Красавец сугроб, голубыми искрами сверкавший на солнце, потемнел. Тонкий черный налет появился на нем. Сугроб стал оседать, меняя форму, покрылся хрупкой стеклянной коркой, корка трескалась и ломалась. Оседал-оседал сугроб и стал маленький, некрасивый, весь черный, и потек из-под него тоненький прозрачный ручеек.
Ручеек потек через двор, проложил себе русло во льду и выбежал за ворота. А там уже струился, завиваясь на ледяных порогах, широкий ручей. Маленький ручеек влился в большой ручей и с ним устремился к реке.
Толстые сосульки, свисавшие с крыш, обтаивали на солнце, капли, падая с них, звонко ударяли о лед, по всем улицам пели капели песню весны.
Все это было днем. Стоило солнцу склониться к закату, — крадучись, возвращался мороз: по ночам он еще был владыка. Замерзали ручейки и ручьи, умолкали капели.
А солнце делало свое дело, как хороший рабочий, — вышли из-под снега заградительные щиты на полях, обнажились светло-зеленые разливы озими, наметились вдоль дорог и улиц дорожки-протопки. Перед утром еще возвращается мороз, но владычество его все кратковременнее и ничтожнее, и ликуют живые силы, воскрешенные солнцем.
И выразить это можно только в стихах, в пьесу такое не вмещается.
Толя бросает начатую пьесу и пишет стихи. Они посвящены Марьяне Федоровне, но он не может прочесть их ей: если она поднимет брови и останется холодной, это его убьет. А она непременно поднимет брови и останется холодной, Толя чувствует.
В стихах повторяется извечная ложь, невинная младенческая ложь поэтов. У Марьяны Федоровны волосы прямые, русые — непонятно, о каких золотых кудрях пишет Толя, переполненный чувствами и рифмами. Серые глаза Марьяны Федоровны сравниваются то с незабудками, то с васильками, то с фиалками (хотя известно, что человеческим глазам фиолетовый цвет не присущ), то с лазурью южных морей, которых Толя никогда не видел (увидит этим летом: ему обещана путевка в Новый Афон)… «Ты прошла, и очи синие мне приветно улыбнулись» — обычные враки, весенний бред, юношеский захлеб!
Ямбы, хореи, сравнения, многоточия, восклицательные знаки! Стихотворение за стихотворением, тетрадка за тетрадкой! Столбцы коротких и длинных строчек душат Толю, ему необходимо прочитать их кому-нибудь — кому же? Коростелеву, он молодой и неженатый, поймет! Распихав тетрадки по карманам пиджака, Толя идет к Коростелеву.
— Здорово, честное слово! — говорит Коростелев, послушав. В поэзии он не искушен, все написанное в рифму кажется ему прекрасным.
Они вдвоем. Толя читает стоя, Коростелев сидит, закинув ногу на ногу («совсем как Пушкин и Пущин на картине!»). После Толиного ухода Коростелев подходит к окну, дергает раму — сыплется краска, с хрустом рвутся бумажные ленты, которыми заклеены щели рамы, — в звездах черное небо, острый жадный ветер влетает в комнату…
— С ума сошел, Митя. Кто же в марте открывает окна!
Не золотые кудри, не васильковые очи — волосы прямые русые, глаза серые — ах ты моя милая, ты моя хорошая, куда ж я раньше глядел, где я раньше был, никакой другой нет на свете, позови ты меня сейчас — за тыщи километров побежал бы на твой зов!
Стихов не умею сочинять. Один только раз, в школе, сочинил стишок на учителя, который мне поставил «неуд» по арифметике. Полюби меня без стихов, без шелковых галстуков, без выдающихся заслуг, простого, немудреного, любящего тебя!
Говорят: сердце сердцу весть подает, — неверно! Встретишь ее, скажет: «Здравствуйте, Дмитрий Корнеевич» — и идет своим путем, не остановится.
Позови меня, Марьяша.
Врет он в своих стихах, будто ловил твои взгляды. Не верю! Не потому, что он недостоин твоих взглядов — наверно, достоин, славный паренек, талантливый, честный, а вот не верю, и все.
Меня позови, Марьяша.
Сам не шел. Так же боялся пойти без зова, как боялся Толя читать ей стихи. Свободные вечера проводил у Горельченко.
Иван Никитич и его жена Анна Сергеевна — гостеприимные, радушные. Званых вечеров не устраивают, а набежит гость — все, что есть в доме, подается на стол. Заходят всякие люди — районные работники, колхозники, учителя, вдовы фронтовиков (Анна Сергеевна работает в райсобесе). За вечер человек десять придут, выпьют стакан чаю, переговорят о деле, сообщат новости и уйдут, а Коростелев сидит, подобрав под стул длинные ноги, чтобы не споткнулся кто, стакан за стаканом пьет чай и уходить не хочет.
«Что значит ум и принципиальность!» — думает он, слушая Горельченко. «Что значит интеллигентность!» — думает он, слушая Анну Сергеевну. «Что значит, когда между мужем и женой такое уважение и внимание! — думает он, наблюдая за Горельченко и Анной Сергеевной. — Когда такие отношения, то тепло в доме и приятно зайти в дом…» У Анны Сергеевны и Ивана Никитича оба сына убиты в войну, их карточки стоят на столе; известно всему городу, что иногда в сумерки Анна Сергеевна приходит в сквер, садится на лавочку около обелиска Александра Локтева — будто это могила ее детей — посидит и уходит. Но никогда ни она, ни Иван Никитич не говорят с людьми о своем горе, не жалуются, не предаются тяжким воспоминаниям.
Иван Никитич увлечен железной дорогой. По пятилетнему плану в сорок восьмом году к городку будет проведена железнодорожная ветка, строительные работы начнутся этим летом. Новые возможности открываются перед городком, перед колхозами, перед всем районом! Чкаловский председатель так и кружит вокруг Ивана Никитича, усы председателя становятся дыбом от нетерпения, от размашистых планов, от буйных хозяйственных мечтаний. И другие люди, встречающиеся у Горельченко, говорят о вокзале, пакгаузах, холодильниках, об асфальтированной трассе от вокзала через весь город… Расти городку, цвести городку, приумножать свое достояние!
— Ну-ка, старожилы, — говорит Горельченко, — ну-ка, местные уроженцы, почему у вас до сих пор не было железной дороги, а у костровцев была, кто скажет?
Никто не может сказать.
— Ладно, старожилы, ладно, местные уроженцы. Послушайте лекцию из истории города. В области раскопал, в архиве. Три четверти века назад строили дорогу через нашу область — тогдашнюю губернию, — и дорога эта по первоначальному проекту должна была пройти через наш город. Но заартачились окрестные помещики: не надо нам, и без того, дескать, после освобождения крестьян жизнь стала неустойчивая, дайте хоть кой-как дожить в тишине, не рушьте дедовских гнезд… Темные люди были помещики.
Послали петицию в Петербург. Петиция в архиве не сохранилась, только следы ее, а жалко: то-то, должно быть, было произведение… Помещики здешние — что, люди маленькие, никто на их петицию не обратил бы внимания, но у некоей госпожи Ломакиной, местной такой Коробочки, племянник был при дворе, влиятельное лицо; по тетушкиной просьбе замолвил там кому-то словечко; благо ему это, как говорится, ни копейки не стоило… Дворянскую петицию уважили.
Вот и прошла дорога за тридцать верст от города, через село Кострово. А как пустили ее в эксплуатацию, и стало Кострово расти не по дням, а по часам, и тамошние землевладельцы стали втридорога сдавать свои участки взвыли в дедовских гнездах блюстители тишины! Вона что наделали! Сами себя ограбили! А всему, дескать, злу корень — старая дура Ломакина с ее племянником… Кричали, ругались, потом сочинили новую петицию: мы передумали, пускай дорога и у нас будет, мы согласны. Но уж на это послание ответа не последовало. И остался город — как-никак, административный центр — от дороги в стороне…
Горельченко рассказывает с живостью, глаза его жмурятся веселой улыбкой. Ласково и внимательно смотрит на мужа Анна Сергеевна, и ее бледное лицо тоже улыбается…
Тихими темными улицами Коростелев идет домой. В теплой тьме перестукиваются невидимые капели. В их перестуке обещание, надежда, радость. Полным-полно надеждами сердце Коростелева, и всему-то хорошему и высокому раскрыто оно, это простое сердце. Идет Коростелев один, но в каждом домике, за запертыми ставнями, чувствует присутствие людей. И в полях тоже люди, людские жилища. И по всей земле советской — люди, с которыми связан едиными чаяньями и делами: сокурсники ли, с которыми учился, однополчане ли, с которыми плечо к плечу отстаивал все, что дорого в жизни, те ли, которых знаешь понаслышке о великих ихних трудах на заводах, в шахтах, в поле… Может быть, и они в эту самую ночь слушают перестук капелей и улыбаются своим надеждам. И в далекой Москве, может быть, отворил окошко, закурил трубочку, заслушался перестука капелей самый драгоценный в мире человек, любовь и слава народа — Сталин… Громадная, громадная земля кругом, громадная, громадная весна на земле!
Коростелев делает крюк, проходит по Дальней улице, мимо ее темных окон.
Спи, моя хорошая. В чистом и радостном труде прошел твой день, и сны тебе, должно быть, снятся легкие, веселые. И как это так — жила ты и жила, и я не думал, как ты живешь, какая ты, хорошо тебе или плохо… И вдруг стала ты мне близкой навеки, и я уже не смогу перенести, если тебе будет плохо, — почему не смогу, с чего это вдруг, как же так устроено?..
Вот как началось: я шел по улице и совсем не думал о тебе, и вдруг вижу — ты стоишь у калитки. Не чужая и гордая, как в ту встречу на дороге, а простая и печальная. Без чулок, и прическа рассыпалась… Я оглянулся, ты смотрела на меня твоими глазами…
В тебе радость. В тебе ясность, и нежность, и молодое материнство, и женская прекрасная тишина. Это правильно, что ты учишь маленьких детей. Да, ты именно должна учить маленьких детей! — и дети вырастут хорошими. И именно в таком доме, с такими ставенками, ты должна жить. И городок — не придумать для тебя лучше. И Сережа — как раз для такой мамы сынишка. Все правильно, в самый раз. Люблю тебя, Марьяша.
Ну, и что дальше? В гости к тебе ходить? А вдруг встретишь неласково — ведь я же сбегу и больше не приду, и всему конец!.. В кино тебя пригласить, в клубе повертеться с тобой под музыку?.. Не хочу. Оскорбительно. Чувства не те. Ты мне разреши сразу сказать самые главные слова. И ответь: да, нет.
…Как хороший рабочий, старается солнце. Стрельнули из земли иглы молодой травы, взбухли почки на деревьях, и перед окнами конторы, на припеке, дерзко расцвел первый одуванчик.
Лукьяныч ладит новый челн.
Еще зимой, по санному пути, к субботинскому дому подвезли на специально сколоченных санях огромное бревно, тянула его тройка лошадей. Лукьяныч вышел из дому, важный, обошел бревно, пощелкал — сухое ли, спросил:
— То самое, что я выбрал?
— А как же, Павел Лукьяныч! — сказали возчики. — Вот же ваша отметина.
— Ладно, выпрягайте, — сказал Лукьяныч.
Возчики отпрягли лошадей и уехали. Бревно с санями осталось на улице.
Наступила оттепель, снег подтаял, осел, осели и сани с бревном. Весенняя грязь была — в грязь оседали сани. Дожди шли, мороз ударял, солнце грело — бревно мокло, покрывалось ледяной коркой, оттаивало, обсушивалось на ветерке.
Когда грязь подсохла, Лукьяныч взялся за работу. Придя из совхоза домой, он надевает старые брюки и свитер и идет к своему бревну. Бревно надлежит остругать, выдолбить, обточить, осмолить. Хватит работишки на всю весну.
Тетя Паша сидит у ворот на лавочке и смотрит, как работает муж. Она закончила на сегодня все свои дела, настал ее час отдыха. Отдохнуть бы вместе: сели бы двое стариков, поговорили дружно… Поговоришь! Когда, вот именно, жена свободна, он вишь как взялся трудиться! Летят щепки, стучит топор, шуршит рубанок, сам весь в поту — видели стахановца?
Тете Паше хочется сказать ему что-нибудь обидное.
— Удивляюсь, — говорит она, когда он наконец останавливается отдохнуть и топор умолкает, — кто это у чкаловцев выдал тебе такое бревнище? Небось незаконно. Небось как откроется, под следствие пойдет.
— Ты под следствие пойдешь, — замечает Лукьяныч. — За клевету. Это мой гонорар за красоту баланса.
— Из него что дров можно напилить, — говорит тетя Паша. — Кубометров шесть, право. Или не будет шести? Всё бы для жизни, для дела, а не для глупости.
— Тебе поручить управление, — говорит Лукьяныч, — ты бы и дома, и пароходы, и фабрики попилила на дрова.
— Небось когда я была молодая, ты со мной целый вечер, бывало, просиживал.
— А я сам молодой был да глупый, вот и просиживал целый вечер без всякого дела.
— То у тебя сверхурочные, то по колхозам завеешься. Мало жалованья, что ли? Все жадность — где бы еще сорвать сотню…
— Грешный человек, — говорит Лукьяныч, — люблю поработать, люблю заработать, люблю, чтобы в доме была полная чаша.
— Ты меня любил, — говорит тетя Паша, пригорюнясь. — И я тебя любила.
— Действительно, было такое дело.
— А какая я была душечка! Уж какая я тебе досталась лебедушка! Помню, как я на ярмонку оделась, когда тебя первый раз встретила. Юбка зеленая, галунчиком обшитая, а кофта китайской кисеи, на рукавах в четыре рядка оборочка, и лента в косе вишневая…
— А где та лента? — спрашивает Лукьяныч. — Я ж ее тогда у тебя на память выпросил. Она тебе не попадалась?
— Грубиян, право грубиян. Пугалище. Ничего не помнит. У меня та лента спрятана. С венчальными свечами.
— А, это ты молодчина, что спрятала. Ты мне ее как-нибудь покажи.
— Вот так и прожила всю жизнь с грубияном непомнящим. Чем бы посидеть, чайку попить не спеша, побеседовать, повспоминать…
— Видишь, Пашенька, тут разница психологий, мужской и женской. Женщина, лишившись молодости, интересуется главным образом повспоминать. А мужчина, если он настоящий мужчина, и в преклонных годах орел. У него в поле зрения и работа, и политическое положение, и благородный спорт.
— Орел. Спортсмен какой, посмотрите на него. Всю улицу загородил бревнищем. Шоферы ругаются, что проезд закрыт. Спорт.
— Однако довольно, пожалуй, — говорит Лукьяныч. — Побеседовали, повспоминали — время поработать.
И он берется за рубанок.
Этот разговор начался лет двадцать назад. Они ведут его вполголоса, с прохладцей, незлобно. Если бы в какой-то день разговор не состоялся, оба заскучали бы и опечалились.
Время сева и свадеб. Закладываются фундаменты новых семей и новых зданий.
Отремонтируем две сушильные печи, вышедшие из строя в годы войны, доведем выпуск кирпича до двух миллионов штук. Будем строить новые конюшни на всех фермах. Шеф-завод прислал рельсы, механизируем вывозку навоза со скотных дворов: от дворов на поля проведем рельсы и пустим вагонетки. Вагонетки Алмазов делает в своей мастерской. Вот человек оказался Тосин муж! В прорабы его надо перевести. На глазах растет. Как обучил молодых! Моментально соображает всякое дело, касающееся до строительства. О нем уже прослышали, к нему в ученики просятся молодые люди, желающие научиться столярному и плотницкому мастерству.
В райцентре стучат молотки: две улицы мостятся, Коммунистическая и Первомайская. По этим улицам будут ходить новые автобусы, обтекаемой формы, для них строится новый гараж. Электростанция стоит в лесах, на капитальном ремонте. Двигатель, говорят, привезут новый, на весь район хватит мощности — ставь столбы и тяни проволоку куда хочешь. Горельченко ходит по городу, жмурится, шутит, мурлычет песню: «А мы пидем в сад зеленый, в сад криниченьку копать».
Ждем станка, обещанного Даниловым. Станок для выделки черепицы, и уже появился на нашем горизонте неугомонный председатель колхоза имени Чкалова. Сидел у Коростелева в кабинете, поигрывал пальцами по столу: «Черепичка вам, черепичка нам». Нет, дорогой товарищ. Помню, как вы с нами прошлый год обошлись. Так между людьми не делается.
— Больно злопамятны, неужели полностью удовлетворены рабочей силой?
— Там полностью, не полностью, а у нас тоже своя амбиция.
— Амбицией, знаете, производство вперед не двинешь. Мы кирпич теперь имеем свой, вот в чем дело, нам самим квалифицированный народ понадобился, через это и забрали своих людей. А черепицы у нас нет, а черепица нужна. Я и положил амбицию в карман и приехал с поклоном. Мне на первом месте колхоз, а амбиция на десятом, и вам, думаю, то же самое… Эх, товарищ Коростелев, ведь одному делу служим — крепости и мощи родного государства.
Погорячась, Коростелев подписал контракт. Умеет чкаловский председатель уговаривать людей. Не хуже Гречки.
Весна, соленый пот, планы, чаянья. «Ку-ку! Ку-ку!» — тысячу раз подряд кричит кукушка за рекой. Даже Иконников оживился, ему кажется, что он смелый, остроумный, неотразимый, что не сегодня-завтра он объяснится с Марьяной Федоровной… Шутка, он не может уснуть, думая о ней.
Если бы он знал, как он надоел Марьяне Федоровне. Ох, хуже горькой редьки. Едва завидев в окно его благообразную, солидно приближающуюся фигуру, Марьяна испытывает тоскливое чувство: опять тащится, опять скука на целый вечер!
Влюблен, не влюблен — это теперь не имеет ни малейшего значения. Она-то его не может полюбить — вот в чем дело, ни в коем случае не может! Ей с ним скучно, тяжело, невыносимо.
Но как сказать ему об этом, пожилому, важному человеку? Как дать понять, чтобы не ходил больше, что никакой дружбы у них не получится?
— Иннокентий Владимирович, вы извините, — говорит Марьяна, ужасаясь своей неделикатности, — у меня масса ученических тетрадок, я должна проверить…
— О, пожалуйста! — говорит Иконников, как бы даже обрадовавшись (потому что говорить им, в сущности, не о чем, все случаи из жизни рассказаны, все книги и кинофильмы обсуждены). — Пожалуйста, а я посижу тут возле, не помешаю?
И сидит. Читает газету или просто водит бесцветными глазами, размышляя о чем-то.
Марьяна проверяет тетрадки как можно медленнее, по два раза проверяет каждую тетрадку, чтобы не разговаривать с ним. Но как ни старайся, а этого занятия надолго не хватит — какие там у ребят в первом классе работы! Марьяна встает, улыбаясь бледной, вымученной улыбкой, а тут тетя Паша вносит самовар и приглашает Иконникова к столу.
Еще немного, и лопнуло бы Марьянино терпение. И сдержанная, застенчивая, интеллигентная учительница выгнала бы Иконникова, как выгнала его когда-то несдержанная и неинтеллигентная картонажница, его жена. Но прежде чем это произошло, вмешались другие силы.
— Похоже на то, — сказал Лукьяныч Настасье Петровне, — что скоро будем гулять на Марьяшиной свадьбе, очень похоже.
— Все ходит? — спросила Настасья Петровна.
— Прямо сказать — зачастил.
— А Марьяша?
— Кто знает. Не гонит. Женская душа — бездна. Замечаем — вроде грустит… Что вы так на меня смотрите, Настасья Петровна?
— А вы что на меня смотрите, Павел Лукьяныч?
— Мы с вами не вправе давить на ее психику.
— Конечно, ей решать, она человек самостоятельный…
— И что мы можем сказать о нем компрометирующего?
Вечером, дома, Настасья Петровна сказала сыну:
— Малокровный-то. Жениться собрался.
— Какой малокровный?
— Иннокентий Владимирович.
— Ишь ты. На ком?
— На Марьяше.
Коростелев не сразу понял.
— Как на Марьяше?
— Да вот так. На ней. Ох, не знаю. Будто не худой человек, а не лежит душа…
Коростелев слушал с каменным лицом, неподвижно уставясь на мать. Вдруг встал, снял шинель с гвоздя, оделся, вышел, не сказав слова. «Странный Митя, — подумала Настасья Петровна, ничего не поняв, — все-таки Марьяша нам не чужая…»
А Коростелев шел к Марьяне. Внезапная злая решимость подняла его и погнала. Плана действий у него не было — просто быть на месте, лично убедиться, вмешаться!
Посредине Дальней при свете месяца Лукьяныч трудился над своим челном. Щепа и стружки, густо набросанные вокруг, белели под месяцем.
— Вы ко мне?
— Нет, — сказал Коростелев. — К Марьяне.
Он рывком отворил калитку и громко постучался с черного хода. Вышла тетя Паша.
— Митя! — сказала она. — У нас не заперто, заходи. Насилу собрался!
Марьяна и Иконников были в столовой. Самовар на столе, чашки-блюдечки, крендельки… «Совсем по-семейному». Марьяна быстрым движением повернула голову на голос Коростелева, лицо ее залилось краской. Смутился и Иконников. «Смотри ты, застеснялся, какой мальчик».
— Здравствуйте, Дмитрий Корнеевич.
— Здравствуйте, — недобрым голосом сказал Коростелев и сел.
— Чайку, Митя.
— Пил, не хочу. Как живете?
Тетя Паша с простодушной готовностью начала докладывать, как она живет. Коростелев смотрел на строгое, правильное лицо Иконникова, на его белые брови, на белую руку с прямыми, как линейки, неживыми пальцами, держащими ложечку… «Отставил мизинец, как барышня. Опустил глаза. Стесняется, что его здесь застали?» Марьяна что-то шила, низко наклонив голову. «Неужели уже решено? Неужели жених и невеста?» Иконников протянул руку, взял кренделек. «Хозяином себя здесь чувствует. Над ней, над Сережкой будет хозяином вот этот человек, которому наплевать на всех и на все… Рыбья кровь, бездушный слизняк, которого и ухватить-то нельзя пальцы соскальзывают…»
— Сережа где? — некстати спросил Коростелев, прерывая тетю Пашу.
Оказалось, что Сережа давно спит.
— Неудивительно, — с улыбочкой заметил Иконников. — Уже двенадцатый час.
— Да, — сказал Коростелев, — поздно, поздно.
Марьяна подняла голову, взглянула на него, потом на Иконникова. Милая, лукавая улыбка блеснула в ее глазах. Расцеловал бы ее за эту улыбку! Тетя Паша, недовольная тем, что ее перебили, возобновила доклад. Марьяна еще ниже опустила голову, улыбка так и танцевала вокруг ее губ. Чему ты, радость моя, смеешься, что тебе так весело, у меня ком в горле, а тебе смешно! Неужели надо мной смеешься, неужели любишь его? Да ведь нечего любить, присмотрись хорошенько!
Иконников взглянул на часы и сказал: «Ого!» Коростелев сидел железно. Иконников встал с недовольным видом.
— Пошли вместе, — сказал Коростелев.
Марьяна проводила их до двери. Коростелев пропустил Иконникова вперед, прикрыл дверь и сказал:
— Марьяша, если ты хочешь добра себе и Сереже, этого человека здесь быть не должно.
Она стояла, доверчиво подняв к нему лицо, в глазах у нее был радостный испуг.
— Ничего не любит, трус и эгоист. Гони в шею. Слышишь?
И он побежал за Иконниковым.
Что-то крикнул вслед Лукьяныч — Коростелев не слышал, не оглянулся. Ему не терпелось догнать Иконникова. Тот выжидающе оглянулся на его шаги.
— Я вот что хотел… — сказал Коростелев. — Я вам хотел сказать, чтобы вы забыли дорогу на эту улицу.
— Не понимаю, — сказал Иконников.
— Не понимаете. Хорошо, уточню: забудьте дорогу в этот дом. Коров еще могу вам доверить, но не более, чем коров.
— Позвольте. Вы говорите непозволительные грубости.
— Наплевать. Как сказал, так сказал. Стихами не умею… И я не как директор, а как частное лицо, так что писать заявление в трест бесполезно. Пока.
Он зашагал прочь с видом человека, сделавшего трудное и важное дело.
Иконников посмотрел ему вслед, собрался с мыслями и рассмеялся громким, деланным, театрально-снисходительным смехом:
— Ха-ха-ха.
Дойдя до поворота, Коростелев оглянулся на ее дом. Мягко светилось сквозь занавеску угловое окно…
— Не хочу, чтобы ты была там, а я здесь. Хочу вместе, Марьяша.
О, ветер сладкий и пронзительный, веющий от необъятных просторов, черных полей и звездных небес. Безмолвие, полное обещаний. Вечная, нежная, торжествующая песня весны.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления