— Люди добрые, что делается! — сказала Марийка, вбежав в свою кухню. — Федор Иваныч из последних сил стирает белье. Старухино ситцевое платье вкинул в корыто вместе со своими кальсонами. Из кальсон теперь зеленая вода хлещет, он их отжимает, довел до салатного цвета — больше, говорит, ничего поделать не могу; так и присужден в зеленых кальсонах ходить. Я говорю: ты их вывари. Говорит: не в чем. А у них был бачок, Нюра покупала. Это Толька забрал, холера, — он конфеты жрет, а Федор Иваныч, изволь радоваться, в Анны-Иваннином корыте стирает, и бачка в доме нет…
Марийка схватила свой бачок для кипячения белья и убежала. Было утро воскресенья, выходного дня. В кухне топилась плита, на ней в больших и малых кастрюлях варился обед. Мирзоев брился у кухонного столика. Задрав намыленный подбородок, не отрываясь от своего занятия, он скосил глаза на Лукашина, который над раковиной чистил свою вставную челюсть. Лукашин, сжав запавшие губы, взглянул на Мирзоева. Мужчины поняли друг друга. Мирзоев сказал, вздохнув:
— Тяжелое зрелище, когда видный человек принужден погрязать в мелочах быта…
Он кончил бриться, проворно убрал со стола бритвенный прибор и остановился перед Лукашиным — статный, ловкий, в новых красивых подтяжках.
— Беда! — сказал он весело. — Проведаем, сосед, Уздечкина, а?
Лукашин обмыл челюсть под краном и, стыдливо отвернувшись, вставил ее в рот. Дар речи вернулся к нему.
— Можно, — сказал он.
— Вечерком, — сказал Мирзоев.
Лукашин подумал: вечером они с Марийкой уговорились идти в кино… Но тут же он решил, что Марийку баловать не стоит. В кои веки есть возможность целый день провести вместе с мужем, а она убежала к Уздечкину. А в пятницу или, кажется, в четверг она на всю лестницу расхваливала зубы Мирзоева…
— Сходим, — сказал Лукашин Мирзоеву. — Развлечем человека.
Уздечкин трудился над корытом с раннего утра.
Уже не было ничего чистого, чтобы сменить. В прачечной стирали долго, и надо было платить, а денег у Уздечкина, вследствие одного несчастного случая, совсем не было. Решил стирать сам.
— Федя! — стонала Ольга Матвеевна. — Оставь, сынок, я поправлюсь — перестираю…
— Когда это будет! — буркнул Уздечкин.
В армии он нередко стирал на себя, и это не казалось ему трудным. Он храбро вытащил из чулана узел с грязным бельем. Из узла посыпались старушечьи кофты, детские платьишки, замазанные до черноты, детские лифчики, такие маленькие, что неизвестно как их держать в руках… Черт его знает. Как будто и носить нечего, а смотри-ка, целая куча барахла.
Попался под руку Толькин белый свитер и промасленный комбинезон, — Уздечкин бросил их обратно в чулан: это пускай Толька сам стирает.
Оля стояла, прижав к животу кукольную кровать, и смотрела, как отец растапливает плиту.
— Я тоже буду стирать, — сказала она.
— Будешь, дочка, будешь, — сказал Уздечкин. — Лет через пяток будешь стирать.
Анна Ивановна в лиловой пижаме (не разберешь: юбка на женщине или штаны), с папиросой в зубах, румяная со сна, вышла в кухню, когда Уздечкин намыливал белье в эмалированном тазике.
— Господи! — сказала она. — Разве в таком тазике выстираешь? Вы возьмите мое корыто, оно же там, в чулане, на самом виду стоит.
— Я не рискнул взять, не спросясь, — сказал Уздечкин.
— Подумаешь, драгоценность, — сказала она и сама принесла ему корыто.
Она выдвинула на середину кухни скамью, положила на скамью несколько поленьев, чтоб было повыше, а на поленья поставила корыто. Уздечкин не догадался ей помочь. Он стоял с мокрыми руками и думал, что, когда она поднимает тяжести и сгибается над кучей дров, выбирая поленья поровнее, — забываются ее необыкновенные платья, и красные ногти, и непонятные разговоры по-английски с Таней, а видна рабочая женщина с широкими плечами, которая не погнушается никаким трудом…
— Ну, вот. По крайней мере вы все сразу теперь можете намочить, — сказала она и стала умываться под краном — плескать водой во все стороны, крепко обеими руками мылить уши и забавно полоскать горло, откидывая голову…
Уздечкин принял ее совет буквально: взял и вывалил в корыто разом все — белое и цветное. Спохватился, когда белье уже было перепачкано зеленой краской от старого крашеного платья Ольги Матвеевны. Тут и застала его Марийка, заскочившая узнать, что у соседей.
— Караул, батюшки мои, спасите! — сказала она, заглянув в корыто.
Она принесла бачок и стала вместе с Уздечкиным отжимать белье.
— Знала бы — переоделась бы, — сказала она, с сожалением глядя на свою праздничную розовую кофточку. — Погублю свой туалет, купишь мне новый, Федор Иваныч.
— Так вы идите, — сказал Уздечкин, смутившись. — Я сам. А то, в самом деле, испортите вещь…
— А что на нее, на ту вещь, молиться, что ли? — закричала Марийка.
— Ну конечно, здесь Марийка, — сказала Анна Ивановна, входя в кухню. — Где крик, там и Марийка. Угостите табаком, Федор Иваныч, у меня кончились папиросы.
Оля постояла немного в кухне, глядя на стирку, потом ей наскучило, она ушла.
У себя в комнате ей тоже показалось скучно: Вали нет — ушла к девочке в гости; бабушка дремлет, на столе ничего хорошего — хлебные крошки, да солонка, да остатки овсяной каши на сковороде… Оля вздохнула и пошла к Анне Ивановне.
Там была только Таня, она стояла коленями на стуле, облокотившись на стол, и читала книгу. Черные ее косы лежали на белой скатерти по обе стороны книги. Таня подняла глаза, спросила рассеянно: «Это ты?» «Я», — ответила тонким голосом Оля, закрывая за собой дверь, как приказывала Анна Ивановна.
Таня больше не замечала ее, и Оля тихонько пошла по комнате, высматривая, нет ли чего нового. Было новое: на этажерке лежало большое красное яблоко. Особенно хорошо его было видно, если стать около качалки. Оля замерла около качалки, глядя на яблоко.
Таня дочитала книгу, закрыла ее, закрыла глаза и положила щеку на переплет. «Как закалялась сталь» — было написано на переплете. На щеках Тани, под ресницами, блестели слезы… Таня подняла голову и увидела близко от себя Олин профиль и светлый, чистый, серьезный глаз, вдохновенно устремленный на этажерку. Таня засмеялась и слезла со стула.
— Ты что? — спросила она.
Оля подняла к ней лицо и спросила:
— Для кому это яблоко?
Таня взяла гребень и стала расчесывать светлые прямые волосы Оли.
— Яблоко — для одной очень хорошей девочки, которая всех слушается…
— Всех? — переспросила Оля.
— …и никогда не капризничает.
— Совсем-совсем никогда? — переспросила Оля.
Взгляд ее стал печальным: ясно, что яблоко не для нее.
— Дурак мой маленький, — тоном Анны Ивановны сказала Таня, отрезала половину яблока и дала Оле.
— А эту половинку мы оставим для Вали, — сказала она.
Оля взяла яблоко обеими руками и поскорее пошла из комнаты, забыв кукольную кровать на качалке: Таня могла передумать и забрать яблоко обратно. Уже в коридоре Оля сообразила, что оставлять другую половину Вале несправедливо: может быть, Валя ест яблоки в гостях у девочки; конечно же, Таня должна была отдать Оле все яблоко. Оле стало так тяжело от человеческой несправедливости, что она зарыдала. Никто не пришел на ее рыдания: в кухне кричала Марийка, ничего, кроме ее крика, не было слышно. Рыдая, Оля съела яблоко и еще долго потом плакала, размазывая по щекам слезы грязными кулачками. Наконец сказала:
— А может, там в гостях никаких яблок и нету.
И, высморкавшись в подол платья, пошла по квартире искать новых приключений.
У Тольки сегодня большой день: пришла его очередь на «Графа Монте-Кристо».
Принес эту книжку в бригаду Алешка Малыгин. Откуда достал такую — не сказал. Книжка была толстая, растрепанная, до того зачитана — ободраны не только поля, но и концы строк. Носил ее Алешка с величайшей бережностью — завернутую в газету и перевязанную веревочкой. Он сказал, что если начнешь эту книгу читать, то уже не будешь ни спать, ни есть, пока не дочитаешь до конца, и что писатель, который сочинил это, — прямо-таки невозможный гений. Тотчас ребята стали записываться в очередь; чтобы установить очередь, тянули жребий. Те, которым достались последние номера, возмутились: они не соглашались ждать так долго. Чуть было не разодрались. Шум поднялся — рабочие, входившие в цех, затыкали уши.
— Об чем базар? — спросил, подойдя, мастер Корольков.
Ему не ответили: и голоса-то его не услышали. Марийка пришла, и та не сумела перекричать ребят. Орали до тех пор, пока Вася Суриков не внес предложение: разделить книгу на три равные части, чтобы одновременно читали три человека. Один читает начало, другой — середину, третий — конец; потом меняются между собой. Таким образом сроки прочтения сократятся в три раза.
— Триста процентов экономии во времени, — сказал Вася.
Алешка, жадина, сперва объявил, что не позволит такую ценную книгу делить на части. Но ему доказали, что это с его стороны глупость и больше ничего: у книги все равно нет корешка, она вся распадается на листочки. Тут же, на станине, разделили книгу. Перенумеровали части красным карандашом, упаковали каждую заботливо и вручили трем счастливцам, которым выпал жребий читать в первую очередь.
И вот на целый месяц заболела бригада! После бессонных ночей, проведенных за чтением, ребята приходили в цех бледные, изнуренные. И только и было разговоров, что о графе Монте-Кристо. В книге не хватало многих листков, и некоторые читатели не могли уловить связи событий, но другие все поняли и с жаром давали объяснения непонимающим; а те слушали благоговейно… Слушали с жадностью и те, кто еще не читал.
Корольков пытался восстановить порядок. Саша Коневский провел воспитательную беседу. Рябухин разговаривал с ребятами, вызывали их к начальнику цеха — ничего не помогало. Заикнулись было о том, что книга для производства вредная и хорошо бы ее изъять совсем, — куда там!..
— Через наши трупы, — сказал маленький Вася Суриков: он еще не читал, его очередь была следующая.
В конце концов Корольков рассудил так: пускай переболеют, что поделаешь — эпидемия вроде скарлатины.
— Только давайте читайте проворнее, — сказал он. — На пять частей, что ли, ее поделите, будь она трижды проклята.
Если остаться на выходной день дома, то пошлют за хлебом, за керосином, в аптеку, Федор скажет: «Ну-ка, пошли дрова пилить», Валька и Олька будут реветь и приставать, мать будет охать, — никакого отдыха рабочему человеку.
И Толька, чуть проснувшись, удирает к Сережке, испытанному другу.
У Сережки не житье, а малина. Отец его жив-здоров, он теперь подполковник и служит в Таллине. Прислал письмо, чтобы мать приехала, посмотрела: если понравится — пусть переезжают всей семьей. Мать поехала в Таллин, а Сережка и Генька остались дома полными хозяевами. Жизнь!
Толька приносит «Графа Монте-Кристо», завернутого в газету. Сережка на электрической плитке варит манную кашу для Геньки. Он обещал матери, что будет заботиться о Геньке, и свято держит слово.
— Принес? — спрашивает он у Тольки.
— Принес. Кончай эту муру.
— Сейчас. Надо позавтракать.
Каша тяжело пыхтит, пузыри вздуваются на ней и лопаются с треском. Сережка сыплет в кашу сахар, размешивает и выключает плитку:
— Готово!
И облизывает ложку.
Генька на полу вырезывает фигуры из карточной колоды. Королей и валетов он уже вырезал, остались дамы. С дамами большая возня: надо пририсовать каждой усы и бороду, иначе взвод будет неполный.
— Генька, завтракать! — говорит Сережка.
Генька лениво съедает несколько ложек и возвращается к картам. Кашу доедают Сережа и Толька. После каши они чувствуют себя недостаточно сытыми и едят кислую капусту с постным маслом. После капусты им хочется пить, они пьют сначала холодную воду из-под крана, а потом теплое кипяченое молоко.
— Я очень удачно устроился с молоком, — говорит Сережка. — Не надо ходить на рынок: молочница приносит мне на дом. Понимаешь, Геньке необходимо молоко.
— Сами пейте эту отраву, — говорит Генька, лежа на полу и орудуя ножницами, — а мне купите газированной воды с сиропом.
— Он страшно обнаглел за последнее время, — говорит Сережка. — Прямо не знаю, что с ним делать.
Толька достает деньги и говорит:
— Генька, а Тенька! Пойди купи себе воды с сиропом. И мороженого.
— Мороженого близко нет, — говорит Генька, принимая деньги.
— Мороженое около рынка продают, — говорит Сережка. — Знаешь, немного не доходя до рынка, там мороженщица всегда стоит. Только смотри, не попади под машину.
— Хорошо, — говорит Генька, одевается и уходит.
Толька и Сережка остаются одни в квартире. Толька разворачивает «Графа Монте-Кристо».
Лукашин сидел на диване и умирал от скуки и злости.
Комната была убрана по-воскресному: на столе богатая скатерть с разводами и в вазе свежие бумажные цветы — пышные розы и маки… Марийка это умела — создать уют. Вымыла полы, нарядилась в розовую кофточку, велела и Лукашину надеть праздничный костюм; он послушался, сбрил щетину с лица, вычистил ботинки и челюсть и теперь сидит, как дурак, один против вазы с цветами. А Марийка застряла у Уздечкина.
Он сидел и строил планы страшной мести: пожалуйста, будьте любезны, я вас не связываю. Но позвольте мне в таком случае и себя считать свободным человеком. Она придет, я ее встречу равнодушно и скажу: наконец-то ты, Марийка. Я тебя жду для серьезного разговора. Не сошлись мы с тобой, как хочешь, не сошлись. Неосновательный ты человек. Какая из тебя жена. Ставлю тебя в известность, что я сейчас же переезжаю к твоим старикам. И пожалуйста, без слез, Марийка. Достань мне, будь добра, мое белье, я не хотел без тебя копаться в комоде, теперь это уже не мой комод…
Тут Марийка зарыдает и станет уговаривать его остаться. Но он возьмет свои вещи и пойдет ночевать к Никите Трофимычу. С неделю придется там пожить… Нет, недели много: дня три. Каждый день после работы Марийка будет прибегать к нему в цех и молить, чтобы он вернулся. Два дня он будет неумолим, а на третий смягчится. Только он поставит жесткие условия: по чужим квартирам не бегать, если кому нужен бачок — пусть сами приходят за бачком… Второе условие — проявлять тактичность: если у твоего мужа вставная челюсть, то хвалить зубы холостого соседа — просто бессовестно. Скажете: мелочь, и нечего на нее так болезненно реагировать? Я бы посмотрел, как бы вы реагировали, будь у вас вставная челюсть…
Марийка прилетела, вся розовая, от нее пахло щелоком и теплом. Лукашин бросил короткий, пронзительный взгляд и увидел, что руки у нее красные, кожа разбухла от воды. «Стирала! — ужалило его. — Стирала с Уздечкиным!»
— Семочка, мученик, страдалец, умираешь от голоду, и главное, в потемках, хоть бы свет зажег, — с порога пошла сыпать Марийка, бросаясь к буфету. — Сейчас все будет, щи на плите горячие, чуть не умер мой котик, — но вообрази положение Уздечкина: руководящий работник — и живой души нет, чтобы позаботилась… — Марийка духом выбросила на стол тарелки, ложки, рюмки, вылетела в кухню, примчалась обратно, и не успел Лукашин приступить к объяснению, как уже сидел за столом, пил водку и ел пирог.
— Вообрази! — говорила Марийка, тараща добрые глаза. — Такое у него жалованье и снабжение хорошее — и не хватает на жизнь! Что значит мужчина: не умеет жить! Как хочешь, Сема, женщина в доме — это все…
Пирог был с картошкой и грибами. Картошку растила Марийка, грибы сушила Марийка. Лукашин ел и думал, что сегодня он уже не уйдет к Никите Трофимычу: момент для объяснения упущен, в другой раз как-нибудь. Марийка оскорбила его без злого умысла, по глупости. За глупость не следует наказывать так жестоко. Да и лень тащиться после сытного обеда на другой конец поселка, да еще с тяжелым сундуком…
Вошел Мирзоев.
— Приятного аппетита, — сказал он.
— Пирога не съешь ли? — спросила Марийка. — А водку, не взыщи, Сема выпил.
— У меня своя есть, вот, пожалуйста, — сказал Мирзоев и, потянув за горлышки из карманов, показал две бутылки. — Сосед! Уговор не забывать.
— Рано, — сказал Лукашин, жуя. — Попозже. После обеда надо отдохнуть.
— Что это вы затеваете? — спросила Марийка.
— Хотим проведать Федора Иваныча, — отвечал Мирзоев. — А то, понимаете, что у него за жизнь!
— А в кино?! — вскричала Марийка, гневно обернувшись к Лукашину.
— Никакого кино, — сказал Лукашин, очень довольный, что может тут же рассчитаться с Марийкой за ее дурное поведение. — Иди сама, если хочешь. Мы сегодня собираемся мужской компанией.
— Папа, — спрашивает Оля, — у нас правда была мама или же нет?
— Правда, — отвечает Уздечкин. — Была. Вон она, ты ведь знаешь.
Оля в рубашонке лежит на кроватке, а он стрижет ей ногти на ногах. Портрет Нюры висит на стене напротив: волосы, завитые «перманентом», феерически освещены, простенькие глаза под подбритыми бровями подняты с мечтательным выражением…
— Ты — как мама, — говорит Оля, у которой одна щека ушла в подушку, а другая как бы подпухла, и от этого маленькие губы тоже как бы припухли и сдвинулись с места. — Ты все для нас делаешь. Я маму не помню, я только тебя помню.
Это она говорит для того, чтобы подлизаться к нему.
— Я тебя люблю, — говорит она.
— Ты угомонишься или нет? — спрашивает Уздечкин. Он проводит рукой по ее теплой шелковой головке и хочет уйти.
— А конфету? — спрашивает Оля.
— Надоела ты мне, дочка! — говорит Уздечкин и приносит конфету.
Звонок. Пришли Мирзоев и Лукашин. У Мирзоева такой вид, словно он пришел на именины. Лукашин робко держится за его спиной.
— Мы к вам, сосед, — говорит Мирзоев. — Принимаете гостей?
Уздечкин ведет их в комнату. Он уверен, что они пришли по делу, с просьбой или жалобой.
— Добрый вечер, бабушка! — восторженно приветствует Мирзоев Ольгу Матвеевну. — Вы не будете так любезны похлопотать насчет чайника? Знаете, после выпивки стакан горячего чая…
— Какая выпивка? — спрашивает Уздечкин, недоумевая. — Вы что, товарищи?
Лукашин пятится к двери…
— Я надеюсь, — говорит Мирзоев, прикладывая руку к сердцу, — что вы не примете за недостаток уважения или за что-нибудь другое и не побрезгуете нашей компанией.
— Я не пью, — говорит Уздечкин.
— Пьет даже чижик, — говорит Мирзоев, нежно касаясь его локтей. — Извиняюсь, конечно, я не в смысле сравнения. Вы понимаете! Мы с товарищем Лукашиным захотели выпить по случаю воскресенья, вдвоем как-то скучновато, я говорю — пойдем к соседу, может, он согласится составить нам компанию…
— Вы ошиблись, товарищи. Я не могу составить вам компанию.
Уздечкин говорит нерешительно. Ему бы и хотелось посидеть с людьми, но он боится: Мирзоев — шофер Листопада; вдруг Листопад потом скажет: «Председатель завкома пьянствует с моим шофером…»
Мирзоев в недоумении: как может человек не принять другого человека, который пришел с открытой душой и со своей выпивкой?! Лукашин говорит уже из-за двери:
— Пошли.
— Федор Иваныч, — говорит Мирзоев, — вы шутите: почему нам не выпить немножко?
— Мне, товарищи, некогда, — говорит Уздечкин. — У меня еще работа есть.
Так красиво вошел Мирзоев, — как теперь уходить?.. С какими словами?..
— Да что вы? — говорит он вяло. — Действительно, вам и отдохнуть некогда…
— Должность такая, — притворно улыбается Уздечкин.
— Действительно, — притворно улыбается Мирзоев. — Хлопотливая должность… Ну, так — так так. Всего лучшего, извините за беспокойство…
Домой вернулись молча.
— Вы что обратно? — встретила их Марийка. — Не приняли вас?
— Некомпанейский человек, — сказал Мирзоев.
— Промахнулись мы с вами, — сказал Лукашин. — В самом деле, чего ради он будет с нами пить? Ну, сосед, так что из этого? Он же руководство все-таки; а мы люди небольшие… А водке что же — пропадать?
— Нет, зачем же ей пропадать, — морщась, сказал Мирзоев, которому вовсе не хотелось пить. — Выпьем.
Они присели к Марийкиному столу и вдвоем, вздыхая, грустно распили водку.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления