Чаще всего я думаю о тебе, когда восходит солнце. За минуту или две до этого ночь переходит в утро и море начинает отделяться от неба. День за днем солнце возвращается. Не знаю почему. Я берегу свой свет, сияющий сквозь мрак, я поддерживаю его сияние; так что сегодня солнце могло бы не утруждаться. Но оно все равно приходит, а вместе с ним и мысли о тебе. Где ты и чем занят. Я не из тех людей, кто склонен к подобным мыслям, но сейчас я думаю об этом. В своем одиночестве я почти поверил, что, когда встанет солнце и когда на рассвете я погашу фонарь, потому что свет уже не нужен, ты можешь быть тут, внизу. Ты будешь сидеть за столом вместе с остальными, может быть, ты старше, чем я видел тебя последний раз, а может быть, такой же.
Восемнадцать дней на башне
Часы превращаются в ночи, ночи в рассветы, рассветы сливаются в недели, и безбрежное море продолжает катить свои волны, хлещет дождь, светит солнце по вечерам и утрам. Разговоры в полумраке, разговоры в темноте, разговоры, которые так и не случились или которые ведутся сейчас.
– Снова показывали «Самого умного»[5]Речь идет о Mastermind – британском телешоу, создатель которого вдохновлялся допросами в гестапо. Участникам задавали сложные вопросы в неприятной обстановке. Первым ведущим был Магнус Магнуссон.. – Билл сидит на кухне с сигаретой во рту, склонившись над своими ракушками. У каждого смотрителя должно быть хобби, сказал я ему, когда он приступил к работе, и лучше, если это какая-то полезная работа руками, дело, которым можно заниматься день за днем, пока не дойдешь до совершенства. Старый ГС, с которым я работал, научил меня, как собрать шхуну в бутылке. Лично я считаю это слишком нудным – приклеивать паруса и все такое. Надо возиться несколько недель, перед тем как засунуть ее в бутылку и расправить паруса, и если ошибешься хоть на миллиметр, вся работа пойдет насмарку. Одиночество заставляет человека поднимать свои стандарты. Я это знаю, потому что двадцать с лишним лет служу на «Деве», а Билл здесь уже больше двух лет.
– Что-то интересное?
– Крестовые походы, – говорит он.
– Тебе стоило бы попробовать.
– Что?
– Поучаствовать. Ты столько всего знаешь.
Билл дует на ракушку и откладывает ее в сторону, потом откидывается в кресле, заложив руки за голову. У моего помощника вид прилежный и скромный, волосы убраны за уши, черты лица мелкие и аккуратные: увидев его на берегу, вы примете его за бухгалтера. Струйки дыма поднимаются от его ноздрей и уголков рта вверх, где сливаются с легкой дымкой, оставшейся от других курильщиков.
– Я знаю много чего, – говорит он, – но недостаточно хорошо.
– Ты знаешь море.
– Нужна конкретика, не так ли? Нельзя просто сказать этому старому ублюдку Магнуссону: «Спроси меня о море». Слишком обширная тема, они так не захотят.
– Ладно, тогда маяки.
– Не будь придурком, нельзя выбрать свою профессию в качестве темы. Имя: Билл Уокер. Профессия: смотритель маяка. Тема: поддержание работы маяка.
Он тушит одну «Эмбасси» и прикуривает следующую. В это время года очень холодно и нам приходится держать окна закрытыми, и поскольку в этом помещении мы и готовим, и курим, и от готовки тоже идет дым, тут скоро будет адская духота.
– Ждешь возвращения Винса? – спрашиваю я.
Билл выдыхает воздух сквозь нос:
– Не стану отрицать.
Я беру его кружку и ставлю чайник. Здесь наши дни и вечера измеряются чашками чаю – особенно в это время года, в декабре, в разгар зимы с ее поздними рассветами, ранним заходом солнца и промозглым холодом. Я просыпаюсь по будильнику в четыре утра, ложусь спать после обеда, снова просыпаюсь, отодвигаю занавеску – и день уже закончился. Сегодня, завтра, следующая неделя – как долго я спал? Это кружка Фрэнка, черно-красная с надписью «Бранденбургские ворота». Фрэнк такой зануда, завтра, возвращаясь на берег, он наверняка заберет ее с собой, чтобы никто из нас ее не слямзил. Мы все пьем чай по-разному, поэтому тот, кто его заваривает, должен все помнить. Даже когда после нескольких недель отсутствия вернется Винс, мы приготовим ему чай, как он любит. Так мы проявляем заботу. Дома Хелен никогда не кладет мне сахар, но я не жалуюсь, просто смирился, не скандалить же из-за этого. Но здесь мы привыкли поддразнивать друг друга. «Слабоумный придурок, у тебя память как решето».
Билл говорит:
– Ты знаешь, что Фрэнк сначала наливает молоко? Пакетик, молоко, потом вода.
– Иди к черту. Молоко вторым.
– Я так и сказал.
– Чай не может настояться в молоке.
– Те, кто использует слова вроде «настояться», придурки.
– Если бы я был на месте ГС в «Лонгшипс», тебе пришлось бы следить за языком.
Но брань – она как чай: все эти словечки помогают поддерживать разговор. Если ты ругаешь кого-то, это значит, что вы друзья и понимаете друг друга. Неважно, кто он и что я здесь главный. Здесь мы так общаемся, но все меняется, как только мы сходим на берег. Если бы жены нас слышали, они пришли бы в ужас. Дома нам приходится прикусывать язык, чтобы не сказать, как твои дела, мать твою, как охренительно тебя видеть, и кстати, какая хрень сегодня будет к гребаному чаю?
– Вчера вечером эта женщина, – говорит Билл, – она рассказывала о Солнечной системе.
– Так в чем дело, это шире, чем море.
– Да, но что они спросят – чертовски очевидно. Планеты и все такое. Они спросят о Нептуне и Сатурне и наверняка еще об Уране.
– Как тебе не надоело, Билл, чертов придурок.
– Но с морем не так очевидно. Все, что касается моря, не так очевидно.
– Мне это нравится.
– А мне нет. Мне не нравится то, что я вижу.
Когда Билл впервые пришел на «Деву», я подумал: как у него сложится? Некоторые люди раскрываются, а другие нет. Билл тихий и сдержанный. Он напоминает мне самца гориллы в лондонском зоопарке, наблюдавшего за посетителями из клетки. С тех пор я пытался разгадать выражение его морды. Давно выгоревшие злость и скука. Смирение. Сочувствие ко мне.
Времени для бесед полно, особенно в середине вахты, с полуночи до четырех, когда все разговоры сводятся к мрачным темам, которые ты никогда не затронешь утром. Тот, кто несет вахту раньше, заваривает тебе чай, собирает тарелку с сыром и сладкими бисквитами, относит все это наверх к фонарю и сидит с тобой примерно час, перед тем как пойти спать. Он делает это, чтобы помочь тебе проснуться и включиться, чтобы ты, оставшись в одиночестве, не уснул опять. Когда это мы с Биллом, он рассказывает мне то, о чем днем жалеет. О том, что он должен был стать другим человеком, и жить другой жизнью, и сказать «нет» во всех случаях, когда он говорил «да». Что Дженни просит у него ракушки, которые он вырезает, но он не хочет ей их дарить. Он бы предпочел оставить их себе, как и многое другое.
Иду спать. Кровати-бананы поистрепались с тех пор, как я начал тут работать. Сухопутные приходят в изумление: это не шутка, неужели вы и правда спите на этих кривых матрасах? Но с годами мой позвоночник, должно быть, приспособился, потому что когда-то после двух месяцев на башне у меня болела спина, а по возвращении на берег все тело ныло, как у старика. А сейчас я почти ничего не чувствую. Нормальные кровати кажутся мне жесткими и неуютными. Мне надо делать усилие, чтобы заснуть лежа на спине, но я просыпаюсь, подтянув колени к груди.
Я должен был уснуть, едва положив голову на подушку. Когда у нас появляется лишний час ночью или рано утром или возможность коротко подремать перед дневной вахтой, мы этим пользуемся. По крайней мере, я это делал на других маяках. Сейчас сон ускользает от меня. Ко мне приходят видения – глубокое море и Хелен; башня, какой она кажется издалека с берега, и головокружительное, неправдоподобное ощущение, будто я одновременно там и здесь, или ни там и ни здесь. Я отворачиваюсь от занавески, которая отгораживает мою кровать; смотрю на стену в темноте, слушаю море, свое сердцебиение, мысли бегут, я думаю и вспоминаю.
Девятнадцать дней
Яркое солнце – идеальные условия для смены Фрэнка; моряки являются поздно, прямо перед обедом, со словами, что лодка не заводилась. Что ж, отличная погода для его отъезда и возвращения Винса, который даже при неспокойной воде с легкостью высаживается на площадку. Винс молод, черноволос и носит усы в стиле «Супертрэмп». Обустраивается он довольно быстро. Все на своих местах, и мы много раз практиковались в распаковке вещей, чтобы легко и быстро возвращаться к своим обязанностям. В водонепроницаемой сумке приехали письма из дома. Для меня – одно официальное, адресованное главному смотрителю.
– Вот и все, – говорит Винс. – Брежневу луна не светит.
Мы ждем жратву, а Винс рассуждает о советской ракете, которую в прошлом месяце запустили в космос, но она взорвалась в воздухе. Так странно слышать о том, что происходит в реальном мире, в другом мире. Тот мир может исчезнуть за секунду, а для нас ничего не изменится. Не уверен, что мне нужен тот, другой мир. Любой город, любая комната шире, чем два человеческих роста, кажутся несерьезными, яркими и излишне усложненными.
– Чертовы коммунисты, – говорит Билл. – Что за разговоры о кучке прибабахнутых зануд? Что хуже – угроза войны или сама война?
– Без вариантов, мужик, – отвечает Винс. – Я пацифист.
– Ну конечно, чего от тебя ожидать.
– А что не так?
– Пацифизм – предлог для того, чтобы ни хрена не делать. Только отращивать бороду и усы и трахать весь Лондон.
Винс откидывается в кресле и курит. Он с нами только девять месяцев, но уже так привычен, как кухонный шкаф. Я повидал десятки смотрителей, но к некоторым привязываешься сильнее, чем к другим. Не уверен, правда, что он нравится Биллу.
– Ревнуешь, – говорит он Биллу.
– Иди к черту.
– Когда тебе было двадцать два года?
– Не так давно, как ты думаешь, придурок.
Так они и общаются, Винс дразнит Билла стариком, хотя тому всего лишь тридцать с небольшим, а Билл огрызается. По идее, всем должно быть смешно, но когда дело касается Билла, никогда не можешь быть уверен. Он никогда не вел такой образ жизни. В двадцать лет он был уже женат, и Дженни планировала детей. И он уже работал на маяках.
Винс привез с суши окорок, и теперь он жарился на плите вместе с яйцом, брызгаясь и издавая невероятный аромат. Мы с Биллом уже две недели не ели свежего мяса, и консервы лучше, чем ничего, но они не сравнятся с настоящей едой. Довольно быстро все, что достается из консервной банки, приобретает один и тот же вкус – вкус жестянки, и неважно, что это – фруктовый коктейль или кусок ветчины «Спэм». На самом деле «Спэм» неплох, если его приготовить, но если его просто плюхнуть на тарелку холодным, как обычно делают Винс и Фрэнк, то недолго стать вегетарианцем.
Сегодня готовит Билл; у него получается лучше, чем у любого из нас. Винс бесполезен, а я неплох, но я не такой энтузиаст, потому что я много готовлю на берегу в отличие от Билла. Его жена все делает сама. Билл говорит, это все равно что быть в тюрьме, когда все делают за тебя, «только задницу не вытирают», а потом Винс возражает, что это непохоже на тюрьму, потому что в тюрьме нет апельсиновых меренг и ромовых баб и женщины не предлагают сделать массаж ног, не так ли? Билл говорит, что ты в этом понимаешь, плут. И тут вступаю я, чтобы сгладить обстановку, пока они не разругались вдрызг.
Винс говорит:
– Что ты думаешь, мистер ГС?
– Насчет чего?
– Пусть бурлит или лучше пусть взорвется?
Мне хочется сказать, что все эти обсуждения холодной войны, Никсона, СССР и планов японцев совершить налет на Москву кажутся мне совершенно бессмысленными. Если все, что у нас есть – это башня и товарищи, с которыми мы живем на ней, просто живем, ничего не ожидая и ни во что не вмешиваясь, с которыми мы зажигаем свет ночью и гасим его на заре, спим и бодрствуем, говорим и молчим, живем и умираем, нельзя ли обойтись без всего остального?
Но вместо этого я отвечаю:
– Надо хранить мир, пока возможно.
И, надеюсь, у меня получится это в течение этой вахты.
Но разговоры Винса о ракетах напоминают мне о том, что было много лет назад. На Бичи-Хед занимался рассвет, я был один на маяке, солнце вот-вот должно было взойти, и тут я увидел, как в море что-то упало. Было тихое туманное утро, настолько раннее, что еще можно было увидеть звезды, и такое прекрасное, что казалось, будто рай где-то рядом, только надо поднять взгляд и посмотреть, и тут эта блестящая металлическая штука вылетела из ниоткуда и бесследно скрылась в воде. Не знаю, какой она была величины и насколько далеко от меня, потому что с моей точки наблюдения море кажется неизменным.
Я видел это и не могу это объяснить. Обломок самолета, закрылок или спойлер – вот объяснение, я это знаю, знаю; но в том, как оно летело, как падало, была особенная динамика, грация и цель, которую я не могу описать. Я никому не сказал, ни мужчинам, с которыми работал, ни Хелен. Но я подумал, что это был ты.
Ты подарил мне бесценный подарок, и я тебе благодарен.
В спальне всегда темно, потому что обычно здесь кто-то спит или пытается уснуть в любое время дня и ночи. Зимой постоянная темнота дезориентирует, и в сиротливом окне не отличить закат от рассвета. Когда я закрываю дверь и вижу свою безжизненную мягкую руку, мне кажется, будто она принадлежит не мне, а более молодому человеку, который в другой вселенной открывает дверь, а не закрывает.
Книга, которую я читаю, называется «Обелиск и песочные часы» и рассказывает об истории времени. Я нашел ее в благотворительном магазине «Оксфам» на центральной улице в Мортхэвене. Я представил, что впоследствии смогу увидеть все, о чем читаю: египетские пирамиды, храмы Южной Америки, висячие сады Вавилона. Когда – неважно; главное – это ощущение возможности, которое у меня есть.
После свадьбы мы с Хелен ездили в Венецию. И провели неделю, питаясь хлебом с маслом и ветчиной, розовой и тонкой, как папиросная бумага. Мы бродили по промозглым улицам и под мостами, где пахло яйцами и солью. Сейчас он кажется мне нереальным – тонущий мир теней и воды с золотыми крышами и звенящими колоколами.
Обложка «Обелиска» мягкая, на ней изображены солнечные часы. На башне мы измеряем время днями: на сколько дней продвинулся каждый из нас в своей восьминедельной вахте. Хелен говорит, что заключенные в тюрьме так же отмечают мелом срок на стене, и, наверное, так и есть. В Древнем Китае умели измерять время по свече. Чертили линии на воске и следили, какая часть свечи растаяла, и часы не терялись. Можно было собрать воск и снова отлить свечу, если хотелось. И снова завладеть тем же временем.
Хелен не знает, а я никогда ей не говорю. Я никогда не рассказываю ей о тебе. Кое-что находится за гранью, и ты тоже. Но я думаю о свече и о сгоревшем времени; мне интересно, минувшие часы исчезают бесследно или есть способ вернуть их? Что, если я смог бы вернуть тебя?
Я здесь слишком долго. Одинокие ночи и вихри темноты, сворачивающиеся и разворачивающиеся кольцами в черном море, а небо еще чернее. Возьмите человека, даже самого циничного, поставьте его на утреннюю вахту, когда восходит солнце и черно-красное небо становится оранжевым, и скажите ему, что это все. Больше ничего нет.
Закрытыми глазами я вижу загадочный пульсирующий свет на побережье. Он зовет из темноты, сияющий, сверкающий, и требует, чтобы я оглянулся и посмотрел.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления