ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Онлайн чтение книги Смелая жизнь
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ГЛАВА I

Старые знакомые

Прошло пять лет. После знаменитого Тильзитского свидания, когда два императора по-братски обнялись на неманском плоту в виду двух великих армий, снова надвинулась черная туча над Россией.

Ровно через пять лет забушевала новая военная гроза, и французские войска опять откликнулись на боевой призыв своего императора. Тильзитское, а за ним и Эрфуртское братское свидание с Александром — все было забыто тщеславным Наполеоном, жаждавшим все новых и новых побед.

В 1812 году, в июне месяце, великая армия Наполеона приблизилась к Неману и стала по ту сторону пограничной реки.

А по эту сторону ее русские войска почти и не готовились к встрече с незваным гостем или готовились вяло, не энергично, надеясь на медленность неприятеля, а еще более на свою силу, уверенные в полной победе русского оружия.

В Вильне находился в это время уже более месяца император Александр, прибывший сюда для смотра войск и маневров, производимых запоздалыми войсками. В честь державного гостя устраивались балы, вечера. Празднество сменялось празднеством, торжество следовало за торжеством. Деятельное участие в этих празднествах принималажившая в Вильне и ее окрестностях польская и польско-литовская знать.

Стоял чудесный июньский вечер, один из тех вечеров, когда природа, точно застывшая в чудесной живой картине, благоухает цветами, дышит свежестью и ослепляет взоры богатством и прелестью красок.

В роскошном имении графа Бенигсена, Закрете, расположенном в нескольких верстах от Вильны, среди сосновых лесов, собралось громадное блестящее общество. Это флигель- и генерал-адъютанты давали бал императору Александру. Роль хозяйки этого великолепного бала выпала на долю графини Бенигсен, предложившей для этой цели свой загородный дом в Закрете.

Этот дом казался теперь настоящим сказочным замком. Миллиарды огней сверкали и переливались в его бесчисленных окнах. В накуренных благовонными травами залах все сверкало и переливалось в искрометных лучах — и золото, и серебро, и бронза. Усиленные оркестры музыки помещались на хорах. Гирлянды цветов обвивали потолок и стены комнат, превращая их в сплошной цветник.

Ровно к 10 часам вечера стали съезжаться приглашенные, весь цвет местной аристократии, с женами и дочерьми.

Разодетые молоденькие «пани» птичками выпархивали из экипажей и в сопровождении своих мужей, отцов и братьев входили в большой зал, убранный с небывалой роскошью.

Все лучшие красавицы Вильны и его окрестностей находились здесь.

И панна Тизенгаузен, впоследствии графиня Шуазель-Гуфье, очаровательная девушка, оставившая потомству записки о войне 12-го года, и красавица Радзивилл, сестра знаменитого князя Радзивилла, собравшего при вступлении Наполеона целый полк из польской аристократической молодежи, и графиня Коссаковская, и красавицы золовки ее, обе сестры Потоцкие, и много-много других. Словом, целый великолепный букет, составленный из первых виленских красавиц.

Император прибыл к 11 часам и вошел в бальный зал в сопровождении свиты блестящих флигель-адъютантов и целого сонма первых польских магнатов.

Оркестр грянул польский. Александр, взяв за руку хозяйку дома и почтительно склонившись в ее сторону, с истинно царским достоинством, смешанным с неподражаемой простотою, повел свою даму, приковывая к себе общее внимание толпы.

— Ах, барон, какая прелесть ваш император! — неожиданно сорвалось с уст черноглазой молоденькой дамы, сидевшей неподалеку от двери и не принимавшей участия в танце.

— О, да! — произнес ее кавалер, высокий, длинноногий генерал в уланском колете Литовского полка, и тотчас же, любезно улыбаясь своей собеседнице, добавил с сильным немецким акцентом в произношении: — Император — это сама красота, и притом он добр, как ангел.

— Ах, правда! — искренним, почти детским звуком сорвалось с уст молоденькой пани, и глаза ее восторженно приковались к лицу императора.

Она вся была скорее похожа на милого, оживленного и беспечного ребенка, нежели на взрослую женщину, так юно, свежо и наивно было ее белое личико, таким неподдельным чувством сияли черные глазки.

Длинный барон после минутного молчания обратился к ней снова:

— Но почему вы, пани, не желаете принять участия в общем веселье? Или вы не любите танцевать?

— О, нет, напротив, — поспешила она ответить. — Но я так еще недавно в Вильне и знаю очень немногих среди здешнего общества… И потом, здесь все такие важные дамы, а я ведь только жена ротмистра, — добавила она.

— О, за этим дело не станет! — любезно произнес ее кавалер и, предупредительно вскочив со стула, бросился в ту сторону залы, где стоял цвет гвардейской польской и русской молодежи.

Красавица пани осталась одна. На ее лице мелькнула тревога.

«Ах, зачем убежал этот длинный барон? — думала она с тоскою. — Это почти единственный, кого она знает здесь на балу! И куда запропастился ее милый Казя, которому пришло в голову тащить на этот бал ее — скромную маленькую провинциалочку!»

И она тревожно оглядывалась во все стороны, отыскивая среди блестящих мундиров синий колет мужа.

«Вот он, наконец-то!»

И разом тревога покинула прелестное личико, а глаза засветились радостным блеском навстречу высокому, уже не очень молодому, но красивому ротмистру.

— Ты одна, крошка? — изумленно произнес он, приблизившись и улыбаясь жене. — А я думал, что барон Штакельберг займет тебя и развлечет немного, пока я поговорю с кем мне следовало.

— Ах, милый Казимир, — чистосердечно вырвалось из уст молодой женщины, — мне так скучно здесь на балу! Я никого не знаю, и никто не знает меня… И этот этикет, и это степенное веселье! О, как все это не похоже на наши домашние вечера! Право, гораздо лучше было бы мне остаться в замке…

— Ну не ребенок ли ты, Зося? — произнес с нежным укором ротмистр. — Твоему мужу необходимо было попасть на этот бал, поговорить с начальством, отблагодарить его как следует за полученное назначение… Иметь эскадрон в славном Литовском полку — ведь это большая честь, Зося… И вообще, носить мундир этого полка не то что служить в гродненских уланах, моя малютка!.. Увы! Ты вряд ли поймешь это, дитя!

— О нет! Я понимаю! Я все понимаю, Казимир! Но от этого мне не лучше, право… Я так боюсь за тебя… — с невольной грустью произнесла молодая женщина, и глаза ее затуманились слезами. — Литовский полк стоит первым по соседству с неприятелем, и я боюсь, ах, я боюсь за тебя, мой друг!

— Не будь ребенком, Зося! — произнес с укором ротмистр. — Успокойся, дитя! Бог милостив, со мной не случится ничего дурного… Взгляни, однако, вон идет сюда барон Штакельберг с молодым генералом! Он ведет к тебе танцора, крошка! О-о! И какого еще танцора. Ты удостоилась большой чести, дитя!

Взглянув на приближающегося свитского генерала, еще очень молодого и красивого, юная пани так и вспыхнула румянцем удовольствия и удовлетворенного тщеславия.

Действительно, Зося Линдорская — так как это была она, маленькая паненка из старого замка Канутов, — удостоилась большой чести: ей предстояло танцевать с Ермоловым, одним из корпусных командиров, входившим тогда в большую славу, любимцем императора Александра.

Среди перекрестного шепота зависти, зазвучавшего теперь вокруг Зоей, молодая женщина подала руку Ермолову и, под плавные, удивительно мелодичные звуки экосеза, вступила с ним в ряды танцующих пар.

Полная неги мелодия, казалось, наполняла собою все уголки залы. Она поднималась волною и уносилась чарующими звуками через открытые окна ярко освещенной бенигсеновской виллы куда-то вдаль, словно поддразнивая безмолвие и тишину благоуханной июньской ночи…

Все плавно кружилось, двигалось и скользило под эти чарующие звуки: и ордена, и ленты, и золотом шитые мундиры придворных, и легкие, как облако, наряды красавиц…

Под эти звуки хотелось подняться над толпою и нестись куда-нибудь высоко, быстрее птицы, скорее ветра, и слушать их, эти звуки, без конца слушать…

Высокий красивый человек в генеральской форме, стоявший впереди нарядной толпы, отступившей от него на почтительное расстояние, невольно глубоко задумался под эту чудную мелодию, под эти чудесные звуки… Высокий человек думал: «Они танцуют… они веселятся — эти взрослые большие дети… И пусть танцуют… и пусть веселятся… Через несколько дней многие из них будут находиться под градом картечи… иные звуки наполнят их слух… А эти нарядные женщины в роскошных туалетах, они улыбаются, щебечут… Но эти бальные платья, подумать только, заменятся траурными плерезами, и все это — по одной безумной прихоти ненасытного корсиканца, мечтающего победить в своих дерзких мыслях Европу…»

Высокий человек думал, а бал вокруг него кипел и бил ключом веселья… Свита почтительным полукругом стояла за ним, глядя ему в глаза, стараясь предупредить малейшее его желание.

Вдруг что-то необычайное произошло в зале… Какое-то движение… словно шелест ветра пробежал по этой веселой, смеющейся, нарядной толпе.

— Посланный с передовых позиций!.. — пронеслось по зале, и взоры всех присутствующих обратились к двери.

В лице высокого человека, окруженного свитой, дрогнуло что-то… Музыка разом смолкла… Танцы остановились… Толпа подалась назад, раздвинулась, очищая дорогу…

Прямо к государю шли двое. В одной небольшой, но плотно сколоченной фигуре все сразу узнали генерал-адъютанта Балашова. Рядом с этим, известным всему Вильну, свитским генералом, пользовавшимся любовью и доверием императора Александра, подвигался, с усталым, измученным лицом, в покрытом пылью литовском мундирел совсем еще молодой офицерик.

Вот он быстро приблизился, вот вытянулся в струнку перед государем… Вот с уст его срываются слова рапорта… Рука, подавшая донесение от начальства, дрожит.

— Французы подошли к Неману, ваше императорское величество… Наши аванпосты заметили их на заре около местечка… Они готовятся к переправе, — рапортует не громко, но ясно и четко юный офицерик, и глаза его, впившиеся в глаза государя, так и сыпят искры, так и горят…

Что-то знакомое чудится Александру в этом юном лице, в детски чистом, открытом взоре, в добродушной складке крупного рта, во всем полудетском лице, смуглом и усталом.

— Наши разведчики, — продолжает рапортовать офицерик, — открыли аванпосты неприятельского передового разъезда…

Молодой, чуть глуховатый голос офицерика так и звенит… вот-вот надломится… оборвется… а сам он стоит, не шелохнется, вытянувшись в струнку, с окаменелым, как у статуи, лицом, и только глаза, одни глаза горят неизъяснимым чувством восторга и обожания…

Император выслушивает рапорт молча, спокойно, но в лице его; в морщинах лба заметно волнение… Прежде чем отдать приказание окружавшей его свите, Александр, движимый непреодолимым желанием осчастливить смуглого офицерика, положил ему руку на плечо и спросил кратко:

— Ваше имя, поручик?

— Александров, ваше величество!

Александров?! Так вот кто это! Его нареченец-герой! И все лицо императора затеплилось лаской…

В один миг мелькнул перед ним его дворцовый кабинет… массивная дверь… и юный солдатик-улан, рыдающий у ног его, монарха… Но видение пришло и так же быстро умчалось куда-то… Привезенная важная новость поглотила целиком все внимание императора…

Вокруг государя уже толпились, в ожидании приказаний, все его первые слуги, все его главнейшие полководцы: и Барклай-де-Толли, с длинным, немецкого типа лицом, и Багратион, с добродушием и отвагой в восточных глазах, и молодой Ермолов, только что покинувший свою даму, и целый сонм молодых и старых генералов, ожидавших царского слова.

И слово было произнесено. В двадцать четыре часа по этому слову русские войска очистили Вильно, сожгли мосты и отступили внутрь России… По этому же слову доверенный Александра помчался к стану неприятеля с письмом от императора к его могучему противнику — императору Наполеону.

Молоденький офицерик, привезший доклад государю, видел, какою тенью подернулось обожаемое лицо монарха, какая мучительная борьба отразилась во всех его благородных чертах. Молоденький офицерик знал лучше всякого другого, что Александр жалеет каждую пролитую каплю крови своих солдат и что нарушение мира Наполеоном тяжелым камнем пало ему на душу.

Но молоденькому офицерику некогда было предаваться тяжелым мыслям. В один миг его оттеснили от свиты, и целая толпа нарядных дам и блестящих мундиров окружила его непроницаемой стеной.

— Вы сами видели неприятеля? — слышалось сквозь перекрестную трескотню вопросов.

— Много их? Готовятся к переправе?

— Ах, боже мой! Как вы устали!.. Принесите же ему прохладительного!

— Лимонаду, мороженого! Чего хотите?

И сотня прелестных ручек протянулась к смущенному офицеру со всевозможным питьем.

Юноша окончательно растерялся при виде такого любезного приема. Глаза первых русских и польских красавиц, ласково устремленные на него, сияли ему одному ободрением и приветом. Вся нарядная, блестящая толпа гвардейской молодежи, так резко подчеркивающая своей пышностью его скромный мундир и офицерские эполеты, с нетерпением ждала его рассказа. Смущенно оглянул он окружавшее его общество, и вдруг его темный взор встретился с другим взором, таким же растерянным и смущенным, но близким, милым и почти родным. Мгновенно глаза его остановились на черных глазках юной красавицы с детски наивным, прелестным личиком.

— Зося! Панна Вышмирская! — вырвалось счастливым звуком из груди молоденького улана. — Зося Вышмирская! Какими судьбами?

— Пан Дуров!.. Над… — ответил взволнованный голосок и разом осекся; черные глазки потупились. — Вот где и когда встретились! — лепетала красавица задыхаясь, вся взволнованная и счастливая неожиданной встречей.

Затем, смущенно окинув всю окружающую толпу, добавила быстро, чуть слышно:

— Пойдемте отсюда, пойдемте!.. Мне так много надо рассказать вам…

И, разом отбросив смущение, она гордо подняла свою головку и, бросив в толпу: «Это — лучший друг моего детства», — вывела из нарядной толпы юного офицера.

— Ну, что вы? Как ты? Господи, ведь пять лет не видались! Целых пять лет, Надя, милая, сестричка моя ненаглядная! — лепетала Зося, очутившись со своим спутником в одном из уголков зимнего сада, где не было ни души и где она могла поболтать на свободе с так неожиданно встретившимся ей на пути другом.

— Да, да! — отвечала так же радостно и возбужденно Надя (так как литовский улан, привезший вести государю, была Надя Дурова, теперь корнет Александров). — Да, да, целых пять лет! А вы так мало изменились за это время, Зося!

— Да и вы… и ты то есть… — путалась та. — А я замужем! — добавила она, и глаза ее мягко засветились. — Я замужем за Линдорским… Помнишь, тогда, в саду Канутов, я говорила тебе?.. Помнишь?.. Я еще такая глупая была в ту пору, — застенчиво краснея, добавила молодая женщина. — А потом пан Линдорский снова сделал мне предложение… Дядя Канут советовал принять его, и я вышла замуж… Иначе, впрочем, и не могло быть, — прибавила она с задумчивой нежностью, — и я ничуточки не раскаиваюсь в этом. Я так люблю Казимира!.. А вы? А ты, Надя?.. Я слышала, ты была отозвана к государю в столицу… Юзеф говорил… Мы совсем потеряли тебя из вида… Потом узнали, что ты служила в мариупольских гусарах под именем Александрова… Правда?

— Правда! — отвечала Надя. — Но недостаток средств заставил меня выйти оттуда и поступить в Литовский полк, где живут более скромно…

— Ах, и мой муж недавно получил назначение в этот же полк, — весело подхватила Зося, — и вы будете однополчане… Вот-то хорошо будет!..

И вмиг перед Надей очутилась прежняя шалунья-паненка, кружившаяся с нею в костюме эльфы пять лет тому назад в старом замке Канутов, и вмиг все далекое прошлое приблизилось разом к девушке-улану.

— А где же Юзек? — спохватилась она, и перед ее мысленным взором предстал образ розового юноши, с которым она делила солдатскую лямку прежних годов.

— О, Юзеф не то что ты! Он вышел в отставку, наш Юзеф, — оживленно рассказывала Зося. — Женился на Яде, помнишь, насмешнице Яде, старшей дочке дяди Канута?.. Теперь он зажил настоящим помещиком в старом замке. Ведь Юзя никогда не чувствовал особенного влечения к военной службе… Как только умер дядя Канут, он заменил его в доме, и лучшего хозяина и помещика трудно сыскать в окрестностях Гродно. Это не то что ты или мой муж… Да вот и он, кстати! — с гордостью добавила Зося, и вдруг по лицу ее пробежала счастливая улыбка.

— Казимир! Казя! — крикнула она оживленно навстречу приближающемуся к ним Линдорскому. — Узнаешь старого знакомого?

— Еще бы! — весело откликнулся тот и горячо пожал протянутую ему Надей руку. — Да и к тому же вы нимало не изменились за это время, пан поручик! Тот же молодой мальчик, каким были в дни вербунка — помните? — когда я впервые встретил вас в корчме в вашем синем казачьем чекмене. И потом мы так часто говорили о вас с женой… Она вас никогда не забудет… Вы спасли ее брата под Фридландом, и этого довольно, чтобы помнить вас во всю жизнь…

«О, милая Зося!» — хотелось воскликнуть растроганной Наде, и она с трудом удержалась, чтобы не поцеловать улыбающееся ей задушевной улыбкой личико…

Балу у Бенигсенов не суждено было продолжаться в эту ночь. Государь, сопровождаемый свитой, уехал; за ним разъехалась и высшая знать. Остался кое-кто из польского дворянства, но и тем как-то не танцевалось. С отъездом высочайшего гостя бал потерял всю свою прелесть.

Зал уже опустел наполовину, когда шеф литовцев, генерал Штакельберг, подозвал к себе Надю и, дав ей инструкции, приказал немедленно скакать к русским аванпостам.

— Скоро увидимся, — пожимая ее руку, произнес Линдорский, прощаясь с мнимым уланом. — Завтра я должен ехать принимать эскадрон от прежнего начальника.

— Прощайте, Саша! — произнесла ласково Зося, и глаза ее с нежным участием обратились к лицу девушки-улана. — Дай бог, чтобы эта война сошла вам так же благополучно, как и Прусская кампания. А я буду, так же, как и тогда, молиться за вас… за вас и за Казимира… Может быть, моя молитва будет угодна богу… — произнесла она с Невольной грустью, и глаза ее наполнились слезами.

И эти грустные глаза, и не менее их грустный голос всю обратную дорогу преследовали Надю. Ей чудилось в них какое-то страшное предчувствие, какая-то горечь печали… Что-то смутное надвигалось впереди, что-то роковое и неизбежное, как судьба…

Девушка уже не ощущала в себе той горячности и жажды «дела», какие испытывала в первый Прусский поход… И молодой задор, и юношеская пылкость отступили куда-то… Кровавые ужасы войны не казались такими пленительными, как прежде… В ее душе резкими, яркими, точно огненными буквами стояли три слова — единственное, что посылало ее в бой, — и эти три слова были: честь, родина, император…

ГЛАВА II

У костра. — Едва не открывшаяся тайна. — На разведках

Теплая, лунная, светлая ночь окутала природу, а заодно с нею и небольшую деревушку, около которой остановились литовцы эскадрона Подъямпольского.

На опушке соседнего с нею леса, у догорающего костра сидело четверо офицеров. Они тихо разговаривали между собою вполголоса, по привычке, несмотря на то, что неприятельские аванпосты были далеко.

Один из офицеров, высокий, черноглазый, с очень смуглым нерусским лицом и маленькими усиками над чуть выпяченными губами, лежал на спине и, закинув руки за спину, смотрел, не отрываясь, на серебряный месяц, выплывший из-за облаков. Он улыбался чему-то беспечной детской улыбкой, какой умеют улыбаться одни только южане.

— О чем задумался, Торнези? — окликнул его маленький, кругленький офицерик, сидевший на корточках у самого костра и ворошивший уголья концом своей сабли. — Пари держу, что унесся снова в свою благословенную Макаронию?! Скверная, братец ты мой, страна! Уж от одного того скверная, что позволила себя подчинить корсиканской пантере… Правду ли я говорю, Сашутка? — обратился маленький офицерик в сторону набросанных в кучу шинелей, из-под которой высовывались ноги в запачканных ботфортах с исполинскими шпорами.

Груда шинелей зашевелилась, и из-под нее выглянуло смуглое лицо поручика Александрова, или, вернее, Нади Дуровой, в ее уланском одеянии.

— Я не могу судить об Италии, не зная ее, — ответила она недовольным, усталым голосом. — И вообще, зачем ты разбудил меня, Шварц? Сегодня мне не грешно было бы выспаться как следует. Ведь моя очередь идти в секрет.[10]Идти в разведку

— О, Италия чудесная страна! — продолжал между тем черноглазый офицер, все еще не отрывая взора от неба. — И я верю — придет час, и она жестоко отомстит зазнавшемуся врагу. Наша армия не велика, но она дышит воодушевлением и любовью к родине. Маленькие дети в самом раннем возрасте и те готовы сопровождать своих отцов для освобождения родины. Если перебьют мужчин — женщины встанут под знамена нации и возьмут оружие в руки, и лавры Наполеона будут посрамлены! — заключил он убежденным тоном.

— Не увлекайся, Торнези! — послышался сильный голос, и рослая фигура офицера словно вынырнула из мрака и приблизилась к костру. — Что можете сделать вы, когда мы, русские, сильные победами русские, отступаем перед «ним»!..

— Ах, не то, это не то! — неожиданно прервала вновь пришедшего Надя. — Это вовсе не отступление, не бегство. Верь мне, Чернявский! Вчера я слышал разговор Линдорского с Подъямпольским. Подъямпольский говорит, что план Барклая уже выполнен наполовину: заманить как можно дальше в глубь страны неприятеля, чтобы потом сдавить его как бы железными тисками. Вот он в чем заключается пока. И потом, сам государь желает как можно дольше избегнуть кровопролития, сохранить в целости войско. Потому-то мы отступили.

— Жаль! — произнес, поднимаясь с земли, черноглазый итальянец. — Очень жаль! Я горю желанием как можно скорее затупить мою шашку о проклятые кости этих французов… И мой брат тоже… Не правда ли, Джованини? Ты одного мнения со мной?

Тот, к кому были обращены эти слова, поднял с земли (он лежал у самого огня) лохматую голову и заговорил с заметным иностранным акцентом, искажая слова:

— О, чем больше искрошить этих синих дьяволов, тем больше надежды получить отпущение грехов. Когда они поймали нашего отца и повесили его, как дезертира, за то только, что он не хотел указать им расположение наших сил, и когда я увидел нашу рыдающую мать у его трупа, я поклялся отомстить, отомстить жестоко, во что бы то ни стало отомстить всем, кто носит французский мундир… И вот — час этот близок! Когда заговорили о войне с Россией, мы с братом пришли под ваши русские знамена и не только из чувства мести за гибель нашего несчастного отца, а за побежденную нашу страну, за милую родину, которая рано иди поздно, а должна воспрянуть… Пришли побеждать или умереть в ваших рядах… Но, верю, вы победите… вы победите, я чувствую это всеми фибрами моего существа!..

Уголья в костре вспыхнули в это мгновение в последний раз и ярко осветили побледневшее от возбуждения молодое лицо Торнези. Это лицо дышало такой неподдельной восторженностью, такой решимостью и мощью, что смуглый, некрасивый Торнези казался почти красавцем в эту минуту своего великолепного порыва. Надя быстро высвободилась из-под шинелей, вскочила на ноги и, подойдя к нему, произнесла дрожащим от волнения голосом:

— Побольше бы такого воодушевления в нашем войске — и, клянусь, победа была бы уже за нами! Ты, Торнези, говоришь, как истинный сын своей родины или как русский! Позволь мне пожать твою руку!

— Русские, итальянцы или испанцы, — горячо перебивая ее, вскричал маленький Шварц, — тут нация не имеет, по-моему, никакого значения. У каждого истинного сына своей родины должна закипать кровь при слове «война». И не только у мужчин: эта любовь к родине должна быть и у детей, и у женщин! Что Торнези с его воодушевлением патриотизма! Торнези — мужчина, воин, пусть иностранец, но дело русской победы слишком близко ему, и такое воодушевление неудивительно у него. А вот Чернявский рассказывал вчера, что у нас, в нашей армии, служит женщина! Вот это я понимаю!

— Что? — вырвалось у обоих братьев разом, в то время как Надя заметно дрогнула и побледнела при последних словах маленького Шварца.

— Женщина служит в войске, — невозмутимо продолжал тот. — Она проделала всю Прусскую кампанию под видом солдата. Но я вряд ли сумею рассказать вам об этом как следует. Пусть расскажет Чернявский.

Тот, кого звали Чернявским, выдвинулся из темноты и приблизился к группе. Высокий, белокурый, не первой молодости офицер, он казался чем-то озабоченным и серьезным.

— Нет ничего удивительного в этом, — произнес он с едва уловимой грустью в голосе, — если не хватает сил у мужчин покончить с зазнавшимся непрошеным гостем, женщины идут к нам на подмогу и становятся в наши ряды. Стыд и позор нашему оружию… Можно думать, что Барклай умышленно играет в руку Наполеона… Вечное отступление без передышки!.. Ей-богу, похоже на бегство!

— Не злись, Чернявский! — засмеялся Шварц. — Злость не способствует пищеварению, а ты и так худ, как палка! Лучше расскажи нам про эту амазонку; мы все сгораем от любопытства узнать про нее. Не правда ли, Александров? — неожиданно обратился он к Наде.

Последняя молча кивнула головою. Она боялась произнести хоть слово, боялась, что голос ее дрогнет и изменит ей. Она отошла немного от костра, чтобы тлеющие уголья, все еще озарявшие своим красивым отблеском лица сидящих, не дали возможности заметить собеседникам ее взволнованного, глубоко потрясенного лица. Ей казалось теперь, что весь этот разговор затеян Шварцем с целью выдать ее — Надю — перед лицом товарищей.

«Но каким образом мог он проникнуть в ее тайну, как мог узнать то, о чем не подозревала до сих пор ни одна душа в полку?» — томительно выстукивало насмерть перепуганное сердечко девушки.

И она тревожно прислушивалась к тому, что говорил Чернявский, нимало не подозревавший, какую бурю производили его слова в душе одного из присутствовавших офицеров.

— Да, господа, это удивительная девушка! — своим грустным голосом говорил он. — Она, несмотря на юный возраст, разделяла все трудности Прусского похода заодно с полком в качестве простого солдата; была два раза в бою, а за Гутштадт имеет солдатского «Георгия» в петлице. И теперь, говорят, она снова в войске, и никто не знает ни ее самой, ни даже той части, где она находится. Это ли не геройство?

— Хороша она? — спросил Торнези первый своим иностранным говором типичного итальянца.

— Не думаю! — расхохотался Шварц. — Наверное, какой-нибудь урод, потерявший надежду на замужество и вследствие этого облекшийся в солдатский мундир!

Вся кровь вспыхнула пожаром в жилах Нади… «Как они смеют думать так о ней, о ней, получившей „Георгия“ за храбрость, лично известной государю, о ней — Александрове, о кавалеристе-девице, готовой положить голову за честь и славу родины! Как они смеют думать, что она пошла в армию только из боязни одинокой старости, из боязни скуки без семьи и мужа?! Она?! О!!!»

И, не отдавая себе отчета, молодая девушка крикнула в запальчивости, блеснув в сторону Шварца разгоревшимися, негодующими глазами:

— Ложь! Неправда! Сущая ложь! Клянусь честью, это не урод и не потерявшая надежду на замужество старая дева, а человек, всей душой привязанный к походной военной жизни! Человек, для которого родина, служение ей — цель и смысл всего существования, всей жизни!

— Браво, Сашутка! Браво! Вон оно где сибирскую кровь прорвало! — вскричал окончательно развеселившийся Шварц. — Настоящий ты рыцарь, защитник угнетенных, Саша! Только что ж это ты не сказал нам раньше о твоем знакомстве с амазонкой, как бишь ее имя?

— Имени ее я не знаю, — разом опомнившись и приходя в себя, смущенно произнесла взволнованная Надя. — Я случайно только встретился с нею в Пруссии… разговорились и…

— И она, пленившись тобою, открыла тебе свою тайну? — вмешался черноглазый Яков, младший из братьев Торнези. — Не скромничай, Сашутка, и выкладывай все, как было…

— Может быть, и так, — уклончиво отвечала Надя, проклиная в душе и свою излишнюю заносчивость, и неосторожность, чуть было не погубившие ее тайну.

Но от маленького Шварца было не так-то легко отделаться. История с загадочной амазонкой и невольное участие в этой истории их «Сашутки» затронуло любопытство офицера. В его мозгу блеснуло нечто похожее на догадку. Не отрывая пристального взгляда от лица Нади, Шварц произнес веселым голосом, с чуть заметно прозвучавшими в нем нотками подозрительности и иронии:

— Слушайте-ка, что мне сейчас пришло в голову, мои друзья! Уж не ты ли сам, друг Саша, и есть та амазонка-девица, о которой говорит вся армия? Что вы скажете на это, господа? — обратился он к остальным трем офицерам.

Дружный хохот его друзей был ему ответом. Хорошо, что серебряный месяц скрылся за облако в эту минуту и наступившая внезапно темнота скрыла мертвенную бледность, покрывшую смуглые черты Нади. Сердце ее забилось так, что казалось, вот-вот оно вырвется из груди.

— Что за глупые шутки приходят тебе в голову, — собрав все свое спокойствие и насколько возможно небрежнее бросила она Шварцу. — Ужели ты ничего не мог выдумать поумнее?

— Нет, в самом деле, господа, — не унимался тот, — не странное ли дело: у амазонки, говорит Чернявский, есть солдатский «Георгий» за храбрость, и у нашего Сашутки он есть; амазонка совершила Прусскую кампанию — и Сашка тоже; наконец, Сашке, сам он говорит, 22 года, а ни усов, ни бороды на лице, и водку он не пьет, и талия у него тонкая, как у девицы!

— Ну, усов у него нет потому, что он лапландец, — засмеялся Чернявский. — Правда ли, ты лапландец, Сашук? — обратился он к Наде. — Недаром откуда-то с севера родом!

— Нет, что ни говори, а сознайся, Александров, — подхватил Шварц, — что амазонка и ты — это…

Но ему, на счастье Нади, застывшей в одном сплошном порыве страха и отчаяния, не суждено было договорить своей фразы.

К костру приблизилась новая фигура, и грубый солдатский голос отрапортовал:

— Разведчики готовы, ваше высокородие. Господин ротмистр изволили приказать заезжать…

— Идем, Торнези, люди ждут! — облегченно вздохнув всею грудью, произнесла Дурова. — Или ты забыл, что сегодня наша очередь быть в секрете?

— Не забыл, конечно! — в один миг вскакивая на ноги, веселым голосом отозвался Иван Торнези. — Разве это можно забыть! Что ты, Александров?! Желал бы я не упустить случая и задать как можно больше перцу этим негодяям!

И оба, и Торнези и Надя, сопровождаемые солдатом, отошли от костра, и их фигуры скоро утонули во мраке.

— Желаем вам полного успеха, друзья! — крикнули им вслед оставшиеся у костра офицеры.

— Особенно вам, мадемуазель Сашенька, — донесся до Нади насмешливо-веселый голос Шварца.

— Несносный этот Шварц! — вскричала она сердито, в то время как Торнези расхохотался своим искренним безобидным смехом.

Несколько человек конных улан ждали их у опушки. Надя, как старший офицер и начальник отряда, приказала им спешиться и, обвязав копыта лошадей травою, вести их на поводу с перекинутыми на седло стременами.

Цель участников секрета была как можно ближе подойти к неприятельским позициям и, прикрываясь темнотою, узнать о расположении и силе врага. Это было важное и опасное поручение. Секрет мог быть легко обнаружен французскими часовыми, и тогда, в лучшем случае, отряд был бы перестрелян, а в худшем… Но Надя даже боялась подумать об этом худшем. Их могли перехватить и перевешать всех до единого, как шпионов. Недаром ротмистр Подъямпольский долго уклонялся послать туда молоденького Александрова, которого ему было свыше приказано беречь и всячески охранять от случайностей войны. И только горячая, полная воодушевления речь Нади о том, что солдату позорно уклоняться от опасности, заставила доброго эскадронного согласиться на ее мольбу и командировать ее в секрет в очередь, наравне с другими офицерами.

Весь маленький отряд лазутчиков двигался бесшумно по опушке леса. Надя, ехавшая впереди его, о бок с Торнези, чувствовала и сознавала всю важность возложенного на нее поручения, и сердце ее замирало, и кровь бурно била в виски. И Торнези переживал то же сознание и напряжение. Молодой итальянец уже заранее предвкушал то острое наслаждение, которое постоянно ощущал при каждой новой стычке с врагом.

— О чем ты думаешь, Торнези? — шепотом обратилась Надя к своему спутнику.

— О жизни… — произнес мечтательно итальянец, — о человеческой жизни и о том, как все в ней превратно. Сегодня веселье, смех, пирушка — завтра неприятельская пуля, угодившая в сердце… Боюсь, что моя мать не осушит глаз от горя, если убьют меня или Якова в эту войну… Она так любит нас обоих!

И, помолчав с минуту, он добавил дрогнувшим голосом:

— А у тебя жива мать, Александров?

— Жива! — уклончиво отвечала Надя и добавила чуть слышно: — Должно быть, жива, я давно уже ее не видел!

Да, давно, очень давно! Шесть лет военной жизни пролетели одной сплошной чарующей сказкой. Все, о чем робко мечтала смуглая девочка в темноте прикамских ночей, все осуществилось наконец. Мечты превратились в действительность. И боевая слава, и офицерские эполеты, и успешная служба, и любовь товарищей, и, главное, участие и ласка государя, которую вот уже сколько лет она не может забыть! Все есть у нее, всего она достигла, а между тем неугомонное сердце все еще жаждет чего-то, все мало ему, все влечет его неведомо куда за новой славой, за новыми отличиями. Нет. Высшая, неизъяснимая словами великая любовь, любовь к дорогой родине и к обожаемому, монарху ведет ее по этому пути, так не отвечающему женской природе.

И вот уже шесть лет, как она смело шагает по этому пути.

«А сколько за эти шесть лет могло случиться перемен там, дома, — думает девушка. — Отец — дорогой, милый, жив ли он, здоров ли? А мама? Простила ли она свою негодную Надю, своего казака-девчонку?..»

— Папа, папа! — лепечут беззвучно губы Дуровой. — Повидать бы тебя только на мгновение, папа, убедиться, что ты жив и невредим и простил свою Надю! Я верю, я твердо верю в наше свидание! Я верю, что увижу тебя когда-нибудь, папа! Ведь мое сердце не загрубело, и если я не была у тебя за эти шесть лет, то из боязни только, что твои мольбы остаться дома могли бы нарушить весь план моей жизни… Но я люблю тебя, ненаглядный, и тебя, и маму, и Васю с Кленой, всех вас люблю и помню, милые мои, дорогие…

Слезы затуманили глаза Нади. Вот одна выкатилась и потекла по бледной щеке… вот другая… третья…

— Ваше высокородие! Французы здеся, недалечко! — послышался у самого уха погрузившейся в забытье девушки пониженный до шепота солдатский голос.

Надя вздрогнула, опомнилась, смахнула непрошеные слезы и также шепотом произнесла слова команды.

По этой команде ее уланы свернули с дороги и вместе с лошадьми укрылись в небольшом кустарнике, в чаще леса.

— Ждите меня здесь, — приказывала тем же, чуть внятным шепотом девушка и, бросив повод на руки одного из солдат, сделала знак Торнези следовать за нею, легла на землю и, с ловкостью кошки, поползла на животе в высокой траве.

«Лучше самим сделать это, — мысленно соображала Надя, бесшумно подвигаясь вперед, — и не подвергать людей опасности, а если бы нас открыли внезапно, мы всегда успеем крикнуть на помощь оставшихся в кустах улан».

Но на беду, месяц снова выглянул из-за туч, и в лесу стало заметно светлее.

Ночь, очевидно, не благоприятствовала лазутчикам. Быстро и бесшумно подвигались ползком в траве оба офицера. Торнези ни на шаг не отставал от Нади. Встречные кусты хлестали их по лицу ветвями; порою камни и сухие листья царапали руки, но они бесстрашно подвигались все вперед и вперед. Вот уже частый кустарник стал заметно редеть, и, проползши с минуту, они увидели большую поляну, на которой был раскинут лагерь французов.

Совсем близко от них замелькали огни. Послышалась характерная французская речь. Неприятельские часовые были теперь в каких-нибудь двадцати шагах от Нади и ее спутника.

— Вот бы кого хорошо достать в наши руки и разузнать как следует о положении дел неприятеля, — произнес чуть слышно Торнези за ее спиной, и итальянец указал рукою на переднего часового, стоявшего под деревом с ружьем.

— Он ничего не скажет; их пленные немы как рыбы в таких случаях, — отвечала тем же шепотом Надя.

— О, что касается этого, то их всегда можно заставить говорить, — произнес загадочно Торнези, и его итальянские глаза блеснули при свете месяца.

Надя вздрогнула. Легкий холодок прошел по ее телу. Она разом поняла, на что намекал итальянец, сердце ее сжалось от невольного отвращения.

— Нет, нет! Никакого насилия и никаких кровавых мер! У нас в России так не поступают, Торнези! — убедительно и пылко прошептала она.

— О-о!.. — не то простонал, не то вздохнул Торнези. — А они поступают лучше, когда вешают военнопленных как дезертиров? О, мой отец! О, мой бедный отец! Я отомщу за тебя этим соба…

Он не договорил. Легкий шум послышался в ближайшем кустарнике, и Торнези с быстротою и ловкостью тигра отпрянул в сторону. Надя изумленно огляделась кругом и вдруг вся похолодела и замерла от неожиданности и испуга.

Прямо к ней, так же как и она, лежа на земле, полз неприятельский солдат, очевидно, французский лазутчик или отбившийся от отряда разведчик. Он не видел еще Нади, укрытой кустарником, и в свою очередь пополз, осторожно озираясь во все стороны.

Девушке оставалось только припасть к земле и выжидать его приближения. Сердце ее уже не стучало больше, а только болезненно сжималось в груди в томительном ожидании неизбежной стычки. Теперь, при ярком освещении месяца, ей было хорошо видно лицо противника. Это был юноша не старше 18 лет. И лицо его, носившее на себе след юношеского добродушия и наивности, было очень миловидно и как-то трогательно простодушно. Сердце Нади сжалось больнее при виде этого наивно-простодушного юношеского лица и всей фигуры молоденького солдата, идущего на верную смерть.

А он, ничего не подозревая, продолжал ползти, поминутно поворачивая голову то вправо, то влево… Очевидно, в лагере почуяли близость русского отряда и выслали свой секрет в лице этого юноши, а может быть, еще и других, которые не попались еще на пути русского секрета. Теперь француз был всего на двухаршинном расстоянии от девушки. Только небольшая группа можжевельника разъединяла их в эту минуту.

Вдруг юноша испуганно приподнялся и, встав на колени, вытянул шею и взглянул в сторону куста. И лицо его разом покрылось смертельною бледностью, судорога испуга пробежала по его губам, которые раскрылись беспомощно, как у ребенка…

— А-а-а!.. — закричал пронзительно француз и, выхватив из кобуры револьвер, ринулся с ним на Надю.

В ту же минуту за его плечами поднялась высокая фигура Торнези. Шашка блеснула при свете месяца, и юноша-француз упал, как подкошенный, к ногам обезумевшей Нади.

Он еще дышал… Из запекшихся губ его слышались какие-то звуки… Девушка быстро наклонилась к умирающему, и до слуха ее явственно долетела фраза: «O, Margueritte, ma paure Margueritte!»,[11]О, Маргарита, моя бедная Маргарита! произнесенная с трогательной и мучительной улыбкой запекшимися губами. Потом он вздохнул коротким, как бы сорвавшимся вздохом и умер с тем же недоумевающим взором и тою же улыбкой на устах.

Что-то кольнуло в сердце Надю…

Ведь у каждого из них могла быть и сестра и невеста, и каждого из русских могли убить, и эти сестра и невеста осиротели бы с его смертью…

И этот мертвый юноша, эти детские губы, шепчущие имя Маргариты — сестры или невесты, и весь этот ужас войны, с ее кровопролитием и жертвами, — все это впервые мучительным кошмаром облегло ее душу.

— О, Торнези! К чему ты сделал это? — произнесла она с укором, указывая товарищу на распростертое перед ними тело юноши-француза.

— Что ж, тебе хотелось бы лучше быть на его месте? — грубо обрезал ее итальянец. — Время ли теперь сентиментальничать, Александров?.. Этот горластый мальчишка обратил своим криком внимание часовых. Надо улепетывать, пока не поздно!

И Торнези быстро помчался по направлению к кустарнику, где в ожидании их были укрыты лошади и уланы.

Надя последовала его примеру. Это было как раз вовремя, потому что французские часовые подняли тревогу и в неприятельском лагере замелькали люди, защелкали выстрелы. Несколько пуль прожужжало над самою головою Дуровой.

В несколько минут беглецы уже были на своих позициях и докладывали Подъямпольскому о результате разведки. Разведка удалась блестяще; силы и позиция неприятеля были обнаружены…

— Молодцы, ребята! — весело похвалил их Подъямпольский. — Большего мне и не надо… Молодцы! Спасибо!

Но, несмотря на эту похвалу, лицо Нади было бледно и уныло. Перед ее взором неотступно стоял образ молоденького французского лазутчика, и в ушах звучал, не умолкая ни на минуту, его предсмертный шепот: «O, Margueritte, ma paure Margueritte!»

ГЛАВА III

На шаг от гибели

«Его Императорское Величество Государь Император Александр I всея России не удерживает более мужества русского воинства и дает свободу отомстить неприятелю за скуку противувольного отступления, до сего времени необходимого».

Таков был манифест, изданный войскам по близости города Смоленска.

Три армии русского воинства: одна под начальством Барклая-де-Толли, вторая под предводительством Багратиона и третья Тормазова — все они втянулись в одну общую массу, соединившись под стенами Смоленской крепости.

Уланы Литовского полка заняли позицию под самым городом и развернулись фронтом в ожидании приказаний.

Наконец это давно ожидаемое приказание было привезено ординарцем главнокомандующего и уланы получили разрешение идти «в дело».

В стройном порядке, с музыкой и распущенными флюгерами и знаменами двинулись они по главным улицам города.

Смоленцы выбегали из домов и со слезами на глазах приветствовали проходивших солдатиков.

— Помоги вам господь, родимые, пошли он вам победу и одоление над врагом!

Сбоку своего взвода, на своем сером Зеланте, заменившем погибшего Алкида, ехала Надя.

В голове молодой девушки воскресал теперь 1807 год, когда она впервые шла в дело в рядах бравых коннопольцев. Прежде и теперь! Какая разница! Или она была моложе тогда, или… С той минуты, как погиб у ее ног молоденький французский солдат, заколотый Торнези, она не может выкинуть его из головы, не может забыть ни на минуту его предсмертного крика и этого имени Маргариты, произнесенного омертвевшими уже устами. И мысль об этом несчастном французике, погибшем ни за что ни про что в угоду той же беспощадной случайности войны, и мысль о войне — все это ложилось тяжелым гнетом на чуткую, впечатлительную душу девушки.

Новая команда разбудила Надю от ее невеселой думы. Уланам ее полка приказано было защищать позицию, удерживая собою неприятеля. Эскадрон Подъямпольского, где находилась Надя, поставили на левой стороне Смоленской дороги, справа же краснели кирпичные сараи, а впереди, по бокам и сзади было длинное и широкое поле, все изрытое буграми и кочками.

Впереди улан стал Бутырский пехотный полк, готовый к штыковой атаке.

Чтобы обратить на себя внимание неприятеля, Подъямпольский решил выдвинуть фланкеров[12]Конный воин, начинающий сражение. и с этой целью выслал 20 лучших наездников из строя своего эскадрона.

— Кто желает принять начальство над ними? — звучал мужественный голос эскадронного, когда молодцы-литовцы на своих серых в яблоках конях выехали из фронта.

И не успел еще последний звук его голоса замереть в воздухе, как все эскадронные офицеры, и в их числе Надя, выступили вперед и окружили своего командира.

— О, сколько желающих сложить свои буйные головы! — с грустной улыбкой произнес Подъямпольский, и взор его, скользнув по побледневшему от ожидания и желания лицу Нади, остановился на смуглых лицах братьев Торнези, заглядывавших ему в глаза с явным выражением мольбы.

— Но ведь это не шутка, господа, «завязывать» дело в качестве фланкеров, — с той же грустной полуулыбкой заметил Подъямпольский, указывая глазами по направлению французских позиций, где уже то поднимался, то пропадал дымок от единичных ружейных выстрелов. — Я не скрою, что, может быть, ни единому из фланкеров не придется вернуться назад к полку.

— Может быть! — горячо вырвалось из груди старшего Торнези, и его итальянское лицо вспыхнуло ярким румянцем. — Пусть нас убьют, но наша жизнь дорого обойдется проклятым французам!

— В таком случае я не удерживаю вас, господин поручик! — произнес Подъямпольский серьезно, и Наде почудилось, что его сильный голос дрогнул от волнения.

Глаза Торнези радостно сверкнули. Он приложил руку к козырьку фуражки и, прокричав фланкерам: «Вперед! С места марш, марш!» — понесся стрелой впереди своего маленького отряда, как раз в ту сторону, где появлялось облачко за облачком и синели мундиры французской конницы.

А Надя, разочарованная назначением Торнези, в то время как душа ее закипала мучительным желанием быть на его месте и сослужить службу родине, осталась стоять во главе своего взвода, следя напряженным взором за удаляющимся отрядом всадников. Рядом с ней стоял Торнези-младший и также, не отрываясь, глядел вслед ускакавшему брату.

Неприятель, издали завидя несущихся на него фланкеров, сначала как бы недоумевая, ожидал их приближения. Потом с французских позиций разом отделилась вдвое большая группа всадников и понеслась, сабли наголо, навстречу русскому отряду.

Как раз в эту минуту загремела канонада со стороны наших редутов, и поднявшееся облако закрыло несущиеся друг на друга группы конных.

Неприятель ответил таким же залпом. За первым и вторым прогремел третий и четвертый — и бой начался, знаменитый бой, названный историей «Смоленским».

Надя уже не отрывала взора от происходившего перед нею зрелища… Величественная и страшная картина развернулась перед ее глазами… Канонада усиливалась с каждой минутой… Многие части уже неслись в атаку… Кругом свистели и жужжали пули и поминутно с треском лопались адские гранаты…

Теперь ее память живо воспроизвела другой такой же бой под Фридландом, но только разве менее жестокий по силе и грохоту ревущих орудий.

Но тогда было другое дело. Тогда русские шли на помощь соседям-пруссакам, защищая их интересы; теперь дело касалось не одной только славы русского оружия, но и чести родины, дорогой родины, за которую с готовностью шел умереть каждый русский солдат.

— О-о! Dio mio! (Боже мой!) — послышался отчаянный вопль подле Нади, и она увидела Якова Торнези, с трясущейся челюстью и мертвенно-бледным лицом, упавшего на колени и простиравшего руки в пространство.

— Джиованни, Джиованни! — лепетали его помертвевшие губы, а дрожащая рука указывала в ту сторону, куда умчались фланкеры.

Надя глянула по направлению этой дрожащей протянутой руки и вдруг вся затрепетала с головы до ног.

Фланкеры вскачь подлетели к французским всадникам, сшиблись с ними грудь с грудью… И началась рубка не на живот, а на смерть, отчаянная, жестокая, ужасная…

Во главе русского взвода носился на своем высоком коне Иван Торнези с дымящейся окровавленной шпагой в руке, ободряя солдат и врезываясь в самую гущу неприятельского отряда. Вот русские взяли перевес… Это не простые люди… Это какие-то львы по храбрости и отваге… Это смелые богатыри и орлы русского войска…

С дружным «ура» врезались они в неприятельскую группу, кроша направо и налево. Победа уже их… Они чуют это… Как вдруг на выручку французам несется новый отряд.

С проклятием на губах ворвался Торнези, не замечая этой подмоги, в ее первые ряды и взмахнул шпагой… Фланкеры не поспели на выручку своему начальнику. Десятки сабель засверкали над головой несчастного и в одну секунду от черноглазого Торнези осталась сплошная груда окровавленных кусков.

— О! — простонала Надя, и вмиг перед ее мысленным взором снова вырисовалась поверженная фигура молоденького французского лазутчика и его недоумевающая, детски трогательная предсмертная улыбка.

— О-о, Dio, Dio! — рыдал подле нее осиротевший в один миг Яков Торнези.

Но Наде некогда было утешать несчастного, некогда задумываться перед всеми этими ужасами смерти.

К ней подлетел полковой адъютант Ширбуневич, с головой, обвязанной окровавленным платком, и прокричал приказание Подъямпольского ударить ее взводу на неприятеля сейчас же, сию минуту.

— Взвод! Левое плечо вперед, с места марш, марш! — раздался низкий грудной девичий голос, старавшийся быть услышанным в общем аду рева и шума.

И Надя понеслась, увлекая за собою свой взвод туда, где молодецки дрались уже пешие бутырцы, где сверкали клинки сабель и штыки, где лилась целая река свежей, дымящейся человеческой крови. А подле нее скакал младший взводный их эскадрона, бледный, ожесточенный, с лицом мстителя, Яков Торнези.

В то самое время, когда горсть храбрецов-литовцев почти вплотную приблизилась к неприятельским рядам, неожиданно послышались отчаянные крики со стороны рядов пехоты:

— Вас обошли… Назад!.. Проклятие!.. Отступать!.. Надя быстро оглянулась и выронила поводья из рук.

Прямо в тыл им, отрезая отступление Литовскому взводу, несся неприятельский отряд желтых драгун. Молодая девушка растерялась чуть ли не впервые за всю свою жизнь. Не своим, а каким-то сорвавшимся голосом скомандовала она отступление и, пропустив весь взвод вперед себя, твердо помня, что жизнь каждого солдата ляжет пятном на ее совести, понеслась последней с поля битвы.

Французские драгуны не теряли времени даром. С быстротою ветра мчались они за маленьким отрядом, размахивая палашами, выкрикивая что-то осипшими голосами, не то понукая коней, не то предлагая сдаться. Надя мчалась чуть живая, трепещущая, растерянная, как никогда. Мысль о смерти казалась ей теперь, именно теперь, такой немыслимой и ужасной. А между тем смерть стояла к ней ближе, чем когда-либо, в эту минуту. Она была буквально за плечами девушки в лице не отстающих ни на шаг французских драгун. Почему-то ей вдруг представился их большой сарапульский дом на Каме, их старый, с тенистою аллеей сад, нянька Наталья с маленьким Васей на руках, и она, Надя, крошечная девочка в белом платьице, со смело раскрытым пытливым взором…

«Это смерть, это смерть! Они изрубят меня, как изрубили только что несчастного Торнези!» — выстукивало сердце смуглой девушки.

Взволнованное воображение напоминало ей такую же бешеную скачку в далеком лесу Фридланда на драгоценном Алкиде. Но Зелант не Алкид, и Алкид не Зелант. Тот бы вынес на своем крупе свою госпожу, а этот…

«Это смерть, это смерть!» — выстукивает все сильнее и сильнее неугомонное сердце, и Надя, не отдавая себе отчета, забрасывает саблю за плечо на спину, как бы отражая невидимый удар.

— Скорее! Скорее, ради бога! — несется призывный крик ей навстречу, и она видит Линдорского, скачущего ей на выручку со своим эскадроном.

Вот они близко… вот промчались мимо ее взвода… Что-то роковое, страшное случилось за ее спиной. Французы сшиблись с эскадроном Линдорского… В воздухе загрохотало, застонало и зазвенело позади Нади… Не то лязг сабель, не то человеческий вопль…

Она закрыла глаза и врезалась в ряды своего эскадрона, ощущая холодные капли пота, выступившие на помертвелом лице.

— Ты спасся чудом! — встретил Надю не менее ее самой взволнованный Подъямпольский. — Ах, Александров! Это была ужасная минута!.. Я не знаю, почему мне кажется, если тебя убьют, это будет величайшим преступлением в мире, как если бы убили невинного ребенка! И смерть твоя падет тяжелым камнем на наши головы. Когда ты мчался, преследуемый врагами, мне ты казался овечкой, за которой гонится голодная стая волков!

И Подъямпольский взглянул в бледное лицо Нади взором, полным сочувствия и ласки.

А бой гремел и стонал по-прежнему. Русские и французы рубили и кололи с одинаковым рвением под неутомимый грохот канонады и умирали безропотно и бесстрашно, одни, защищая священное право любимой родины, другие в угоду ненасытного и кровожадного императора.

ГЛАВА IV

Опять Зося. — Бородино. — Контузия. — Грезы и действительность

Смоленск пылал. Жители поджигали свои дома и торопливо покидали город.

По одной из главных улиц скакал молоденький ординарец с закоптелым от порохового дыма лицом. Он подлетел на своем взмыленном коне к зданию штабквартиры, бросил поводья подоспевшему вестовому и, наскоро спросив у него, где находится барон Штакельберг, командир литовцев, прошел в горницу.

Барон почти одновременно с ним вышел из внутренней комнаты.

— Я прислан от ротмистра Подъямпольского, — отрапортовал молоденький ординарец. — Имею честь доложить, что эскадрон занимает крайне невыгодную позицию… Пули перехватывают через прикрытие Бутырского полка и вырывают людей из строя…

— Ходили в атаку? — не выслушав до конца, спросил генерал.

— Так точно, ваше превосходительство, и неоднократно! Но теперь бездействуем и стоим в ожидании повелений. Что изволите приказать, ваше превосходительство?

Штакельберг поморщился, потрогал себя за щеку, как будто у него болели зубы, и кратко бросил:

— Поручик Александров?

— Так точно, ваше превосходительство!

Барон взглянул в самые глаза Нади, потом сердито сморщился и почти в голос прикрикнул, внезапно раздражаясь:

— Стоять! Стоять на месте! Стоять во что бы то ни стало! Так и передайте ротмистру!

Надя наклонила голову, щелкнула шпорами и, сделав налево кругом, вышла из горницы.

В ту минуту, как она садилась на лошадь у крыльца штаб-квартиры, на двор въехала коляска, и дама в черном платье легко выпрыгнула из нее.

Что-то знакомое показалось Наде в тонкой, миниатюрной фигурке дамы, в лице, скрытом густой вуалью.

Вновь прибывшая тоже заметила уланского офицера и быстро приблизилась к Дуровой.

— Скажите, господин поручик… — начала она.

И вдруг лицо ее вспыхнуло под вуалью, а глаза радостно заблистали.

— Надя! — вырвалось из груди вновь прибывшей.

— Зося! Здесь? Каким образом?

И Надя схватила и крепко пожала руки Линдорской.

— Ах, Надя! — со слезами на глазах, прерывающимся от волнения голосом, произнесла Зося. — Я не могла больше выносить неизвестности!.. Это ужас что такое! Не знать, что происходит с Казимиром… и с тобою… О, какой ужас! Я не выдержала и приехала сюда. Буду просить командира позволить мне следовать за полком. Я познакомилась с ним на балу в Закрете и думаю, он мне не откажет в такой ничтожной просьбе, а тем более, когда узнает, какой утомительный путь совершила я из Вильны, по дороге, занятой французскими войсками… Одна, как перст, и… О, Надя! Надя!

И молодая женщина всплеснула руками и горько заплакала.

Наде было бесконечно жаль Зосю, но помочь ей она была не в силах.

— Дитя! Дитя! — произнесла она с грустью. — Зачем ты сделала это! Оставаться в полку тебе немыслимо… Мы постоянно в деле, и ты не можешь подвергать свою жизнь опасности…

— В деле? — произнесла, бледнея, Линдорская. — Как? Вы уже были в деле? Вы дрались? И Казимир участвовал? И ты? И он не ранен? О, да говори же, не мучь меня! Сестра моя! Друг мой!

— Успокойся, Зося! Я видела, как ротмистр вернулся из атаки живым и невредимым. Уверяю тебя!

— Слава тебе господи! — горячо воскликнула Зося, и черные глаза ее поднялись к небу. — Но что мне делать? Что делать? — внезапно произнесла она с новым порывом отчаяния. — Я должна видеть Казимира во что бы то ни стало! Научи меня! Помоги мне!

— Увы, это невозможно, моя Зося! При теперешнем положении дел он не в состоянии ни на минуту отлучиться от своего эскадрона!

Подумав немного, Надя прибавила:

— Мой совет тебе — ехать в Москву, единственное безопасное место в данное время. По войску уже издан приказ двигаться по Смоленской дороге по направлению к Белокаменной. Поезжай туда, и там ты уже наверное увидишься с мужем, а я передам ему о нашей встрече и твоем плане. Одно пугает меня, — с тревогой, раздумчиво произнесла Надя, — как ты доберешься туда, дитя, одна, без провожатых, в такое время.

— О, что касается этого, — воскликнула горячо Линдорская, — не беспокойся за меня! Ведь добралась же я сюда из Вильны по вдвое опаснейшему пути! Доберусь и до Москвы с помощью бога!

— Ну, так с богом! Да сохранит он тебя! А мне некогда медлить, прости!

И Надя, крепко пожав миниатюрную ручку молодой женщины, быстро вскочила в седло и помчалась из города к своим позициям.

— Ну, что? — издали крикнул ей Подъямпольский, не покидавший со своим эскадроном опасной позиции. — Что приказал барон?

— Стоять! — отвечала Надя уныло.

— Иу, стоять так стоять, — весело отозвался храбрый ротмистр и ласково оглянулся на усталые лица солдат.

И от одной этой улыбки все эти усталые лица словно просияли. Местами послышались шутки, смех.

— Ротмистр Линдорский! — отыскав офицера, произнесла Надя. — Я несу вам хорошие вести из Смоленска!

— Какие уж могут быть хорошие вести в этом аду? — произнес тот сурово, кивнув головою по направлению поля сражения, устилавшегося с каждой минутой все новыми и новыми трупами.

— И в ад проникает иногда весть из рая, — произнесла Надя. — Я видел вашу жену, ротмистр. Она будет ждать вас в Москве.

— Вы видели Зосю! О, господи! — мог только произнести Линдорский, и все его лицо озарилось счастливой улыбкой. — Будьте благословенны за эту благую весть, поручик.

Он хотел еще что-то прибавить, но не успел.

Следом за Надей прискакал новый ординарец из Смоленска с приказанием Штакельберга выйти из засады и ударить новой атакой на врага.

— Ну, не грех ли отступать с такими молодцами?

Эту фразу произнес толстый, высокий, обрюзглый старик с совершенно седою головою и единственным глазом на морщинистом лице — Кутузов.

И лишь только услышана была войсками эта фраза, ставшая впоследствии исторической, армия словно преобразилась.

— Веди нас, отец наш! — слышались тут и там умиленные возгласы солдат, и глаза всех устремлялись на толстого одноглазого старика, объезжающего ряды войска.

И грянуло отчаянное, полное силы и мощи русское «ура», такое «ура», которое еще редко слышалось в русском войске.

От этого могучего «ура» увлажнился слезою единственный глаз старого главнокомандующего. Недаром дедушка Кутузов так стремился к своим внукам из далекого Букарешта, где проживал на отдыхе после турецкого похода. Он знал, что войска жаждут его появления, он знал и верил в силу своих богатырей. И «богатыри» верили в «отца родного» — Кутузова. Недаром сам Суворов сказал про дедушку: «Кутузов знает Суворова, а Суворов знает Кутузова».

И «богатыри», изверившиеся уже в счастливую звезду Барклая и чуть ли не усомнившиеся в неподкупности его, вследствие постоянных отступлений, ждали теперь какого-то чуда от одного появления «дедушки».

Но вот он явился, наконец, этот прославленный дедушка русской армии, знаменитый соучастник бессмертного Суворова, явился и делает смотр своим войскам, объезжая их с блестящею свитой своих адъютантов, останавливаясь то здесь, то там по фронту, роняя ласковые фразы, награждая своими неизъяснимо-обаятельными улыбками и похвалами героев и всячески стараясь вселить бодрость и спокойствие в приунывших уже было душах солдат.

Наде, следовавшей в качестве дежурного ординарца за своим командиром Штакельбергом в свите главнокомандующего, была ясно видна тучная, тяжело опустившаяся в седле фигура Кутузова, на которую обращались с надеждой и верой взоры каждого солдата. И сердце Нади билось тою же бессознательной радостной надеждой, и в душе ее расцветала твердая уверенность в скорую и верную победу.

«Не грех ли отступать с такими молодцами?» — неотступно стояла в ее ушах фраза Кутузова.

И она была твердо убеждена, что с этой фразой оканчивалась темная эпоха войны и начиналась новая, светлая, торжественная — во славу русского знамени.

26 августа 1812 года тучный одноглазый человек с душой военного гения доказал в действительности, что с русскими героями отступать нельзя.

В этот день произошло сражение, знаменитое Бородинское сражение, данное русским гением другому гению, не уступавшему ему по силе своей гениальности. Армия Кутузова сошлась с армией Наполеона под Бородином.

На заре прогрохотала первая пушка. Ей ответили разом несколько из ее железных сестер — и с этой минуты день как бы затмился в облаке порохового дыма, и наступила ночь, адская ночь, бесконечная ночь битвы, смерти, всеобщего уничтожения.

Эскадрон Подъямпольского был выстроен неподалеку от флешей1 Багратиона, на которых сосредоточилось исключительное внимание французов. И эти флеши несколько раз переходили из рук в руки. То французы, налетая вихрем и обсыпая градом пуль и картечи доблестных защитников их, вырывали флеши из рук русских; то русские со штыками наперевес возвращали флеши назад, подставляя мужественные груди ударам неприятеля. То русские, то французские знамена, порванные чуть не в клочья, возвышались, чередуясь, над укреплением.

И на Семеновском редуте, и на редуте Раевского, всюду шла та же штыковая кровавая игра, и груда окровавленных тел страшным кольцом окружала редуты…

В разгаре боя, когда Багратионовские флеши в который уже раз переходили обратно в руки русских, отчаянный крик пронесся по фронту:

— Багратион ранен!

Надя вздрогнула и перекрестилась. Перед ней мелькнуло восточное лицо командующего второй армией, милое лицо, столь любимое и понятное каждому солдату.

Ей припомнилось, как пять лет тому назад в такой же бой, только разве менее ожесточенный и кровопролитный, он, этот самый Багратион, герой и любимец армии, шел на верную смерть, ведя атаку на полях Фридланда. Но тогда пули как бы щадили героя, а теперь… Теперь время его пришло…

Надя видела, как на флешах Багратиона произошло легкое смятение, как по направлению сельца Таратина, где находился наблюдавший за битвой Кутузов, поскакал адъютант и как солдаты, подняв с земли чье-то окровавленное и бессильно разметавшееся тело, понесли это тело за фланг.

Большего она не могла различить и увидеть, так как в тот же миг чей-то охрипший голос, в котором Надя с трудом узнала голос Подъямпольского, скомандовал атаку, и они понеслись куда-то. Куда — Надя сама не могла понять, так как черный, густой дым надвинулся навстречу сплошной стеной и нестерпимо ел ей глаза. Потом что-то грохнуло, что-то ухнуло неподалеку, что-то круглое, страшное и странное подлетело с шипением, и целый дождь сверкающих осколков осыпал ряды атакующих улан.

«Гранаты!» — вихрем пронеслось в напряженном мозгу девушки, и перед ее глазами четко вырисовалось лицо и фигура Линдорского, склоняющегося в ее сторону с седла.

— Вы ранены, ротмистр? — вскричала она в испуге, удивленная и тому, что Линдорский очутился в их эскадроне, и тому, что, рассыпаясь, груда осколков не долетела до нее.

А позади уже несся второй эскадрон, и вахмистр на лету подхватил склонившегося в стременах Линдорского. Надя сжала ногами бока Зеланта и без сознания, без мысли, понеслась вперед, увлеченная общим потоком атакующих.

Странная мысль охватила девушку. Ей хотелось теперь только одного: увидеть то, на что устремлялось их течение, — видеть врага и лицом к лицу встретиться с ним. Но4 черный дым по-прежнему слепил и ел глаза, отделяя их от неприятеля своей непроницаемой волнующейся стеною.

И бешенство, непонятное, злобное бешенство овладело Надей.

«Увидеть! Схватиться и отомстить! Отомстить за смерть Торнези, Линдорского, за рану Багратиона! — выстукивало ее сердце, разжигая и без того душившую ее злобу. — Зося! Бедная Зося! Рано же ты останешься вдовою!» — добавляло это неугомонное, озверевшее в бою сердце, и Надя неслась вперед, в самую гущу черного облака, где уже слышался звон и лязг сабель и стоны умирающих.

Как раз в это время с редута Раевского послышалось громовое «ура!». Это нашим удалось отбить новый натиск французов.

«Слава богу! — промелькнуло в мыслях Нади. — Слава те…»

Она не договорила. Какой-то тяжелый шар зашуршал по земле уже совсем близко от нее. Зелант метнулся в сторону, и в тот же миг что-то острое, мучительное и горячее, как огонь, врезалось в ногу Нади пониже колена.

Девушка зашаталась в седле и потеряла сознание.

Это был чудесный сон, похожий на сказку… Надя, но не Надя улан-литовец, а совсем юная девочка Надя плывет по У даю…

Удай так и сверкает свежей весенней синевою. Такой же синевой блещут и небо, и преображенные волшебником-маем зелень и кусты…

Этот свежий весенний блеск, эта роскошь и обилие красок так радует и ласкает взоры…

А на берегу сидят свои: отец, Клена, Василий… Только мамы нету. Где же мама? Почему она не пришла встретить ее, Надю, так долго не возвращавшуюся домой? И почему они здесь, на Удае, в Кобелякском повете бабушки Александрович, а не дома, на Каме, в их милом сарапульском захолустье?.. Надя теперь уже будто не прежняя дикарка Надя. Быстрый взор ее стал задумчивее и глубже, а на детской груди сверкает беленький крестик, крестик отличия героев. И папа смотрит с берега на нее, Надю, и на этот крестик, смотрит и улыбается, а по лицу его текут слезы… А Удай делается все шире и шире и превращается в Каму, широкую, синеглазую Каму, плавно текущую в крутых берегах. По одному берегу идут бурлаки и поют. Что поют — не разобрать. Один из них поет громче других, и сам он мало похож на остальных. Это не простой бурлак. Его лицо, его черные глаза и смоляные кудри Надя узнает из тысячи других. Это Саша… Саша Кириак, милый черноглазый Саша… И он поет или говорит… Нет, говорит… Как он очутился здесь, на Каме? Зачем идет он с другими бурлаками, когда его место не здесь, а в далеких Мотовилах, под солнцем залитой Полтавой? И она кричит Саше, кричит в сторону, откуда надвигаются с песней бурлаки…

Вдруг берег и бурлаки, все это разом приближается к Наде. Нет, не бурлаки, а Саша, один только Саша…

— Так вот где вы, русская Жанна! — смеются его глаза, и губы, и весь он смеется своим милым, детским, хорошо знакомым ей, Наде, смехом.

Надя открывает глаза.

Саша смеется по-прежнему, но каким-то новым, уже задушевным смехом, и в черных глазах его стоят слезы.

«Что это? Сон?» — спрашивает себя мысленно Надя.

Острая мучительная боль в ноге заставляет ее разом прийти в себя… Нет, это уже не сон, а действительность.

И Саша теперь как будто не Саша больше… Его лицо, обросшее усами и бородкой, как будто не лицо Саши, прежнего мотовиловского барчонка: это совсем, совсем новое, возмужалое, но все же странно знакомое лицо. И этот военный сюртук с блестящими пуговицами, завешенный окровавленным лекарским фартуком, так мало походит на прежний парусиновый костюм милого Кириака.

Надя мучительно вдумывается, стараясь понять и припомнить, где она и что случилось с нею. А черные глаза знакомого незнакомца все приближаются к ней… Глаза эти не то смеются, не то плачут…

— Так вот где пришлось встретиться нам, русская Жанна! — произносят его румяные губы.

— Саша! — радостным криком срывается с уст Нади. Теперь уже нет сомнения… Это он, Саша!

И точно кусочек голубого украинского неба повис над обессиленной головой Нади, точно заплескал золотистыми брызгами в лучах майского солнца голубой Удай, точно старая бабуся неслышно подошла к ней и зашептала ей на ухо ласковые, добрые речи… Саша принес это все с собою — и весну, и солнце, и ласку бабуси!

Напряженные нервы Нади не выдержали… Она зарыдала…

— Ну, вот, ну, вот! — радостно и тревожно говорил Саша. — Ну, вот! Этого еще недоставало! Георгиевский кавалер, офицер, поручик — и плачет, как баба! Да полно же, полно, приятель! Не для того вас доставили сюда, на перевязочный пункт, чтобы вы кисли здесь, как какая-нибудь слабонервная барышня! — притворно-сердитым голосом урезонивал он своего старого друга.

А между тем на его собственные черные глаза навертывались слезы. Встреча была слишком радостна для молодого лекаря… Когда час тому назад на пункт доставили нового раненого и он с привычным вниманием врача наклонился над ним для осмотра, взор его упал на бледное, безусое лицо этого раненого, и он с трудом удержался от крика испуга и радости, узнав в нем Надю.

И сама Надя мокрыми от слез глазами оглядывалась вокруг, чтобы убедиться, что это не сон, не грезы, не болезнь взволнованного воображения, а правда и действительность… Нет, это не сон, не грезы…

Она на перевязочном пункте в летучем лазарете… Кругом на койках и на полу лежат раненые… Слышатся стоны и какой-то странный лязгающий звук, доносящийся с середины комнаты, где несколько человек склонились над чем-то, беспомощно распростертым на столе. Наде становится страшно от этого лязгающего звука и от этих стонов, не прерывающихся ни на минуту.

И вдруг сознание собственной опасности поглощает ее всю. Она с ужасом смотрит на свою вспухшую, потерявшую всякую форму и тяжелую, как бревно, ногу.

— Я серьезно ранен? — шепотом осведомляется она у Кириака.

— Ничуть! — с беспечным видом отвечает тот. — Только придется вынуть осколки. Вы сильно контужены гранатой…

Странно: только при этом ответе доктора Надя впервые понимает вполне сознательно, каким образом очутился здесь, на перевязочном пункте, Саша и какую роль он играет здесь. Так вот оно что! Саша — лекарь! Настоял-таки на своем, ушел из дома, выбрался-таки из своего стоячего болота и пробил себе дорогу! Недаром такой горячностью звучали его речи о принесении пользы всему человечеству! Ушел, вырвался из болота!..

Теперь Наде неудержимо захотелось узнать, что осталось там, в этом стоячем болоте, откуда и она ушла, не вынося его застоя.

Но спрашивать было некогда. К ней приблизился старший врач и, с помощником-фельдшером тщательно осмотрев контуженую ногу, стал погружать что-то острое и сверлящее в больные места.

От нестерпимой боли глаза Нади сомкнулись, и она вторично потеряла сознание. Когда она снова пришла в себя, все уже было кончено. С наложенной чистой перевязкой на ноге, лежала она на куче сена в углу горницы. Боль как бы поутихла, но общая слабость была так велика, что Надя едва могла пошевелиться.

— Вам лучше? — пробегая мимо нее с озабоченным и хмурым лицом, спросил Саша и тотчас же добавил вскользь: — Куча дел, нет конца раненым; все новых и новых доставляют с поля битвы! Как освобожусь немного — потолкуем…

— Господин Кириак, к старшему врачу! — послышался около голос фельдшера, и Саша стрелой помчался куда-то с тем же сосредоточенным лицом и хмурыми глазами.

В эту минуту двое казаков внесли на носилках нового раненого и положили его прямо на стол. Что-то знакомое показалось Наде в мертвенно-бледном лице раненого, в складке посиневших губ, в широко раскрытом пристальном взоре.

Доктор и его помощники тотчас окружили его и засуетились подле. Старший врач с сосредоточенным лицом склонился над ним. Прошла минута… и нечеловеческий вопль потряс стены лазарета. Люди, окружающие стол, расступились, и Надя увидела корчившееся в судорогах тело, алую струю крови, медленно скатывающуюся по углу стола прямо в подставленный таз, и окровавленные руки старшего врача, перебиравшего что-то в животе несчастного… Дрожь охватила все существо девушки; ей стало как-то разом мучительно холодно тем колючим холодом, который наполняет и тело, и душу. Даже самая радость встречи с Сашей как-то померкла и потеряла всю свою прелесть при виде этих новых нечеловеческих страданий.

Между тем раненый затихал понемногу и, наконец, вопли его смолкли совсем. Его перевязали, осторожно отнесли в угол и положили на мягкую подстилку по соседству с Надей. Теперь девушке было ясно видно его лицо, показавшееся ей знакомым в первую минуту.

В бледных, искаженных страданием чертах раненного в живот офицера она узнала Мишу Матвейко, своего давнишнего приятеля. Теперь он снова стонал, и метался, и о чем-то молил кого-то, и о чем-то плакал. Рана в животе жгла ему внутренности. На измученное лицо ложились предсмертные тени.

— Миша! Миша! Вам худо? Бедный! — произнесла Надя, наклоняясь в сторону молодого офицера.

Но он не расслышал и не понял ее вопроса.

— Сестра… Даня… — лепетали чуть слышно его запекшиеся губы. — Иван Матвеевич… возьми с меня этот камень… Зачем его навалили на меня… Даня, голубка! Сними мой образок с шеи… там земля родимая… донская… И камень сними с меня, Даня!.. У-у! Наполеон! Видите его, проклятого? Он не человек, а демон… И рога у него, и копыта… Всю землю хочет затоптать своими копытами… проклятый… Но не удастся ему это! Россия встанет… вся Россия! Все за царя родимого!.. Даня! Даня, приблизься ко мне, родная… ближе… ближе! Чего же ты стоишь вдалеке, Даня?.. Или ты боишься, моей раны боишься, Даня?..

Но не Даня, не любящая сестра подошла к изголовью умирающего, а кто-то иной приблизился неслышно и склонился над ним, готовый каждую минуту схватить его в свои цепкие, ледяные объятия: смерть накрыла его наполовину своим холодным веющим крылом…

Надя быстро, насколько позволяла раненая нога, сползла со своего места и потянулась к мечущемуся в предсмертной агонии Матвейко.

И вдруг взор умирающего широко раскрылся и как бы прояснился разом.

— Дуров! Саша! — чуть слышно произнес он, узнавая ее. — Как я счастлив, что ты со мною в эту минуту! Ведь это смерть, Саша!.. Бродячая гадалка сказала правду… Я несчастливчик, Саша… Нет, нет, нет! Ах, тяжело мне! Какой огонь! Какая мука! И камень… этот камень на груди… Кто навалил его? Я знаю, кто это… Наполеон… Наполеон… камень… Напо…

Он не договорил. Все его тело дрогнуло, вытянулось, и его не стало…

Бродячая гадалка сказала правду. Черное крыло смерти накрыло его с головою…

— Саша! Саша! — горячо говорила в ту же ночь Надя, когда на перевязочном пункте после усиленной дневной сутолоки наступила наконец ночная тишина, изредка прерываемая стонами раненых. — Саша, — обращалась она к молодому Кириаку, присевшему у ее ложа, — я видела славную смерть стольких героев, и ужели она не будет отомщена?

Саша молчал. Его глаза уж не смеялись больше. Они глядели в мертвое лицо Матвейко, распростертого на соломе с застекленевшим неподвижным взором, вперенным в пространство, взором мертвеца.

Вопли раненых рвали ему сердце не меньше, чем Наде. В глубине души поднималось проклятие против того же ненасытного кровожадного корсиканца, обагрившего родные поля потоками человеческой крови, которого проклинал в своей предсмертной агонии несчастный Матвейко. Душа Саши была потрясена настолько, что даже внезапная встреча с Надей как-то не радовала его. Он не стремился даже узнать, как все эти шесть лет, что они не видались, провела эта странная девушка, жаждавшая великой деятельности. Общее дело, родное дело отодвинуло на второй план все прочие интересы…

И Кириак всею душою переживал его…

— Саша! — послышался над его ухом давно знакомый, милый голосок. — Это ужас, Саша!

— Ужас! — эхом отозвался молодой лекарь, и, подняв кулак, он погрозился им куда-то в пространство, туда, где находился человек, желавший раздавить под своей маленькой пятой большую и сильную Россию…

ГЛАВА V

Снова в полку. — Поручение. — Мертвый дом. — Мнимая тревога

— Александров! А-а, выздоровел наконец-то! — произнес генерал барон Штакельберг, когда бледная, чуть державшаяся на ногах Надя явилась перед ним, выйдя из лазарета. — Надо сознаться, как раз вовремя, поручик, — продолжал барон, — так как полковые лошади нуждаются в корме. Не угодно ли вам будет взять взвод улан и съездить за фуражом в окрестности.

Сухой, по обыкновению, тон генерала был сегодня еще суше и неприязненнее, чем когда-либо. Или он только показался таковым Наде, только что вышедшей из-под братской опеки Кириака, ласково распростившегося с нею? В этом она не отдавала себе отчета, когда, тяжело опираясь на саблю и чуть ступая на контуженую ногу, она вышла от барона.

Литовцы находились теперь в трех верстах под Москвою, вблизи небольшой, наполовину разоренной жителями деревушки.

Прямо от генерала Надя прошла в палатку маркитанта, где находились обыкновенно офицеры в часы мирного досуга. Они с искренним восторгом встретили общего любимца, увидеть которого потеряли уже всякую надежду.

— Александров! Сашутка! Жив-таки! Вернулся! И бледен же! Сущая смерть в мундире! Ну да ладно, отходим! — посыпался на нее град восклицаний, и десяток рук потянулся к ней навстречу.

Они все были здесь налицо: и грустный Чернявский, и адъютант Шибуневич, и младший Торнези, и маленький Шварц, и десяток других, вернувшихся здравыми и невредимыми из адского Бородинского пекла. Они тесным кругом обступили Надю и, горячо пожимая руки, заботливо, с ласковыми и тревожными лицами расспрашивали о ее здоровье.

У Нади выступили слезы на глазах от этих искренних доказательств общего расположения. Она только теперь наглядно убедилась, как ее любят в полку и как дорожат ею. Даже бедный Торнези, осунувшийся и исхудавший со дня гибели брата, нашел в себе достаточно мужества улыбнуться ей приветливой, ободряющей улыбкой.

— О тебе здесь осведомлялись уже! — лукаво усмехаясь, произнес маленький Шварц, всегда насмешливый и веселый, по своему обыкновению. — И кто осведомлялся-то, кабы ты знал только, друг Саша! Такая красавица, что ни в сказке сказать, ни пером написать! Ей-богу!

— Кто такая? — спросила удивленная Надя.

— Пани Линдорская! Она здесь в деревне с раненым мужем. Говорят, увозит его к себе на родину. Ждет только благоприятного случая, чтобы двинуться с каким-нибудь отрядом.

— Как? Зося здесь? Мой друг юности здесь! — вскричала Надя. — И вы мне не дали знать в вагенбург об этом?

— Ну не чучело ли он после этого? — обращаясь к товарищам, расхохотался маленький Шварц. — Куда же мы могли дать тебе знать, когда мы сами не знали, где ты, на каком пункте и жив ли ты, наконец!

— И то правда! — рассмеялась Надя. — А знаете, меня барон на фуражировку посылает! — добавила она с внезапным оживлением.

— Тебя? Больного? Да что с ним случилось в самом деде? — возмутились офицеры. — Нет, мы не допустим этого! Лучше жребий бросим, кому из нас ехать за тебя, Александров!

— Ах, нет, не надо, господа! Спасибо! — поторопилась отказаться она. — Я охотно поеду с моим взводом, тем более, что это заодно может сослужить службу и пани Линдорской с ее больным мужем. Вы говорите, что она ждет только случая выбраться отсюда? Ну вот, случай и не замедлил явиться!

— Рыцарь везде и во всем! — рассмеялся маленький Шварц. — Ну, будь по-твоему. Дай только я провожу тебя до избы, где остановились Линдорские.

И, говоря это, Шварц вышел следом за Надей из палатки маркитанта.

«Какие они славные! И этот Шварц, и Торнези, и все, все!» — размышляла Надя по дороге к Линдорским, опираясь на руку шагавшего о бок с нею Шварца.

У небольшой, полуразвалившейся избушки Шварц оставил ее и пошел обратно. А Надя вошла на шаткие ступеньки крыльца.

Едва она переступила порог избы, как глазам ее представилось невеселое зрелище.

На лавке, обложенный подушками, с перевязанной головой, лежал ротмистр Линдорский. Около него на коленях стояла Зося и тихо, жалобно всхлипывала.

Она была так поглощена своим горем, что даже не слышала скрипа отворившейся двери, и, только когда Надя вплотную приблизилась к ней, молодая женщина увидела своего друга и с судорожным рыданием упала к ней на грудь.

— Надя… голубка… милая… — лепетала несчастная Зося, — какой ужас, Надя! Мой Казимир болен, опасно болен от раны. Доктор сказал, что его необходимо увезти подальше от всех этих ужасов, иначе…

Она не договорила и зарыдала еще громче и отчаяннее на Надиной груди.

Потом, утихнув немного, продолжала:

— Я говорила барону, я просила его дать мне людей для охраны… но он не согласился… Он сказал, что каждый солдат необходим теперь в строю и чтобы я подождала более удобных и лучших обстоятельств. Но ведь это жестоко, Надя! Казимир умрет до этих «лучших обстоятельств»… О, этот бессердечный барон! Ах, Надя, Надя!

— Успокойся, дитя! — произнесла серьезно Дурова. — Штакельберг забыл, очевидно, что жизнь раненого в бою героя вдвойне дорога государю… Но не в том дело… Не нам с тобою переупрямить барона. Мы бессильны в этом, но я могу тебе помочь иным способом; и не я даже, а судьба и бог тебе помогут, Зося. Собери как можно скорее ротмистра в дорогу и выезжай из деревни, как только будешь готова. Мой отряд фуражиров доведет тебя до безопасного места. Только помни: время дорого и нам мешкать нельзя.

— О, Надя! — вскричала разом просиявшая Линдорская. — Сам бог посылает мне одного из своих ангелов в твоем лице! Я всю жизнь буду помнить, что ты сделала для меня, Надя!..

На заре взвод литовцев под командою Нади выехал из деревни и, скрывшись за опушкой леса, под покровом деревьев стал в ожидании появления экипажа Линдорских.

Зося не заставила себя долго ждать. Скоро со стороны селения показалась коляска, нанятая ею за баснословные деньги под Москвою, и въехала в лесочек.

— Ну, вот вы и дождались более благоприятного случая, сударыня, — любезно улыбаясь в виду присутствующих улан и вежливо раскланиваясь с красавицей-ротмистршей, произнесла Надя.

— О, я не знаю, как и благодарить вас, господин поручик! — ответил растроганный голосок Линдорской, в то время как прелестное, хотя и сильно осунувшееся от тревоги за последнее время личико Зоей выглянуло из коляски, и черные глазки, полные слезами благодарности, договорили то, чего не могли сказать уста молодой женщины.

— Я только исполняю мою обязанность повиновения начальству! — с деланной официальной любезностью произнесла Надя, с полупоклоном приподнимаясь на стременах, и, скомандовав: «Вперед!» — помчалась по гладкой лесной дороге, осыпанной опавшей листвой.

Взвод улан, окруживший коляску, последовал за нею.

Солнце встало. Багровая полоса осенней зари словно заревом охватила полнеба на горизонте… В этом причудливом освещении гигантские дубы и клены и серебристые березы в их роскошном осеннем наряде казались совсем алыми, чудно зарумяненными на фоне пылающего зарею неба. С запада потянул ветерок, легкий и студеный.

Раненый застонал и заметался в коляске. Усиленная скачка подействовала на него и растрясла измученное тело.

Из коляски выглянуло побледневшее личико Зоей.

— Я прошу вас остановиться хоть ненадолго, господин поручик! Моему мужу необходим покой и отдых, — произнесла она в волнении, обращаясь к скачущей около самой коляски Дуровой.

Последняя с беспокойством оглянулась кругом, и вдруг глаза ее радостно блеснули. В стороне от большой дороги лес заметно редел, и сквозь стволы деревьев можно было различить чью-то барскую усадьбу, одиноко приютившуюся на поляне неподалеку от какого-то выжженного дотла крестьянского селения.

Через какие-нибудь пять минут коляска, окруженная уланами, въезжала во двор усадьбы.

Беспрепятственно проникнув туда сквозь чуть притворенные ворота, они очутились среди просторного двора с роскошным цветником, разбитым у крыльца дома. И цветник, и двор, и самый дом казались необитаемыми. Мертвая тишина царила кругом. А между тем здесь еще вчера, казалось, ходили, дышали и двигались люди.

На окнах дома висели занавески. В цветнике веяли ароматом пестрые цветы на куртинах. На дворе, между двух столбов, мерно покачивались под напором усилившегося ветра качели. На одной из дорожек сада алел какой-то клочок не то пояса, не то ленты.

Этот странный дом казался заколдованным замком спящей красавицы. В его мертвой тишине чудилось что-то волшебное. Казалось, стоило только прозвучать чародейному рожку — и вмиг по цветнику и саду забегают резвые ножки красавиц, жалюзи приподнимутся на окнах и обитатели мертвого дома оживят веселыми голосами его гробовую тишину.

Уланы спешились по приказанию Нади, бережно вынули из коляски раненого и на руках внесли его в дом.

И здесь, как и снаружи, не было видно признаков запустения, но стояла та же ничем не нарушаемая могильная тишина. Мебель, в порядке расставленная, находилась на своих местах. Цветы в вазе тихо засыхали, доживая свой короткий век. На столе, накрытом для ужина, лежали остатки его в виде куска курицы и сладкого пирога, разложенных на тарелках.

— Ступайте на соседний луг! — приказала своим уланам Надя. — Навьючьте лошадей сеном и возвращайтесь как можно скорее сюда! Мешкать нельзя! Очевидно, неприятель находится неподалеку. Недаром же обитатели дома покинули свое гнездо и разбежались отсюда! — произнесла она вслух мелькнувшую в голове догадку.

Солдаты не заставили повторять приказание своего начальника и, уложив раненого Линдорского на диване, удобно приютившемся в углу комнаты, один за другим поспешно вышли на двор, где их ждали лошади.

Когда последний из солдат скрылся из ворот усадьбы и в доме воцарилась прежняя мертвая тишина, больной ротмистр, убаюканный ею, смежил глаза и впал в дремотное забытье. Зося и Надя сели неподалеку от него, оберегая его покой.

— Когда я вернусь домой в замок Канутов, — начала восторженным шепотом молодая женщина, — я не замедлю рассказать всем — и Юзефу, и Рузе, и Яде — о твоем великодушном поступке. Ты — героиня, Надя! Настоящая героиня! Как много я обязана тебе!

— Полно, Зося! — с усмешкой остановила ее Дурова. — Что ты видишь геройского в моем поступке? Уж будто так трудно было проводить вас через лес, когда нам все равно было, откуда достать сено для фуража.

— Но если барон узнает… — начала было Линдорская.

— Какая беда, подумаешь! — прервала ее девушка-улан со смехом. — Ну, отсижу сутки-другие за промедление на гауптвахте, и все тут! Это даже будет отчасти полезно отдохнуть день-другой с моею раненой ногой! — расхохоталась она беспечно и вдруг разом осеклась. Ее чуткое ухо уловило какой-то непривычный шум на дворе, звуки приближающихся шагов и шум нескольких десятков голосов сразу.

— Что такое? — с испугом хватая ее за руку, вскричала Линдорская. — Это французы! — произнесла она, помертвев от ужаса. — Мы пропали!

Надя напрягла все усилия, чтобы услышать что-нибудь определенное в надвигающемся шуме, и не могла. В ушах ее звенело и от болезненной слабости, и от продолжительной скачки на коне впервые после болезни.

— О, господи! — простонала насмерть перепуганная Зося. — Если это французы, что будет с нами и с ним? — указала она на покоившегося мирным сном мужа. — Ведь они не пощадят его, Надя! Они — звери!

— Молчи, Зося! — судорожно сжимая ее руку, произнесла бледная как мертвец Надя. — Верь, я буду защищать вас обоих до последней капли крови!

И прежде чем Зося могла опомниться, Надя закрыла входную дверь, спустила темные жалюзи на окнах и, обнажив шпагу, встала у порога, готовая поразить каждого, кто заглянет сюда.

Надя и Зося уже не говорили больше. Слышно было только тяжелое дыхание больного и угрожающие крики, доносившиеся сюда со стороны двора.

Вот они все слышнее, слышнее… Слов нельзя разобрать в общем гуле, но сомнения быть уже не может: это французы… Вот они уже на дворе. Вот проникли в цветник и бегут к дому… Сердце в груди Нади дрогнуло и остановилось. Она нервно сжала правой рукой рукоятку сабли и, выхватив левой револьвер из кобуры, приготовилась встретить выстрелом еще невидимых врагов.

Вдруг что-то большое и тяжелое ударилось об окно. Стекло со звоном посыпалось на пол, и чье-то лицо с всклокоченной рыжей головой показалось в нем.

Грянул выстрел, и голова исчезла так же быстро, как и появилась.

За окном послышалось ругательство, произнесенное на чистейшем русском языке.

— Что такое? — вскричала недоумевающая Надя и в три прыжка очутилась у окна.

По двору от ворот неслась целая ватага крестьян, вооруженных кольями, граблями и даже серпами. Они бежали прямо к дому, размахивая своим случайным оружием, неистово горланя что-то, чего за общим воем нельзя было разобрать. А под окном, скорчившись и охая, сидел какой-то невзрачный мужичонка и тер левую руку, по которой медленно скатывалась алая струйка крови.

— Наш! Русский! — вскричала ошеломленная Надя. — Я ранила русского! — вырвалось со стоном из ее груди.

— Русский и впрямь! — ноющим голосом произнес мужичонка, в добродушном лице которого не было решительно никакого сходства с французом. — И то оплошали мы, — тянул он, морщась и ежась от боли, — приняли за хранцузов вашу милость! Не извольте гневаться! — глупо улыбаясь и растирая окровавленную руку, присовокупил он. — И то оплошали… Сенька грит: «Полезай, Яшка, на разведки»… Я и полез живым духом, а ты тут как тут и садани из окна…

— Но ты ранен, несчастный? — в волнении спрашивала Надя, склоняясь над все еще сидевшим на земле мнимым французом.

— Не то чтоб горазд! — весело отозвался тот. — Бабха-знахарка до свадьбы залечит… А эвось и наши прискакали! — мотнул он головою в сторону бегущей толпы.

Крестьяне вмиг окружили Надю.

Впереди толпы выступил высокий малый и, почесывая затылок, пояснил девушке, что они «промахнулись маненечко», принявши приютившееся в пустой усадьбе общество за французов.

Крестьяне, очевидно, были немало смущены событием. Они переминались с ноги на ногу и косились на раненого Яшку, который успел уже унять кровь и завязать оторванным клочком рубахи окровавленную руку.

Это был один из партизанских отрядов, которых было немало во время отечественной войны. Помещики вооружали чем попало свою дворню, и целые села соседних крестьян из засады нападали такими импровизированными «отрядами» на французов, всегда неожиданно и врасплох.

Узнав от Нади о том, что в доме находится тяжело раненный, которого необходимо доставить до безопасного места, предводитель отряда, высокий Сенька, предложил сопровождать путешественников.

Вышедшая на крыльцо и совершенно успокоившаяся от своего испуга Зося с радостью ухватилась за это предложение. Больной ротмистр, отдохнувший и выспавшийся, мог снова продолжать путь.

Наде и ее уланам нельзя было мешкать более, ни удаляться дальше от полка. Вернувшиеся с фуражом солдаты бережно перенесли раненого ротмистра в коляску и положили его на груду сена. Зося укрыла его шалью и, устроив очень комфортабельно больного мужа, подошла проститься к Наде. В ее глазах блестели слезы. Молодой Линдорской казалось теперь, что она уже никогда более не увидит своего отважного друга.

Кругом них стояли уланы и партизаны, и обеим женщинам нельзя было проститься на виду у них так, как бы им хотелось.

— Будьте счастливы, Александр Андреевич! — произнесла, сжимая руку Дуровой, Зося голосом, полным участия и ласки, в то время как глаза ее говорили иное: «Надя, друг мой, сестра моя, прощай!»

Потом она заняла место подле мужа, и тройка, окруженная вооруженным крестьянским отрядом, медленно скрылась из виду.

— Слава богу, удалось помочь им выбраться отсюда! — произнесла со вздохом облегчения Надя и хотела уже сесть на лошадь, но вдруг внезапная слабость охватила ее тело. Голова закружилась. Холодный пот выступил на лбу. И, не подоспей один из улан ее взвода, она бы без чувств грохнулась на траву.

Контуженая нога девушки давала себя теперь сильно знать.

— Мне не доехать с вами, ребята! Поезжайте одни! — приказала она слабым голосом унтер-офицеру, старшему из отряда. — А я отдохну немного и догоню вас в пути.

И, отпустив улан, она, тяжело опираясь на саблю, с трудом добрела до крыльца дома и в изнеможении опустилась на тот самый диван, где за полчаса до этого отдыхал раненый Линдорский.

Лишь только голова девушки прикоснулась к мягким подушкам дивана, как отяжелевшие веки ее сомкнулись, и Надя забылась тем глубоким сном, без всяких грез и видений, который овладевает обыкновенно выздоравливающими людьми.

Наде не суждено было догнать своего отряда. Она проспала весь вечер и всю ночь как мертвая, и, только когда скупое осеннее солнце слабо заиграло на полу и окнах горницы, Надя с трудом открыла заспанные глаза и с удивлением стала оглядываться на чужую, незнакомую обстановку.

Этот пустынный дом, эта, словно заколдованная, тишина покинутых горниц казались девушке продолжением сна. Но мало-помалу мысли ее прояснились.

«Линдорский… Зося… фуражировка…»

Все это вихрем пронеслось в ее мозгу, и сердце ее сжалось.

Педантичный, сухой и строгий Штакельберг не простит ей ее отлучки, не простит за вернувшийся без ее начальства отряд.

Надо мчаться как можно скорее в полк и по возможности оправдать себя перед лицом начальства.

И, отвязав мирно пощипывавшего траву в цветнике Зеланта, Надя проворно замундштучила его и вихрем понеслась к полковой стоянке.

— Где ваш отряд, господин поручик?

— Я полагаю, ваше превосходительство…

— Тут нечего полагать, господин поручик! Или вы не знаете, что место начальника взвода впереди своего отряда? Я послал вас за фуражом. Прошли сутки, и вот вы являетесь один, без вверенных вам людей отряда. Где они? Потрудитесь мне отвечать!

Лицо Штакельберга, позеленевшее от злости, так и дергало судорогой. Глаза чуть не вылезали из орбит. Он тер себе щеку по привычке и смотрел на Надю взором, не предвещающим ничего хорошего.

А Надя, бледная, взволнованная не менее самого командира, была полна неясной тяжелой тревоги за свой отряд.

В самом деле, куда он мог деваться? Почему ее уланы не вернулись в полк, когда она приказала унтер-офицеру скакать прямо к русским позициям? Неужели?..

И холодный пот ужаса выступил на лице девушки.

«Им могли встретиться французы, и весь взвод перебит, как один человек», — подсказывала ей услужливая мысль, наполняя адским холодом все ее существо.

«Перебиты французами!» — мысленно в ужасе говорила девушка.

О, какая это будет жестокая кара за минуту, только одну минуту бессилия, болезненного бессилия и слабости, которую была не в состоянии побороть ее женская природа. Да и виновата ли она в ней, когда ей изменили силы и контуженая нога не позволяла двинуться с места? О! Теперь она сто раз проклинает свою опрометчивость!

Зачем она не послушалась увещаний Кириака, не пускавшего ее с перевязочного пункта, и вернулась в полк с едва залеченной, но далеко не вылеченной ногой!

— Вы повеса! — приходя все в большее и большее бешенство, уже неистово кричал Штакельберг. — Вы никуда не годный офицер и служака! Вам нельзя доверять ни одного солдата! Вы недостойны носить этого знака! — указывая на белый Георгиевский крест, висевший на груди Нади, заключил он чуть ли не с пеной у рта.

О! Это было уже слишком! Вся кровь бросилась в лицо девушки. Обида была слишком чувствительна и незаслуженна притом.

— Вы не можете меня так оскорблять, господин барон! — вне себя вскричала Надя. — Этот знак отличия мне пожалован самим государем, и не каждый может получить его! — произнесла она дрожащим от негодования голосом, и взор ее, помимо ее воли, скользнул по груди генерала, на которой среди всевозможных орденов не белел, однако, скромный Георгиевский крест.

С минуту Штакельберг молчал. Это было ужасное молчание. Он задыхался. Лицо его побагровело, глаза почти выкатывались из орбит. Спустя минуту он разразился неистовым криком:

— Вы смеете отвечать?! Расстрелять! Немедленно расстрелять! Под суд! Повеса! Бездельник! Расстрелять! — гремел его голос.

Синяя, толстая, как веревка, жила вспухла у него на лбу. Лицо исказилось бешенством. Кулаки сжались. Он стоял перед Надей с таким видом, точно готовился растерзать ее на месте.

— Извольте успокоиться, ваше превосходительство! — с неуловимой улыбкой презрения произнесла Надя и, прежде чем Штакельберг мог прийти в себя, с легким поклоном щелкнула шпорами, сделала условный оборот налево и скрылась за дверью.

У крыльца командирской квартиры уже толпились ее товарищи и друзья.

— Что такое? Что такое? — так и накинулись они с вопросами, лишь только взволнованная и бледная как смерть Надя появилась на пороге.

Но она, словно не видя их и не произнося ни слова, вскочила на Зеланта, которого держал на поводу у крыльца ординарец-солдат, и быстрым аллюром поехала по улице селения.

— Отыскать отряд, отыскать во что бы то ни стало! — бессознательно для нее самой шептали губы девушки. — Во что бы то ни стало отыскать, а потом…

Но что будет потом, Надя решительно не знала. Оставаться в полку после всего, что произошло, после незаслуженного оскорбления, а еще более после угрозы расстрелять ее — ее, Надю, уже успевшую снискать себе репутацию храброго офицера! О, это было бы непростительной женской слабостью! А что, если это не угроза только, а она, Надя, на самом деле достойна такой участи и подлежит военному суду?

Военный суд! Казнь! Расстрел! О, ужас! Ужас!

И внутренний холод пронизал все ее существо.

Положим, она виновата, что разрешила себе уснуть и позволила отряду вернуться одному… Но вчера она была чуть жива от слабости, и эта проклятая контузия давала себя знать. Не так уж велика ее вина, чтобы за нее взыскивать таким наказанием!

И, вся содрогаясь от негодования, она бессознательно дала шпоры Зеланту и понеслась вперед.

— Александров! Саша! Да остановись же ты, ради бога! — послышалось за нею, и фигурка маленького Шварца, верхом на коне, неожиданно выросла по соседству с Надей.

— Что еще? — произнесла та, сморщив свои черные брови и угрюмо взглянув на него.

— Твои люди вернулись! Взвод вернулся! Все до единого! Они пришли другой дорогой, так как прежняя уже занята неприятелем, — захлебываясь и волнуясь, передавал Шварц. — Да куда же ты, Саша? — с удивлением спросил он, видя, что его друг продолжает ехать вперед, не убавляя шагу. — Едем в селение! Тебе необходимо принять взвод и сдать его командиру!

И добрый, маленький Шварц с молящим выражением в глазах заглянул в глаза Дуровой. Надя разом осадила Зеланта.

— Взвод вернулся, ты говоришь? — спросила она каким-то странным, почти незнакомым Шварцу голосом, глухим и безучастным, каким говорят обыкновенно труднобольные.

— Вернулся, вернулся! — радостно закивал тот головой.

— Слава богу! — с облегченным вздохом произнесла Надя и, сняв с головы фуражку, осенила себя крестом. — Слава богу, Шварц, — повторила она еще раз, — потому что гибель этих людей легла бы тяжелым камнем на мою душу. А теперь прощай! — заключила неожиданно она и, прежде чем маленький Шварц мог опомниться и произнести слово, пришпорила Зеланта и вихрем помчалась вперед.

— Куда ты? Куда ты? — несся вдогонку за нею исступленный голос маленького офицера.

«Куда?..» — отдалось вопрошающим звуком в сердце Нади.

Куда?.. Она и сама не знала этого покамест. Ее преследовало пока одно стремление, одно желание: уйти! Ускакать! Во что бы то ни стало, дальше, как можно дальше от того места, где обожгла ее впервые незаслуженная обида, где она узнала всю горечь, весь ужас неизгладимого оскорбления!

И она неслась все быстрее и быстрее, бессознательно всаживая шпоры в крутые бока Зеланта, с помутившимися мыслями и с помутившимися глазами от жгучих и бессильных девичьих слез…

ГЛАВА VI

Дедушка Кутузов

— Дома светлейший?

Этот вопрос был сделан молоденьким безусым офицером Литовского полка, соскочившим с коня у крыльца штаб-квартиры, где находился в это время фельдмаршал, главнокомандующий светлейший князь Кутузов.

Высокий, бравый солдат-ординарец принял повод из рук офицера и почтительно доложил, отчеканивая каждое слово:

— Извольте пройти к адъютанту их светлости, ваше высокородие!

— А кто дежурный адъютант сегодня? — спросила Надя (так как молоденький литовский улан — была она).

— Капитан Дзшинканец!

Получив ответ, Надя, придерживая саблю и заметно хромая на контуженую ногу, с трудом взобралась на крыльцо и прошла в дом, занятый штабом главнокомандующего. В передней она увидела несколько адъютантов.

— Я лично слышал от Кутайсова, — говорил один из них, необычайно высокий и тонкий как жердь офицер. — Ростопчин напечатал афиши с воззванием к москвитянам защищать Белокаменную до последнего вздоха.

— А между тем ходит слух о приказе уступить ее без боя, — вмешался нервный, подвижный капитан с серебряным аксельбантом через плечо.

— Этого не будет! — вспыхнув до корней волос, произнес с горячностью высокий. — Сам светлейший перед Бородинским боем…

— Ах, батенька! То было до Бородинского боя, — прервал его черноглазый, смуглый, курчавый офицер с нерусским акцентом, — а то…

И вдруг разом умолк, заметив литовского улана, скромно остановившегося у двери. Сделав жест, приглашающий к молчанию, он подошел к вновь прибывшему.

А литовский улан, успевший кое-что уловить из разговора адъютантов, пришел в необычайное волнение.

Афиши Ростопчина? Уступят без боя? Что это? Неужели слух не обманул ее, Надю, и Москву, первопрестольную русскую столицу, уступят без боя негодным французам?!

Эта мысль так всецело овладела девушкой, что подошедшему адъютанту надо было вторично повторить вопрос, по какому делу пожаловал сюда господин поручик.

— Мне необходимо видеть главнокомандующего! — произнесла, вся вспыхнув от смущения, Надя. — Мне…

— Это невозможно! — пожав плечами, прервал ее адъютант. — Светлейший занят и вряд ли примет вас в данное время. Понаведайтесь дня через три, может быть, тогда вы будете счастливее!

— Но это невозможно! — пылко вырвалось из груди Надя. — Ждать три дня! О, господин капитан! Это целая вечность…

— В таком случае, — начал адъютант, — передайте вашу просьбу мне. Я Дзшинканец, адъютант светлейшего. Не угодно ли вам будет изложить ваше дело, а я при первом же удобном случае передам его фельдмаршалу.

— Но мне надо лично видеть главнокомандующего! — произнесла дрожащим голосом Надя. — Уверяю вас, мне это необходимо! — добавила она с таким выражением мольбы в увлажнившемся взоре, что сердце кудрявого офицера разом смягчилось.

Этот тоненький, молоденький, казавшийся почти мальчиком улан почему-то возбудил в нем непонятное сочувствие к своей особе.

— Потрудитесь обождать в таком случае! — умышленно резко произнес Дзшинканец, маскируя этой напускной резкостью свое сочувствие к молоденькому улану, и, открыв дверь в следующую комнату, исчез за нею.

Через минуту он вышел снова и, бросив Наде краткое: «Светлейший просит», подошел к группе офицеров, где снова закипел, прерванный было появлением Нади, разговор.

Едва держась на ногах, частью от физической слабости, частью вследствие нервных потрясений последних дней, переступила Дурова порог комнаты и очутилась в кабинете фельдмаршала.

Светлейший князь Голенищев-Кутузов стоял у стола, склонившись всей своей грузной фигурой над разложенными картами. Толстые пальцы главнокомандующего вертели карандаш, которым он поминутно делал какие-то пометки на картах. Старое, толстое, обрюзглое лицо великого полководца с одним живым глазом, со шрамом вдоль щеки было совсем близко от Нади. Очень высокий, бледный, с челом, увенчанным седыми кудрями, он производил неизгладимое впечатление добрым, открытым лицом маститого, убеленного временем 70-летнего героя.

На нем был темно-зеленый с красным воротником генеральский сюртук, из-под которого белел пикейный жилет ослепительной чистоты. На левой стороне груди сняла золотая георгиевская звезда 2-й степени.

— Что тебе, дружок мой? — мельком, но ласково взглянув на вошедшую Надю, спросил светлейший.

Что-то родное, давно забытое и теперь вспомнившееся разом всколыхнулось в сердце девушки при первом же звуке этого ласкового голоса, при виде этого простого, милого старческого лица, от которого повеяло на нее почему-то далеким невозвратным временем детства, чем-то близким и хорошим, неизъяснимо хорошим без конца.

И нежное девичье сердце, отвыкшее было за эти долгие годы от теплой, родственной ласки, разом закипело в груди Нади. Этот голос словно всколыхнул все лучшие струны ее души. Так, таким голосом, с таким бесконечным выражением доброты мог только спрашивать отец в былое время, так могла говорить старая бабуся Александрович и милый, незабвенный ее дядька Асташ!

А теперь так заговорил с нею, смугленькой Надей, и великий «дедушка» русской армии — Кутузов.

И разом и незаслуженная обида, и оскорбление со стороны Штакельберга, и физическая слабость, и ряд кровавых ужасов войны последнего времени — все смешалось в одно целое и встало перед нею, придавливая ее тяжестью своих впечатлений… Она как бы снова обратилась в маленькую, слабенькую девчурку Надю, жаждущую всю свою жизнь заботы и родственной ласки. Слезы жгучим потоком заклокотали в ее горле. Силясь удержать их, она закрыла лицо руками, и вдруг из-под тонких девичьих пальцев вырвались какие-то глухие, странные, всхлипывающие звуки.

Натянутые донельзя нервы не выдержали: она зарыдала.

— Что с тобой, дружок мой? Что с тобой, бедный мальчуган? — послышалось над самым ухом Нади, и пухлая белая рука «дедушки» Кутузова легла на ее эполет.

С усилием оторвав руки от лица, сплошь залитого слезами, Надя заговорила дрожащим, прерывающимся от рыдания голосом:

— Ваша светлость! Не откажите мне в милости… Я прибегаю к вашей защите… Возьмите меня к себе, ваша светлость… Сделайте вашим ординарцем… Я пришел умолять вас об этом! Не откажите мне!..

— Но какая же причина руководит тобою в этой просьбе, дружок? — снова мягким вопросом прозвучал старческий голос главнокомандующего.

Вся кровь бросилась в лицо Наде. Алая от возбуждения при одном воспоминании о незаслуженной обиде, она откровенно, как на духу, поведала светлейшему про угрозы и гнев Штакельберга. Не скрыв ни единого слова, смело вперив глаза в единственный глаз великого полководца, глядевший на нее с заметным сочувствием и лаской, дрожа от волнения, она говорила, задыхаясь, в охватывающем ее порыве.

— Я не щадил своей жизни, защищая честь и славу родного отечества, — пылко срывалось слово за словом с уст девушки, — и заслужил репутацию храброго офицера среди начальства и однополчан. Я не заслуживаю, ваша светлость, угрозы быть расстрелянным…

Тут она разом осеклась.

По полному, обрюзгшему лицу Кутузова медленно проползла чуть приметная тонкая усмешка. При словах «храброго офицера» губы фельдмаршала чуть дрогнули, и единственный его глаз блеснул недоверием и насмешкой.

Надя поняла значение этой насмешки и покраснела от корней волос до самого края воротника мундира.

Фельдмаршал не верит ей! Фельдмаршал сомневается в ее словах!

И фельдмаршал действительно сомневался. Этот молоденький мальчик-улан, возбудивший в нем — старом, опытном человеке — такое сочувствие в первую минуту своими слезами, разом разонравился ему этой опрометчивой фразой, сквозящею самохвальством и тщеславием.

Но он не поддался, однако, первому впечатлению неприязни и, насколько мог ласковее, спросил Надю:

— Почему же ты имеешь основание считать себя храбрым, дружок?

Тогда потупленный было взор Нади сверкнул решимостью. Лицо вспыхнуло ярче, точно какая-то тяжесть упала с ее души.

— В Прусскую кампанию, ваша светлость, все мои начальники остались довольны мною, и сам государь удостоил меня знаком отличия! — произнесла со скромным достоинством девушка.

— В Прусскую кампанию? — И седые брови Кутузова изумленно поднялись на лбу. — Разве ты служил в Прусскую кампанию, дружок? Который же год тебе, однако? Ты мне кажешься 16-летним мальчиком, право!

— Никак нет, ваша светлость! Мне уже 23-й год от роду, — почтительно доложила Надя.

— Как твое имя, дружочек? Я плохо расслышал его при докладе дежурного, — снова спросил светлейший.

— Александров, ваша светлость!

— Александров? — изумленно переспросил тот. — Александров?.. — повторил он раздумчиво. — Не родственник ли ты, дружочек, герою Александрову, нареченцу нашего царя?

Надя вся вспыхнула при этих словах, потом побледнела и, снова вспыхнув заревом румянца, произнесла чуть слышно, вся малиновая от смущения:

— Я и есть тот самый Александров, ваша светлость, нареченец государя.

Что-то неуловимое промелькнуло в добром старом лице Кутузова, и его единственный глаз блеснул слезою.

— Вот кто ты, дружок мой! — произнес он в неизъяснимом порыве отеческой ласки и горячо обнял смущенную и трепещущую Надю.

Девушка прильнула к сильной, мужественной груди, и слезы новым потоком оросили ее лицо.

— Как я рад, что вижу наконец героя, о котором пришлось так много слышать! — звучал над ее ухом милый старческий голос «дедушки» русского войска, голос, по одному звуку которого двигались в бой сотни тысяч солдат. — С сегодняшнего же дня, — говорил этот голос задыхающейся от счастья Наде, — я назначаю тебя моим бессменным ординарцем. А насчет барона ты не беспокойся, дружок! Это пустая угроза. Он погорячился зря и теперь, наверное, уже раскаивается в своей вспышке. А теперь ступай, дружок мой, и помни, что старый Кутузов отныне будет твоим оплотом и защитой! — заключил старик и еще раз обнял Надю.

Девушка низко поклонилась маститому старцу и двинулась было к двери.

— Что это? Ты хромаешь? — остановил ее новый вопрос старого фельдмаршала.

— Так точно, ваша светлость.

— Ты ранен?

— Контужен в ногу гранатой при Бородине…

— Контузия гранатой — и ты на ногах, и при войске?.. — изумленно вскричал светлейший. — Вот что, голубчик! — добавил заметно взволнованным голосом светлейший. — Жизнь таких храбрецов, как ты, особенно дорога отечеству, потому ты должен беречь ее во что бы то ни стало. Завтра же ты зайдешь в мою канцелярию… Я дам тебе подорожную и деньги из моих личных сумм, и поезжай домой в отпуск, дружок, чтобы вылечиться и отдохнуть как следует у себя на родине.

— Ваша светлость! — горячо запротестовала Надя. — Уехать из армии теперь, в такое время, когда даже и не знающие военного дела крестьяне идут сражаться! Уехать теперь! Нет, нет, ваша светлость! Не отсылайте меня теперь, в такое тяжелое для родины время!

— О! — не то с грустью, не то с легкой досадой проронил светлейший. — Ты еще успеешь попасть к самому разгару событий… Настоящее дело еще и не начиналось, дружочек! Ты отдохнешь и вернешься сюда ко мне моим личным ординарцем, а теперь поезжай с богом и пуще всего береги себя… Повторяю, дружок: такие солдаты, как ты, необходимы милой родине.

При этой похвале дыхание сперлось от счастья в груди Нади.

Сам светлейший, сам Кутузов отличил и сказал ей это!

И болезненная контузия, и обида, нанесенная Штакельбергом, и последние тяжелые события — все как-то разом отступило от нее.

Кутузов похвалил ее! Сам Кутузов! Оплот и надежда всей великой русской армии, всего великого русского народа!

Словно в тумане вышла она из комнаты главнокомандующего и только на крыльце штаб-квартиры вспомнила о другом счастье, дарованном ей судьбою. Вспомнила и затрепетала всем телом.

Домой!.. Она может ехать домой! Домой на Каму! К отцу… Васе… к дорогим, милым, ехать теперь, обласканная своим новым защитником, отличенная самим царем, с Георгиевским крестом на груди, с офицерскими эполетами на плечах!.. Все, чего так смутно жаждала ее душа, свершилось. Ее мечты сбылись… мечты смугленькой девочки… И отец ее, милый, дорогой отец, может гордиться ею!..

ГЛАВА VII

Французы в Москве. — Дома

Светлый денек студеной ранней осени повис над златоглавою русской столицей. Все ее сорок сороков куполов церквей и соборов сияли тысячами искр в лучах солнца.

К четырем часам пополудни к Дорогомиловской заставе подошли передовые линии французского войска.

Впереди него на сильной молодой лошади ехал плотный маленький человечек в треугольной шляпе, окруженный блестящею свитой из первых французских маршалов и генералов. Маленький человечек пропустил перед собою церемониальным маршем находившиеся под начальством вице-короля Неаполитанского Мюрата полки в город, а сам остался у заставы, окруженный своими неизменными любимцами: генералами Даву, Мартье, Неем и другими.

Легко спрыгнув с коня, почтительно принятого у него под уздцы одним из окружающих адъютантов, Наполеон стал быстро ходить перед заставой, заложив руки за спину, нервной походкой человека, который уже давно ждет и которому ждать уже порядочно надоело. Еще сегодня с утра, любуясь с высоты своих позиций Москвою, раскинувшейся перед ним во всей своей красоте, маленький человечек с наслаждением мечтал о той минуте, когда «московские бояре» поднесут ему ключи этой святой Москвы, прославленной столицы русского царства, такие же ключи, какие поднесли ему уже и гордая Вена, и Берлин, и Вильно, и итальянские города, приведенные в зависимость им, непобедимым Наполеоном.

Москва — это сердце России, до которой ему было так трудно добраться и которая обошлась так дорого, так возмутительно дорого его великой французской армии!

И вот он у Москвы, маленький Бонапарт, покоривший большую часть вселенной…

— Но что же медлят они, почему не выходят депутаты с ключами от города? — уже начиная раздражаться, нетерпеливо обращается он к почтительно окружающим его генералам.

Но генералы молчат… На их лицах выражается недоумение и усталость… О, эти русские! Как долго они заставляют томиться ожиданием гения-императора, победившего полмира!..

Император между тем словно оживился. По его полному лицу пробежала улыбка…

Вдали поднялось облако пыли и несется к ним со стороны города… Это, несомненно, московские бояре торопятся изъявить знаки покорности ему — счастливому победителю без боя занятой столицы. О! Наконец-то!

Но это не бояре, нет! Адъютант вошедшего уже в город Мюрата с быстротою вихря несется к заставе и приносит роковую весть: «Москва покинута жителями!.. Москва пуста!»

— Moskou deserte? (Москва бежала?) — бросает свою знаменитую фразу французский император, фразу, подхваченную впоследствии историей, и в бешенстве топает ногою.

И с этой исторической фразы, с минуты бессильного гнева толстого человечка в треугольной шляпе, судьба чуть ли не впервые поворачивает спину своему любимцу.

Москва покинута жителями! Москва пустынна! А через несколько часов позднее она уже пылала, эта самая Москва, подожженная со всех концов самими москвитянами… И со дня пожара начались бесконечные бедствия Наполеона. Неудача за неудачей вихрем посыпались по воле причудливой судьбы на его великую армию… За пожаром наступил голод, а за ним следом появился и другой гость, еще более нежеланный и лютый. Этот гость был любимый гость северян, тот, чьего присутствия не выносили изнеженные теплым климатом французы. Этот гость был — славный русский дедушка-мороз, немилосердно пощипывавший непривычных к его студеной ласке южан. А в это же время по приказанию другого дедушки — Кутузова — русскими войсками, под начальством славного Милорадовича, маршал Даву, любимец Наполеона, был отрезан и разбит под Вязьмой. Потом неумолимый и бесстрашный Платов нагнал вице-короля Евгения и разбил его вконец под Красным. Теперь русские со всех сторон теснили и гнали врагов, гнали и теснили вплоть до самой Березины, которую обезумевшие под этим натиском враги едва перешли, оставив около 60 000 войска, частью убитыми, частью закоченевшими от стужи в непроходимых лесах России, частью потонувшими во время переправы через Березину или попавшими в плен…

А маленький человечек, проиграв большую игру, умчался в Париж, потеряв в России большую часть своего, закаленного в боях, славного войска…

В ту ночь, когда Наполеон с высоты кремлевских палат смотрел, полный недоумения и тревоги, на пылавшие здания Москвы, к маленькому, захолустному вятскому городишке Сарапулу подъезжала взмыленная тройка, запряженная в легкий возок. На козлах сидел возница-татарин.

Из возка выглядывало усталое, бледное лицо молоденького безусого офицера.

— Скоро ли, Ахмет? — произнес нетерпеливым голосом офицерик как раз в ту минуту, когда возок въехал в город и запрыгал по узким, кривым городским улицам.

Голос молоденького офицерика заметно дрожал при этом вопросе.

Татарин молча указал кнутом куда-то в пространство. Офицерик, выглянувший из возка, стал напряженно вглядываться по указанному направлению.

Что-то смутное, радостное и тоскливое в одно и то же время властно наполнило теперь сердце молоденького офицерика, или Нади Дуровой, ехавшей в возке. Ей разом припомнилась такая же точно беспросветная октябрьская ночь, повисшая над Камой, и громадный, ярко иллюминованный сад городничего, и она сама, смугленькая Надя, в белом платьице, с толстою косою вдоль спины и широко раскрытым, вечно вопрошающим что-то у судьбы взором. Шесть долгих лет отделяют ее от того времени, от той роковой ночи, когда смуглая девочка, пренебрегшая всеми законами природы и общества, ушла тайком из родительского дома, унося под грубым сукном казачьего чекменя сердце, жаждущее иной, славной, не девической доли. Как давно и вместе с тем как недавно все это было!

И, полная сладкой задумчивости, девушка умышленно настойчивее вызывала в своей памяти и тот последний проведенный под родительской кровлей вечер, и вместе с ним и образы отца, матери, Василия, Клены…

Сейчас, скоро она снова увидит их, дорогих, милых… Вот и знакомая главная улица Сарапула, где среди бела дня, не стесняясь, разгуливают куры и бегают поросята, копошась в грязи. Теперь, ночью, все здесь тихо и пустынно… Чуть освещенные трепетным сиянием месяца дома безмолвствуют, безмолвствуют и темные сады, уже потерявшие значительную часть своего летнего наряда… Только что-то шумит в стороне назойливо и монотонно, тем неутомимым однозвучным шумом, который убаюкивающе действует на болезненно восприимчивую душу. Надя чутко прислушивается, недоумевает с минуту и вдруг вся замирает от острого прилива радости — это Кама! Как могла она не узнать в первую же минуту ее знакомый плеск!

«Значит, сейчас… сию минуту, дома!» — соображает она, и сердце ее стучит так сильно, что она внятно слышит его биение.

— Стой, Ахмет! — неожиданно срывается с ее уст. — Выпусти меня здесь, у обрыва!

Ахмет послушно осаживает коней. Возок останавливается, Надя проворно вылезает из него и направляется к саду… Калитка оказывается закрытой изнутри… Начать стучать — значит разбудить и напугать весь дом. Нет, нет!.. Она не хочет этого! Смутно припоминая что-то, девушка минует калитку и идет к той самой прогалине под забором, через которую она столько раз убегала из дома от рукоделий и нотаций матери в дни ее печального детства.

И, согнувшись в три погибели, Надя пролезает через узкое отверстие под забором. Теперь она в саду, в том самом саду, где впервые родились ее смелые девичьи грезы, в том самом саду, под тенью которого назревал и определялся ее дерзкий, отважный замысел. Перед нею длинная и прямая как стрела аллея, по которой они с Васей так часто бегали взапуски, аллея, ведущая к садовому домику, милому домику, где она провела лучшие часы своей юности. Как мало изменилось здесь за эти долгие шесть лет ее отсутствия! Только разве деревья словно стали развесистее на вид, да дом как будто постарел и осел к земле, или она — сама Надя — выросла, и потому он, этот родной ее сердцу дом, не кажется ей таким громадным, как в дни детства.

С тревожно бьющимся сердцем взошла она на ступени крыльца этого дома и тронула медную скобку двери. Но дверь оказалась запертой изнутри, как и калитка.

Надя, придерживая одной рукою сердце, с каждой минутой бившееся все сильнее и сильнее, робко стукнула о косяк двери, стукнула и замерла, прислушиваясь… В сенях послышались шаги, словно шлепанье босых ног по полу. Кто-то быстро приближался голыми ногами.

— Кто тут? — раздался хорошо знакомый Наде голос за дверью, и горничная: Наталья, бывшая нянька Клены и Васи, появилась на пороге со свечой в руках. — Батюшки! Офицер! — испуганно выплеснув руками, произнесла она и тотчас же добавила, смущенная за этот свой ненужный испуг. — По делу, должно быть, к нашему барину пожаловали?

— Да, голубушка! — И голос Нади дрожал, когда она сказала это. — Мне по делу к вашему барину. Вы верно угадали! Не легли ли они почивать уже? В таком случае я не буду тревожить их сегодня, а приду завтра.

И сердце бедной девушки замерло в ожидании ответа.

— Никак нет! — отвечала окончательно оторопевшая Наталья. — Не легли еще барин! Газеты читают у себя в комнате… Они завсегда, газеты читают перед сном. Пожалуйте в гостиную, ваше высокородие! А я им доложу! — говорила между тем словоохотливая Наталья.

«Не надо! — чуть было не сорвалось с губ Нади. — Ради бога, не надо! Я не могу, я не вынесу этого… теперь, сейчас!..»

Но язык не повиновался девушке, губы дрогнули без звука, бессильные произнести хоть одно слово, и она только молча последовала за Натальей в гостиную по узкому коридору, мимо детской, где все оказалось на прежних местах.

«Газеты читает!» — выстукивало в это время ее трепещущее сердечко. Может быть, о ней, Наде, надеется что-нибудь прочесть и узнать хотя бы из газет…

Вдруг она разом вздрогнула всем телом и лихорадочно горящим взором приковалась к противоположной двери.

Там послышались знакомые шаги, нимало не изменившиеся за эти шесть лет, и милый, незабвенный голос, голос, который Надя узнала бы среди тысячи других голосов, спросил у Натальи:

— Офицер? По делам, говоришь ты?

И прежде чем Надя успела расслышать ответ женщины, дверь широко распахнулась, и высокая фигура Андрея Васильевича Дурова показалась на пороге.

Свеча, оставленная на столе, очень скупо освещала гостиную. Но Надя успела одним взглядом охватить разительную перемену, происшедшую за эти шесть лет с ее отцом.

Волосы городничего, почти совсем еще черные тогда, теперь были белы как снег. Частые морщины бороздили лицо, глаза утратили свой прежний юношеский блеск, и весь он согнулся как-то и уже не казался тем лихим молодцом-ротмистром, каким его оставила Надя.

«Полюбуйся! Это твоя вина! Дело рук твоих!» — больно кольнуло ее в сердце запоздалое раскаяние, и оно, это бедное сердце, так и сжалось приливом невыносимой, мучительной тоски.

Не двигаясь, трепещущая и безмолвная, стояла Надя перед отцом, не узнавшим в этом высоком офицере с возмужалым, обветренным и огрубевшим лицом своей прежней смугленькой, бледнолицей любимицы.

— Чем могу служить, государь мой? — любезным, но официальным тоном, с легким поклоном в ее сторону спросил городничий и, не дождавшись ответа, снова спросил: — Изволили приехать по делу от губернатора?

— Нет, господин ротмистр! — отвечал ему глуховатый, странно срывающийся голос, так мало напоминавший голос прежней Нади. — Я к вам из действующей армии по частному делу.

— Из армии? — изумленно переспросил Дуров.

— Из армии, — подтвердила Надя и, собравшись с духом, добавила твердо: — Я привез вам вести и привет от вашей дочери, Надежды Дуровой, с которой мы служили в одном полку.

— В одном полку? О Надежде? О Наде? — вне себя вскричал городничий, и все лицо его преобразилось разом. — Убита? Ранена?.. Умоляю вас, не мучьте!.. Умоляю, скажите мне, что с нею, с моей Надей? — воплем срывалось с его уст. — Что с ней, господин офицер, с Надей, с голубкой моей милой? Как бы ни тяжела была ваша новость, лучше узнать ее теперь же, сейчас! Да говорите же, наконец, не томите меня!

И старый городничий стал нервно барабанить пальцами.

— Вы молчите? Неужели это молчание должно означать, что моя дочь…

Городничий не договорил.

— Успокойтесь, господин ротмистр! — произнес тот же дрожащий, срывающийся голос мнимого офицера. — Ваша дочь жива и здорова… и…

Но тут что-то сильное непреодолимо захлестнуло сердце Нади и вырвалось наружу в неизъяснимом крике отчаяния и счастья:

— Папа! Папа мой! Папа! — бросаясь на колени, повторяла она. — Дорогой, милый… папа!

В одну минуту городничий был подле упавшего к его ногам странного офицера. Два старческих глаза впились в лицо улана, и что-то радостное и мучительное в одно и то же время промелькнуло в глубине этих исстрадавшихся, затуманенных глаз.

— Надя! — отчаянным ответным криком вырвалось из уст Дурова, и отец заключил дочь в свои старческие объятия.

Минуту они молчали оба, словно замерли в объятиях один у другого. И эта сладкая, но томительная минута длилась целой вечностью в их измученных сердцах. Отец целовал руки, и лицо дочери, и белый крестик, колеблющийся на ее груди, геройский крестик, свидетельствующий о храбрости, целовал старую серую шинель, пробитую вражескими пулями, изодранную штыками и потерявшую свой первоначальный цвет в пороховом дыму… Целовал и обливал слезами.

— Надя! Надечка! Радость моя! Герой мой! Воин! Счастье мое! Надечка! — лепетал он между поцелуями, задыхаясь в безумном приливе счастья.

И эти слезы смешивались со слезами его дочери-героя, рыдающей у него на груди.

Когда первый порыв мучительной, острой радости прошел, Надя, робко оторвав от груди отца залитое слезами лицо, спросила его:

— Отец, а где же наши? Мама? Клена? Вася?

Старый Дуров молча прижал стриженную по-солдатски голову дочери снова к своей груди и произнес чуть слышно:

— Клена теперь уже замужем и очень счастлива. А мама…

Тут Андрей Васильевич замялся.

— Что? Она больна? Умерла, быть может?.. — трепетным вопросом вырвалось из груди той.

Вместо ответа старый городничий грустно опустил голову.

Надя поняла его.

— Умерла! — прорыдала она. — Умерла, не простив меня, проклиная, быть может! О, папа, папа! Зачем мне не довелось увидеть ее?!

— Успокойся, дитя! Она простила тебе, простила потому, что поняла тебя, твою смелую, необычайную натуру, простила и полюбила… Последние дни жизни она много говорила и думала о тебе и, узнав, куда и на какое дело ушла ты от нас, молилась за тебя… Быть может, Надя, молитвы матери и сохранили тебя в грозные минуты…

— О, мама, мама! — прорыдала потрясенная до глубины души Надя. — А я-то, я! Что я думала о ней? А Вася? Вася мой?.. Неужели и он?.. О, господи, господи! — закрыв лицо руками, беззвучно прошептала Надя после долгого молчания.

Она боялась даже договорить то, что подсказывала ей неугомонная, жестокая мысль.

— Вася? — послышался тихий ответ отца над нею. — Вася жив и здоров. Взгляни, дитя! Ты не видишь разве?

И Андрей Васильевич мягко отстранил дочь от своей груди.

В ту же минуту что-то юное, бледнолицее, сероглазое, с легким криком радости, обвилось руками вокруг шеи Нади.

Это был Вася, милый, четырнадцатилетний Вася, очень возмужавший и похорошевший за эти шесть лет.

— О, как я счастлив увидеть вас снова, сестра! — произнес он, захлебываясь от восторга, не осмеливаясь выражать так, как бы ему хотелось, свои чувства перед героиней-сестрой, которой он поклонялся, на которую он молился, как на святыню. — О, как я счастлив, что вижу вас! — подхватил он с жаром. — Вы, великая, дивная, храбрая! И единственно, чего я теперь желаю всем моим существом, это походить на вас хоть немного, хоть отчасти!..

Горячий поцелуй был ответом на пылкую, полную детского искреннего восторга речь юноши…

…В эту ночь никто и не думал ложиться спать в старом сарапульском доме. Маленькая семья приютилась в гостиной. Отец и сын не отводили восторженных, блестящих слезами глаз от потерянной было уже для них и вновь обретенной Нади, приведенной причудницей-судьбой снова под родительский кров…

А сама Надя остро чувствовала всю прелесть потерянного и вновь обретенного рая…

Шум военной жизни, блеск, военные почести, слава, полк, битвы — все это отходило куда-то в этот миг от сердца странной девушки… В эту ночь, надолго или нет, но она стала прежней Надей, маленькой, смуглой Надей, дочерью и сестрой, нежной, любящей и счастливой.


Читать далее

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть