ведь говоришь о любви! – вскричала она.

Он вздрогнул. Он не знал, подводил ли он только что часы или нет. «Может быть, я сделал это, сам того не заметив?» Пока он раздумывал над этим, она попросила его уйти. Им больше нечего было сказать друг другу, и ее ждал Вильнер.

– Ты не знал, кто жил рядом с тобой,– сказала она.– Ты доставил мне в жизни так мало радости, что я ничуть не жалею, что огорчила тебя.

– Нет же, нет. С огорчениями все кончено,– ответил старик, беря ее ладони миролюбивым жестом.– Я не думал, что увижу тебя столь же мало изменившейся... внутренне. Прожитые годы ничему тебя так и не научили. Но может быть, это-то и прекрасно.

Она резко выдернула руки, и ему стало так же больно, как и тогда, сорок четыре года назад.

Медленно спускаясь по лестнице, он размышлял про себя: «Зачем я пришел? Какая необходимость заставила меня навестить ее? Решительно, прекрасные порывы моей души всегда заканчивались неудачей. Я взял в жены чудовище».

В холле к нему подлетел коротышка администратор.

– Графиня, уверен, была довольна,– залебезил он.

Санциани отвернул голову в сторону.

– Что бы с ней ни случилось,– произнес он,– прошу меня не беспокоить.

Глава IX

После ухода Санциани прошло полчаса. И тут на лестнице, впервые за много дней, появилась графиня. Она прошла через вестибюль и вышла на улицу.

Там она слегка покачнулась: было очень светло и очень жарко, как обычно бывает в три часа дня в конце августа. Владельцы магазинчиков на улице Кондотти и на площади Испании опустили решетки на окнах и дверях до вечера. Загорелые и оборванные ребятишки заснули в тенистых уголках на лестнице Тринита деи Монти до того часа, когда спадет жара и можно будет отправиться к фонтану «Лодка» и забавляться тем, что брызгать друг на друга, ударяя ногами по воде. Опустевший город был отдан в распоряжение группок немецких семинаристов, одетых в красное, словно дьяволы или кардиналы, с тех самых дней, когда давно, в средние века, их предшественников обнаруживали в борделях. По улицам бродили и туристы, не желавшие терять ни минуты отпуска и слонявшиеся, страдая от жары, между выкрашенными охрой стенами, чтобы наполниться впечатлениями, воспоминания о которых сотрутся из их памяти очень скоро.

Санциани шла мелкими шагами, время от времени вздрагивая от приступов боли, которые откидывали ее торс назад, словно кто-то бил ее палкой по спине. Платье на ней висело как на вешалке, она надела на голову свою шляпу, кое-как нанесла косметику и впустила в глаза последние капли из пузырька с атропином. И, несмотря на то что глаза ее блуждали, она, не колеблясь, шла по тому маршруту, который подсказывало ей ее прошлое.

– Послезавтра утром мы будем в Париже... Послезавтра утром...– бормотала она.

Она пересекла Корсо, прошла мимо фонтана Треви, в котором какая-то девчонка лет двенадцати, задрав юбку и оголив смуглые худые бедра, вылавливала монетки, брошенные суеверными туристами. Потом по улицам без тротуаров она дошла до Пантеона и пересекла площадь Минервы.

Каменный слоник, на спине которого стоял обелиск, казалось, нес на себе солнце. Все ставни отеля «Минерва» были закрыты. Санциани вошла внутрь здания. Большой темного стекла колпак, служивший крышей вестибюлю, создавал там полумрак и духоту. За стойкой из красного дерева дремал толстый портье. На всех этажах гостиницы иностранные прелаты и чернокожие царьки, составлявшие в основном клиентуру отеля, должно быть, спали после безуспешных попыток устроить сквозняк. В здании царили тишина и покой, изредка нарушавшиеся гулом лифтов.

– Вы слышали, что я сказала? – произнесла Санциани.

Толстый портье вздрогнул.

– Извольте доложить мистеру Вильнеру, что я жду его внизу.

Он взглянул на нее с недоверием.

– Простите, вы к кому? – спросил он.

– К мистеру Эдуардо Вильнеру.

– Такой у нас не живет,– ответил портье.

– Хватит шуток, он живет здесь уже целых три недели!

– Как вы сказали? Вильнер...– Он порылся в регистрационной книге.– Нет, синьора, его у нас нет. И мы его не ожидаем.

И тут все произошло очень быстро. Санциани направилась к лифту. Портье стремительно выскочил из своего закутка и преградил ей дорогу.

– Повторяю вам, таких у нас нет,– сказал он.

– Прочь с дороги!

Он схватил ее за руку, а она влепила ему пощечину.

– Немедленно позовите директора! – вскричала она.

– Сейчас, сейчас, я его вызову! Джироламо, эй, Джироламо! Иди-ка сюда! – крикнул портье посыльному, который спускался с чемоданами какого-то американского офицера.

– Вот же его багаж,– сказала она, указывая на чемоданы.– И вы смеете утверждать, что он здесь не проживает. Я хочу немедленно видеть директора!

Привлеченные поднятым ими шумом, из всех дверей начали появляться служащие отеля.

– В чем дело? Что ей нужно? – спрашивали они друг друга.

– У нас ведь нет здесь никакого Вильнера, не так ли? – сказал портье.– Она меня ударила.

– Может, ей нужен Поттер?

Дрожащая и сердитая Санциани внушала всем опасения своим странным видом, и прислуга начала окружать ее со всех сторон.

– Где вы живете, синьора? Как ваше имя? – спросил кассир.

– Через час отходит наш поезд. Где же господин Вильнер? – кричала Санциани.

– Может, надо вызвать полицию? – предложил кто-то.– Она же сумасшедшая.

– Не надо устраивать скандала,– возразил кассир.– Попытаемся вывести ее отсюда вот этим путем.

Он указал на маленький темный салон. Прислуга начала медленно сжимать кольцо окружения вокруг Санциани.

Но она внезапно развернулась и направилась к двери парадного входа. И хотя там никого не было, воскликнула:

– Вот же он!

Она вышла на залитую солнцем эспланаду, и галлюцинации ее были столь сильными, что, садясь в несуществующий фиакр, она рухнула вперед всем телом.

Две проходившие поблизости монахини в черных платьях с белыми отворотами подошли к ней почти одновременно со служащими отеля.

Она упала в тот самый момент, когда уезжала жить своей большой любовью, и не испустила ни малейшего крика.

У нее при себе не было сумочки и никаких документов. В этом районе ее никто никогда раньше не видел.

Распростертая на земле, с рассыпавшимися по мостовой волосами (шляпа отлетела в сторону), она была в глазах все увеличивающейся толпы всего лишь старой нищенкой, безжизненно валявшейся на тротуаре.

– Она еще дышит,– сказал кто-то.

Глава Х

Начиная с полудня Кармела стояла, не смея шелохнуться, в укрытом от солнца уголке, где ей велели ждать. Но время не давило на нее, поскольку вокруг было столько нового и интересного. Арабские танцовщицы, ландскнехты, дворяне во фраках, обливающиеся потом под одеждой и гримом, устало садились на стоявшие рядом скамейки, обмахиваясь кто чем, а потом по зову закидывали на плечи протазаны или приводили в порядок свои муслиновые шаровары и группами отправлялись к одному из покрытых толем бетонных зданий.

На студии одновременно шли съемки трех фильмов.

Павильоны киностудии, построенные на обратном склоне Палатинского холма, приткнулись к развалинам древней крепостной стены Велизария, чьи красный раствор и изъеденные временем камни, господствуя над двориками студии, посылали в них жар, словно камни печи.

Кармела увидела и узнала нескольких известных артистов и артисток, и всякий раз при виде их сердце ее билось чуть чаще. Эти великие люди всегда появлялись в окружении суетящихся вокруг них людишек, словно шли в сопровождении свиты. А кинозвезды, усталые и одновременно злые, казалось, переносили на парики всю ответственность за несовершенство мира. Они заходили в ресторанчик студии, и Кармела видела через стекло, как они усаживались за столики. И, глядя на них, думала, что, возможно, настанет день, когда и она сможет сесть рядом с ними.

Голода она не чувствовала, но боялась, что про нее просто-напросто забыли.

Гарани настоятельно порекомендовал ей не ходить к парикмахеру и не надевать другого платья. Поэтому она явилась на студию в своей обычной одежде. Но ей слабо верилось, что, советуя не менять прическу и одежду, Гарани хотел ей добра.

Вдруг она увидела киноактрису из отеля «Ди Спанья», подавленную элегантностью Борджа и наряженную в бархатные одежды цвета черной смородины. Кармела подумала, что та ее не заметит, но актриса увидела девушку.

– А ты что здесь делаешь? – спросила она ядовито.

– Доктор Гарани обещал мне показать, как снимаются фильмы. Вот я его и жду.

– Вот как? Ну, мы начинаем через четверть часа. Ты меня там увидишь,– бросила киноактриса, уходя.

И снова для Кармелы началось ожидание.

Когда Кармела стала уже отчаиваться, к ней подошел ассистент Викариа. И она подумала: «Ну наконец-то!» – словно студент, входящий в аудиторию, где принимают экзамены, или жокей, садящийся в седло для участия в первой в своей жизни скачке.

Ее ввели в большой павильон и направили к заставленному какими-то машинами углу, где стояли человек десять. Она не увидела среди них ни Гарани, ни Викариа, и это ее очень расстроило. «Доктор Гарани меня явно не любит, иначе бы он обязательно пришел».

Она сосредоточила все свои силы для того, чтобы постараться понять, чего от нее хотят, и выполнить это как можно лучше. Указания были противоречивыми. То ее гримировали, то снимали грим. Затем вокруг нее зажглись огромные прожекторы. «Неужели это из-за меня включили столько света?» – с испугом подумала она.

Начиная с этого момента она уже не понимала, что с ней происходило. Тепло от прожекторов и давящая атмосфера были невыносимы. Ослепленная лампами, Кармела различала лишь тени людей, находя их местоположение по звукам голосов. Кто-то подошел к ней с полосатым метром, положил его на землю и скрылся за одной из машин с криком:

– Мотор!

Кармела услышала слабое стрекотание и подумала, что ее снимают. Но полной уверенности в этом у нее не было.

Машинист щелкнул перед ее лицом деревяшкой и крикнул:

– Дубль первый! Проба первая!

– Начали! – раздался другой голос.

Этот же голос приказал Кармеле пройти вперед, отойти подальше, приблизиться, сесть, не шевелиться, повернуться в разные стороны, поднять голову, помахать рукой, как бы с перрона вокзала вслед уходящему поезду... «Мотор... щелчок... дубль...» Голова ее шла кругом. Ни разу в жизни своей ей не случалось падать в обморок, но теперь она подумала, что вот-вот потеряет сознание.

Она слышала, как вслух обсуждались ее глаза, ее тело, ее ноги.

– Есть у нее что-то красивое в подбородке, когда она улыбается.

– Она неплохо ходит.

– Спереди – да, но не со спины.

– А она, случаем, не косовата?

– Да нет, это тень.

– Карло, наложи-ка фильтр на полторы тысячи. Мотор!

– Во всяком случае можно сказать, что камеры она не боится.

Она слишком боялась людей, чтобы пугаться какой-то машины.

– Слушайте, а с ней что же, не разучили никакой сцены? – спросил кто-то.

– Нет. И не надо! Ей тогда захотелось бы играть, и в этот момент все было бы потеряно. Если у вас есть шанс снять кого-то, кто ничего не умеет, старайтесь воспользоваться этим!

Голос, произнесший последние слова, Кармеле был знаком: это сказал Викариа. А она даже не заметила, как он здесь появился. Стоял ли он тут давно или только что подошел, уверенный в том, что его ассистенты правильно выполнят все его указания? Она испытала новый прилив волнения и доверия.

Что бы в дальнейшем с ней в жизни ни случилось, это не будет иметь столь большого значения, как данный момент. Все решалось здесь, под ослепительными лучами наведенных в одну точку прожекторов, где она чувствовала себя букашкой, попавшей в луч света. Настал момент, когда могло свершиться чудо. Если ей, одной из тысяч девушек, выпадет счастье, о котором все мечтают, то это должно случиться именно теперь. Решалась ее судьба. Удача, сверкая, висела над ее головой, и надо было не допустить, чтобы она погасла.

Кармелу подвели к аппарату для съемок крупным планом.

– Как настроение, Кармела? – спросил Викариа.

– Ужасно жарко, доктор,– ответила она.

Раздался взрыв смеха: так много искренности и простоты было в этом: «Ужасно жарко, доктор». Она испугалась, что теперь все будут над ней смеяться, но на деле этими словами она завоевала симпатии всех присутствовавших на съемках.

– Стоп! Думаю, что это великолепно,– крикнул оператор.

Викариа отделился от группы теней и приблизился к Кармеле. Она увидела, как свет играл в его посеребренных сединой волосах.

– А теперь встань вот сюда,– сказал он, указывая место,– и скажи мне: «Значит, я вас больше никогда не увижу?» И постарайся заплакать, если сможешь. Сначала давай попробуем разок без камеры.

Она сделала, как он велел, и в то время, когда произносила эти слова, глаза ее заблестели.

– Мотор! – крикнул Викариа.– Давай еще раз!

Снова щелкнула деревяшка.

– Дубль седьмой!

– Начали! – сказал Викариа.

Кармела отчаянно посмотрела на красивое постаревшее лицо режиссера, в его внимательные глаза, увидела его ободряющую улыбку.

– Значит, я вас больше никогда не увижу? – произнесла она.

И все увидели, как в этот момент по ее нежным щекам потекли настоящие слезы.

– Стоп! – бросил Викариа.– Достаточно. На сегодня все.– Затем, повернувшись к ассистентам, он сказал вполголоса: – Сами видите, она умеет играть! Не знаю, что получится при проявке, но, если вы найдете мне другую такую девушку, которая сможет за пять минут сделать вот так же, никогда раньше не видя камеры, я сделаю вам неплохой подарок.

Кармела этого не слышала. Прожекторы погасли, и вдруг павильон, машины, люди предстали перед ней в каком-то сероватом свете на фоне пыльного воздуха. Даже солнце, которое виднелось через большие распахнутые ворота павильона, казалось, светило не так ярко.

– Все, можешь возвращаться домой,– сказал ей Викариа.

Она поняла его слова так, что он уже принял решение и она ему не подошла. И поэтому так горестно вздохнула, произнеся «Ох!», что он спросил ее, что случилось.

– Значит, доктор, ничего у меня не получилось?

– Да нет, все прошло очень хорошо,– ответил он, смеясь.– Окончательный результат ты узнаешь через два дня. Ты дала нам свой адрес? А, ну да, конечно... Отель «Ди Спанья». Гарани тебя предупредит.

Когда они вместе вышли из павильона, он добавил:

– Как это ты смогла заплакать сразу же, как только я тебя об этом попросил?

– Я сказала себе, что должна подумать о чем-то очень печальном, о том, что должно меня сильно расстроить. Вот я и подумала о том, что умерла графиня Санциани.

– Мы непременно из тебя что-нибудь сделаем,– сказал Викариа.

Выйдя с территории киностудии на улицу, она все еще продолжала дрожать.

Было четыре часа дня, дел у нее никаких не было, и она решила сходить в кино.

Глава XI

Исчезновение Санциани обнаружилось только наутро, и весь отель охватило беспокойство. Поначалу все подумали, не очень, правда, в это веря, что старая дама уехала к мужу. Но никто не знал, где тот живет. Удалось узнать, что, наезжая в Рим, граф Санциани останавливается обычно в своем клубе. Позвонили портье этого клуба и узнали от него, что граф уехал накануне вечером и что никакая дама о нем не справлялась.

– Это не в его правилах,– оскорбленно добавил портье клуба.

Охваченная тревожным предчувствием, Кармела рассказала об исчезновении графини Гарани и попросила его сделать что-нибудь. Как только открылся трактирчик, послали осведомиться о ней у Нино. Тот графиню не видел, но, разволновавшись, предложил свои услуги в ее поисках. В конце концов обо всем этом заявили в полицию, где кто-то записал необходимые данные и заверил, что по заявлению будет произведено расследование.

«Все это случилось из-за меня,– говорила себе Кармела,– если бы я вчера, вернувшись в отель, пришла, как обычно, к ней в номер, а не пошла спать... Но я так устала... И потом, это ничего бы не изменило, так как она уже ушла. Нет сомнения, что ее сбила машина».

То, что Санциани исчезла как раз в тот день, когда Кармела была на пробной съемке, казалось девушке плохим предзнаменованием. Ей не давало покоя совпадение, и в мыслях своих она увязывала эти оба события. Если графиня найдется, решение Викариа будет положительным. Если нет...

– В жизни так будет часто случаться,– сказал ей Гарани, пытаясь успокоить.– Бывают недели, когда все случается одновременно.

Пришлось прождать вечер и весь следующий день. Кармела привела в идеальный порядок комнату графини, чтобы та, вернувшись, была довольна чистотой... Если, конечно, она вернется. «Это поможет ей вернуться, это поможет ей вернуться...» – говорила себе Кармела, не очень в это веря. И поэтому, выбивая коврик, она беззвучно плакала.

В конце дня Кармела барабанила в дверь Гарани.

– Она нашлась, доктор, нашлась! – восклицала она.

Из полиции только что сообщили, что женщина, чьи приметы совпадают с указанными в заявлении об исчезновении, была подобрана на площади Минервы и доставлена в госпиталь Святого Духа, что находится рядом с Ватиканом.

– Завтра утром я пойду к ней,– сказала Кармела.– Попрошу Валентину подменить меня на часок... А доктор Викариа? – добавила она.– Что у него нового?

– Пока ничего. Сегодня просмотр твоей пробы,– ответил Гарани.– Мне он пока не звонил.

И еще одна ночь была проведена Кармелой в беспокойстве.

А наутро последовал звонок из конторы кинокомпании, и Кармелу попросили прибыть до полудня, чтобы подписать контракт.

Это сообщение передал ей коротышка администратор.

– А что за контракт? – поинтересовался он.

Застигнутая врасплох этим вопросом, задыхаясь от радости, она ответила:

– Надо, чтобы сниматься в фильме.

– Ты будешь сниматься в фильме? – переспросил недоверчиво администратор.

Некоторое время он задумчиво помолчал, потом сказал просто:

– Пойди поговори об этом с директрисой сама.

Кармела ждала, что у нее возникнут затруднения, что над ней будут насмехаться. Но ничего подобного не случилось. Поздравлять ее тоже не поздравляли. Вокруг нее образовалась зона молчания, словно обслуживающий персонал вдруг стал стесняться ее присутствия.

Директриса, с которой она повстречалась в коридоре, сказала ей сухо:

– Когда уходишь?

– Пока не знаю, синьора...

– Будь добра, предупреди меня, когда будешь знать. Договорились?

«А если это все неправда? А если неточно? Если не так поняли сообщение; да нет же, они ведь приглашают меня к себе...» – размышляла Кармела.

Она отправилась в комнату Санциани, наспех собрала кое-что из туалетных принадлежностей, ночную рубашку и сложила все в пакет, положив туда же ручное зеркальце. «Она так обрадуется этому зеркальцу»,– подумала девушка. Несколько секунд она простояла посреди комнаты. Делать здесь ей больше было нечего. Горло у нее сжалось, поскольку тут заканчивался целый период ее жизни...

Выйдя из номера, она бросила в дежурку фартучек, причесалась и ушла.

На улице она на мгновение задумалась, куда вначале отправиться: в госпиталь или в контору кинофирмы. Но она так торопилась подписать свой первый в жизни контракт, так боялась опоздать, что решила зайти к Санциани потом. «Так я смогу задержаться у нее, а кроме того, принесу ей хорошее известие»,– подумала она, ища себе оправдание.

Проехав на троллейбусе половину Рима, она вошла в недавно построенное здание, стены которого еще пахли краской. Ее провели в комнату, где полдюжины каких-то мужчин, все без пиджаков и в шелковых рубашках, говорили разом и к тому же очень громко. Одни развалились на диване, другие ходили взад-вперед по комнате, размахивая руками, а один, самый громкий, восседал за огромным письменным столом и, стуча кулаком по крышке стола, орал, что не намерен терять еще пять миллионов. Дым от их сигарет заслонял свет. Кармеле показалось, что мужчины готовы были начать драку.

Кто-то приоткрыл дверь и крикнул:

– Витторио, вот твоя новая звезда!

Показался Викариа. Он был слегка озабочен, но удивительно спокоен посреди этого гвалта. Он представил Кармелу шести возбужденным господам. Двое из них обратили на нее свое внимание и улыбнулись, а остальные, едва кивнув, снова начали швырять в лицо друг другу цифры и даты.

Кармеле сказали, что ее нанимают для исполнения второй женской роли в снимающемся фильме, что начать работать она должна в следующую пятницу, что получит за съемки двести пятьдесят тысяч лир, из коих пятьдесят тысяч будут выплачены ей немедленно.

Появилась секретарша с готовым контрактом.

– Вы обязаны всем вот ему,– сказал Кармеле человек, сидевший за столом, и указал на Викариа.– Когда мы увидели вашу пробу, все были против. Но с ним сладить невозможно: он всегда своего добьется. Это диктатор!

Викариа улыбнулся.

– Она всем обязана Гарани,– сказал он тихо. И, обращаясь к Кармеле, спросил: – Как твоя фамилия?

– Пампилли. Кармела Пампилли.

– И ты оставишь это имя для кино?

– Да, конечно! – Но потом, спохватившись, она неуверенно произнесла: – То есть... нет... я хотела бы взять имя Лукреция...

– Лукреция...– произнес, вторя ей, Викариа.– Лукреция Пампилли...

Он задумчиво посмотрел на нее.

– Зачем это? Нет, это тебе не идет,– снова произнес он.– Поверь мне, Кармела звучит намного лучше.

– Как скажете, доктор.

– Значит, я пишу: Кармела Пампилли? – спросила секретарша.

И она вписала от руки имя и фамилию в бланк контракта.

– Фотограф! Где фотограф?! – крикнул человек за столом.– Ну где болтается этот болван? Я ему плачу, а он...

Болван появился на середине фразы с фотоаппаратом наизготовку.

– А! Вот и вы! – сказал, нисколько не смутившись, сидевший за столом человек.

Он подозвал Кармелу к себе:

– Встаньте-ка вот сюда, между вашим президентом и вашим постановщиком. Витторио, иди же сюда!

«Почему он заставляет меня фотографироваться рядом с собой? – подумала Кармела.– Ведь он же был против меня!»

В руку девушки вложили ручку и указали места на страницах, где она должна была расписаться. Несколько раз вспыхнул магний фотоаппарата.

– Новая находка «Империал-филмз»,– объявил президент, задавая тем самым тон подписям под снимками, которые будут переданы представителям прессы.

Пришел кассир и вручил Кармеле пятьдесят тысяч лир. Церемония завершилась. На кинорынок была запущена новая легенда, новый миф. «Замеченная известным кинорежиссером Викариа юная официантка за одни сутки становится кинозвездой». И это не было ни абсолютной правдой, ни стопроцентной ложью. Разве не в ресторане заметил ее Викариа? Как объяснить публике то, что она была горничной в соседнем отеле? А что же она тогда делала в ресторане? Выдать ее за официантку было много проще, да это не очень и меняло дело. К тому же после этого каждая официантка по всей Италии начнет мечтать о том, что наступит день, когда Викариа случайно забредет пообедать в ее ресторан и предложит ей роль. И было совершенно невозможно объяснить всем то, что если Кармелу и выделили из общей массы, то именно потому, что она была не как все, что было в ней что-то особенное, что проявилось в ее отношении к Санциани и что явилось истинной причиной ее везения. Ей было предначертано воплотить в себе чудо за тех девушек, кого это чудо никогда не коснется.

Когда Кармела собралась уже уходить, появился Гарани с последними страницами сценария.

– Ну как? – улыбаясь, спросил он Кармелу.

Бросившись ему на шею, она прошептала на ухо «спасибо». Сны не обманули ее, судьба ее переменилась именно из-за Гарани, но изменилась таким образом, о котором она и мечтать не смела.

В то мгновение, когда она его обнимала, Гарани держал девушку ладонями за талию. Его взволновал свежий запах детства и одеколона, который уже дважды так дорого стоил ему в жизни.

– Поужинаешь со мной сегодня? – спросил он.

– С вами? С вами, доктор? – спросила очарованная Кармела.– Да, конечно!

И, засмущавшись, убежала.

– Браво, браво, Марио! – иронично воскликнули все присутствовавшие, окружив сценариста.

– Я вот о чем думаю, Марио,– сказал Викариа, отводя его в сторону.– Не совершили ли мы только что очень нехороший поступок? Не принесли ли мы этой девочке несчастья? Представь себе, что после этого фильма ей больше не будут давать роли. Она потеряет место, работу, начнет строить иллюзии, возомнит, что она – великая актриса. Что тогда с ней станет? С кем она останется?

– С мужчинами,– ответил Гарани.

– Да и потом,– добавил Викариа,– вполне возможно, что она и станет великой актрисой...

Глава XII

В огромном зале Сикстинской капеллы госпиталя Святого Духа сестра Цецилия и сестра Пия направлялись к койке под номером 117.

Под куполом восьмиугольной капеллы женское отделение было отделено от мужского таким образом, что больные могли присутствовать на богослужениях. Заканчивалась месса, которую здесь служили поздно, после того как все больные были ухожены.

В помещении бесконечной шеренгой стояли койки, пятьсот коек в одном ряду и пятьсот в другом. Лучи солнца, падавшие сверху через равномерно проделанные в стене окна в стиле Ренессанса, как светящиеся колонны, освещали эти ровные шеренги человеческих страданий.

Запах кадила смешивался с запахом эфира, и время от времени литургические пения братьев-госпитальеров прерывались хрипами, стонами или криками страждущих.

Можно было подумать, что недавно возле собора прошла грандиозная битва. Вот уже более пяти веков этот госпиталь, расположенный рядом с папской базиликой, служил приютом для жертв посланников смерти. Сюда поступали побежденные в великой тихой битве, павшие в борьбе с нищетой, выловленные из Тибра, попавшие в эпидемию, сбитые машинами люди. Тут были кровельщики, которых десница Девы не смогла подхватить в их полете с крыши на землю, задушенные и вообще все те, более значительные числом, кто не был поражен снарядом случая, а отравились ядом времени, который проникал по капле день за днем, месяц за месяцем в их нежные внутренности и подверженные порче ткани. Здесь умирали под звуки «Агнца Божьего».

Подняв глаза кверху, люди могли видеть, как к балочным потолкам по всему залу шли фрески, на которых ученики Гирландайо и Боттичелли изобразили, как Иннокентий III и Сикст IV основывают орден и госпиталь. Внизу, в центральном проходе, шли трубки с кислородом, стояли пузырьки с сывороткой, никелированные стерилизаторы на металлических столах. Контраст был странным, но не столь уж несовместимым с помещением, поскольку на фресках и на кроватях страдания делали лица одинаковыми. Сестры-госпитальерки с четками на поясе и вуалью на уголках головного убора быстрыми шагами шли по плитам пола, в то время как там, на верху капеллы, ангелы внушали вдохновение спящим святым отцам.

Подойдя к кровати под номером 117, сестра Пия и сестра Цецилия остановились. Сестра Цецилия была старой и морщинистой, с красными, огрубевшими от частых дезинфекций руками. Сестра Пия была новенькой: у нее было гладкое, несколько напряженное лицо и маленькое коричневое пятнышко на губе. Слушая пульс Санциани, она глядела на надетые на левую руку маленькие никелированные часики.

Поморщившись и покачав головой, она опустила высохшую руку на простыню. Сестра Цецилия сделала ей знак выйти в центральный проход.

– Пульс почти не прослушивается,– очень тихо сказала сестра Пия.

– Она протянет еще несколько минут,– так же тихо сказала в ответ сестра Цецилия.

Она видела так много умирающих, что ей не надо было ни слушать пульс, ни осматривать больных. Ей достаточно было увидеть глубину глазных впадин, втягивание щек в полуоткрытый рот и тени, которые ложатся на лицо в момент перехода в другой мир, чтобы узнать, что жизнь прекратила сопротивляться смерти...

– Сходите за коляской, сестра Пия,– шепнула сестра Цецилия,– и поставьте ее за дверью. Надо будет немедленно накрыть лицо простыней и как можно скорее убрать отсюда тело, чтобы этого не видели соседи. Да поможет ей Бог!

В этот момент к ним подошла еще одна сестра-госпитальерка.

– Сестру Цецилию спрашивают в приемном отделении по поводу номера сто семнадцать,– сказала она.

– Хорошо, иду,– ответила сестра Цецилия.

И пошла по проходу к выходу.

– Сестра Джованна,– сказала она встретившейся ей госпитальерке,– побудьте рядом с сестрой Пией. Ей может потребоваться помощь.

Проходя через капеллу, она преклонила колени перед алтарем и исчезла в коридоре.

В приемном отделении ее ожидала Кармела. Она сидела на скамье под распятием, держа на коленях приготовленный для Санциани пакет.

При появлении сестры Цецилии она встала.

– Вы ее родственница? – спросила госпитальерка.

Кармела замялась.

– Подруга,– ответила она после паузы.

– Сейчас не время для посещения больных,– сказала сестра Цецилия.– Но я вас все же проведу к ней. Жить ей осталось совсем недолго. Приготовьтесь к тому, что она вас не узнает.– Затем, обратившись к сестре привратнице: – Вы записали данные на нее?

– Да, сестра, но ничего нового, кроме того, что сообщили нам из полиции.

Ведя Кармелу по коридорам и дворикам, сестра Цецилия коротко рассказала ей, что случилось с Санциани. Графиню привезли в госпиталь без сознания, с переломом шейки бедра.

– Это большая кость ноги, вот тут,– добавила сестра Цецилия, показывая на бедро, так как увидела, что Кармела не поняла медицинского термина.

Поскольку такой перелом требовал хирургического вмешательства, попытались сделать кольцевое сечение, но старая дама была очень слаба и не смогла бы перенести болевого шока при операции.

– Она очень измождена,– сказала сестра Цецилия.– К тому же она, вероятно, ударилась при падении головой, и, когда пришла в сознание в зале, ей начало казаться, что она вернулась в тот монастырь, где воспитывалась в детстве. А когда к ней пришел для исповеди священник, она вообразила, что это было ее первое причастие. Она без конца говорила словно девочка. Эта женщина, вне сомнения, родилась в богатой семье.

– И что же она говорила? – спросила Кармела.

– Я не прислушивалась. У меня на это нет времени. У нас их столько, знаете!

Они шли по двору, построенному в стиле монастыря, с двумя ярусами колонн и окон в готическом стиле.

– Когда-то эта часть приюта предназначалась для людей благородного происхождения,– произнесла сестра Цецилия.

И тут они увидели, как открылась боковая дверь и медленно, словно из толщи стены, из нее появилась тележка, которую толкала перед собой сестра Пия.

Сестра Цецилия остановилась.

– Вот она. Вы пришли слишком поздно,– произнесла она, осеняя себя крестным знамением. Затем, подойдя к тележке, она откинула верхнюю часть простыни и спросила Кармелу: – Это ведь она, не так ли?

Кармела ни разу в своей жизни не видела покойников. Она смогла лишь утвердительно опустить ресницы. Сердце ее едва не остановилось, и на несколько секунд перед глазами все пропало в черном тумане.

– Сколько ей было лет? – произнесла Кармела.

Сестры недоуменно переглянулись.

– Я хочу сказать,– пояснила Кармела,– в каком возрасте она себя представляла в разговоре.

– Не знаю,– сказала сестра Пия.– Но мне кажется, что она потом полностью пришла в сознание и больше уже не бредила. Сегодня утром, посмотрев на меня, она сказала: «Как? Неужели жизнь уже кончилась?» После этого она не произнесла больше ни слова.

Сестра Цецилия опустила простыню.

– А кто позаботится о погребении? – спросила она.– Вы или мы? Если мы, ее похоронят в общей могиле.

Кармела вспомнила о могиле в соборе Сиены.

– А если похоронить отдельно?

– Концессия на три года будет стоить семь тысяч шестьсот лир.

– Я их вам дам,– сказала Кармела, ощупывая только что полученные деньги.

– Вы можете оставить деньги в приемном отделении. Мы сделаем все, что нужно.

Кармела стала думать, как могло случиться, что накануне в павильоне киностудии она так горько заплакала при мысли о том, что графиня умерла, а теперь у нее не было слез, а лишь ощущение слабости во всем теле.

– Может быть, выпьете кофе? – сказала сестра Пия, увидев посеревшее лицо Кармелы.

– Нет, спасибо, не стоит,– ответила девушка.– Я лучше пойду.

– И вы ступайте, сестра Пия,– сказала сестра Цецилия.– Не надо здесь стоять,– добавила она, указывая на труп.

Сестра Пия налегла на ручки тележки и продолжила свой путь.

– Вы это принесли для нее? – спросила сестра Цецилия, указывая на пакет, который Кармела держала в руках.– Может быть, вы пожелаете оставить это какой-нибудь другой больной? У нас они все такие бедные!..

Не говоря ни слова, Кармела открыла пакет, вынула флорентийское зеркальце и протянула пакет монахине.

И пошла к выходу.

По пути она машинально поднесла зеркальце к лицу.

В овале из позолоченного серебра она увидела рядом со своим лицом останки Санциани, которые удалялись под своды готического храма.

Накрытое белой простыней, это тело с выступающими ступнями, напоминавшее каменное надгробие и бывшее некогда столь красивым, катилось в последний путь на тележке для бедняков, и колонны монастыря отбрасывали на проплывавшее мимо них тело поочередно то тень, то свет...

Наконец Санциани пропала с зеркала...


Париж,

19 апреля 1954 года


Читать далее

Морис Дрюон. Сладострастие бытия
От автора 14.04.13
Часть первая 14.04.13
Часть вторая 14.04.13
Часть вторая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть