ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Онлайн чтение книги Сталь и шлак
ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

Бесконечными вереницами двигались эшелоны. Одни из них — со станками, турбинами, комбайнами, моторами, тракторами, подъемными кранами, сеялками, частями огромнейших машин, железными конструкциями, с понурыми и притихшими людьми — шли на восток. Другие — с орудиями, самолетами, машинами, зарядными ящиками, танками, походными кухнями и с шумливыми бойцами — на запад.

Эшелоны, двигавшиеся на запад со скоростью курьерских поездов, неслись мимо запруженных вагонами станций, мимо всегда сонных, а теперь разбуженных полустанков. Порой они двигались одновременно по обоим путям, и встречное движение замирало.

Тогда люди, направлявшиеся на восток, располагались биваками, готовили пищу, и станции тонули в дыму костров, словно огромные таборы.

Железнодорожные пути обрастали золой, нечистотами, разбитыми вагонами и паровозами. Около станционных зданий вырастали наспех насыпанные могильные холмики, но с каждым днем все больше эшелонов проходило на восток.

Люди ехали в классных вагонах, теплушках, в наскоро оборудованных «пульманах» и «хопперах», на платформах под защитой навесов и шалашей из железнодорожных щитов и досок, накрытых иногда одеялами, а чаще соломой. Многие ехали просто под открытым небом на крышах вагонов, на тендерах, на ящиках с грузами.

Большинство людей двигалось организованно, зная, что их ждет работа на заводах, в лесных поселках Урала, в степях Казахстана, в тундре; другие ехали в одиночку, не зная, куда едут, но не сомневаясь в том, что они понадобятся.

Шло небывалое гигантское переселение сел, заводов, городов. Казалось, что весь Советский Союз поднялся на колеса и двигался — одна часть на восток, другая — на запад.

Сначала Елена думала, что только воинские эшелоны идут по строго определенному, продуманному графику, но уже через несколько дней она поняла, что и движение на восток управляется чьей-то единой волей. В первую очередь пропускались эшелоны с людьми, во вторую — все остальные. Порой ей даже становилось совестно: их состав, заполненный стариками, женщинами, детьми, оставлял далеко позади эшелоны с оборудованием, в котором остро нуждались заводы на востоке. И в эти суровые дни оставался незыблемым основной принцип советского строя — прежде всего забота о человеке.

В вагонах становилось все теснее и теснее: ежедневно появлялись мужчины, догнавшие свои семьи. Каждый раз, слыша радостные восклицания, которыми их встречали, Елена замирала в ожидании: не Василий ли? Но его не было, как не было и всех тех, кто остался взрывать завод.

Вновь прибывшие сообщали тревожные вести о внезапном захвате города, и Елена заметно погрустнела. Притихли и малыши. Виктор все реже спрашивал, скоро ли они вернутся в свою квартиру. Вадимка все меньше приставал с расспросами об отце.

Постепенно в эшелоне налаживался своеобразный дорожный быт. Отцы семейств с утра исчезали в поисках продуктов и возвращались нагруженные всякой снедью. Одинокие — как больно стало Елене, когда ее занесли в этот список, — снабжались из запасов провизии при эшелоне.

Порой в вагоне вспыхивали ссоры, и Елене казалось странным, что люди, столько потерявшие, могли вздорить из-за мелочей, из-за кастрюльки, из-за очереди на приготовление пищи.

Люди собирались в дорогу по-разному: одни взяли лишь самое необходимое, другие приволокли в вагон все, что успели захватить. В зависимости от этого они устраивали теперь свой быт.

Макарова собиралась в дорогу без чьей-либо помощи, у мужа едва хватило времени усадить семью в вагон и наскоро с ней проститься. Теперь Елена понемногу начала понимать, что значат те мелочи, которых она не захватила. Не было посуды, и ребята оставались без молока. Наблюдая за жизнью вагона, она заметила, что таких, как она, оказалось немало. Мария Матвиенко, скромная молодая женщина, испытывала те же затруднения, и Пахомовой было не легче.

На одной из остановок, — а эшелон больше стоял, чем двигался, — Елена предложила пустить в общественное пользование все топоры, кружки, бутылки, кастрюли. Без ворчания и споров не обошлось, но в конце концов меньшинство подчинилось большинству, и этот вопрос был улажен.

Дальше стало еще легче. На стоянке, когда Елена вышла с ребятами из вагона, к ней подошел суровый на вид старик в овчинном тулупе.

— Ваши дети? — спросил он, насупив седые брови.

— Мои, — удивленно и немного встревоженно ответила Елена, не понимая, что ему надо.

— И этот ваш? — Старик кивнул на Вадимку.

— И этот мой!

— А не Сергей Петровича это сынок?

Елена смутилась:

— Да, Сергея Петровича.

— Ну то-то же! — Старик усмехнулся и ушел, оставив Елену в состоянии смутной тревоги.

На другой день он появился снова, кряхтя, залез в вагон по подвесной железной лестнице и поставил на нары литр молока и небольшую корзину с яблоками.

— Кто вы? — растроганно спросила Макарова.

— Дед, — улыбнувшись, ответил Дмитрюк. — Вы ему матерью теперь приходитесь, ну, а я дедушкой придусь.

— Мама, а это не дед-мороз, только без бороды? — громко спросил Виктор после того, как Дмитрюк ушел.

В вагоне рассмеялись, а Дмитрюка с тех пор стали звать дедом-морозом.

Старик появлялся ежедневно. Где и как он добывал молоко — никто не знал, но было ясно, что доставалось оно ему нелегко.

Однажды он появился уже вечером, сконфуженный и злой.

Молоко в бутылке створожилось, и Дмитрюк вынужден был рассказать, что купил его рано утром в далеком селе, опоздал на станцию и отстал от эшелона. Ему удалось кое-как догнать своих, забравшись на паровоз санитарного поезда.

У Марии Матвиенко тоже нашелся свой дед-мороз. Правда, у этого «деда» не было ни бороды, ни усов, и глаза его глядели молодо, почти по-мальчишески, но свои обязанности он выполнял не хуже Дмитрюка. Это был Шатилов. Увидев Марию на одной из остановок, он всерьез взялся ей помогать и даже перебрался в вагон, к величайшему неудовольствию остальных. Шатилов быстро расширил круг своей деятельности, взяв под опеку и детей Пахомовой. В вагоне сразу успокоились.

Дмитрюк сердито сопел, когда видел, что проворный Шатилов возвращается с более богатой добычей, чем он, и мастер вынужден был делиться с дедом, чтобы не обижать его.

На небольшом полустанке, где, по всем признакам, предстояло задержаться надолго — воинские поезда шли опять по обоим путям, — начальник эшелона, бывший работник заводского профессионального комитета, однорукий, пожилой, по юношески бодрый человек, собрал у паровоза всех мужчин-одиночек. Их оказалось около семидесяти, и, чтобы всем было слышно, начальник взобрался на лестницу паровозной будки.

— Дмитрюка вы все знаете? — спросил он, держась рукой за поручни.

— Знаем, — ответили некоторые.

— А Шатилова?

— Знаем, — ответили все. Кто на заводе не знал Шатилова, если не в лицо, то понаслышке!

— Почему их обоих во втором вагоне зовут дедами-морозами, знаете?

Этого никто не знал, и начальник рассказал, почему Дмитрюка и Шатилова зовут дедами-морозами. Потом, упершись плечом в поручни лестницы, он достал список женщин с детьми, ехавших без мужей, прочитал его и предложил взять шефство над этими женщинами.

— Ты придумаешь, однокрылый! — крикнул кто-то из собравшихся. — Мало того, что холостякам из нашей лавки, кроме хлеба, ничего не дают, так еще и других корми?

На него зашикали.

Начальник поднял вверх руку, державшую список.

— Вы Васю Бурого все знаете? — весело спросил он.

— Все, — хором ответили мужчины.

— Ну так чего же ругаетесь, если знаете? Ругаться нечего. Вася поворчит, покричит, но сделает. Правда, Вася?

— Мы с тобой разве когда неправду говорили? — в тон ему откликнулся Бурой.

Все засмеялись так же дружно, как минуту назад шикали и ругались.

— Начальником отряда дедов-морозов назначаю Дмитрюка, комиссаром… — однорукий пытливо осмотрел собравшихся, — комиссаром у каждого будет собственная совесть.

И он спрыгнул вниз.

В тот же день члены отряда дедов-морозов приступили к делу, кто как мог и кто как умел.

Дни проходили спокойно, но по ночам прилетали немцы, бомбили, обстреливали из пулеметов. На больших станциях наши зенитные батареи не давали им развернуться, но на полустанках и в пути они разбойничали смелее. Порой казалось, что эшелон уже вышел из опасной зоны. Две-три ночи проходили спокойно, но потом самолеты появлялись снова.

В одну из ночей от зажигательных бомб загорелось несколько вагонов в хвосте эшелона, в том числе и вагон с чертежами заводского архива. Это случилось на перегоне, в степи. Воды нигде не было, и пламя быстро охватывало ящики с чертежами.

Обезумевшие, обгоревшие люди ломали борта вагона, вытаскивали огромные ящики, тушили пламя землей, одеялами, одеждой. Бесценный груз неминуемо погиб бы почти весь, но машинист того эшелона, который шел следом, отцепив свой паровоз, примчался на выручку. Поливая ящики водой из пожарного насоса, он сумел спасти большую их часть.

На другой день во втором вагоне наступило уныние.

Шатилов не появлялся совсем: с обгоревшими руками и лицом он лежал в вагоне для больных и, испытывая мучительную боль, с тоской думал о том, сохранится ли у него зрение, или он навек останется слепым.

Дмитрюк подошел к вагону и вызвал Елену. Руки у него были в волдырях, он беспомощно держал их, широко растопырив пальцы. Бровей у деда не было, один ус обгорел, а другой хотя и побурел, но по-прежнему торчал кверху.

— Остались ребята без молока, — сокрушенно сказал он. — А это?.. Это обрастет, — успокоил он Елену, испуганно смотревшую на его обезображенные усы. — Может, еще черные отрастут или хотя бы рыжие… — Когда она взглянула на его пальцы, он помахал рукой: — И это заживет. До Урала не так далеко, но долго. — Он ушел к своему вагону, раньше чем Елена смогла сказать ему хоть одно слово.

Дмитрюк огорчался напрасно. Его обязанности исполнял теперь Василий Бурой. У Бурого тоже было обожжено лицо, но руки не пострадали.

2

Восемь суток подряд, держа курс на Сталинград и останавливаясь лишь ночью во время сильных дождей, делавших проселочные дороги непроезжими, шли машины с командным составом завода. В пути они обгоняли вереницы подвод, отары овец, табуны лошадей и стада рогатого скота.

Первое время Дубенко беспробудно спал. Его будили только отдаленные разрывы бомб: с ними было связано острое чувство тревоги за завод. Но, открыв глаза и оглядев степь, Дубенко снова засыпал. Даже когда немецкий самолет снизился и обстрелял машины, не проснулся. Его сонного вытащили из кузова и уложили на землю.

В передней машине рядом с шофером ехал Гаевой. Он по-прежнему не спал ни днем, ни ночью. Электростанция не давала ему покоя. Он никак не мог понять, что же произошло, куда девался Крайнев, не мог себе простить, что потерял товарища. Но ждать Крайнева они не могли. В конце улицы уже появилась немецкая мотопехота, и заводским машинам едва удалось проскочить с потушенными фарами в переулок и вырваться в степь.

До Сталинграда доехать не удалось. В Морозовской, большой казачьей станице с широкими улицами и каменными домами, потонувшими в зелени садов, воинские части отобрали у них машины, винтовки, ящики с гранатами. Из багажа остались только два мешка с деньгами и бутыль с остатками спирта, который выдавался во время степных ночевок под дождем. Деньги сдали в банк, а спирт выпили у железнодорожного пакгауза, где остановились на привал.

Здесь же было решено, что Дубенко едет в Свердловск, куда эвакуировался наркомат, Гаевой — в Москву, в ЦК партии, а остальные — либо остаются в станице ожидать эшелоны с семьями, либо выезжают им навстречу.

* * *

«Что же сказать наркому об электростанции?»

Только об этом думал Дубенко, пока ехал в Свердловск. А ехал он быстро. За Сталинградом, в Гумраке, разыскав начальника санитарного поезда, директор узнал в нем бывшего начальника госпиталя, которому немало помогал всем, чем только мог. Теперь военврач выручил Дубенко из беды, устроив его в своем купе.

«Что же сказать наркому?» — думал директор, когда вошел в приемную, заполненную людьми.

Дубенко хорошо знал наркома. Чуткое и бережное отношение к людям совмещалось у него с беспощадной требовательностью к ним. Нарком не любил наказывать, всячески избегал снимать руководителей с ответственных постов, старался всячески помочь им, поддерживал их до последней возможности. Но, убедившись, что работник больше не заслуживает поддержки, он выносил свой суровый приговор. Снятые им уже никогда не допускались к ответственной работе такого же масштаба.

Секретарь быстро вернулся и попросил директора войти.

Нарком поднялся навстречу Дубенко и радостно протянул ему руку:

— Ну, молодец! Один из первых донецких. Нам сейчас до зарезу нужен твой броневой стан. Вот так! — Нарком, обычно очень скупой на жесты, провел рукой по горлу. — До зарезу. Его сейчас же начнут устанавливать у Ротова. Здание, фундаменты почти готовы. В каком он эшелоне? В третьем?

— Кажется… в третьем.

— Как это — кажется? — удивился нарком. — Казаться может мне: у меня сейчас вся металлургия юга на колесах. — И он открыл папку со сводками. — Да, в третьем. Где сейчас эшелон? На подходе?

Дубенко похолодел:

— Не знаю…

— Как не знаешь?

— Я уехал из Морозовской, когда ни один эшелон еще не проходил.

Нарком был спокоен, очень спокоен, но директор видел, с каким трудом он сдерживается.

— Зачем ты сюда приехал? — спросил нарком. — Доложить, что явился? Очень мне нужен твой доклад.

Дубенко молчал. Ему показалось, что глаза у наркома стали еще чернее.

— Мне завод твой нужен, люди твои нужны, оборудование. Не говорю уже о броневом стане. Генератор ждут в Тагиле, кран — в Златоусте, моторы нужны всем уральским заводам. О чем ты приехал докладывать? О том, что ничего не делаешь и ничего не знаешь? О чем, я спрашиваю?

— Товарищ нарком…

— Товарищ директор! Капитан сходит с корабля, когда приведет его в порт, а ты?..

Дубенко вздрогнул. Сколько бы он отдал сейчас, чтобы нарком закричал! Он знал, что такие вспышки быстро проходили и в эти минуты нарком никогда не принимал важных решений. Он решал всегда спокойно, обдуманно, раз и навсегда.

Нарком резко нажал пальцем кнопку звонка. Вошел секретарь и остановился у стола.

— Немедленно мой самолет — и в Морозовскую его… Нет, в Сталинград. И не пускайте его сюда, прежде чем он не доложит, что все семь эшелонов дошли до станции назначения.

Не взглянув на директора, нарком снял телефонную трубку.

— Мне наркома путей сообщения, — услышал Дубенко, выходя из кабинета.


На узловых станциях то здесь, то там появлялся небольшого роста сухой человек с резкой морщиной между бровями, одетый в кожаную, всегда распахнутую тужурку, из-под которой виднелся орден. Скоро все стали узнавать его в лицо. Он никогда не называл своей должности. В эти дни самый скромный дежурный самого маленького полустанка ежедневно видел у себя особых уполномоченных из Москвы, которые наперебой убеждали его пропустить в первую очередь именно их эшелон, как имеющий особо важное значение.

В этих условиях звание директора несуществующего завода вряд ли могло произвести впечатление.

Дубенко никогда не уговаривал и не убеждал. Он требовал еще более категорически и безапелляционно, чем даже у себя на заводе.

— Я Дубенко, — заявлял он дежурному таким тоном, словно тот со дня своего рождения должен был знать эту фамилию.

В результате заводские эшелоны пошли быстрее.

Директор был несказанно обрадован тем, что третий эшелон опередил остальные. Он сразу узнал мощные станины броневого стана, огромные гладкие валки, густо смазанные маслом, высокий плоский мотор, обшитый досками. Выбежав от дежурного, он натолкнулся на Макарова, обнял его и расцеловал.

Директор был искренне рад встрече с главным инженером, судьба которого его сильно беспокоила. Но о приеме у наркома он рассказал ему далеко не все.

Дубенко плохо представлял себе свою дальнейшую судьбу. В глазах наркома он прочитал свой приговор и теперь вовсе не был уверен, что быстрота продвижения эшелонов будет способствовать отмене или даже смягчению этого приговора. Тем не менее он продолжал носиться от станции к станции, требовать, ругаться и посылать телеграммы во все концы.

— «Бесноватый» поехал к вам, — сообщал один дежурный другому.

Получив предупреждение и стараясь избавить себя от разговоров с Дубенко, дежурный пропускал заводской эшелон, несмотря на мольбы десятка уполномоченных, потрясавших своими мандатами.

Нетерпеливо выслушав директора, Макаров прошел к дежурному и предъявил ему телеграмму наркома путей сообщения о продвижении третьего эшелона Н-ского завода на правах санитарного поезда. Такая телеграмма была дана по всей линии, начиная от Дебальцево и кончая станциями назначения.

Дубенко нахмурился. Теперь было ясно, почему третий эшелон продвигался с такой быстротой: его двигал нарком. К Дубенко это не имело никакого отношения.

«Не беда, у меня еще шесть эшелонов, есть где развернуться», — подумал Дубенко и, выйдя на перрон, попросил Макарова отдать ему телеграмму.

Тот охотно согласился.

— У меня еще одна есть, захватил на всякий случай, когда дежурный зазевался.

— Вот это хорошо! Теперь у меня каждый эшелон будет третьим. Пусть сначала пропускают, а потом разбираются. Ну, рассказывай, как выбрался.

Макаров коротко рассказал, что заместителя наркома он видел и от него узнал о внезапном захвате завода. Пожаловался на то, что с семьей он так и не встретился. Третий эшелон, продвижение которого главный инженер сразу взял на себя, промчался мимо разъезда, где застрял первый.

О семье он узнал кое-что от одного рабочего, рассказавшего ему обо всем, включая происшествие с архивом.

Этот рабочий был Василий Бурой.

По мере продвижения на восток эшелоны шли все быстрее, и деды-морозы все чаще отставали. Поэтому, по инициативе Бурого, в отряде была изменена тактика. Если деды ничего не находили на станции, то выезжали вперед первым попавшимся поездом, доставали продукты в селах и затем либо дожидались своего эшелона, либо ехали назад.

Разговаривая с Макаровым, Бурой умолчал только об одном: Виктор заболел брюшным тифом и ехал в классном вагоне вместе с Еленой. Вадимка остался на попечении Дмитрюка, который теперь никуда не ездил, а руководил на месте, ежедневно выслушивая отчеты членов отряда и тут же проверяя их.

Беседа директора с главным инженером продолжалась недолго. Прозвучал сигнал, лязгнули буфера, и эшелон тронулся. Заговорившийся Макаров вприпрыжку бросился его догонять, даже не успев попрощаться с директором.

С этого дня эшелоны пошли еще быстрее. На каждом из них появилась надпись: «Третий эшелон Н-ского завода», каждый начальник немедленно предъявлял удостоверение, что он является начальником третьего эшелона (заводскую печать и бланки директор возил с собой), и каждый раз осмелевший Дубенко кричал, что именно этот эшелон и есть третий…

Пенза пропустила уже четыре «третьих» эшелона. Начальник станции в отчаянии хватался за голову, не в силах угадать, сколько же их еще будет.

В конце концов начальник дороги разозлился и приказал своему помощнику привести к нему на расправу «бесноватого», как только тот снова появится.

Дубенко отнесся к предстоящей встрече с начальником дороги без особого энтузиазма, но уклоняться все-таки не стал.

Когда в кабинет вошел невысокий худой человек с нервным лицом и упрямым, немигающим взглядом, все негодование начальника испарилось.

Он долго рассматривал Дубенко и потом неожиданно спросил:

— В ЧК работал?

У Дубенко поднялась одна бровь.

— Работал.

— В Саратове?

— В Саратове.

— Меня не помнишь?

У Дубенко поднялась другая бровь.

— Начальник?! Ну, тебя угадать трудно. Разжирел ты, брат, даже глаза заплыли. Я-то думал, что у начальника дороги беспокойная жизнь.

— А тебя подтянуло.

Дубенко махнул рукой и опустился в кресло.

— Всегда такой тощий, как фараонова корова. Разве что тогда на двадцать лет моложе был.

— Да, двадцать лет… Много за это время воды утекло, много поездов прошумело…

Помощник, пришедший с Дубенко, был разочарован. Он ожидал совсем другого приема. «Бесноватый» надоел ему больше, чем все уполномоченные, вместе взятые.

— Сколько же у тебя третьих эшелонов? — спросил начальник дороги.

— Еще немного — всего три.

— Слушай, Дубенко: ты же чекист!

— Ну так что?

— Не знаю, как ты, а я на всю жизнь запомнил слова Дзержинского: «Чтобы быть чекистом, нужно иметь горячее сердце, холодную голову и чистые руки». А у тебя что? Сердце горячее, голова сумасшедшая, а руки? Руки грязные! Передергиваешь! Семь третьих эшелонов! Ты же не один клиент у дороги.

Дубенко вскипел и забегал по кабинету.

— Каждый борется за себя, а в общем это получается — за всех. Кто решает участь войны? Металлургия.

— А транспорт? Транспорт, по-твоему, не решает?

— Ты по каким рельсам ездишь? По деревянным? Кому я везу станки для обточки бандажей, рельсобалочный стан? Кому? Себе, что ли?

— Где ты остановился? — внезапно спросил начальник дороги, заметив в глазах Дубенко лихорадочный огонек, так пугавший дежурных.

— Между четырьмя Пензами, — зло ответил Дубенко. — Это самый сумасшедший город: четыре станции! Сбегаешь с Пензы-первой на Пензу-четвертую, прибежишь обратно — вот день и прошел.

— Выспаться хочешь?

— А ты эшелоны пропустишь?

— Пропущу. Но обоим наркомам, и своему и твоему, телеграммы дам: пусть знают, что ты здесь творишь.

Начальник дороги встал и открыл дверь в соседнюю комнату:

— Койка там, водка в ящике стола — пол-литра. Третий месяц стоит. Иногда нюхаю — помогает. Раздевайся, спи. — И, втолкнув Дубенко в комнату, закрыл за ним дверь.

— Что же делать с эшелонами? — спросил помощник, с интересом прислушивавшийся к разговору.

— Черт с ними, пропустите по «зеленой улице», с ходу. Как ты разберешь, который из них третий? Он сам хозяин — сам номера ставит. А наркомам приготовьте телеграммы, пусть там разбираются.


Две недели спустя директор и главный инженер вместе вошли к наркому. Тот разговаривал по телефону. Две трубки, снятые с рычагов лежали на столе, ожидая очереди.

Как Дубенко ни старался придать своей походке твердость, его пошатывало от усталости и волнения.

Безжизненные глаза Макарова встревожили наркома.

— Что у вас случилось, товарищ Макаров? — спросил он, кладя трубку на стол.

— У меня умер сын и очень болен второй. — Не ожидая приглашения, главный инженер тяжело опустился в кресло.

— Что со вторым?

— Воспаление легких.

— Простите, товарищ Макаров, но ведь у вас один ребенок!

Макаров с удивлением посмотрел на наркома: откуда ему известен состав его семьи? Ах да, был такой разговор, коротко, мимоходом. Пришлось рассказать о Вадимке и о Крайневе.

Нарком потребовал к себе референта и поднял одну из лежавших на столе трубок.

Дубенко дремал в кресле. Макаров сидел неподвижно, уставившись в угол.

Василий Николаевич не был на глухом степном разъезде и не видел нового могильного холмика, выросшего неподалеку от станции. Но этот холмик все время стоял теперь перед его глазами.

Вошел референт. Закончив разговор по телефону, нарком повернулся к нему:

— Выясните, кто лучший педиатр в городе, усадите его на самолет и отправьте вместе с товарищем Макаровым. Сульфидин нужен?

— Очень нужен! — оживился Макаров. — Нигде не можем достать.

— Тридцать граммов получите из моего фонда. Вылетайте сегодня же. Ко мне явитесь, как только ребенок будет вне опасности.

Нарком взглянул на Дубенко:

— А ты — в гостиницу. Пять суток отдыхай. Разговаривать будем после.

Зазвонил телефон, и взволнованный секретарь, быстро войдя в кабинет, громко сказал:

— Товарищ нарком, Кремль на линии.

3

Мертвая тишина, казалось, ползла из покинутых цехов в город. Прервалось ритмичное дыхание воздуходувок — это биение пульса завода. Даже воздух стал пахнуть иначе. Исчез легкий запах газа, который раньше казался таким неприятным и о котором теперь вспоминали как о чем-то родном, необходимом.

Город родился и рос вместе с заводом. Монтировались домны — и вырастали дома в поселке. Строились красные уголки и столовые в цехах — воздвигались дворцы культуры и фабрики-кухни в городе. Замащивались заводские проезды и дороги — покрывались асфальтом городские площади и улицы. На заводских пустырях радовали глаз газоны и клумбы — в городе возникали цветники и парки.

Город жил заводом и для завода. Он был тылом, завод — фронтом, где ежедневно, ежесменно шли непрерывные горячие бои за металл. Каждые восемь часов армия, давшая короткое, но напряженное сражение, сменялась другой, освеженной отдыхом, и результаты борьбы и успехов этих армий так же волновали город, как волнуют тыл успехи и неудачи фронта. Почетные труженики цехов были почетными гражданами города — их портреты украшали улицы наряду с портретами вождей.

Это был типичный донецкий город, жизнь которого без завода бессмысленна и невозможна. Умер завод — замер и город.

Ночи стали чернее, дни — пасмурнее. Словно шлаком залило улицы, и ходить по ним было опасно, как по застывшей шлаковой корке, — того и гляди, провалишься.

Тихо стало в городе. Даже собаки и те притаились, попрятались и только жалобно повизгивали, будто чуяли волчью стаю. Далеко разносились в тишине и больно отдавались в сердцах каждый одиночный сухой выстрел, каждая короткая очередь.

Страшно было днем, но еще страшнее ночью.

В одну из таких темных ночей по окраинной улице неслышно пробиралась вдоль домов и заборов худенькая девушка. Она ежеминутно останавливалась и прислушивалась. У невысокого деревянного крыльца она осмотрелась и тихо постучала. Дверь приоткрылась, и девушка скользнула внутрь домика.

В маленькой низкой комнате, слабо освещенной коптилкой, лежала на кровати старая женщина с отечным лицом. Больная встревоженно вскинула на пришедшую полуприкрытые опухшими веками глаза:

— Это вы, Мариечка? Как же вы не побоялись? Случилось что?

— Нет, особенного пока ничего не случилось. Нужно с Валентиной поговорить, — успокаивающе произнесла Гревцова и резко переменила тему разговора: — На кого же свой дом бросили?

— Дарья Васильевна теперь там живет, сторожит. Лишь бы Вальский ее не выдал. Зол он на нее за «скотину пятую».

Валя заперла на засов наружную дверь и провела девушку в смежную комнату.

— Валентина, — тотчас же зашептала Мария, — ты знаешь, что Крайнев остался в городе, выдает немцам людей и собственноручно их расстреливает?

Теплова отшатнулась:

— Ложь! Не может этого быть! — Но голос у нее сорвался и дрогнул.

Мария рассказала, что в первый же день прихода гитлеровцев, — а с этого дня начался иной, страшный счет времени, — Крайнев появился в заводском поселке с немецкими автоматчиками и учинил там расправу над оставшимися заводскими работниками.

Валентина медленно опустилась на стул.

Слишком много боли причинило это сообщение, а ей и без того было очень тяжело: мать, единственный родной человек, быстро угасала. И вот теперь еще новый удар.

Гревцова пристально посмотрела на подругу:

— Я пришла специально предупредить тебя, чтобы ты не вздумала попадаться на глаза Крайневу, а то он и тебя в расход пустит. Говорят, у него это очень ловко получается. С Лобачевым-то он как расправился!

— С Лобачевым? Почему же именно с Лобачевым?

Мария раздраженно передернула плечами:

— Почему да почему! Пойди у него и спроси, если есть желание повисеть на столбе у базара. Там сегодня пятерых повесили.

Теплова, подавленная всем услышанным, молчала.

Ей отчетливо вспомнился голос Крайнева, когда он убеждал ее уехать, ночи, проведенные в цехе во время бомбежек…

— Валя, — снова зашептала Мария, — ты можешь помочь нашим: напиши ему записку, попроси прийти к тебе. Его встретят и…

— Почему именно я должна писать?

— Ты же сама рассказывала мне, как он уговаривал тебя уехать. Напиши, что ты нуждаешься в его помощи.

— Нет, — глухо ответила Валентина и упрямо покачала головой.

— Как нет? — переспросила Мария.

Валентина не отвечала.

— Я сама должна разобраться в этом, — наконец вымолвила она и сжала руками голову.

— В чем же разбираться, Валя? — спросила Мария, обнимая подругу. — Все совершенно ясно, до ужаса ясно. Я понимаю, ты доверяла ему, он был тебе чем-то близок, но надо преодолеть это чувство. Садись и напиши записку.

— Нет, — снова ответила Валентина, — не напишу, не могу.

— Не напишешь? — возмутилась Мария. — Так, значит, ты будешь сидеть и ждать, пока всех нас повесят на столбах?

Валя молчала.

— Не могу, — через силу вымолвила она.

— Это твое последнее слово?

— Последнее…

— Эх ты, подпольщица! Ну, смотри, Валентина! Смотри! — Голос Марии прозвучал угрожающе; она повернулась и вышла из комнаты.

— Мариечка, — окликнула ее старуха, — Мариечка! Куда же вы в ночь-то? Переночуйте у нас.

Но в коридоре уже загремел отодвигаемый засов, хлопнула входная дверь.

Валентина продолжала сидеть, низко опустив голову.

Коптилка на столе несколько раз мигнула и погасла. Мать больше не стонала. Слышала ли она? Поняла ли?

— Валюта, — тихо позвала старуха.

Теплова подошла к матери и присела у изголовья.

— Записку-то надо написать, дочка, — медленно произнесла старуха. — Ведь через него одного столько народу пропасть может. Зажми сердце и напиши. Может, начальник твой и не собирался остаться, а пришлось, вот он и спасает свою шкуру.

«Неужели это так?» — с отчаянием подумала Валя.

— Я… еще посмотрю, мама, — сказала она, с трудом произнося слова.

Валя хорошо знала, как добра и доверчива мать. Но сейчас ее слова прозвучали жестко и беспощадно.

Она отошла от постели и накинула на себя платок: ее знобило.

— Валюша! — снова позвала мать. — Прошу тебя, — заговорила тихо, когда дочь склонилась над ней, — не заставляй ты меня брать грех на душу. Уходи из города. Мне все равно помирать — днем раньше, днем позже, меня и Дарья Васильевна как-нибудь похоронит, а тебе, доченька, жить и жить. Немца все равно прогонят. Но этого времени дождаться надо. В городе тебя непременно выдадут — либо Вальский, либо начальник твой, а уйдешь — кто тебя в чужом месте знать будет?

Валентина поправила подушку под головой матери и, глотая слезы, с трудом сдерживаясь, чтобы не разрыдаться, ушла в свою комнату. Девушка ясно сознавала, что дни матери сочтены и скоро она останется совсем одна: ведь товарищи теперь отвернутся от нее. Что сделать, чтобы вернуть их доверие? Как оправдаться перед ними? Выполнить требование Марии? Нет, этого она не сделает. Крайнев не мог стать предателем, в этом Валентина была твердо убеждена.

4

Возвратясь с электростанции в свою квартиру, Крайнев долго лежал в состоянии полного изнеможения.

Постепенно силы вернулись к нему, но вместе с ними пришло и сознание ужаса всего случившегося: станция не взорвана, он у немцев.

Крайнев поднялся с дивана, пошарил в карманах, нашел спички, зажег лампу, огляделся. Все было на своем месте: и шкаф с книгами, любовно собранными в течение многих лет, и стол, на котором лежал незаконченный проект. На диване валялся халат Ирины. На миг вспыхнула мысль о жене и тут же погасла. Это был его кабинет. Но каким жутким показалось ему пребывание в этой ставшей ему чужой комнате! Жизнь, складывавшаяся годами, сломалась в одно мгновение.

Его взгляд остановился на большой, очень удачной фотографии Вадимки. Глаза ребенка смотрели ласково и доверчиво.

«Никогда больше не увижу его, — с болью подумал Сергей Петрович. — Никогда! А сын? Что будет знать сын о своем отце? Что тот не выполнил задания и остался у немцев».

— Сын предателя Родины, — подумал Крайнев вслух. — Предатель Родины, — повторил он, прислушиваясь к тому, как страшно звучат эти слова.

Ему вспомнились Дубенко, Макаров, Гаевой. Они верили ему, а теперь… Что думают они? И что о нем можно думать?

В его воображении встала степь, по которой мчались на восток товарищи на своих машинах. Они были на своей земле, среди своих людей. А он?

— Что же делать дальше? — спросил он себя и не нашел ответа; желание исчезнуть, сгинуть навсегда охватило его. — Будь у меня пистолет… — пробормотал он и судорожно сжал руку в кулак.

Внезапно звуки веселой музыки донеслись до его ушей. Он прислушался:

«Что это? Откуда? Радио?»

Ничего не понимая, Сергей Петрович поднялся, вышел в переднюю, потом в коридор. Музыка доносилась из квартиры Лобачева. В напряженной тишине притаившегося дома громко раздавались голоса и знакомый басистый смех Пивоварова.

Бешенство овладело Крайневым.

— Пистолет бы! — снова прошептал он, но уже совершенно с иным чувством, чем минуту назад.

Некоторое время он стоял в коридоре, не зная, что предпринять, как вдруг услышал грохот, доносившийся с улицы.

Сергей Петрович вернулся в кабинет, погасил лампу и осторожно отодвинул штору окна.

По мостовой шли танки. Он машинально начал считать их. За танками на грузовиках следовала пехота.

— Какая мишень! Эх, если б гранату!

Внезапно один из солдат, сидящих у борта машины, вскинул автомат и выпустил длинную очередь по первому этажу. Посыпались стекла. Пронзительный женский крик вырвался из окна наружу.

— Началось, — сказал Крайнев и отошел в глубь комнаты. Со всей ясностью он сознавал трагичность своего положения, и снова перед ним встал вопрос: «Что же делать дальше? Дождаться ночи и уйти? Но куда, к кому? К своим через линию фронта?»

Сергей Петрович представил себе, как он встречается с заводскими работниками, как они обступают его, забрасывают вопросами. Но что он им скажет? Что его провели, как ребенка, и он оставил врагу главный объект целехоньким, на ходу? Его, конечно, поймут, ему поверят, но разве будет легче от этого? Люди выполнили свои задания. А он? Он оказался хуже всех на заводе.

— Нет, хуже всех в Донбассе! — вырвалось у него, и он снова зашагал по комнате.

Ему было хорошо известно, что в приднепровской группе заводов все ценное увезено или взорвано, а в «Запорожстали» сумели вывезти даже конструкции зданий, демонтировав их под обстрелом.

Дождаться ночи? А дадут ли ему прожить день? Его немедленно выдадут Пивоваров и Лобачев.

«Как же это могло случиться?» — снова и снова спрашивал он себя.

Крайнев перебирал в памяти все, что произошло на станции. Достав из кармана записку директора, он подошел к лампе, зажег ее и стал рассматривать подпись. В том, что это подпись Дубенко, не могло быть сомнений, но текст был поддельный. Пивоваров использовал старую служебную записку директора, заменив текст и дату.

Теперь ему стало понятно, что и в первый раз аммонит не взорвался потому, что Пивоваров обрезал шнуры. Ведь у него и ножницы были припасены специально для того, чтобы не потерять ни секунды времени. Во второй раз, оставшись один, Пивоваров извлек детонаторы и поджег аммонит.

Эта расчетливая предусмотрительность предателя наполнила Сергея Петровича бешеной злобой.

Он снова зашагал по комнате, закуривая одну папиросу за другой, но ни одно реально осуществимое решение не приходило на ум.

И вдруг ему пришла в голову мысль, такая простая, отчаянная и яркая, что он даже зажмурился, словно неожиданно взглянул на струю жидкой, расплавленной стали.


Ранним утром Крайнев вышел из дому и направился в город. Он был первым советским гражданином, показавшимся на улице в этот день. Немецкие патрули несколько раз задерживали его, но беспрепятственно пропускали после того, как Сергей Петрович показывал им пакет, адресованный господину коменданту.

Перейдя площадь, запруженную танками, Крайнев остановился у подъезда горсовета.

Множество легковых машин и мотоциклов, выстроившихся в ряд у тротуара, подтверждало его предположение, что комендатура находится именно здесь.

— Ich will Herr Komendant sehen1Я хочу видеть господина коменданта., — сказал он двум автоматчикам, преградившим ему дорогу.

Солдаты задали несколько вопросов. Не отвечая, он упорно повторял одну и ту же фразу: ему необходимо немедленно видеть господина коменданта.

Молодой щеголеватый немецкий офицер вышел из здания и остановился на верхней ступеньке, внимательно наблюдая за этой сценой. Прислушавшись, он спустился с крыльца и сказал несколько слов солдатам. Те неохотно расступились. Офицер тоже стал задавать вопросы, но в ответ слышал только упрямо повторяемые два слова: «Sehr notig»2Очень важно..

В конце концов Крайнев все же вынужден был отдать свой пакет. Офицер, бегло ознакомившись с содержанием пакета, приказал солдатам обыскать пришедшего. Гитлеровцы обнаружили в его карманах шнуры с детонаторами и вручили находку офицеру. Тот осторожно, двумя пальцами, взял шнуры и жестом приказал Крайневу следовать за собой.

Как ни старался Сергей Петрович держать себя в руках, но ему удалось только внешне сохранить спокойный вид; сердце участило удары, когда он вошел в приемную и стал ожидать вызова. У него терялось ощущение реальности происходящего, будто сам он был зрителем, а не участником событий.

Он не успел опомниться, как дверь кабинета распахнулась и тот же офицер предложил ему войти.

Сидевший за столом пожилой немец несколько мгновений смотрел на вошедшего усталыми глазами. Его лицо миролюбивого обывателя и мешковатая фигура штатского человека, надевшего военную форму, поразили Крайнева. Не таким он представлял себе матерого фашистского волка.

— Was wunschen Sie?3Что вы хотите? — спросил немец, первым нарушая молчание.

— Ich weib die Adressen Aktivisten und Kommumisten, und ich will ihnen schieben4Я знаю адреса активистов и коммунистов и хочу застрелить их., — ответил Крайнев затверженной еще дома фразой.

Лицо немца выразило живейший интерес, он задал какой-то вопрос, но Крайнев в ответ лишь недоуменно покачал головой. Тогда комендант обратился к нему по-русски, отчаянно коверкая слова:

— Ви можете мне говорить руссиш. Кто есть ви?

Крайнев назвал свою фамилию, должность, рассказал, что ему было поручено взорвать электростанцию, но он сохранил ее и теперь передает немецкому командованию. Для большей убедительности он показал рукой на шнуры с детонаторами, лежавшими на столе. Немец с опаской покосился на них:

— Почему я должен верить?

— Я пришел к вам — и этого достаточно, — сказал Крайнев с видом оскорбленного достоинства.

Сергей Петрович объяснил коменданту, что ему известны адреса активистов и коммунистов, оставшихся партизанить и совершать диверсии в городе, и он хочет уничтожить их сегодня же, немедленно, раньше, чем они успеют что-либо предпринять.

— Nein, Nein!5Нет, нет. — замахал руками немец. — Не уничтожать, а поймать. Надо поймать верьевочка, развьязывать клубок.

Сергей Петрович нахмурился. Задерживать Лобачева и Пивоварова нисколько не входило в его планы.

— Поймать — это интересно, — оживленно продолжал немец. — Мы будем им немного делать массаж, они будут много рассказывать. Сколько?

— Двое.

— Сколько марок хотите вы за каждый голова?

Крайнева передернуло.

— Ничего. Я хочу мстить, — ответил он с неподдельной злобой.

Комендант взглянул на него удивленно, но доброжелательно.

— Что нужно вам для поймать партизан?

— Два автоматчика и пистолет.

— Nichts mehr?6Ничего больше? Это все? — удивился немец.

— Да, все.

Комендант посмотрел на него непонимающе, потом хитро улыбнулся:

— Вы будете их поймать по один и неожиданно?

— Да, в одиночку и внезапно.

— Гм! Ви хорошо понял немецкая школа войны: по один и неожиданно. — Полковник сказал несколько слов офицеру, который следил за беседой. — Ви можете ехать, — снова обратился он к Крайневу.

— Пистолет, — сказал Крайнев.

Он вам не нужен, вам будет помогать офицер и зольдат.

— Без пистолета я не поеду, — упрямо возразил Крайнев. — Я свою голову подставлять не желаю.

Немцы обменялись несколькими фразами.

— Хорошо, пистолет вам будет дан там.

Через несколько минут Сергей Петрович в сопровождении трех солдат и офицера мчался по направлению к заводскому поселку.

Стоял теплый солнечный день. Город был необычайно тих. Под баллонами машины мягко шуршали опавшие листья.

«Знает ли офицер русский язык? Наверное, немного знает, — думал Крайнев, вспоминая выражение глаз, с которым тот следил за разговором с комендантом. — Во всяком случае, стрелять нужно самому, раньше, чем Лобачев успеет открыть рот и сказать хоть одно слово. Тем более что этот мерзавец, наверное, недурно знает немецкий: он был в длительной заграничной командировке».

Поселок был пуст, словно вымер. Люди прятались за прикрытыми ставнями окон. Они следили за тем, что делается на улице, сквозь щели, не рискуя выходить из дому.

Сергей Петрович остановил машину возле своего дома, выпрыгнул на тротуар и поднялся по лестнице. Немцы следовали за ним.

— Пистолет, — сказал он вполголоса офицеру.

Тот с видимой неохотой протянул ему оружие.

Солдаты с опаской поглядывали то на дверь, то на проводника. Офицер расстегнул свою кобуру.

Дверь слегка приоткрылась, и в узкой щели показалось заспанное лицо Лобачева с близоруко мигающими глазами. Увидев немцев, он любезно заулыбался, сбросил никелированную цепочку и распахнул дверь. Из-за его спины выглядывал обрюзгший от ночной попойки Пивоваров.

Крайнев шагнул вперед. Улыбка исчезла с лица Лобачева, брови у него удивленно приподнялись, и глаза округлились от страха. Лобачев раскрыл рот, намереваясь что-то сказать, но язык не повиновался ему. Он только схватился за ручку, пытаясь закрыть дверь.

Крайнев вскинул пистолет и выстрелил ему прямо в лицо. Лобачев раскинул руки, словно хотел уцепиться за стены передней, и рухнул на спину.

Пивоваров опрометью бросился бежать в глубь квартиры. Выстрелить в него Сергею Петровичу не удалось: офицер схватил его за руку и отобрал пистолет. В коридор выскочила высокая полная женщина, и ее вопль оглушил сильнее, чем звук выстрела.

— Geschwind nachjagen!7Догнать его! — крикнул офицер.

Солдаты бросились в коридор, но у входа в комнату замешкались, опасаясь засады.

«Уйдет, сволочь!» — со злобой подумал Сергей Петрович, не зная, радоваться или огорчаться такому обороту дела.

И действительно, Пивоваров как сквозь землю провалился. Все поиски в доме, во дворе, на улице оказались напрасными.

Офицер был вне себя. Он осыпал бранью солдат и, схватив Крайнева за рукав, потащил его в машину.

5

Беседа с комендантом города не состоялась. Когда Крайнев ожидал в приемной вызова в кабинет, над городом показались советские самолеты. Захлопали зенитки. Гитлеровцы выбежали во двор здания и расползлись по щелям.

Комендант больше в кабинет не возвращался. У Сергея Петровича взяли адрес и отпустили домой.

Крайнев вернулся в свою квартиру, испытывая одно желание — спать, и нырнул, как в воду, в холодную постель.

Утром за ним заехал тот же офицер и отвез его в комендатуру.

Быстрая езда и осенний воздух освежили Крайнева, но чувство тревоги не оставляло его. Он с трепетом вошел в комендатуру, не зная, что его там ждет.

Комендант города полковник Пфауль встретил Крайнева как старого знакомого, усадил в кресло и угостил сигареткой.

«Пивоваров еще не успел побывать здесь», — с облегчением подумал Крайнев.

Но полковник как будто забыл о том, что произошло вчера.

— Ви нужен мне, — сказал он, без обиняков приступая к делу. — Городской радио установлен, и ви должны сегодня, в шесть часов вечера, рассказать в микрофон, как ви спасал станцию, как поймал партизан. Ви попросит, даст совет населению помогать нам, как ви.

— Но я очень плохо говорю, — ответил Сергей Петрович, не зная, как вывернуться.

Во взгляде полковника промелькнуло недоверие.

— Я очень хорошо знаю, что ви не Цицерон и не фюрер, — сказал он холодно. — Такой оратор в мире больше нет, но рассказать руссиш ви знает. Я не прошу вас рассказывать дейч, это будет позже: побежденный должен знать язык свой победитель. Мы, немцы, не можем знать язык всех побежденный: тогда нам надо знать все языки мира. Я не понимать ваше нехотение.

— Хорошо, я выступлю, — помолчав, произнес Крайнев.

— В шесть вечера вас будут повезти на радиостанция, — довольным голосом сказал полковник и встал, давая понять, что аудиенция окончена.

Сергей Петрович вышел на улицу в полной растерянности. Он совершенно не знал, как ему поступить. Еще вчера, когда он проезжал с немцами по заводскому поселку, он с ужасом думал о том, что его действия, смысл которых понятен ему одному, могут завести его слишком далеко. Кончится тем, что свои уничтожат его, прежде чем он успеет выполнить задуманное — взорвать станцию.

«Что же делать? Бежать? Но куда убежишь среди бела дня? Кто знает, может быть, Пивоваров, хотя он и трус, уже набрался храбрости, вылез из своей норы и донес обо всем коменданту? Может быть, сейчас, пока он, Крайнев, идет по этой улице, за ним следит не одна пара глаз».

Крайнев инстинктивно ускорил шаг.

«Не выступить… Но это значит расписаться в своем неблагожелательном отношении к немцам. Стало быть, все-таки нужно бежать. Но куда?»

Круг мыслей на этом замыкался, и положение казалось безвыходным.

Незаметно он дошел до заводского поселка и посмотрел в сторону завода. Над одной из труб электростанции слегка дрожал, словно миражил, воздух. Крайнев понял, что немцы пытаются разогреть паровые котлы.

«Нашлись же все-таки люди, которые с первого дня работают на немцев, — подумал Крайнев. — Кто они?» На мгновение он представил себе, как из репродуктора раздается его голос, призывающий к содействию гитлеровцам, содрогнулся и снова взглянул в сторону станции. Над трубой робко показался дымок и растаял в прозрачном воздухе, затем снова появился и, уже не исчезая, увеличивался с каждой минутой.

Крайнев снова вспомнил о заряде аммонита, замурованном в кабельном канале.

«Как же проникнуть на станцию и взорвать ее? Ведь я один знаю про аммонит. Заряд замурован так, что немцы не должны его найти. Но как проникнуть и как взорвать?»

Машинально он зашагал к своему дому.

Потянулись часы тяжелого раздумья. Сергей Петрович бродил по квартире из комнаты в комнату, то и дело натыкаясь на мебель, и ни на что не мог решиться. Он пробовал убедить себя выступить, чтобы заслужить доверие немцев, но чувствовал, что как только его пустят к микрофону, он начнет говорить совсем не то, что от него требуют. Одно было ясно: не успеет сказать и две-три фразы, призвать к борьбе с фашизмом, как его уничтожат, а электростанция будет работать по-прежнему. «Нет, надо во что бы то ни стало сохранить свою жизнь, чтобы закончить дело со станцией».

Репродуктор на тумбочке вдруг захрипел: передавалась очередная сводка немецкого командования.

Крайнев слушал ее, взвешивая каждое слово, пытаясь отличить вымысел от правды. Потом перестал слушать. Да, он очутился по другую сторону черты. Там, за этой чертой, называемой линией фронта, боролись и работали его товарищи, защищая Родину. Желание быть с ними вспыхнуло в нем с невероятной силой, но сейчас он уже знал, что не уйдет к ним, не выполнив задания.

Вдруг он услышал фамилию Смаковского и вслед за тем… свою собственную.

— Черта с два вы добьетесь от меня хоть слова! — пробормотал Крайнев, обращаясь к репродуктору.

Одна и та же мысль приходила ему на ум; он морщился, мотал головой, но не мог придумать ничего более путного.

За полчаса до назначенного срока Сергей Петрович достал из буфета бутылку коньяку и две бутылки портвейна, случайно уцелевшие еще с довоенного времени, поставил их на стол и усмехнулся.

Он выпил стакан коньяку, запил вином, потом повторил дозу еще раз и еще.

Сначала он с ужасом почувствовал, что не пьянеет, но постепенно коньяк сделал свое дело.

Около шести часов у подъезда дома остановился автомобиль: немец-водитель поднялся по лестнице, долго стучал, но, не дождавшись ответа, рванул ручку и, опасливо озираясь, вошел в квартиру.

Он пытался разбудить Крайнева, спавшего на диване, но тот мычал что-то непонятное.

Убедившись, что Крайнев мертвецки пьян, немец с грустью посмотрел на пустые бутылки, взглянул на часы, выругался и ушел.

6

К восьми часам вечера у Сердюка иссякло терпение, и он, устав шагать по комнате, улегся на кровать. По его расчетам, Прасоловы должны были уже давно возвратиться. Несколько раз Сердюку казалось, что он слышит скрип калитки, шаги на крыльце; он привставал и настораживался. Вот так и на границе он с волнением ожидал возвращения бойцов из ночного наряда. Казалось, пора бы привыкнуть, но он так и не привык. Гораздо легче было самому мерзнуть где-нибудь в лесу, чем в теплом помещении заставы с тревогой ожидать товарищей. И все же на границе было легче: в дозор уходили опытные бойцы, видавшие виды, а здесь…

В окно, выходящее во двор, тихо постучали. Наконец! Сердюк одним прыжком вскочил с кровати, торопливо открыл дверь. Пришел Петр Прасолов.

— Ну, как? Говори скорей!

— Крайнев не выступал, и я его не видел, — с трудом переводя дыхание, говорил Петр, — но у дома Смаковского я слышал выстрел. Потом поднялась стрельба из автоматов, промчались мотоциклисты, и все стихло. Наверное, схватили Павла, а?

Сердюк молча выслушал это сообщение. Петр пробовал заговорить с ним о том, что могло задержать брата, но, не добившись ответа, присел на стул в углу комнаты, повернулся к окну и замер в ожидании. Небольшого роста, плотный, с крепкой шеей, он казался спокойным. Даже когда на улице раздавались шаги, на его широкоскулом, крупном лице не вздрагивал ни один мускул. Только глаза блестели сильнее.

«Где этот парнишка прошел такую школу выдержки? — думал Сердюк, невольно вспоминая его проделки до вступления в комсомол. — Неужели в «Осодмиле»? Но ведь и Павел был вместе с ним, а вот остался таким же порывистым и несдержанным».

Сердюк взглянул на часы, положил в пепельницу потухшую папиросу и встал.

— Теперь уходи. Но только осторожнее пробирайся дворами.

Петр неохотно направился к двери, но, как Сердюк и ожидал, остановился на пороге:

— Андрей Васильевич, брат раньше всего придет к вам, может быть, даже ночью придет. Разрешите остаться.

Сердюку и самому не хотелось, чтобы он уходил. В такую ночь тяжело оставаться одному.

— Нет, уходи, — произнес он после мгновенного колебания. — Где это видано, чтобы подпольщики без крайней необходимости ночевали вдвоем. За одним придут, а двух схватят. Торопись.

— Я все равно со двора никуда не уйду, — упрямо ответил Петр, — под крыльцом ночевать буду, но брата дождусь.

— Даже если я прикажу, не уйдешь? — нахмурившись, спросил Сердюк.

— Даже если прикажете.

— Ну, хорошо, оставайся, — неожиданно согласился Сердюк, снова ложась на кровать, и Петра удивила равнодушная интонация, с которой были сказаны эти слова. — Только, пожалуйста, сиди, не топчись: тетка моя не любит, когда по комнатам бегают, и полы к тому же только что вымыты.

«Мальчишки! — зло думал Сердюк. — Одному приказано стрелять только с минимальным риском, так он, вероятно, не утерпел и впутался в переделку, другого домой не прогонишь. Ну ладно, пусть сидит. Вернется Павел, поговорю с ними как следует… А что, если не вернется?» — Он покосился на Петра: тот сидел на краешке стула в позе человека, каждую минуту готового сорваться с места.

— Иди ложись, — позвал его Сердюк и подвинулся к стене. — Ждать придется долго, теперь уже не вернется раньше утра.

Петр отрицательно покачал головой и остался сидеть.

Стенные часы пробили одиннадцать, когда раздался осторожный стук в окно. Прасолов бросился отворять дверь. Сердюк сунул руку под подушку, где у него лежал пистолет.

В сенях послышался шепот…

Первым вошел в комнату Петр, за ним Мария Гревцова.

— Вы где собираетесь ночевать, Мария? — спросил Сердюк, ответив на ее приветствие мрачным кивком головы.

— Как где? Дома.

— А почему вы пришли так поздно?

— У меня важное сообщение.

— Все равно вы не имеете права рисковать.

Гревцова беспечно махнула рукой.

Петр ожидал, что Сердюк вспылит, но тот молча показал ей на стул.

Мария осмотрела большой старомодный буфет, с трудом умещавшийся в простенке между окнами, широкую двуспальную кровать полированного ореха, стол на толстых фигурных ножках и киот, перед которым горела лампада.

— Хорошая комната, удобная, да только оставить ее придется, — сказала она.

Сердюк покосился в ее сторону.

— Теплову вы здесь принимали?

Он кивнул.

— Надо менять квартиру. Она отказалась написать записку.

— Может быть, она и права, — задумчиво произнес Сердюк. — Я не хотел ждать, пока Валентина вызовет Крайнева, раз подвернулся случай уничтожить его после выступления. Но он не выступил. В этом есть что-то непонятное. Придется его пока не трогать.

— Как не трогать! — воскликнула Мария.

Сердюк молчал. Не так просто было вызвать его на беседу. Он ждал Павла и ни о чем другом не хотел говорить. Молчал он еще и потому, что злился. Постепенно в нем закипало раздражение: собрались втроем в одной квартире, а вдруг облава? Он был в относительно большей безопасности, чем другие: на руках паспорт, справка об отбытии тюремного заключения, «белый билет» — документ об освобождении от воинской повинности по состоянию здоровья. Если не какая-нибудь случайность, все обойдется благополучно. Но как объяснить пребывание здесь этих двоих?

Стекла вздрогнули от выстрела на улице. Прасолов бросился к двери, но Сердюк преградил ему путь.

— Пусти, Андрей Васильевич, пусти! — яростно шептал Прасолов, пытаясь открыть дверь. — Может быть, это в Павла…

— А если это в Павла, так ты хочешь, чтобы и в Петра?… Чем ты можешь помочь? — И он решительно отстранил Петра от двери.

Только спустя полчаса Сердюк позволил парию выйти на улицу. Петр осторожно выглянул за калитку и сначала ничего не увидел, но постепенно глаза его привыкли к темноте, и он различил какое-то темное пятно посреди мостовой. Прасолов быстро перебежал улицу — перед ним лежал человек, одетый в такую же ватную куртку, какую носил брат. Петр опустился на колени и перевернул человека на спину. Борода, усы, большая рваная рана под глазом…

Вдали послышались мерные шаги патруля. Пригибаясь к земле, Прасолов вернулся во двор и в сенях столкнулся с Гревцовой и Сердюком.

— Ну? — спросили они в один голос.

Петр рассказал о том, что видел.

— А вы собирались идти домой, Мария, — сказал Сердюк, когда они вернулись в комнату.

Мария пренебрежительно пожала плечами и снова уселась в углу. Петр примостился рядом. Он очень любил брата, но хорошо знал его слабости. Большой мастер на разные выдумки, Павел не знал меры, и его часто приходилось сдерживать.

Сердюк снова улегся на кровать и закрыл глаза. Теперь он почти не сомневался в том, что Павел погиб, и его мучило собственное бессилие.

«Что это, выдержка или просто черствость? — думала Мария. — Разлегся себе и лежит, будто не о жизни товарища идет речь».

— Андрей Васильевич, — тихо позвала она, но Сердюк не откликнулся. — Андрей Васильевич, — снова повторила Мария, но он взглянул на нее так, что желание спрашивать пропало.

В комнате долго стояла полная тишина. Когда на улице раздавались шаги, все затаив дыхание прислушивались, но у дома никто не останавливался, калитка не скрипела, и шаги замирали вдали.

— Что нового в городе? — наконец заговорил Сердюк: видно, и ему молчание становилось невтерпеж. — Какие новые распоряжения изданы комендатурой?

— Распоряжений не много, — ответила Мария. — Всем коммунистам приказано пройти регистрацию, организована городская управа, комендант города назначил бургомистра, а тот — десятских и сотских по кварталам. Приказано организовать еврейскую общину. Вот пока все.

— И этого достаточно, — угрюмо отозвался Сердюк.

В окно со двора кто-то постучал осторожно, но настойчиво. Петр мгновенно выскочил из комнаты.

Вошел Павел, мокрый, измазанный, но сияющий. Сердюк радостно бросился ему навстречу, протянул руку и, чего никак не могла ждать от него Мария, порывисто прижал к себе.

— Ну, как?

— Феерия, сказка! — захлебываясь от восторга, заговорил Павел. — Только машина подъехала, Смаковский — из нее и бегом к парадному: чует кошка, чье сало съела, — а машина, как на грех, не отъезжает. Смаковскому уже дверь отворяют, а машина стоит, ну я и дунул два раза по Смаковскому, а остальную обойму по машине, по машине! А сам в ворота и дворами. Одно обидно, не знаю, кому сколько досталось. — И вдруг, переходя на официальный тон, спросил: — Какие будут еще задания, Андрей Васильевич?

— Заданий больше не будет никаких, — сухо отрезал Сердюк.

— Что, повременим?

— Нет, вам вообще не будет.

Все трое удивленно уставились на Сердюка. Он был явно недоволен, но никто не решился спросить почему.

Сердюк не спеша уселся за стол и подождал, пока разместились остальные. Павел не сел, боясь вымазать стул и скатерть.

— Повторите задание, которое вы получили.

Павел понял.

— Как можно было уйти без выстрела? — взмолился он.

— Приказано было уйти в случае явной опасности. Значит, нужно было уйти. Разве можно стрелять на виду у немцев? Вы не вольны распоряжаться своей жизнью: она принадлежит не вам, а Родине. Почему долго не приходил? В облаву попал?

— Да, немцы оцепили квартал. Рыскали по дворам. Но я от них улизнул.

— Вот полюбуйся, что получается. Сам ты мог погибнуть ни за грош. Гревцова рисковала собой, придя позже положенного часа. Братец твой отказался домой уйти. Вот и собрались вчетвером. Представь себе: сейчас облава — и всем нам сразу каюк. Людьми мы еще не обросли, — значит, почти вся организация провалилась бы, и из-за чего? А потом, что за настроения в группе? Вот Гревцова рассуждает так: «Убьют меня — одной меньше». Скажи пожалуйста, какая героиня! Жизни своей не жалеет. А одна — это двадцать процентов организации. Вы что: умирать остались или бороться?

— Бороться, — тихо ответила Мария.

— Если бороться — будем бороться, но только умно, хитро, тонко. Наше дело — уничтожать немцев, но самим выжить. Гореть, но не сгореть. Если уж умереть, так не зря. Вот и договоримся: либо железная дисциплина, либо я с вами не работаю. Других найду. Выбирайте.

Сердюк отошел от стола и снова уселся на кровать, подчеркивая этим, что он не торопит с ответом.

Павел еще не остыл после проведенной операции. Он так стремился поделиться своей радостью, и вдруг вместо похвалы — выговор.

— В подпольной организации дисциплина более необходима, чем где-либо. От нее зависят твоя жизнь, жизнь товарища, успех дела, — продолжал Сердюк. — А вы вносите отсебятину, глупо рискуете. А мне, а нам легко было сидеть и ждать, особенно после этого? — Сердюк показал рукой в направлении улицы. — Расскажи ему, Петр.

Тот рассказал брату, как около их дома только что застрелили человека. Павел слушал, опустив глаза.

«Дошло до него, — думал Сердюк. — Только надолго ли он поумнеет?»

— Больше так не будет, Андрей Васильевич, — твердо сказал Павел и поднял глаза на Сердюка, — ошибся малость.

— Какие новые задания? — спросил Петр, считая разговор законченным.

— Пока никаких. Позже вам всем придется устраиваться на работу. Где — договоримся потом. Там, где будет нужно организации: на заводе, в полиции и, возможно, в гестапо. Это будет лучшей конспирацией. Мария — не комсомолка. Ее можно послать в любое немецкое учреждение. И приучайте себя к мысли, что в подполье романтики не так много. Подполье — это тяжелая работа, будничная, требующая выдержки и терпенья. Зубы в десны вдавливать, но сдерживаться.

В комнате стало тихо. Опершись локтем о стол, задумалась Гревцова. То, что сказал Сердюк, явно не соответствовало ее представлению о борьбе в тылу у немцев. Ждать, терпеть, работать… Не терпелось ей. Она уже сейчас чувствовала себя обойденной. Петр и Павел получили задания, ее же берегли.

У другого края стола в спокойной позе человека, отдыхающего после рабочего дня, сидел Петр и уголком глаза следил за Павлом.

«Ребята, зеленые ребята! — думал Сердюк. — Сидеть бы им сейчас и обсуждать вопросы комсомольской работы, организации молодежных бригад, а они…» И он посмотрел на них с нежностью старшего брата.

— Вы поймите, товарищи вы мои, — сказал он, подходя к столу, и Мария удивилась неожиданной задушевности его голоса. — Поймите. Я сейчас делаю то же, что делал раньше. Я охранял Родину нашу, людей наших от гадов, переползавших границу, уничтожал их и теперь буду уничтожать тех, кто переполз границу, поднял голову. А вы? Вы и понятия не имели об этой работе. Вот Мария. Она собиралась этой осенью ехать учиться в Москву, ее очень интересует астрономия. Так ведь?

— Так, — ответила Гревцова, еще более удивленная тем, что Сердюк знает о ее планах.

— А теперешнее ваше занятие так же далеко от астрономии, как небо от земли. Петр — это будущий партийный работник.

— Вовсе нет, — возразил тот. — Никогда об этом не думал.

— Но за тебя думали другие. Было решено послать тебя на курсы комсомольского актива. Павел еще не решил, кем он будет, и просто увлекался своей работой. Вы все жили мирной жизнью, строили ее, а теперь вам надо бороться за эту жизнь. Это не так легко, но на ошибках тут учиться нельзя: за ошибку вас не на собрании пожурят, не выговор вам объявят, а наденут петлю на шею. Вот почему нам нужна железная дисциплина.

Они проговорили до утра. Когда рассвело, Сердюк подошел к окну и раскрыл ставни. На мостовой лежал мужчина в ватной куртке, перевернутый на спину. Большая лужа запекшейся крови чернела рядом.

7

Выступив по радио, Смаковский успешно начал свою карьеру. Немало способствовало этому и неудачное покушение на него. Он сразу стал заметной персоной. Его назначили управляющим заводом. Назначение было временное, до приезда «владельца завода» барона фон Вехтера, но Смаковский рьяно принялся за дело. Рабочих-электриков, не успевших эвакуироваться, привели на электростанцию и содержали там под стражей. Основные работы выполняла немецкая военно-хозяйственная команда. Вместо четырех котлов был пущен пока один, но для освещения домов поселка и города этого хватало.

Пустив станцию, немцы приступили к восстановлению механического цеха, предназначая его для ремонта танков и машин.

На другой день после своего назначения Смаковский занял большую, хорошо обставленную квартиру, помещавшуюся в особняке, который находился у самых ворот завода.

Здесь было гораздо безопаснее, чем где-либо: у проходной всегда дежурил патруль, и не надо было ходить по поселку.

Покушение очень напугало управляющего, и он не задерживался на заводе до наступления темноты. Но и дома его никогда не оставляло ощущение опасности, особенно по ночам. Смаковский запер половину комнат, забаррикадировал дверь в кухню, но каждый шорох заставлял его вздрагивать.

Ирина, связавшая с ним свою судьбу, постепенно заразилась этим чувством страха, и оно стало обычным состоянием молодых супругов. К тому же Ирина знала, что Крайнев остался в городе, и с трепетом думала о возможной встрече с ним. Она никогда не понимала мужа и теперь не могла попять, почему он вдруг перешел на сторону немцев. Она терялась в догадках. Как будет вести себя Крайнев, когда встретится с ней или со Смаковским? Ну да ничего, обойдется, ведь они теперь одного поля ягоды. Что касается Смаковского, то он всегда был понятен ей до конца.

Сын крупного акционера, члена правления Общества Брянских паровозостроительных заводов Георгия Аполлоновича Стоковского, Владислав с детских лет привык к беспечной жизни. Девятьсот семнадцатый год резко изменил быт его семьи. Рабочие вывезли папашу с завода на тачке и вывалили в канаву с грязной водой. Приняв холодную ванну и стремясь избегнуть повторения подобных процедур, Георгий Аполлонович уехал со всеми чадами и домочадцами в «столицу» Донской области, твердо убежденный в том, что на Дону революции не будет.

Но вот и Дон стал советским. Вслед за армией белых семейство Стоковских выехало в Крым. Пытались удрать за границу, но не успели сесть на пароход. Пришлось обосноваться на юге. На семейном совете было решено, чтобы папаша «принял» революцию и пошел на работу. Решение оказалось тактически правильным: он был одним из первых специалистов, перешедших на сторону советской власти.

Георгий Аполлонович, еще так недавно не знавший других забот, кроме редких заседаний правления акционерного общества и получения дивидендов, с большим трудом осваивал трудовую жизнь. Дома он непрестанно брюзжал и злился.

Славика родители не пустили в школу, и он занимался с отцом. Его старший брат, Дмитрий, учился в школе и, к ужасу родителей, с необыкновенной быстротой усваивал «плебейские» манеры и взгляды. Родители решили спасти от этого хоть младшего сына. Только в восемнадцать лет он сдал экстерном экзамены и поступил в последний класс девятилетки.

В классе Владислав держался особняком. Он был старше всех и обеспеченнее всех. Отец его работал уже главным инженером металлургического завода на Урале, и Славик кичился этим.

Чванство, унаследованное от отца, отталкивало от него товарищей. Он дружил только с маленькой Ириной.

Рано овдовев, мать Ирины нашла приют в семье Стоковских, выполняя роль не то экономки, не то приживалки. Она была согласна на любую роль, лишь бы ее Ирочка получила воспитание в хорошем доме. Злые языки поговаривали, что во время отъезда мадам Стоковской на курорты экономке приходилось значительно расширять круг своих обязанностей. Но чего только не говорят злые языки!

Владиславу всегда нравилась красивая, немного заносчивая девочка.

В доме царила атмосфера слезливых воспоминаний о прошлом и смутных надежд на будущее. Настоящего не существовало.

Девятнадцати лет, окончив, наконец, школу, Владислав уехал учиться в Томский технологический институт.

Довести учение до конца не удалось: Георгий Аполлонович, командированный в Германию закупать оборудование для металлургических заводов, остался там, прекратив всякие сношения с семьей. Через полгода Владислав бросил институт и уехал из Томска.

За несколько лет он переменил много мест и специальностей. Ему всегда казалось, что его используют на меньших должностях, чем он того заслуживает. Хотелось командовать, распоряжаться людьми.

С Ириной они встретились уже в Донбассе, когда Владислав возобновил учебу в металлургическом институте, где Ирина работала секретарем.

Он слегка изменил свою фамилию и отчество, но Ирина об этом молчала. Они сблизились.

Владислав защищал дипломный проект в один день с Крайневым, учившимся на вечернем факультете без отрыва от производства. Ирина присутствовала при защите. С Крайневым она была знакома, и он нравился ей. Владислав был обозлен, всегда насторожен, порой мрачен; Крайнев прост, жизнерадостен, приветлив. Ирине было легче с ним.

Смаковский докладывал блестяще. Зная немецкий и английский языки в совершенстве, он выступил с большим компилятивным трудом по малоизвестному вопросу. Своих немногочисленных оппонентов он разбивал с легкостью, умело подбирая материалы, ссылаясь на имена западноевропейских ученых, щеголяя своей эрудицией. Его защита произвела впечатление на комиссию и еще большее — на аудиторию.

После Смаковского вышел Крайнев. Спокойный, лаконичный, он защищал собственную конструкцию головки мартеновской печи, не прибегая к ссылкам на мировые имена. Его идея была нова и оригинальна, он вынашивал ее в течение последних лет, работая на заводе.

Оппонентов у Крайнева было множество, так как вопрос о головках был не нов, он только по-новому решался. И, как бы нарочно, желая подчеркнуть свое отличие от Смаковского, Сергей Петрович ни разу не сослался на иностранные источники.

Глубокое внутреннее убеждение, точный теплотехнический расчет, собственный опыт, помноженный на опыт рабочих завода, помогли ему убедить комиссию в целесообразности его идеи.

Когда он сошел с кафедры, все поняли, что Смаковский — это всего лишь инженер-переводчик, а Крайнев — инженер-творец.

Поняла это и Ирина. Ей стало ясно, что будущее за Крайневым, и ее потянуло к этому спокойному, уверенному в себе человеку.

Крайневу предложили остаться при институте, но он наотрез отказался и ушел работать на завод, потому что сжился с ним и полюбил свою кипучую работу сталеплавильщика.

Смаковский об аспирантуре не думал, работа преподавателя не утоляла его тщеславия. Он ушел на завод делать «металлургическую» карьеру.

Это время было началом расцвета советской металлургии, когда имена лучших доменщиков, сталеплавильщиков, прокатчиков, опрокидывавших установленные нормы, становились известными всей стране.

Но карьеры Смаковскому сделать не удалось: знания у него были, но умение работать отсутствовало, учиться у других мешало самолюбие. Срабатываться с коллективом он так и не научился.

Почувствовав свое одиночество, он вспомнил об Ирине, попытался разыскать ее, но узнал, что она вышла замуж и уехала с мужем на завод.

Когда Крайнева назначили начальником цеха, где Смаковский до сих пор работал сменным инженером, Владислав, сославшись на состояние здоровья, перевелся в технический отдел.

С Ириной они встретились как старые друзья, у них было о чем поговорить и что вспомнить.

Сергей Петрович много работал, стремясь как можно скорее освоить цех и добиться выполнения плана. Во время войны работа поглотила его целиком. Смаковский после занятий был совершенно свободен. Даже освоение новой марки стали не заставило его и Вальского изменить распорядок рабочего дня. «Гудошники, поденщики! У вас не техотдел, а отдел тех!» — кричал на них Дубенко, но они, отработав служебное время, не задерживались ни на минуту, Вальский шел к себе домой, а Смаковский — к Крайневым.

Ирина всегда радовалась его приходу, тем более что друзей у нее не было. С Еленой Макаровой она не сдружилась. Та всегда была занята либо сыном, либо учебой, а во время войны регулярно дежурила в госпитале. К тому же Елена пользовалась общей любовью, а Ирина не выносила чьего-либо превосходства над собой.

Дружить со Смаковским было приятно: он ничего не порицал в Ирине. Уже одно это являлось крупным достоинством в ее глазах.

К тому времени Ирина успела разочароваться в браке. Любовь представлялась ей вечным медовым месяцем, и она не мирилась с тем, что называла «прозой будней».

Теперь Ирине казалось, что Смаковский мог сделать ее более счастливой. Она верила ему во всем. Убедить ее в том, что Советский Союз проиграет войну Германии, было для него нетрудным делом. К тому же события последних месяцев, казалось, полностью подтверждали выводы Владислава.

И когда Смаковский поставил перед ней вопрос: что же лучше — двигаться на восток, чтобы в конце концов оказаться пленницей, или остаться с ним и начать новую жизнь, — она выбрала последнее. Немцы ее не пугали. Она верила, что при них Владислав сделает себе карьеру. У него были для этого все данные.

8

Покушение на Смаковского и ранение одного из сопровождавших его солдат не на шутку взбесили немцев. Это показывало, что в городе есть подпольная организация, действующая оперативно и смело. Начались повальные обыски и аресты среди мирного населения.

На несколько дней Крайнев был забыт. Он сидел дома, ел консервы, жевал ванильные сухари, в изобилии припасенные еще его бывшей супругой, и изнывал от безделья и неопределенности положения.

Кабельный канал с замурованным зарядом аммонита грезился ему во сне и наяву. Иногда он думал, что, может быть, ему все-таки следовало выступить по радио. Это приблизило бы выполнение главной задачи — взрыв электростанции. Теперь же немцы, естественно, охладели к его особе, и это расстраивало все планы. К тому же Пивоваров был на свободе и в любую минуту мог разоблачить его. Крайнев с горечью ощущал свою полную беспомощность.

Только на четвертый день после выступления Смаковского по радио Крайнева вызвали в комендатуру. Шагая по улицам рядом с вестовым, он никак не мог понять: охраняют его или конвоируют? За дни вынужденного безделья он окончательно решил сделать все, что только возможно, для взрыва электростанции. В этом решении его укрепляло и то, что в городе уже зажегся свет и что немцы передавали по радио хвастливые посулы — в кратчайший срок восстановить завод. Полковник принял его холодно.

— Вы сегодня не пьян? — спросил он, и его толстые губы сложились в презрительную усмешку.

Комендант был не один. У стола сидел стриженный ежиком немец, которого Крайнев видел впервые. В его лице с большим узким, как прорезь, ртом и тонким длинным носом было что-то щучье.

— Вы знаете, что сделалось после радиопередача? — спросил полковник, не дождавшись ответа на свой первый вопрос.

Крайнев утвердительно кивнул головой.

— Мы решили сразу покончить эти штучки. Сегодня на базарной площадь мы будем расстрелять десять арестованный. Потом будет расстрелять за каждый немецкий зольдат двадцать русски. Ви хорошо стреляет, и я хочу доставить вам удовольствие. Вас будут фотографировать на кинопленка. Эта будет ошень эффективный кино. Ви придете?

Сергей Петрович похолодел. Он твердо решил принять любое предложение, которое помогло бы ему осуществить его цель, но это… это превосходило все, что он ожидал.

Пфауль пытливо посмотрел на Крайнева, но тот твердо выдержал его взгляд.

— Ну, конечно, приду, — ответил он, желая выиграть хотя бы час на обдумывание.

Полковник с удовлетворением взглянул на узкоротого и достал из кармана массивные золотые часы с русской монограммой.

— Теперь два час. В четыре час вам быть здесь без опоздания и без пьяный.

Пфауль был далеко не так прост, каким казался. Кое-какие подозрения у него, видимо, возникли. Теперь он решил проверить Крайнева, устроить ему окончательный экзамен на благонадежность.

Сергей Петрович вышел на площадь и медленно побрел по городу, решив больше сюда не возвращаться. Но потом он передумал. Нет, он пойдет в комендатуру. Он пойдет на площадь. Он будет стрелять. Но только стрелять он будет в фашистскую сволочь. Обойму из пистолета он все равно сумеет выпустить раньше, чем его убьют. Электростанция останется невзорванной, но он сделает все, что сможет…

«Иначе и быть не могло, — с горечью думал Крайнев. — Гибель бессмысленная, бесполезная гибель — таков удел всех, кто пытается бороться с немцами в одиночку». Конечно, в городе существовало подполье. Нужно было с самого начала связаться с ним. Но каким способом? Как бы он нашел подпольщиков?

Сейчас размышлять об этом было поздно.

Сергей Петрович посмотрел на часы — половина третьего. В четыре он явится в комендатуру, а в пять его уже не будет в живых.

Он с жадностью вдохнул свежий осенний воздух. Пахло сыростью и прелыми кленовыми листьями.

Какое-то странное спокойствие овладело им. Все разрешилось само собой, обдумывать больше нечего, спешить некуда. Как бессмысленно обрывалась жизнь! Еще так недавно все у него было впереди. Бесконечно большой показалась Крайневу жизнь, предстоявшая ему раньше, по сравнению с теми короткими часами, которые теперь оставались.

Он отчетливо представил себе то, что произойдет сегодня на площади.

Группа расстреливаемых и группа расстреливающих. Каменные ряды гитлеровцев. Согнанная на площадь толпа советских граждан. Кучка заправил, и среди них пузатый Пфауль и сухопарый немец со щелками вместо глаз и с прорезью вместо рта. В эту группу он выпустит очередь из пистолета, — нет, из автомата, надо непременно попросить автомат. Он им устроит эффектный кинокадр.

Живым его, конечно, не схватят. Лишь бы не застрелили раньше, чем он выпустит очередь.

— Не успеют, — произнес он вслух, — ошалеют от неожиданности.

О дальнейшем думать не хотелось. Мысли его сами приняли другое направление.

Сергей Петрович вспомнил о Вадимке, и сердце его дрогнуло от нежности и боли. Он уже никогда не увидит сына. Воспитывать его будут, конечно, Макаровы. Пройдут годы, Вадимка вырастет, его будут звать уже не Вадимка, а Вадим Сергеевич…

По крайней мере, никто не скажет сыну, что его отец — предатель.

Сергей Петрович снова посмотрел на часы — до назначенного времени оставалось час пятнадцать минут. Он рассеянно посмотрел на табличку с названием улицы и вдруг остановился. Первомайская! Сергей Петрович хорошо помнил, что на этой улице жила Теплова.

«Она поняла бы меня. Почему я раньше не нашел ее? — с тоской подумал Крайнев. — Возможно, что она осталась вовсе не из-за больной матери, а уже тогда решила бороться с немцами в подполье. Только бы увидеть ее, рассказать ей о заряде аммонита. Она сумеет сообщить об этом людям, которые выполнят то, что не удалось сделать мне, людям, которые действуют сообща, а не в одиночку, как пытался действовать я».

Он ускорил шаги и подошел к дому, в котором жила Валя. Окна были закрыты ставнями. На стук никто не ответил. Сергей Петрович вошел во двор. Дверь черного хода была наперекрест забита досками. Крайневу стало ясно, что Валя здесь больше не живет.

Несколько минут стоял он у двери, как будто не зная, куда ему идти дальше. Потом, резко повернувшись, вышел на улицу и быстро направился к центру города.

На площади Крайнев прошел мимо сидевшего на крылечке дома человека и не заметил, как тот последовал за ним на небольшом расстоянии, не ускоряя и не замедляя шага.

У подъезда комендатуры он увидел большую группу немцев. Впереди стоял Пфауль, рядом с ним узкоротый. Вдоль тротуара вытянулись легковые машины. Из двора с глухим рокотом выехал грузовик, облепленный автоматчиками. В кузове стояли обреченные: старик с длинными усами и седой бородой, молодая женщина в шерстяной блузе с грудным ребенком на руках, двое рабочих в засаленных комбинезонах, с мрачными, сосредоточенными лицами. Остальных не было видно: должно быть, обессилев, они лежали на дне кузова.

Грузовик выехал на мостовую и остановился. Увидев приближавшегося Крайнева, Пфауль махнул ему рукой. Тот ускорил шаг. Человек, следовавший за ним, сделал то же и внезапно окликнул его по имени и отчеству. Сергей Петрович остановился и удивленно посмотрел на него, стараясь понять, что нужно этому человеку в такую минуту, и силясь вспомнить, где он видел эту высокую нескладную фигуру, это немолодое лицо с решительно сжатыми губами и упрямым выпуклым лбом.

Незнакомец на ходу достал папиросу и похлопал себя по карманам, словно отыскивая спички. Потом он подошел к Крайневу и, выхватив пистолет, выстрелил в него.

9

Настал день, когда они снова собрались вместе. Осунувшийся, но по-прежнему задорный Сашка, более мрачный, чем всегда, Опанасенко, высохший, как скелет, Луценко, притихший Дятлов. Разными путями пришли они в цех. За Опанасенко послал полицаев Вальский — начальник цеха, которого немцы называли просто «майстер», а русские еще проще — «холуй». Он же притянул за рукав Луценко, встретив его на улице. Дятлова поймали при облаве на базаре. Только один Сашка явился сюда добровольно, зарегистрировавшись на бирже. Сашка был на особом положении. Он считался «добровольцем» и поэтому с самого начала жил дома. Остальных немцы неделю держали в цехе под охраной, пока наконец не убедились в том, что те не сбегут.

Цех стал неузнаваемым. Крыша его была сорвана, и на сером, безрадостном фоне осеннего неба голые конструкции кранов и стропильных ферм казались необычайно высокими. Вместо печей возвышались груды кирпича в железных остовах.

Целый день копошились люди около разрушенной кладки первого мартена. За это им выдавали порцию болтушки и триста граммов хлеба, неизвестно из чего выпеченного, тяжелого, как глина, и колючего, как жмых.

Сегодня посещение начальства было особенно неприятным.

Зондерфюрер Гайс, высокий узкоплечий немец, пинком опрокинул прямо на Сашку небольшую железную печку, возле которой грелись рабочие. На Сашке загорелась спецовка, и ее с трудом удалось потушить. Гайс обругал всех «большевиками» и долго кричал и на рабочих и на «майстера». Когда он устал, его сменил Вальский. Люди поняли только одно: сидеть не разрешается, курить не разрешается, плохо работающие будут лишены хлеба.

После того как начальство удалилось, все, как по уговору, закурили, благо курева было достаточно: Сашка каждый день приносил с собой на завод целый котелок сухого конского навоза, из которого крутили цигарки, прозванные «коньей ножкой».

— Эх, идиоты! — зло произнес Опанасенко, затягиваясь густым, едким дымом.

— Идиот — ты, — раздельно ответил ему Дятлов, сворачивая очередную «конью ножку». — Я уже совсем было собрался уехать, так ты все: куды да куды. Вот и докудыкались.

В бригаде невесело рассмеялись.

— Вот ты, собственно, что потерял, Евстигнеич? — ехидно спросил Луценко. — Домишко у тебя цел, барахлишко — тоже. Ты же имущество остался беречь, ну и береги себе на здоровье.

— Как что потерял?! — накинулся на него Опанасенко. — Я марку свою потерял, сортность свою потерял! Я теперь как слиток, отставший от плавки. Кто его потом разберет: какой он, не брак ли? Придут наши, спросят: «А ты, товарищ обер-мастер, почему остался?» Даже и так не спросят и товарищем не назовут. «Какой, — скажут, — ты нам товарищ? Мы цех из строя выводили, а ты его восстанавливал. Мы немца били — кто штыком, кто молотком, а ты ему помогал». — И он с досадой бросил окурок на землю.

— Да, некрасиво получилось, — уныло подтвердил Дятлов. — Ведь Дмитрюк, которому три дня до могилы осталось, уехал. Васька Бурой уехал. А какой он был? Чуть что — бузит. Нормы пересматривают — орет: нормы велики. Зарплату получает — опять орет: полторы тысячи ему, видишь ли, мало. В столовую явится — опять кричит: то борщ не слишком жирный, то хлеб какой-то не такой, корочка не хрустит. Когда в эшелон садился, и то бузил: почему ему места около печки не досталось! А вот уехал!.. А мы остались…

— Он и там будет бузить, — мрачно вставил Сашка, ощупывая обожженные ноги.

— Это точно, будет, — уверенно сказал Луценко. — А ты сейчас попробуй побузи. Вчера Стеблев Гансу на пояс показал: харчи, мол, плохие, живот подтянуло — а сегодня его уже нету, говорят, в лагерь посадили, за проволоку, под голое небо…

Высоко над их головами, запутавшись в стропилах, засвистел ветер, застучал редкими уцелевшими листами кровли. Заморосил дождь. Дятлов поежился.

— Огонек бы развести, — сказал он.

— Тебе тут разведут огонька — живо согреешься, — ответил Луценко. — Слышал, что холуй кричал? Греться надо работой, мерзнут только лодыри.

— Все равно все бы уехать не смогли, — отвечая на свои мысли, задумчиво произнес Опанасенко.

— Да, все не смогли бы, — отозвался Дятлов, — но кто хотел, тот уехал, а нас как черт попутал. Это ты все, старый хрен, виноват! — снова накинулся он на Опанасенко. — Вот теперь и работай на немца!

— Чудак ты, Иван, право, чудак! Век прожил, а ума не нажил, — заметил Луценко. — Работаешь и мучаешься, а я работаю и радуюсь. Да разве мы на немца работаем?

— А то на кого?

— На своих и работаем. Пока мы цех очистим, наши придут, если еще не раньше. Тогда мы и начнем восстанавливать. Немец все это разве восстановит? Да еще с нами? Ни в жисть! На нас он далеко не уедет.

— Не уедет, говоришь? — оживился Опанасенко.

— Нет. Где влезет, там и слезет.

— Противно не только возить, но и в узде ходить, а взнуздали нас крепко. Теперь жди, пока наши придут и узду снимут. Снимут и спросят: «А почему же ты остался, обер?»

— Важно не то, кто остался, а кто как себя вел, — философски заметил Сашка.

— Ты хорошо себя вел! — огрызнулся на него Опанасенко. — Нам деваться было некуда, нас привели, а ты первый на биржу поскакал, комса липовая.

Сашка обиженно засопел, но ничего не ответил.

Дождь постепенно усиливался. Струйка воды, сбежав с кепки, попала Опанасенко за воротник. Он вздрогнул.

— Урала испугался, морозы там, — бичуя себя, сказал он. — У мартенов и на Урале тепло. — А ведь там работают и сталь плавят! — мечтательно произнес он. — Вспомню я о пробе, как выносят ложку из печи, выливают ее на плиту… Может, смешно, а у меня слюнки текут, будто про кашу вспомнил. Работают там, а нам вот… — И он кивнул головой в сторону кучи мусора. — Хоть бы весточку оттуда, с фронта. Какую-либо весточку, как там у наших дела. Болтают много, да разве поймешь, где правда!

Сашка поднял голову и с неожиданной пытливостью взглянул на Опанасенко. Тот поймал его взгляд и нахмурился.

— Ты, щелкопер, смотри помалкивай, что слышишь. Понял?

10

Ко всему приготовилась Валя Теплова, оставаясь в городе: и к аресту, и к лагерям, и к смерти, — только к одному она не была готова — к пытке одиночеством и бездельем.

Мать умерла. Ее похоронили во дворе, неумело сколотив гроб из трухлявых досок забора. Дарья Васильевна несколько дней не отходила от Вали. Долгие часы они просиживали вместе, плакали и утешали друг друга. Старушка всю свою жизнь о ком-нибудь заботилась: о муже, о детях, о Валиной матери. Валю она давно полюбила, как дочь. Оставшись теперь с ней вдвоем, она отдала ей всю теплоту своего беспокойного материнского сердца.

Порой Вале казалось, что одной ей было бы легче.

Дарья Васильевна слишком напоминала мать: те же добрые глаза, такие же заботливые, ласковые руки. И говорила она так же, как мать, за годы совместной жизни бессознательно переняв у нее многие интонации и характерные словечки.

Но вскоре Дарья Васильевна ушла жить в дом Тепловых, который до сих пор стоял пустой. В сарае при доме оставалось много угля, до которого у немцев еще не дошли руки. Старушка развозила уголь по ближайшим селам, получая взамен то ведро картошки, то котелок кукурузы. Валю она категорически отказывалась брать с собой, опасаясь, как бы ее не схватили немцы.

Теперь Валя редко виделась с Дарьей Васильевной. Впервые пришлось ей узнать, что такое одиночество и голод, голод, от которого слабеет тело, дрожат колени и кружится голова. Но если бы только это мучило ее, она чувствовала бы себя счастливой. Хуже всего было то, что Мария больше не показывалась, а ей самой Сердюк еще на первом свидании строго запретил являться к нему на квартиру.

Происшествие у комендатуры еще больше надломило ее. В предательство Крайнева она по-прежнему не верила, считала его жертвой какого-то страшного недоразумения. Но порой она начинала сомневаться в своей правоте, и ужас охватывал ее. Перед глазами возникало лицо неизвестного ей товарища, который выстрелил в Крайнева и бросил гранату в немцев. Немцы повесили его на площади. Виновницей смерти этого человека Валя считала себя: напиши она записку — все было бы иначе.

Постепенно она пришла к выводу, что ей нужно перейти линию фронта. Это был единственный правильный выход из положения, в которое она попала.

Однажды вечером, возвращаясь домой с ведром воды, Валя почувствовала, что кто-то осторожно дотронулся до ее плеча. Она оглянулась и оторопела: это был Сашка. Худой и оборванный, он выглядел тем не менее довольно бодро.

— Здравствуй, Валя, — сказал Сашка, протягивая ей руку, а другой отбирая у нее ведро.

Они молча дошли до ворот и вошли в дом.

Сашка присел к столу, осмотрел убогую, пустую комнату и, видимо, остался доволен.

— Ты не работаешь, Валя?

— Нет, что ты!

Он внимательно посмотрел на ее измученное лицо с темными кругами под глазами.

— А что же ты ешь?

— Почти ничего.

Сашка достал кусок хлеба, завернутый в грязную газету, и положил на стол.

— Ешь, — сказал он.

У Вали второй день ничего не было во рту. Дарья Васильевна задержалась дольше обычного. Взяв хлеб, Валя разломила его пополам и подвинула кусок Сашке.

— А ты работаешь, Саша?

Он утвердительно кивнул головой. Валя положила хлеб на стол.

— Поймали при облаве?

— Нет, сам на биржу пошел. Не пойдешь на работу — с голоду сдохнешь еще раньше, чем на работе. Ведь помирать нельзя, можно еще кое-что полезное сделать. — Он многозначительно посмотрел на Валю. — Ведь правда, можно?

— Можно, Саша, но как?

— Валя, помоги мне советом, я не знаю, что мне делать.

— И я не знаю, — просто ответила она.

— Я не знаю, ты не знаешь, он не знает, — начал спрягать Сашка. — В единственном числе это плохо получается. Перейдем ко множественному: мы не знаем, вы не знаете, они знают. Вот это уже лучше. Они знают, Валя?

Валя поняла его. Сашка не допускал мысли, что она осталась в городе только из-за болезни матери, и был уверен, что секретарь комсомольской организации должен быть связан с подпольем. Взбалмошный, никогда не признававший никаких авторитетов, теперь он тянулся за помощью, ждал совета, руководства.

Ей было очень больно, но она ничего не могла рассказать ему о случившемся, не имела права. Пожалуй, если бы даже и могла, все равно не рассказала бы.

Валя сделала вид, что не поняла его.

— Ты сводки с фронта знаешь? — коротко спросил Сашка.

— Наши сводки?! А ты знаешь?

Сашка начал пересказывать ей последние сводки, стараясь сохранить стиль радиопередачи. Он говорил и видел, как глаза Вали изменяются, светлеют.

И когда в заключение Сашка торжественным тоном произнес: «Совинформбюро», — Валя вскочила, обняла его и поцеловала прямо в губы. Он сидел растерянный и смущенный, неуклюже расставив руки, чтобы не запачкать ее блузку.

— Откуда ты знаешь?

— От одного паренька…

— А паренек?

— Еще от одного паренька…

Валя закусила губу.

— Саша, ты мне веришь? — спросила она.

Верил ли он ей? Ну конечно же! Не только верил ей, но и любил ее. Любил, как старшую сестру, которая немало повозилась с ним, любил, как старшего товарища, заботливого и строгого. Много раз Валя журила его за мальчишеские выходки. Одно время совсем махнула на него рукой и даже подняла вопрос об исключении его из комсомола. А потом, когда Сашка чистосердечно раскаялся в своих проступках, сама пошла в горком комсомола и отстояла его.

— Верю, больше, чем себе, верю, но слово дал комсомольское, — понимаешь? Не обижаешься?

— Понимаю, — улыбнулась она. — Не обижаюсь.

— Ну так вот, Валя. Приемник у ребят есть, плохонький, самодельный, дефекторный, что ли?

— Детекторный, — нетерпеливо поправила она.

— А вот как листовки распространять, чтобы не всыпаться, это уж ты посоветуй. Клеить их нет смысла, пробовали. Утром полицаи обходят улицы, все листовки сдирают, а увидят, кто читает, — задерживают. Немцы и того хуже: стреляют. Вот разве в почтовые ящики бросать?

— Кто в них сейчас заглядывает?

Сашка смущенно понурился.

— Через три дня седьмое ноября, Саша, — сказала Валя после долгого раздумья. — Вот этот день и надо отметить листовками, но разбрасывать их по дворам — это не то. Это можно после. А седьмого нужно что-то массовое, демонстративное, чтобы этот день запомнили и наши и немцы. Думай, Сашок, думай!

Но сколько Сашка ни думал, ничего не приходило ему в голову. Валя покусывала губу и иногда чуть морщила брови. И вдруг она улыбнулась.

— Придумала? — обрадованно спросил паренек.

— Нет, Саша, нет, — покачала она головой. — Приходи завтра в это же время, может, что-нибудь придумаю.


Открыв Тепловой дверь, Сердюк некоторое время стоял на пороге, загораживая вход, но потом, словно спохватившись, резко отодвинулся и дал ей войти. Валя поняла, что у Сердюка не было никакого желания видеть ее.

— Я с новостями, Андрей Васильевич, — сказала Валя, без приглашения усаживаясь за стол. — У группы молодежи есть приемник. Один парень пришел ко мне посоветоваться, как лучше наладить выпуск листовок. Я попросила сутки на размышление — и… к вам. Сегодня должна дать ответ.

Сердюк расспросил о Сашке и как бы мимоходом поинтересовался, рассказала ли ему Теплова о своей связи с подпольной группой.

— Ну что вы, Андрей Васильевич! За кого вы меня принимаете? — возмутилась Валя.

— А за кого же я могу вас принимать после того, как вы отказались помочь нам уничтожить предателя? — спросил Сердюк, решив действовать напрямик.

— Я знаю Сергея Петровича и не верю, что он предатель…

— Вы хорошо относились к Крайневу? — спросил Сердюк.

— Очень хорошо. И как к руководителю, и… как к человеку.

Ее прямота подкупила Сердюка:

— Может быть, поэтому вы и…

— Может быть, — перебила Валентина, краснея. — Я много думала об этом, проверяла себя и… не изменила своего мнения. Оставаться он не собирался, отправил сына на восток… Меня убеждал уехать… Искренне убеждал, а сам… остался. Тут я чего-то не понимаю. Должен был выступить по радио, но не выступил. По-моему, вы поторопились.

Сердюка смутил ее прямой, открыто осуждающий взгляд.

— Торопились не мы, — ответил он, — это акт индивидуального террора — и именно поэтому неудачный. Жизнь за жизнь — слишком дорогая цена. Гитлеровцев граната только немного пощипала. Ну, давайте оставим этот вопрос. Жизнь покажет, кто из нас был прав. — Он помолчал. — Вы хотите нам помогать?

Валя развела руками:

— Как вам не стыдно, Андрей Васильевич, сомневаться во мне? С того дня, когда Кравченко связал меня с вами, я целиком принадлежу подпольной организации. Что же, однако, мы будем делать с листовками? У меня есть такой план действий. — И она рассказала Сердюку о том, что придумала.

— Вы уверены, что это технически возможно? — спросил Сердюк.

— Совершенно уверена, Андрей Васильевич.

— Ну, действуйте, только осторожнее. Если этот способ не удастся, приходите, посоветуемся.

Оставшись один, Сердюк задумался. По совести говоря, ему и самому далеко не все было ясно в этой таинственной истории с Крайневым.


Седьмого ноября немцы усилили охрану. По городу расхаживали патрули, в воздухе сновали истребители.

Около двенадцати часов дня в кабинет Пфауля вбежал дежурный офицер.

— В городе листовки! — закричал он, даже не попросив разрешения обратиться.

Пфауль хмуро взглянул на его испуганное лицо и недоуменно пожал плечами. Это было не ново: листовки появлялись в каждом оккупированном русском городе, и он относился к ним как к неизбежному злу.

— Где они обнаружены? — спокойно спросил Пфауль, не без иронии посматривая на офицера.

— Они появились в воздухе, валятся прямо с неба!

Пфауль удивленно приподнял брови.

— Что за глупые сказки! — грубо сказал он, но все же встал и вышел из здания.

Офицер был прав.

Среди бела дня над городом появились листовки. Сначала на них никто не обратил внимания. Они неслись по ясному, безоблачному небу, похожие на стаю голубей. Потом некоторые из них стали медленно опускаться, а другие продолжали путь, и невозможно было угадать, где они опустятся.

Пфауль бросился к телефону и приказал вывести на улицу всех солдат гарнизона. Потом вызвал начальника русской полиции и долго кричал на него, отчаянно ругаясь при этом.

По улицам заметались мотоциклисты, забегали полицаи. Но листовки опускались во дворы, на крыши домов, и сотни глаз внимательно следили за ними. Мальчишки гурьбой набрасывались на них и мигом растаскивали по домам.

Пфауль приказал немедленно доставить ему хотя бы одну листовку. Вскоре на столе перед ним лежала целая стопка листков, вырванных из обыкновенных ученических тетрадей и с обеих сторон исписанных неуверенным детским почерком. Над текстом была нарисована маленькая красная звездочка, а внизу стояли две буквы — «ГК».

Пфауль смотрел на эти листки и испытывал почти суеверный страх перед ними. Кто мог сбросить их над городом? Откуда они взялись?

Советские самолеты над городом не появлялись. Листовки словно родились из струи воздуха, из ветра, который дул с востока.


Одна из листовок опустилась прямо во двор Опанасенко. Светлана быстро сунула ее в рукав, а дома с бьющимся от радости сердцем несколько раз прочитала ее, как будто не она этой ночью переписала добрый десяток точно таких же листовок. Потом Светлана долго сидела у окна и старалась понять, каким же образом эти листовки могли оказаться на небе…

Опанасенко вернулся с работы вечером, в одно время с женой. Светлана молча отдала листовку отцу, и он торопливо надел очки.

«Дорогие товарищи! — так начиналось это неизвестно откуда взявшееся послание. — Поздравляем вас с 24-й годовщиной Великой Октябрьской социалистической революции. Тяжело нам приходится сейчас, но мы знаем, что «Донбасс никто не ставил на колени и никому поставить не дано…».

Опанасенко прочел эти строки три раза подряд, хотя ему было понятно каждое слово.

— Хорошо сказано, аж за сердце берет, — взволнованно произнес он и дочитал листовку до конца. — Покажу ее завтра в цеху. Лишь бы Сашка не увидел. Парень будто хороший был, а на биржу сам пошел, добровольцем. Ну, с праздничком! — вдруг повернулся он к жене и трижды расцеловал ее, растроганную такой неожиданной нежностью.

Три дня специальные дозорные до боли в глазах следили за небом. На четвертый день листовки снова поплыли над городом. Ветер по-прежнему дул с востока. Дозорные получили нагоняй. Но и после того, как листовки появились еще раз, никто из дозорных не мог объяснить, откуда они взялись.

Пфауль был вне себя от злобы. Он ничего не мог ответить на вопросы областного коменданта и только мычал в трубку, выслушивая его изощренные ругательства.

Наконец в комендатуру явился один из дозорных и доложил, что листовки летят из крайней дымовой трубы мартеновского цеха. Пфауль вплотную подошел к солдату, но тот был совершенно трезв.

Комендант приказал устроить в трубе засаду. Несколько дней солдаты, проклиная все на свете, просидели в дымоходе, на пронизывающем сквозняке. Но листовки снова появились. На этот раз было видно, как они летели из трубы третьей мартеновской печи. Комендант приказал поставить посты во всех трубах. Но на следующее утро листовки опять вылетели. Перепуганные солдаты рассказывали, что они пролетали мимо них прямо из темноты дымохода, как стая летучих мышей.

Пфауль вызвал к себе Смаковского и Вальского, вместе с ними отправился в мартеновский цех. Сообразив наконец, в чем дело, и взяв листок бумаги, Вальский сунул ее в щель у дымовой заслонки. Через несколько секунд листок стремительно вылетел из трубы. Тайна была разгадана. Дозоры установили и с наружной стороны, у шиберов. Тогда листовки полетели из трубы аглофабрики.

Взбешенный Пфауль приказал установить посты во всех заводских трубах и заложить дымоходы кирпичом.


Сашка пришел к Вале расстроенный.

— Ну, Валя, отработался, — мрачно сказал он. — Во всех трубах гитлеровцы сидят, проветриваются.

— Этого следовало ожидать, — ответила Валя. — Теперь придется расклеивать. Главное достигнуто: наши листовки стали популярными. И ты знаешь, Саша, необходимо, чтобы они появлялись ежедневно. Расклеивать их будем на внутренней стороне заборов и в коридорах многоэтажных домов.

— А все-таки воздушную почту жаль, — с досадой отозвался Сашка, — особенно трубу аглофабрики! Хорошая труба, выше всех остальных. Правда, добираться туда тяжело, но зато тяга такая, что кепку с головы снимает, того и гляди, сам вылетишь. И как только гитлеры терпят? — добавил он со смехом. — Там за три минуты так пронижет, что потом зубами клацаешь, все равно как Вальский в щели.

— Учти одно, — сказала Валя, — расклеивать листовки гораздо опаснее. Придется из наших переписчиков выбрать самых надежных, таких, которые могли бы все выдержать, если их поймают.

— Найдутся такие, у меня ребята дисциплинированные.

— Ты их не переоцениваешь?

— Что ты, Валя! Возьми Юру: для него приёмник теперь дороже жизни, а он без всяких разговоров отдал его тебе.

«Дороже жизни»! — усмехнулась Валя. — Красивые фразы научился говорить.

— А разве не дороже? — возмутился Сашка. — За приемник немцы что делают? Расстреливают на месте. А Юра им его не отдал и не уничтожил. Ну, а в крайнем случае, если кто не выдержит, страшного ничего не произойдет. Они друг друга не знают, так что меня одного схватят.

Валя пристально посмотрела на Сашку.

— Ты мне все-таки оставь их адреса, — сказала она. — Если что и произойдет, я заменю тебя.

— А ты все выдержишь, Валя? — серьезно спросил Сашка, пытливо заглядывая ей в глаза; и Валя поняла, как возмужал он за эти трудные дни.

— Я все выдержу, Саша, все, даже больше, — просто ответила она.

11

В середине дня в мартеновский цех пригнали задержанных на базаре при облаве. Вглядываясь в их истощенные лица, Луценко узнал колхозника из своего села и окликнул его. Тот угрюмо осмотрел рабочих, среди которых стоял Луценко, и, узнав земляка, радостно бросился к нему.

— Петро, ты?

— К сожалению, я, — подтвердил Луценко.

— Сроду бы не угадал. Здорово тебя подтянуло!

— Подтянет еще не так. Ведь всего два месяца прошло, а сколько еще наших ждать! Ну, как там, в селе?

— Нет больше села. Спалили, падлюки, дочиста.

— Брат где?

— Брата угнали неведомо куда. Всех нас растасовали.

— И братний дом сгорел?

— Говорю тебе, дочиста спалили. Одни трубы торчат, как кресты на кладбище. И баб с ребятами угнали.

Луценко потупился. Каждый год во время отпуска он отказывался от путевки на курорт и ездил к брату. «Никогда не поверю, чтобы на курортах жилось лучше, чем в братнем колхозе», — говорил он.

Земляков обступили рабочие.

— Так что у вас там такое вышло? — спросил Луценко, не поднимая головы.

— Вышло вот что. Дней через пять, как отошли наши, заявился офицер с конвоем. Назначили старосту. Помнишь Федор Прокопыча, того, который дольше всех в колхоз не вступал?

Луценко утвердительно кивнул головой.

— Началось как будто по-хорошему. Разделили землю, досталось нам гектаров по десять.

— Ты и обрадовался, земляная твоя душа? — с неожиданной злобой спросил Луценко, смотря на односельчанина в упор. — Ты помнишь, как все говаривал: «Эх, землицы бы мне гектаров пять-шесть! Вгрызся бы я в землю!»

Колхозник с досадой сплюнул:

— Злая у тебя память, Петро. Когда это было, сам уж давно забыл. А насчет того, что обрадовался, я тебе такое скажу… Чему радоваться-то? Тракторов немец не дал. Лошадей всех позабирал. Только коровы пооставались, кто попрятал. Хоть на кобелях паши, да и тех постреляли. И скажи ты: чего это кобели так ихнюю форму не любят? Как завидят, рвутся с цепи, кидаются, как на зверя. Или они нутром чуют, что немец — вор?

— Ты короче, — перебил его Луценко. — Дальше что?

— А дальше… вот что. Неделя не прошла, как в субботу валит в село целая колонна машин. Приезжает в легковой майор, ростом поменьше, в плечах пошире…

— Да короче ты! — закричал Луценко. — Нужно мне, кто поменьше, кто пошире! Ты дело рассказывай.

— Ну и спалили село, — обиженно оборвал свой рассказ колхозник и начал внимательно разглядывать огромную дыру в своем сапоге.

Луценко обозлился пуще прежнего.

— Не перебивай ты его, — вмешался в разговор Опанасенко, как и другие, прислушивавшийся к разговору. — Пусть человек выскажется, наболело ж у него на душе.

— Рассказывай по порядку, — смягчился Луценко, — только толком.

— Может, присядем? — спросил земляк, поглядывая на груду кирпича. — Веришь, ноги гудят, не держат.

— Хочешь по заду сапогом получить — садись, а я не хочу, — усмехнулся Луценко.

— Да неужели и у вас бьют?

— А ты думал, мил человек, что тут другая власть? — спросил Дятлов. — Немец — он везде немец. Одно слово, фриц.

Сашка, не спускавший глаз с колхозника, довольно хмыкнул себе под нос.

— Так вот этот самый майор встал в машине, — продолжал тот, — и пояснил, что приехал он хлеб получать, чтобы мы ему хлеб, значит, сдали. А Федор Прокопыч, как староста, его и спрашивает: «Позвольте, ваше благородие. Землю мы от вас получили, правда она наша и была, ну, спасибо, хоть не отобрали, а насчет хлебушка, так он же не на вашей земле вырос, а на нашей, общественной. Вот уж как на вашей земле хлеб вырастим, тогда, пожалуйста, с полным удовольствием отдадим, что будет положено, а до этого хлебушка вы касательства никакого не имеете. Когда его сеяли да собирали, вас тут и близко не было». Как будто староста ничего такого и не сказал, только майор как из машины выскочит да и перетянул Федор Прокопыча плетью по лицу. У того аж кровь выступила. Ну, Федор Прокопыча ты знаешь — мужик он с норовом, он и в колхоз больше из-за норова не вступал. Он — из норова, а я — из дурости… Два нас таких было. Тут ему кровь в голову ударила — он майору этому как поднесет по уху! Тот и с копыт долой. Ну и заварилась каша! Федор Прокопыча на месте застрелили, люди — бежать, а фрицы по ним из автоматов. Потом всех нас с села выгнали, зажгли его со всех сторон, а нас — кого куда. Мне удрать удалось, а остальных…

Сашка внезапно дернул Луценко за рукав. Тот поднял голову.

— Бери, кайлуй, — скомандовал он земляку и сам поспешно принялся за работу.

Колхозник удивленно огляделся кругом.

К рабочим приближался Смаковский. Вокруг него егозил Лютов.

Управляющий сдвинул шляпу на затылок и осмотрел всех с недовольно-брезгливым видом.

— Плохо работаете! — громко сказал он.

— Как кормят, так и работаем, — ответил кто-то, не отрываясь от лопаты.

— Разве плохо кормят? — осведомился управляющий.

— А вы бы попробовали, — ответил тот же голос.

Лютов кинулся вперед, стараясь узнать говорившего.

— За такую работу совсем кормить не буду, — ответил управляющий, — а за такие разговоры — в лагерь. Пора забыть про старые порядки, наступил новый порядок.

К нему подбежал Лютов.

— Это Луценко огрызался, — зашептал он, хотя рабочие были далеко. — Тут все дело Опанасенко портит. — И он одними глазами показал в сторону обер-мастера, который с явно преувеличенным напряжением переносил два небольших кирпича. — По своей воле остался, никто его не просил, а теперь и сам не работает, и других мутит.

Лютов давно решил расчистить себе путь в обер-мастера на тот случай, если завод будет пущен. Из всех мастеров-сталеплавильщиков не уехали лишь он и Опанасенко.

Только одна бригада порадовала хозяйский глаз управляющего, но в ней было всего пять человек. Держались они обособленно и лезли из кожи вон, чтобы заслужить одобрение начальства. Это были рабочие, явившиеся на биржу добровольно. Вальский сначала назначил их бригадирами, но на третий день одному из них, особенно усердному, якобы невзначай свалили слиток на ногу, другому просто пригрозили — и они, не долго раздумывая, предпочли перейти на менее почетную работу.

Полюбовавшись на них, Смаковский зашел в столовую. Запах помойной ямы ударил ему в нос, и он поспешил удалиться, едва успев бросить взгляд на кучи гнилой картофельной шелухи, которая заполняла полки для продуктов.

В казарме, где жили рабочие, стекла были выбиты и свободно разгуливал ветер. В углу неизвестно зачем топилась печь. Какой-то оборванный подросток забивал проемы окон старым, дырявым железом.

Смаковский хотел зайти на электростанцию, но это ему не удалось. Станцию охранял специальный отряд эсэсовцев, и управляющего туда просто не пустили. Напрасно он совал свои документы дежурному офицеру, напрасно просил и ругался. Дверь захлопнулась перед его носом…

Едва Смаковский, сопровождаемый Лютовым, удалился, рабочие прекратили работу и расселись кто на кирпичах, кто на носилках.

— Почитаем, что ли? — спросил Сашка, закурив цигарку.

— Так что читать будем? — спросил Опанасенко.

— «Донецкий вестник».

Опанасенко настороженно посмотрел на Сашку.

В этом парнишке ему нравились лихость в работе, сообразительность, даже его беспокойный характер. У обер-мастера не было сына, и он посматривал на Сашку с чувством, похожим на зависть. «Вот такого бы мне, все бы передал, что знаю, в два года мастером бы сделал, а дурь бы выбил. Дурь потому, что без отца растет, разве мать с таким справится?» Когда пришли немцы, Опанасенко стал недружелюбно относиться к «добровольцу». Только убедившись в том, что Сашка сохранял в тайне все разговоры, которые вели рабочие, он сменил гнев на милость.

— Читай, парень, читай, — произнес Дятлов. — Если за куревом застанут, опять нагоняют, а за газету неудобно будет: ихняя она газета.

«Подлинная свобода личности», — прочитал Сашка и закашлялся.

Рабочие переглянулись.

— Ну-ну, — ободрил его Дятлов, — это даже интересно!

— «Великая германская армия принесла украинскому народу подлинное освобождение, — громко читал Сашка, — наконец-таки мы можем принадлежать самим себе, заниматься тем, чем хотим. Каждый может открыть собственную мастерскую, фабрику, завод. Налоги отменены, и о них можно забыть навсегда. В основу нового порядка положен принцип нерушимости частной собственности. Это дает полный простор личной инициативе. Смелей развивайте коммерческую деятельность! Торговец или промышленник потому и имеет право на богатый доход, что он не рядовой обыватель, а передовик, активист. Скажем больше: в наших условиях это великий человек, это проводник культуры и цивилизации. Он выполняет благороднейшую миссию. Мы уже имеем несколько частных лавочек, но что думают остальные господа предприниматели? Правда, с товарами очень большие затруднения, но их нужно добыть, хоть со дна морского…»

— Довольно, — прервал Сашку Опанасенко, — тут водолазов нету, тут все рядовые обыватели. — Он усмехнулся. — «Со дна морского»…

— Ладно, — охотно согласился Сашка и взял другую газету, — перейдем к объявлениям. «Всеобщая трудовая повинность гражданского населения», — прочел он заголовок и принялся за текст, с трудом разбирая мелкий шрифт в полумраке цеха.

— «Я приказываю следующее, — читал Сашка. — Первое — все жители на территории обер-фельдкомендатуры «Донец» подлежат трудовой повинности, начиная с четырнадцатилетнего возраста. Второе — на основании этого житель обязан исполнить любое распоряжение по работе, издаваемое биржей труда. Если будет приказано, то он обязан работать и вне места жительства. Третье — действия наперекор этому распоряжению наказываются денежным штрафом, тюрьмой, конфискацией имущества или несколькими из этих наказаний одновременно».

— Как же это одновременно? — спросил колхозник, уже начавший было дремать на кирпичах. — Ведь с одного вола двух шкур не дерут.

— «Может последовать смертная казнь. Обер-фельдкомендант фон Клер, генерал пехоты», — дочитал Сашка и, сложив газету, достал другую.

— Светлане шестнадцатый… — задумчиво произнес Опанасенко. — Так ведь это еще ребенок! А в четырнадцать?.. Вот здорово: на первой странице, значит, свобода личности, а на второй…

Остальные промолчали, и Сашка начал читать новую статью:

— «В связи с приездом господина земельного руководителя в село Петровку дом старосты был украшен украинским гербом — трезубцем…»

— Постой, постой, я про другой украинский герб знаю, — прервал его Луценко.

— Так это ж украинских националистов герб, — пояснил Опанасенко.

— Так пусть и пишут: националистов. А то — украинский… Наш украинский — с серпом и молотом.

— «…украинским гербом — трезубцем, и портретом фюрера, — невозмутимо продолжал Сашка. — Перед гербом на особом возвышении стояла деревянная свастика, свидетельствующая о том, что украинская нация принадлежит к великой арийской расе…»

Опанасенко вдруг сорвался с места:

— К арийской? Украинцы — к арийской?! Тоже нашли земляка!..

— «Господин земельный руководитель, — читал Сашка, — объяснил разницу между новым и старым порядком в деревне…»

— Довольно! Вот сидит разница с оборванной задницей. — Луценко ткнул пальцем в сторону своего земляка, сладко задремавшего на кирпичах.

Сашка прекратил чтение. Эта статья помечена к читке не была. Он сам, на свой страх и риск, решил прочесть ее, увидев в «земляке» хорошее наглядное пособие к изучению новых порядков в деревне.

Статьи и объявления были размечены с таким расчетом, чтобы одно опровергало другое. Валя говорила, что статьи и объявления она размечала сама, но Сашка ясно видел, что это был не ее почерк. Валя писала мелко и аккуратно, а тот, кто размечал газеты, — размашисто и крупно. Сашка ни о чем не спрашивал, понимая, что он работает по заданию подпольной партийной организации, и это придавало ему уверенность и силу.

— Читай, сынок, читай, — попросил его осторожный Дятлов. — Застанут без дела — опять хлеба лишат.

— Да дайте же, ради бога, передохнуть! — взмолился Опанасенко. — Это же отрава, хуже — дерьмо!

Но неумолимый Сашка снова принялся за чтение:

— «В лагере для военнопленных красноармейцев образцовый порядок и чистота. Несмотря на затруднения с продовольствием, администрация лагеря питает раненых выше существующих норм».

— Хорошо питают, — подтвердил Луценко. — Вчера трое от хорошего питания прыгнули вниз головой с третьего этажа.

— Я знаю, откуда им питание возят, — сказал пожилой рабочий в изодранной спецовке, до сих пор не проронивший ни слова. — У нас на поселке салотопку устроили и таскают туда дохлятину всякую — лошадей, собак, что попадется. Смердит так, что вокруг жить стало невозможно. Уже и в управу ходили, чтобы закрыть эту салотопку или перенести в другое место. Нельзя, говорят, частную инициативу подавлять. Так вот с котла этого в лагерь и возят. За сто сажен подойти невозможно, не то что есть. — Он брезгливо сплюнул.

Сашка не знал этого. После статьи о порядке в лагере он собирался прочесть сообщение о расстреле военнопленных за побег из лагеря, но теперь в этом не было никакой нужды.

Дятлов издали увидел возвращающегося Лютова и дернул Сашку за рукав:

— Читай, сынок, читай.

Пока Сашка доставал и развертывал газету, Лютов подошел и замер в ожидании: не листовка ли?

Отыскивать порядковый номер статьи было некогда, и Сашка начал читать первую попавшуюся:

«Юзовская городская управа обязывает всех плательщиков бывших государственных налогов — земельной ренты, налога со скота, подоходного налога, культурного сбора — немедленно погасить оставшуюся задолженность».

— Ты что тут провокацию разводишь? — подскочил к нему Лютов и, схватив газету, разорвал ее на части. — Я сам читал, что налоги отменены навсегда. Это еще в пятом номере пропечатано.

— Так то в пятом, а это десятый, — отпарировал Сашка.

— Быть этого не может, чтобы старые налоги сейчас платить. К чему мутишь парод, сукин сын?

Опанасенко положил Лютову на плечо свою тяжелую руку.

— Ты, майстер, — он так и выговорил по-немецки: «майстер», — газету не рви. Это германская газета, новой власти. Я тебе сейчас морду набью и отвечать не буду, а ты ответишь в гестапо. Мы тут беседу по-новому проводим, а ты срываешь.

— Так это же вранье, — не унимался Лютов, но, заметно присмирев, начал собирать клочки газеты.

— Какое тебе вранье? — совсем осмелел Сашка. — На, читай другую, только не рви. — Он ткнул пальцем в объявление. — Тут и про новые налоги есть.

— Читай, читай вслух, — зашумели рабочие.

— «Различные учреждения и частные лица, — быстро читал Лютов, — стоят на той точке зрения, что будто теперь не следует платить налогов. Это мнение неправильно и сурово наказуемо. Штандарткомендант».

Кругом громко засмеялись. Обескураженный «майстер» присел и снова прочитал объявление, на этот раз про себя.

— Давай дальше, Саша! — скомандовал Опанасенко. — Надо же знать, какие есть еще распоряжения власти.

Сашка, с явным торжеством поглядывая на Лютова, прочитал приказ военной комендатуры о сдаче для германской армии теплых вещей, а также ручных и карманных часов, приказ коменданта об изъятии повозок и распоряжение городской управы о сдаче мягкой мебели.

— Вот на этом можно заработать, — сказал он и огласил приказ командующего тыловым округом «Юг» о сдаче порожних бочек в обмен на сто граммов проса. — И еще приказ хозяйственной комендатуры, — не унимался Сашка, — о сдаче для автотранспорта старых шин, покрышек, камер, резины, калош, жиров и масел.

— А конских хвостов там не просят? — съязвил Луценко.

— Ну, ну, без глупостей! — одернул его Лютов. — Еще что скажешь?

— А что? И конские хвосты нужны, — не растерялся Сашка и, порывшись в газетах, нашел то, что ему нужно.

— «Приказываю, — прочел он, — всем спецуполномоченным обойти дворы и подрезать хвосты и гривы лошадям. Хвосты следует подрезать на ширину ладони от последнего позвонка, гривы оставлять не более пяти сантиметров. Земельное управление при окружном земельном командовании».

Опанасенко, прищурив глаза, внимательно следил, как у Лютова вытягивалось лицо.

Сашка решил добить «майстера».

— У тебя корова есть? — спросил он, прекрасно зная, что в первый же день прихода немцев Лютов приволок откуда-то корову с теленком.

— Есть, да что с нее толку: кормить нечем, скоро сдохнет, — ища сочувствия, ответил Лютов.

— Смотри, чтобы не сдохла, — заботливым тоном предупредил Сашка. — Здесь и про коров предписание есть: всякий, кто допустит падеж скота, будет сурово наказан.

— Плохи твои дела, майстер! — не скрывая злорадства, произнес Луценко. — Хвост корове подрежут, а сдохнет — и с нее шкуру спустят, и с тебя тоже.

Лютов вскочил с кирпичей.

— Давай, давай начинай работать! Начитались уже досыта, хорошего ничего вычитать не можете.

Рабочие нехотя поднялись и взялись за носилки.

Вечером Сашку, который обычно ходил домой один, догнал за воротами Опанасенко.

— Приноси еще газеты, сынок, — сказал он. — Хорошо ты читаешь, с умом. И ко мне заходи. Светлана все одна и одна. Скучно девочке. Поговорим, чайку напьемся.

12

Алексей Иванович Пырин был замкнутым и неразговорчивым человеком. Его флегматичное лицо со светлыми, невыразительными глазами и тихий, монотонный голос никто не мог запомнить. Познакомившись с Пыриным, люди тотчас же забывали его и в следующий раз знакомились с ним заново.

Пырин работал мастером теплобюро, круг его интересов ограничивался контрольно-измерительной аппаратурой. Восьмой год он нес профсоюзную нагрузку сборщика членских взносов. Все попытки шире вовлечь его в общественную жизнь не увенчались успехом. Собрания Пырин посещал аккуратно, но никто ни разу не слышал, чтобы он выступил по какому-нибудь вопросу.

Дело свое он знал в совершенстве и легко устранял неполадки в самых сложных приборах. От отца, часового мастера, он унаследовал любовь к мелкой, кропотливой работе и частенько задерживался в мастерских, заканчивая ремонт какого-нибудь сложного аппарата. С особым удовольствием чинил он часы. Элементарные поломки его не интересовали, но над сложными он способен был просидеть ночь напролет.

В свободные минуты Пырин шел в цехи и молчаливо наблюдал работу приборов. Чаще всего его внимание привлекала новая установка автоматического регулирования теплового режима мартеновской печи. Стоя в сторонке, он со снисходительной усмешкой наблюдал за сталеваром, важно расхаживающим у печи. Добрую половину его работы делали автоматические приборы. Посматривая на сталевара, Пырин говорил про себя: «Думаешь, это ты управляешь печью? Нет, ею управляю я: это мои глаза — ардометры — смотрят в самые сокровенные участки; это мой нос — газоанализатор — проверяет дым; это мои руки убавляют количество воздуха, переводят аппараты. Пусть-ка выйдет из строя хоть один прибор. Куда денется тогда твоя важность?» Но приборы выходили из строя очень редко, и так же редко люди вспоминали о Пырине.

Алексей Иванович с давних пор жил в одной квартире с семьей Замбергов и давно считался у них своим человеком.

В первые дни войны Замберг был призван в армию. Прощаясь с соседом, он по-дружески попросил его помогать жене и детям.

Пырин молча кивнул головой.

В начале эвакуации Алексей Иванович и Фаина Соломоновна Замберг твердо решили уехать. Они не изменили своего решения, даже когда заболела скарлатиной трехлетняя Ниночка. Но когда вслед за ней слегла старшая дочь, Лида, Фаина Соломоновна заколебалась. Пока врачи устанавливали диагноз, эшелоны, в которых имелись специальные вагоны для больных, ушли. Последний формировался из одних теплушек. Фаина Соломоновна поплакала и решила остаться. Решил остаться и Пырин, Напрасно Лида уговаривала, умоляла, плакала.

— Значит, Лидочка, не судьба, — утешал свою любимицу Пырин. — Как-нибудь перебьемся: часовой мастер сам никогда не пропадет и другим поможет.

О главном они молчали. Об этом не только говорить, но и думать было страшно.

После того как гитлеровцы заняли город, Пырин поступил на работу в частную часовую мастерскую. Только теперь он почувствовал, как привык к людям, с которыми столько лет работал вместе, как не хватает ему привычного сознания полезности и необходимости его труда. Однако возвращаться на завод он и не думал. Он не желал работать на немцев.

Вскоре по городу были расклеены объявления организованной немцами еврейской общины. Община призывала всех евреев немедленно зарегистрироваться. Пырина это встревожило гораздо больше, чем Фаину Соломоновну. Алексей Иванович тщетно убеждал ее не ходить на регистрацию, но женщина упорно стояла на своем:

— Раз приказано — надо подчиняться. Я не хочу, чтобы из-за этого были какие-нибудь неприятности. Все идут, а чем я лучше других? Во главе общины стоит почтенный человек — Гольцман, тот, у которого когда-то был свой магазин. Умный старик, все знает. Он не подведет.

Потихоньку от всех Фаина Соломоновна зарегистрировалась и, успокоенная, пришла домой.

Однажды, вернувшись домой с работы, Пырин нашел комнату пустой. Соседка по квартире рассказала, что Фаину Соломоновну и Ниночку забрали немцы. Лиду удалось спасти: светловолосая и светлоглазая, она не была похожа на еврейку, и соседи убедили немцев, что это домработница Пырина.

Алексей Иванович опрометью бросился в город. Квартал больших трехэтажных домов, сильно пострадавших от бомбежек, за одну ночь был обнесен колючей проволокой. Единственные ворота охранялись сильным нарядом полевой жандармерии в черных шинелях с большими металлическими бляхами. Грузовые машины, переполненные женщинами, детьми, стариками, то и дело въезжали на территорию гетто.

Алексей Иванович смешался с толпой, стоявшей на противоположной стороне улицы. Ждать было нечего, но уйти он не мог и простоял так до темноты, пока жандарм не разогнал толпу очередью из автомата.

Дома Пырин пролежал до утра, не раздеваясь. Лида осталась у соседей, и он был даже рад этому: у него не хватило бы сил смотреть ей в глаза.

Каждый день, отработав в мастерской положенное время, Алексей Иванович шел в город и до наступления темноты стоял в толпе, прислушиваясь к разговорам и разделяя все опасения, надежды и страхи. Находились и оптимисты, утверждавшие, что немцы отвели евреям целую область и переселяют их туда.

В субботу хозяин мастерской задержал Пырина дольше обычного. Когда запыхавшийся Алексей Иванович пришел из поселка в город, уже совсем стемнело. Но и в темноте он отлично разглядел, что гетто больше не было. Не было ни толпы на улице, ни часовых у ворот, ни людей в полуразрушенных домах.

Потрясенный Алексей Иванович долго стоял у открытых настежь ворот.

Подошел патруль, окликнул Пырина, но он не слышал. Его могли убить: появляться на улице в такой поздний час было запрещено под угрозой расстрела. Но на этот раз солдаты были настроены миролюбиво и ограничились ударом приклада по спине.

Пырин побрел по направлению к огромной каменоломне, где немцы производили массовые расстрелы. Но с полдороги он повернул и пошел домой. Он шел еще медленнее, содрогаясь при мысли о Лиде, которой нужно было рассказать правду. А что он скажет Замбергу, когда тот вернется?

Войдя в комнату соседей, он остановился на пороге и обмер.

На диване, прижав к себе Лиду, лежала Фаина Соломоновна. Ниночка спокойно спала в своей кроватке.

Фаина Соломоновна рассказала ему о том, что ей пришлось пережить. Им повезло: в единственной комнате с уцелевшими стеклами матери устроили лазарет и собрали туда всех больных детей. Только это и спасло Ниночку. К тому же режим в гетто за последние дни улучшился, появилась даже горячая пища.

— Ну вот и окончились все беды! — облегченно вздохнул Алексей Иванович и осекся, встретив укоряющий взгляд Лиды.

— Ничего не окончилось, Алексей Иванович, — грустно ответила Фаина Соломоновна, не глядя ему в глаза. — Через пять дней нужно снова явиться туда. Немцы объявили, что они всех нас отправят в Палестину. Но я к ним больше не пойду. — И, достав спрятанный на груди листок бумаги с красной звездочкой над текстом, она отдала его Пырину. — Вот, посмотрите.

Пырин много слышал об этих листовках, но ни разу их не видел.

— «Товарищи! — прочитал он вслух, и голос его дрогнул: таким родным показалось ему это еще недавно привычное, а теперь столь редкое слово. — Организация общины была подлой провокацией. Многие из вас пошли на регистрацию, потому что гитлеровцам помогли буржуазно-националистические элементы, которые еще имеются среди вас. Этих прихвостней буржуазии соблазнило обещание отправить их в Палестину, капиталистическую страну, куда они всегда стремились.

Роспуск гетто явился второй гнусной провокацией гестапо. Почему немцы распустили гетто? Потому что на регистрацию явились далеко не все. Немцы хотят, чтобы все евреи добровольно полезли в петлю.

Не верьте фашистским палачам и буржуазно-националистическим элементам!

ГК».

— Что означают эти буквы внизу? — спросил Пырин.

Фаина Соломоновна пожала плечами.

— Это городской комитет, мама, — слабым голосом, но вполне уверенно ответила Лида, — это советская власть, которая осталась в городе. Надо верить ей, как мы верили всегда. Ты права, что не хочешь возвращаться в гетто.

К утру было решено, что Фаина Соломоновна с Ниночкой переедет к знакомым, Лида останется у соседей — ей еще нужен уход, — Пырин будет жить дома.

Когда Лида уснула, Фаина Соломоновна тихо сказала:

— Помните, Алексей Иванович: что бы со мной ни случилось, вы должны спасти Лиду. Это моя просьба, может быть, последняя. Обещаете?

В ответ он безмолвно склонил поседевшую за эти дни голову.

Начальник гестапо господин фон Штаммер просчитался: в гетто вернулись немногие. На следующий же день по городу был расклеен новый приказ, написанный на трех языках: русском, украинском и еврейском.

Всем евреям, проживавшим в городе и окрестностях, приказано было немедленно явиться в гетто, имея при себе ценные вещи и ключи от квартир с указанным на бирке адресом. Тот, кто не явится, будет расстрелян. Тот, кто будет укрывать у себя евреев, будет расстрелян.

Приказ был подписан комендантом города полковником Пфаулем.

Фаина Соломоновна прожила несколько дней у знакомых. Мучась тревогой и за себя, и за скрывавших ее людей, она не вытерпела и вернулась домой. Там ее схватили и бросили в гетто.

И снова Алексей Иванович бежал из мастерской в город и до наступления темноты простаивал в толпе. Вечером соседи отпускали Лиду к нему, днем за ней приходилось следить, чтобы она не ушла к матери в гетто. Лида, не по годам развитая пятнадцатилетняя девочка, не плакала и никого ни в чем не упрекала. Только один раз, когда Пырин, измученный, вернулся домой после очередного бесплодного дежурства у ворот в гетто, Лида сказала:

— Я же просила увезти нас на восток. Лучше было бы нам с Ниночкой умереть в дороге, чем так мучиться. И мама была бы в безопасности.

Алексей Иванович промолчал. Что он мог ответить ей?

В воскресенье Лида настояла, чтобы Пырин взял ее с собой в город.

В это утро перед гетто собралось особенно много народу. Жандармов также было больше, чем обычно. У ворот стояла легковая машина коменданта города. Пырин понял, что немцы к чему-то готовятся.

Около десяти часов утра жандармы очистили мостовую от людей, оттеснив их на тротуар. Ровно в десять распахнулись ворота, показался конвой, а за ним…

Если до этой минуты в душе Пырина еще теплилась какая-то смутная надежда, то, взглянув на несчастных, он сразу понял, что их гонят на смерть.

Одетые во что попало, шли женщины с детьми, женщины без детей, одни дети, старики, старухи.

В глазах у Алексея Ивановича потемнело. Он вглядывался в каждую женщину, надеясь и в то же время боясь узнать в ней Фаину Соломоновну.

Не она ли шлепает в одних чулках по талому снегу, не она ли несет почти раздетого ребенка, не ее ли поддерживают две старухи, сами спотыкающиеся на каждом шагу? Подгоняемые конвоирами, женщины смотрели в толпу, надеясь в последний раз увидеть родных и близких. Одной из них, дрожавшей от холода в рваном ночном халате, из толпы бросили ватник. Она кинулась к нему, но конвоир ткнул ей в спину ствол автомата, и ватник остался лежать на снегу.

— Лида! — вдруг доносится до Пырина слабый голос.

Фаина Соломоновна идет с краю, прижимая к себе Ниночку. Он узнает только ее глаза, большие, черные, но лицо… изможденное, сморщенное, лицо глубокой старухи.

— Фаина Соломоновна! — кричит Пырин и, не выпуская руки Лиды, идет вдоль тротуара, стараясь услышать хоть одно слово.

— Прощайте, — шепчет Фаина Соломоновна и останавливается, не в силах оторвать взгляда от лица дочери.

Конвоир взмахивает автоматом и ударяет Фаину Соломоновну прикладом.

Голова ее откидывается, руки разжимаются, и ребенок падает на снег. Она опускается на колени, чтобы поднять дочь, но конвоир пинком ноги отшвыривает Ниночку в сторону.

— Мамочка! — кричит Лида; с неожиданной силой подняв мать, она идет с ней рядом.

Пырин бросается к Ниночке, но что-то оглушительно гремит, и он валится лицом на мостовую.

Когда Алексей Иванович приходит в себя, колонны уже нет. Это первое, что он видит. Лиды тоже нет. Его поддерживают под руки незнакомые люди. Ниночку, завернутую в пальто, держит на руках какая-то девушка, одетая в легкое платье. Кто-то протягивает ему носовой платок. Он не может понять, к чему это, но потом ощущает боль и трогает ухо — оно в крови.

— Вы можете идти? — спрашивает девушка; лицо ее бледно и сурово.

Пырин кивает головой. Они идут узкой незнакомой улицей. Девушка с Ниночкой на руках идет впереди. Она идет медленно, а он спешит, спешит и никак не может догнать ее, чтобы взглянуть на Ниночку. Ему кажется, что они идут очень долго, но, оглянувшись, он видит, что они прошли всего два квартала.

В чьей-то комнате Ниночку раздевают и укладывают в постель, а он с ужасом смотрит на прозрачное, начинающее синеть тельце.

Эту сцену застал Сердюк, зашедший к Гревцовой. Встретив постороннего человека, он хотел было уйти, но то, что он увидел, заставило его остаться.

Подойдя к Ниночке, он взял маленькую, холодную руку, пытаясь нащупать пульс, бережно опустил ее и снял кепку.

Когда спустя несколько дней Сердюк опять зашел к Марии, он снова увидел Пырина.

Пырин рассказал Сердюку все, что он пережил за последнее время. Он рассказывал ровным, спокойным голосом, таким ровным и спокойным, что Сердюку стало страшно.

И Сердюк поверил в него.

13

Сознание с трудом возвращалось к Крайневу.

— Что со мной? — спрашивает он, пытаясь подняться, но голова словно приросла к подушке.

Санитарка, немка с рыжими бровями, жестом приказывает ему лежать, вливает в рот ложку какой-то жидкости и выходит из комнаты. Пытаясь повернуть голову, Крайнев ощущает боль в виске, с трудом поднимает руки и нащупывает бинт на лбу. Откуда-то издалека приходит воспоминание о том, что в него стреляли, и в памяти возникают события последних дней.

Кто же был тот человек, приговоривший его к смерти? Подпольщик, выполнявший волю организации, или советский патриот, действовавший на свой страх и риск? И как этот человек должен был ненавидеть его! Но сознание меркнет, и Крайнев снова погружается в забытье.

Очнувшись, он пробует пошевелиться. Действуют руки и одна нога. Другая — неподвижна. Неподвижна и голова, будто вся тяжесть тела сосредоточилась в ней.

Сегодня его кормят. Он с удовольствием глотает мясной бульон.

В середине дня та же молчаливая санитарка подает ему молоко с булкой. Он выпивает молоко, но не может разжевать булку: болит височная кость.

Входит врач. Сергей Петрович знает его. Это старейший врач в городе, он лечит от всех болезней. Его всегда приглашала Ирина к Вадимке, к нему обращались во всех случаях, включая и те, которые требовали хирургического вмешательства.

Врач не отвечает ни на один вопрос Крайнева, словно ничего не слышит. По-прежнему молчит и санитарка. За стеной врач разговаривает и по-русски и по-немецки, но, войдя к Крайневу, как будто теряет дар речи.

Так проходит много дней. Врач появляется несколько раз в сутки, пробует пульс, выслушивает сердце, сам делает перевязку, но по-прежнему не отвечает ни на какие вопросы. Крайнев начинает кричать и ругаться, стараясь вывести его из себя. Но во взгляде врача нельзя ничего прочесть, кроме холодного безразличия.

Однажды Крайнев посмотрел на рецепт — он был помечен двадцатым ноября.

Это был день рождения сына. Вадимке шесть лет! К этому дню он обещал подарить ему детский педальный автомобиль. Сергей Петрович представил себе комнату сына, полную игрушек, и вспомнил свое детство. А какими игрушками играл он, когда ему было шесть лет? Пустые спичечные коробки, тряпичный мяч, бабки… Единственной настоящей игрушкой был деревянный, нелепо раскрашенный конь с выеденным молью хвостом и непомерно большой головой. Прошло уже много лет, но Сергей Петрович хорошо помнил, какой восторг обуял его, когда он почувствовал себя обладателем этого сокровища.

Своему сыну Крайнев старался предоставить все то, о чем сам мечтал в детстве и чего был лишен. Каждый выходной день, забрав с собой Вадимку, он отправлялся в детский магазин и разрешал сыну выбрать любую игрушку. При этом Сергею Петровичу каждый раз вспоминался тот день, когда жандармы схватили дядю Григория и он пристал к отцу с расспросами, за что арестовали дядю. Отец, погладив его по голове, сказал:

«Твой дядя хотел добиться такой жизни, чтобы я мог каждое воскресенье покупать тебе игрушку».

Отец так и не дождался этой жизни, позволившей осуществить все самые лучшие, самые сокровенные мечты. Активный участник забастовок, Петр Крайнев был вынужден скрываться от белых банд, свирепствовавших в городе. Засунув за пазуху каравай хлеба, Сережа каждый вечер уходил из поселка на отдаленную шахту. Он долго шел степью, добирался до штольни, зажигал свечу и двигался до первого разветвления. Здесь нужно было остановиться и долго свистеть. Эхо бесчисленное количество раз повторяло звук, и, когда, наконец, умолкало, Сережа слышал ответный свист. Потом издали доносились тяжелые шаги, показывался свет шахтерской лампочки и появлялся отец. Мальчик передавал ему хлеб и рассказывал все, что знал о событиях в городе. В тринадцать лет он уже многое понимал.

Чаще всего Сережа тотчас же возвращался домой, но иногда отец разрешал ему остаться в шахте на ночь.

В отдаленном забое, на соломе, принесенной из подземной конюшни, они располагались на ночлег и подолгу разговаривали в темноте.

Никогда они так много не беседовали, никогда Сережа не испытывал такой глубокой привязанности к отцу, как в эти суровые и опасные дни. Мать его умерла, когда ему было восемь лет. Отец обычно приходил с шахты вечером такой усталый, что ему было не до разговоров, и мальчик привык ценить каждую минуту, которую они проводили вместе.

Однажды, спустившись в шахту, Сережа не услышал ответного сигнала. Он свистнул еще несколько раз. Эхо повторило звук и затихло вдали. Мальчик пошел вперед, он уже научился ориентироваться в шахте, по каким длинным показался ему этот путь!

Миновав пустую подземную конюшню, Сережа свистнул еще несколько раз, но ответа не было.

«Заснул батя», — решил он и ускорил шаги, чтобы успеть дойти до забоя раньше, чем догорит огарок свечи. Расплавленный стеарин стекал ему на пальцы, обжигая их.

Отец спал. Сережа бросил огарок на землю и уселся на солому.

«Разбудить или нет?» — подумал он и решил не будить, надеясь на то, что отец проснется поздно, оставит его у себя и они снова будут разговаривать всю ночь.

Мальчик улегся на соломе и размечтался о том счастливом времени, когда они покинут землянку на Собачевке и перейдут в один из светлых городских домов и отец будет работать в шахте не с утра до вечера, а только половину дня, а вечером они станут вместе читать книги и ходить в кинематограф.

«Крепко спит батя», — подумал Сережа. Его начинала угнетать тишина, и он окликнул отца. Тот не шевелился. Мальчик тронул его за руку. Она была холодна как лед. Такая холодная рука была у матери, когда ее привезли из мертвецкой.

— Батя! — крикнул Сережа и дрожащими пальцами зажег спичку.

Лицо отца было залито кровью, над бровью зияла пулевая рана. Сережа как подкошенный свалился на солому и зарыдал. Устав от слез, он так и остался лежать на соломе.

Временами он начинал думать, что все это ему просто померещилось, что стоит окликнуть отца — и он глубоко вздохнет, приподнимется, погладит Сережу по голове своей шершавой, сильной ладонью.

— Батя! — окликнул мальчик и, затаив дыхание, ждал ответа.

Сколько времени прошло, Сережа не знал. В конце концов решив уйти, он в последний раз прижался мокрой от слез щекой к холодной руке отца и побрел к выходу.

Долго бродил он по подземным ходам, пока не потерял всякую надежду выбраться из шахты и, обессиленный, опустился на землю с твердым решением умереть.

Он и в самом деле был близок к смерти, когда его нашел один из товарищей отца, встревоженный долгим отсутствием Петра Крайнева и пришедший сообщить ему о том, что город очищен от белых.

Обессилевшего мальчика он унес с собой и принял его в свою семью.

Вернувшись из ссылки, дядя взял племянника к себе, и с тех пор жизнь Сережи Крайнева пошла по прямой линии: школа, завод, армия, снова завод и учеба. И вдруг эта линия повернула неизвестно куда…

…Крайнев поправляется медленно, сил еще мало, но он напряженно думает о том, что делать дальше. Если он поступит на службу к фашистам, найдутся люди, которые расправятся с ним раньше, чем ему удастся нанести врагу хоть какой-нибудь ущерб. Но разве он может не поступить на службу?

И Крайневу становится окончательно ясно — ему надо добиться, чтобы фашисты послали его на завод, и немедленно искать связи с подпольем.

Приняв это решение, Крайнев начинает чувствовать себя бодрее. Он перестает отказываться от пищи, просит добавки.

Как-то под вечер к нему входит Пфауль. У него рука на перевязи. Сергей Петрович довольно улыбается: «Ага, попало и тебе, жаль, что мало!» Комендант отвечает ему улыбкой, закуривает, угощает сигаретой.

— Врач говорит, что больной уже здоровый, скоро может работать, — произносит Пфауль, выпуская кольцо дыма и следя, как оно медленно расплывается в воздухе.

Сергей Петрович утвердительно кивает головой.

— Я думаю, ви не будете испугаться помогать Германии и будете хорошо работать в полицайуправление.

— Буду помогать, — решительно отвечает Крайнев, — но только на заводе.

— У вас твердая рука, такой, как ви, должен работать в полицайуправление, продолжать ловить партизан. Там меньше опасно. Вас будут охранять. В заводе вас будут опять убивать.

— Нет, только на заводе. Я же инженер! — возражает Крайнев и даже приподнимается на локте.

Комендант выпускает кольцо дыма, но уже не следит за ним.

— Вам нужно подумать, — многозначительно говорит он, — вас больше не любят, чем нас. У комендатур стоял я и начальник гестапо фон Штаммер. (Сергей Петрович вспоминает узкоротого, стриженного ежиком.) Партизан стреляет первый вас, второй — нас. Доктор не хотел вас лечить. Я грозил доктору, много грозил, показывал пистолет, говорил: «Или вы живой, или он мертвый». Я назначил фельдшер. — Пфауль кивнул в сторону санитарки, стоявшей у окна. — Она следила за доктор, потому ви живой. В заводе вас сделают мертвый.

— В полицию я не пойду, — упрямо повторяет Крайнев, — я инженер и буду работать на заводе.

Комендант молчит. Он недоволен. Русский жив — выполнен приказ Штаммера, который опасался, что его смерть отпугнет местных людей, работающих во вспомогательном аппарате. Городская власть доказала, что она умеет заботиться о тех, кто помогает Германии. Это хорошо.

Плохо то, что этот русский не идет в полицию. Но на заводе тоже нужна твердая рука, — вспоминая листовки, успокаивает себя Пфауль и встает.

— Хорошо, — произносит он, — я буду вас рекомендовать владельцу завода барону фон Вехтер.

14

Наркомат по-прежнему был похож на огромный муравейник. В вестибюле, в коридорах, в кабинетах — всюду толпились люди. У наркома было совещание, и Макаров спустился вниз. Возле отдела кадров, как всегда, было особенно людно. Здесь делились впечатлениями, договаривались о работе, спорили или просто расхаживали по коридору в ожидании путевок.

Макаров слышал то и дело повторявшиеся названия уральских заводов, Магнитки, Петровск-Забайкальского, «Амурстали».

Проходя мимо одной группы, где беседовали особенно оживленно, Макаров уловил, что речь идет об Алчевском заводе. Он остановился в сторонке, закурил и прислушался.

Алчевцы возвращались в Донбасс. Эшелон, успевший разгрузиться в Чусовой, снова стоял под погрузкой. Остальные возвращались с тех станций, где их застал приказ. Наступление немцев на Донецком фронте было остановлено.

До этого Макарову было совершенно безразлично, куда ехать. Порой ему хотелось попасть на маленький уральский заводик, в глушь. Порой, наоборот, его тянуло на большой завод вроде Тагильского, Кузнецкого и Магнитогорского. В конце концов он решил ехать туда, куда пошлют. Но теперь ему захотелось куда-нибудь поближе к Донбассу.

Увидеть наркома ему удалось только под утро.

За последнее время нарком резко изменился. Его смуглая кожа приобрела желтоватый оттенок, глаза ввалились, но выражение их осталось прежним.

— Извините, что задержал, но у меня тут такое… Ну, как ребенок?

— Спасибо, жив.

— Это я знаю, мне докладывали, а общее состояние?

— Поправляется.

— Очень хорошо. А как вас приняли?

— Удивительно! Столько эшелонов прибывает на этот завод, столько людей — всем находится жилье. Через три-четыре часа люди уже под крышей.

— Кое-где хуже. По нескольку дней в вагонах живут. Работать уже можете?

— Могу.

— Ты меня прости, товарищ Макаров, — неожиданно переходя на «ты», сказал нарком, — но мне думается, лучшее лекарство от горя — это работа. Правда?

Макаров кивнул головой.

— Я решил послать тебя на большой завод и на большую работу. Поедешь начальником второго мартеновского цеха к Ротову.

Макаров задумался. Большая работа — и вдруг начальником цеха. Его, главного инженера! К тому же его семья живет сейчас на квартире у начальника именно этого цеха, Григорьева, и тот так тепло и сердечно ее принял.

— Разочарован? — спросил нарком.

Макаров замялся.

— Удивлен?

— Цех, наверное, в прорыве?

— Нет, план он выполняет. Но что такое сейчас план? Ведь юга нет. Остался один восток. Производство в два раза уменьшилось, а потребность возросла безгранично. План — это закон, невыполнение его — преступление. Самое страшное в этом цехе то, что начальник его считает, будто он достиг предела, дальше которого шагнуть не может. Он очень доволен собой и своей работой, а для инженера это же смерть. Я его спрашиваю: «Как дела?» Отвечает: «Превосходно, сто два процента». — «А больше можете дать?» — «Нет, не могу». Сейчас цех дает шестьсот пятьдесят тысяч тонн, а нужно взять с него миллион тонн стали в год. Это большая и продолжительная работа.

— Я понимаю, товарищ нарком, — негромко отозвался Макаров.

— И далеко не всякому под силу. К тому же придется срабатываться с директором, а это тоже задача не из простых.

— Почему?

Нарком ответил не сразу.

— Видишь ли, Ротов — очень крупный директор, хороший хозяин, для завода сделал много. У него там все свое, включая первое в Союзе подсобное хозяйство. Он построил и маслозавод и мясокомбинат, ну, короче, — все, что надо. Но характер у него крутой, воля железная, а ты самолюбив. Сработаться вам будет трудновато. Хотя с Дубенко вы же сработались?

— Где теперь Дубенко? — заинтересовался Василий Николаевич.

— В Наркомате обороны, собирает железный лом на полях сражений.

— Ну, это слишком жестоко! — невольно вырвалось у Макарова.

Нарком помрачнел.

— Жестоко? Нет, это мягко. Там его научат, как нужно выполнять приказы. И людей беречь научат. Что это такое? Главного инженера за связного послать, начальника цеха потерять… Куда это годится! А потом эти семь третьих эшелонов! Тоже оказал услугу! Я теперь не могу в НКПС звонить. Пробовал говорить о нескольких эшелонах, а мне отвечают: «Опять у вас семь третьих будет…» Насчет электростанции я уж молчу: ума человеку добавить трудно, враги оказались умнее, — но хоть приказы бы выполнял.

Нарком сердился, и Макаров пожалел о том, что вступился за директора. Это было уже бесполезно.

— Ну, желаю удачи, — неожиданно закончил беседу, нарком и протянул руку. — Помни: в перспективе миллион тонн. В случае чего звони лично.

Макаров уже взялся за ручку двери, когда нарком снова окликнул его:

— Ты так и путешествуешь в сапогах? А верхнее у тебя что? Пальто?

Макаров смущенно кивнул головой.

— Тоже руководители, одеться не смогли! Рабочих вы хоть одели?

— Одели.

— Ну, это уже лучше. — Нарком позвонил к секретарю: — Оденьте Макарова в валенки, полушубок, шапку. — Положив трубку, он повернулся к Макарову: — Так помни: миллион тонн.


После езды в тамбурах и на платформах Макарову было странно ехать в мягком вагоне. Он с наслаждением отсыпался. Даже сон приснился ему какой-то спокойный, радостный, и он проснулся, улыбаясь. Но, открыв глаза, тотчас же вспомнил о могиле на степном полустанке. Василий Николаевич повернулся на другой бок, пытаясь заснуть. Кто-то нетерпеливо тронул его за плечо. Пассажиры уже укладывали вещи, поезд замедлял ход.

От вокзала Макаров поднялся вверх и вышел на улицу, вдоль которой тянулись коттеджи инженерно-технического поселка. Елене с Вадимкой была предоставлена комната в одном из этих коттеджей, принадлежавшем начальнику цеха Григорьеву.

Было рано, и в коттедже все еще спали. Макаров остановился у дверей, поднес руку к звонку и задумался. Не хотелось будить Елену, а особенно хозяев. Он, пожалуй, рискнул бы позвонить, если бы в кармане у него не лежал приказ наркома о назначении его начальником цеха, в котором столько лет распоряжался Григорьев.

Макаров огляделся. Длинная прямая улица была с обеих сторон застроена нарядными двухэтажными коттеджами.

Когда-то в этих коттеджах жили иностранцы, представители фирм, поставляющих заводу оборудование, шеф-монтеры, консультанты.

Коттедж, в котором жил Григорьев, до сих пор назывался «сайловским», по имени иностранного инженера, в свое время занимавшего его.

Англичанин по происхождению, американец по подданству инженер Сайл большую часть своей жизни провел в Америке и считался крупнейшим знатоком мощных мартеновских печей. Типичный рыцарь наживы, он менял свое местожительство в зависимости от того, где больше платили. В тридцатых годах в Европе мартеновских печей не строили, в Америке хватало своих специалистов, и Сайл охотно поехал в Россию, где платили всего щедрее. После окончания строительства первой очереди его оставили консультантом по освоению МП эксплуатации цеха.

Сайл не спеша двигался, не спеша разговаривал, но спеша работал. Плавки в печах сидели подолгу, печи перед завалкой остуживались якобы с целью увеличения стойкости подин. Две плавки с печи — двести пятьдесят тонн стали в сутки, — эту цифру Сайл считал более чем достаточной.

В Америке Сайл жил во время длительной депрессии, когда печи работали наполовину своей мощности, воскресные дни простаивали на «дежурном газе» и в понедельник неторопливо разогревались. Ни американский, пи международный рынок не испытывали никакой нужды в металле.

Этот стиль работы Сайл упрямо прививал и здесь, беспощадно расправляясь с теми, кто пытался ему возражать. Ни нарушение технологии, ни авария не вызывали у него такого бешенства, как скоростная плавка.

— Азиаты! — кричал он. Вынув изо рта плоскую английскую трубку, гнал скоростников от печей и требовал, чтобы их больше не допускали к работе.

Страна послала в этот цех лучших сталеваров с лучших заводов, но, сдерживаемые окриками и угрозами Сайла, они топтались у первоклассных печей и не могли показать тот класс работы, на который были способны.

Сайла удерживал здесь не только большой заработок, но и тщеславие: главный инженер завода Георгий Аполлонович Стоковский очень считался с консультантом.

В цехе действовало уже шесть печей, но американская школа была явно не по душе русским рабочим. То тут, то там пускалась скоростная плавка. Между Сайлом и начальником цеха Григорьевым то и дело происходили резкие столкновения. Начальника цеха поддерживал директор завода, американского консультанта — главный инженер.

Однажды в цехе разразился настоящий скандал. Донецкому сталевару Павлу Цыганкову надоели лютые морозы, короткое лето, не совсем удобное жилье в большом, многоквартирном доме, но больше всего, до отвращения, то тошноты, надоел ему Сайл. Американец дважды отстранял Цыганкова от работы, и Григорьев дважды восстанавливал его в должности. В конце концов сталевара потянуло домой, в Мариуполь, к небольшим, горячо идущим печам, где нужно было варить сталь так быстро, как он умел. Там он считался лучшим, а здесь… здесь его ругали именно за то, что нравилось там…

Цыганков собрался в Мариуполь, но, уходя, решил как следует «хлопнуть дверью».

В ночной смене, когда Сайл мирно спал, уже не в первый раз убедившись, что русская водка гораздо лучше виски, Цыганков сварил плавку вместо положенных двенадцати часов за восемь часов тридцать минут. Он сделал это сравнительно легко, без особого напряжения, и сам испугался: сколько же стали можно взять с этих печей, если поработать с душой, если рискнуть держать свод на верхнем пределе допустимой температуры?

Утром явился Сайл, надел специальный плащ, наколенники, взял принесенное рассыльным огромное, как оконная форточка, синее стекло и начал осматривать печи. Все было в порядке. Сайл подошел к доске, где отмечалась продолжительность операций, и… трубка сама выпала у него изо рта. Но ни кричать, ни ругаться он не смог: как только он замахал руками на Цыганкова, тот усмехнулся, плюнул и ушел, чтобы больше не возвращаться.

Григорьев встретил сталевара на широкой мраморной лестнице. Цыганков шел, сдвинув шапку на затылок, заложив руки в карманы, и пел: «Здравствуй, степь донецкая!» — но глаза его блестели возбужденно и зло.

Когда он коротко рассказал Григорьеву обо всем, что произошло, начальник цеха взял его под руку и повел назад.

Сайл продолжал стоять у доски, красный от негодования. Он не мог допустить, чтобы какой-то Цыганков ниспровергал самые основы американской школы…

Бледный от гнева, Григорьев подошел к нему и спросил, в порядке ли печь.

— В порядке, — ответил Сайл, не поворачивая головы.

— В таком случае Цыганков остается на работе.

— Тогда я уйду! — вдруг закричал консультант. — Совсем уйду к… — И он довольно точно указал один популярный русский адрес.

— Ну и уходи! — крикнул Григорьев, показав рукой на выход.

Сайл с силой бросил на площадку свое стекло — оно разлетелось мелкими синими брызгами, — выбежал из цеха, сел в машину и уехал.

Григорьев позвонил директору. Случай был не совсем обычный, и директор немедленно явился в цех. Он выслушал Григорьева, осмотрел печь и вызвал главного инженера, не сообщая ему, в чем дело.

Стоковский неохотно подошел к печи. Должен ли он заниматься такими мелочами? Его дело — руководить вообще. То ли дело за границей! Там и начальник цеха не станет осматривать печь — это с успехом сделает обер-мастер…

Только после того, как главный инженер все-таки осмотрел печь и нашел ее в полном порядке, Григорьев сообщил ему об уходе консультанта.

— Это дело серьезное, — сказал Стоковский, многозначительно глядя на директора. — Вам, молодой человек, — обратился он к Григорьеву, — учиться надо у Сайла, для этого мы его и держим. У него за плечами двадцать лет заграничной практики, солидный опыт, богатое прошлое, а что у вас?

— А у меня… — задыхаясь, ответил Григорьев, — у меня будущее советского инженера в Советской стране.

Главный инженер холодно улыбнулся и поехал к Сайлу — уговаривать его вернуться в цех. Консультант был непреклонен.

— Или я, или Григорьев, — упорно твердил он в ответ на все уговоры.

Он уже успел заехать на телеграф и дать протестующие телеграммы в Иностранный отдел Наркомата тяжелой промышленности и в Наркомат иностранных дел.

Стоковский явился к директору в очень нервном состоянии.

— Дело принимает плохой оборот, — сказал он, хмуро глядя в сторону. — Нам придется расстаться с Григорьевым.

— Нет, не придется, — усмехнулся директор.

— Что вы, Иван Сергеевич! Неустойку золотом платить, с НКИД дело иметь? Забросают телеграммами, затреплют телефонными разговорами. Стоит ли нам терять Сайла?

— Плавки маринуются, — раздраженно сказал директор, — печи не дают столько металла, сколько надо, а у вашего Сайла все хорошо.

— Ускорить плавки — значит ухудшить стойкость печей, ухудшить качество стали. Есть нормы, выработанные людьми, которые, простите, пожалуйста, умнее, чем мы с вами. В Америке…

Директор сердито махнул рукой.

Посыпались телеграммы, начались бесконечные разговоры по телефону. Директор не выдержал и выехал в Москву.

Прямо с поезда он отправился на прием к наркому.

Орджоникидзе был настроен весело, расспросил о ходе строительства, узнал, какая требуется помощь, и тут же дал указания выделить заводу завалочную машину и разливочный кран.

— Пока даю американские, но это последний раз. Следующие получишь уже наши, отечественные.

Когда разговор о заводе был закопчен, нарком как бы невзначай спросил:

— Так ты что, уральский медведь, говорят, грызанул британского льва?

— Грызанул немного, — смутился директор.

— Вот это плохо. Очень плохо, — сказал нарком. — Если уж грызть, так основательно.

— Это можно! — обрадовался директор.

— Я знаю, ты рад, но грызть надо с умом. Я тоже убежден, что цех при Григорьеве будет работать лучше, если избавить его от Сайла. Вот ты и докажи это делом.

Директор посмотрел вопросительно.

— Не люблю я соломоновых решений, — как бы про себя сказал нарком, — но на этот раз придется решить именно так. Раздели цех пополам: три печи — Григорьеву, три — Сайлу. Только не забывай: Григорьев ведь наш человек, — Орджоникидзе погрозил пальцем, — а там увидим. Сейчас по цеху какой съем стали с одного квадратного метра пода? Немного более трех тонн?

— Три и пятнадцать сотых.

— Вот и дай шесть на «русской» половине. — Нарком улыбнулся. — Сделаешь?

— Товарищ Серго, — взмолился директор, — американцы снимают четыре!

— А лозунг: «Догнать и перегнать капиталистические страны»? И перегнать, понимаешь? А ты под Америку подравниваться вздумал. Главный инженер у тебя Сайла поддерживает?

— Сайла, — вздохнул директор.

— Ты помогай Григорьеву. Помни, вопрос принципиальный: американская школа или русская школа…


Шесть тонн с одного квадратного метра пода! Услышав эту цифру, Григорьев нахмурился, но сразу горячо взялся за дело. Подины, наваренные Сайлом до метровой толщины, стравливались, становились тоньше сначала на одну четверть, потом на треть, потом на половину. Вместимость печей увеличивалась со 125 до 150, потом до 175 и, наконец, до 200 тонн.

Стоковский уговаривал, спорил, ругался. Он писал докладные записки — подробные, объемистые, с точными математическими и теплотехническими расчетами, со ссылками на научные статьи в немецких, английских и американских журналах. Докладные были бы совсем похожи на научные рефераты, если бы не заключительные фразы о том, что главный инженер снимает с себя ответственность за состояние печей и оборудования, за качество выплавленной стали, за жизнь людей.

Директор сначала внимательно просматривал эти «труды», а потом, сразу заглянув в конец и прочитав неизменные заключительные фразы, писал резолюцию: «В дело переписки с главинжем». Секретарь завел уже третью папку и не переставал удивляться, когда главный инженер успевает исписывать столько бумаги.

Только в одном Стоковский не ошибался: дело было действительно рискованное. Краны, рассчитанные на подъем груза весом в двести тонн, поднимали теперь двести пятьдесят.

Половина заводского проектного отдела работала на Григорьева, пересчитывая мост крана, тележку, канаты, крюки, цапфы ковшей. Запас прочности оставался еще большой. Механики осматривали краны до и после каждой плавки.

Сайл работал по-своему, твердо уверенный, что «азиаты» выведут из строя печи и крапы. Но месяц проходил за месяцем, а ничего страшного не случилось. На четвертом месяце соревнования двух школ цех Григорьева дал стали в два раза больше, чем цех Сайла.

«Американцы», как прозвали сталеваров, работавших в цехе Сайла, с завистью поглядывали на своих «русских» соседей, где на каждой печи каждые девять-десять часов вспыхивало зарево скоростной большегрузной плавки. И стойкость печей не стала меньше, и качество стали не ухудшилось.

Над американским консультантом сначала подшучивали, а потом начали смеяться прямо в глаза. Особенно неприятными для Сайла были встречи с Цыганковым — лучшим сталеваром «русского» цеха. Завидев консультанта, Цыганков каждый раз почтительно снимал шапку, но провожал его таким насмешливым взглядом, что Сайла мутило.

В тот день, когда цех Григорьева добился съема шести тонн стали, директор объявил консультанту, что он больше не нужен.

Григорьев получил в наследство от консультанта цех и коттедж, который до сих пор, по старой памяти, назывался не пятнадцатым и не «григорьевским», а «сайловским».

Василий Николаевич нерешительно потоптался у двери. Стоять было холодно, и он пошел вверх по улице. В конце ее начинался отлогий, но высокий холм. Макаров закурил и медленно пошел по тропинке, предполагая, что с вершины холма он увидит панораму завода и всего города.

Он не ошибся. Холм обрывался отвесно, образуя большой карьер. Внизу виднелись эшелоны с рудой для аглофабрики, расположенной поодаль. Сразу за карьером начинались улицы города. Они поднимались вверх и заканчивались на пологом холме живописным амфитеатром больших четырехэтажных домов.

Широкий асфальтированный проспект, по которому бежали трамваи и, обгоняя друг друга, мчались машины, отделял город от завода.

В центре завода, раскинувшегося на огромной площади, вплоть до запруженной плотиной реки, возвышался огнедышащий остров доменных печей. Чуть дальше поднимались к небу стройные трубы мартенов. Из этих труб словно только что выстрелили: легкий дымок поднимался над ними и таял в морозном воздухе. За ними темнели здания нагревательных колодцев, обнесенные частоколом тонких черных труб, а за блюмингами, во все стороны, куда ни глянь, поблескивали плоские застекленные крыши цехов, напоминавшие отсюда исполинские парниковые рамы.

От этой величественной картины у Макарова захватило дыхание. Он долго смотрел на колоссальные цилиндры газгольдеров, связанные тонкой нитью газопроводов с коксохимическим заводом, на железнодорожную станцию, на степь, ровную, как донецкая, и простиравшуюся до самого горизонта, где синел высокий горный хребет.

Десять лет назад, во время экскурсии, Макаров видел эту панораму, но тогда здесь была строительная площадка, а сейчас перед ним раскинулся огромный завод, работающий в полную силу и в то же время продолжающий строиться и расти.

К домнам подходили эшелоны с коксом, рудой, известняком, от домен шли ковши с чугуном, из мартеновского цеха двигались целые поезда красных, налитых сталью изложниц, а оттуда, где прокатные цехи завершались отделочными пролетами, выходили вагоны с продукцией.

И гордость за партию, по воле которой возникла в безлюдной степи эта крепость обороны, за народ, воздвигший гигант, равного которому не было в мире, за себя — частицу этого великого и могучего народа — вспыхнула в душе Макарова.

15

Макаров подходил к комнате на цыпочках, чтобы не разбудить Елену, но она уже не спала и встретила его на пороге.

— Ну, как Вадимка? — поцеловав жену, спросил Василий Николаевич.

— Хорошо, почти здоров. — Глаза Елены наполнились слезами. Муж задал этот вопрос с такой же тревогой, как некогда спрашивал о сынишке. Это было и радостно и тяжело.

Елене не хотелось подвергать опасности ребенка, поэтому она очень обрадовалась, узнав, что им не придется уезжать из этого города.

— Одно плохо, — сокрушенно вздохнул Василий Николаевич; он кивнул в сторону двери, за которой жили хозяева: — На его место назначили.

Елена очень огорчилась:

— Это так неприятно! Они оба милые люди, тепло нас встретили — и вдруг… нехорошо это получилось.

— Ты знаешь, мне не хочется встречаться с Григорьевым дома сегодня утром. Не сказать — неудобно, сказать — неприятно.

— Ну, тогда сиди тут тихонько и никому не показывайся. Уйдет на работу, тогда будешь умываться.

Но встретиться все же пришлось.

Григорьев постучал в дверь и вошел осторожно, бочком, косясь в сторону детской кроватки — не разбудить бы.

— Спит крепко, — успокоила Елена, подвигая хозяину его собственный стул.

Григорьев сел и поднял на Макарова живые, но уже в легкой сетке морщин глаза.

— Куда назначены? — спросил он без обиняков, будучи твердо уверен, что Василий Николаевич, раз его вызвал сам нарком, поедет на какой-нибудь другой завод; всех прибывших на местный завод Ротов назначал сам.

Григорьевы уже успели привыкнуть к Макаровым и проявляли самое сердечное внимание к этим людям, только что пережившим такое страшное горе.

— До весны никуда вас с Вадимкой не отпустим, — говорила гостеприимная хозяйка квартиры Елене, опасавшейся тягот нового путешествия, — судьбу два раза не испытывают. Вот потеплеет, тогда поедете к мужу в какой-нибудь Закамск или Уфалей.

Встретив любопытный и даже немного сочувственный взгляд Григорьева, Василий Николаевич смутился, хотел что-то рассказать, но кончил тем, что достал приказ и положил на стол.

Григорьев прочел его и побледнел. Рука, державшая листок бумаги, не опускалась, но глаза смотрели мимо написанного. Потом он положил приказ и удалился осторожно, бочком, так же как и вошел.

Василий Николаевич беспомощно развел руками.


Главного инженера завода в кабинете не оказалось — он обычно целый день проводил в цехах и появлялся у себя только к вечеру.

Макаров прошел в приемную директора и протянул секретарю приказ о своем назначении.

— Не примет вас директор, — сказал секретарь, возвращая приказ.

— А вы доложите.

— И докладывать не буду.

— У него кто-нибудь есть?

— Нет никого, но сейчас он вас не примет.

Это было неожиданно: всюду вновь назначенного начальника цеха сразу же принимали и директор и главный инженер.

Макаров спустился в первый этаж. В вестибюле к нему радостно бросился какой-то хромой старик в огромном тулупе, с нелепыми рукавами, свисавшими ниже кончиков пальцев. Вглядевшись в его безбровое и безусое лицо, Василий Николаевич с трудом узнал Дмитрюка. Вслед за Дмитрюком подошли веселый, как всегда, Никитенко и Василий Бурой с опаленным чубом, выбившимся из-под лихо надвинутой кепки.

Поздоровались. Макаров начал расспрашивать, как они устроились.

Дмитрюк только махнул рукавом тулупа:

— Меня, Василий Николаевич, совсем на завод не пускают. Стар, говорят, стал. Сторожем хотят устроить, склады с картошкой караулить. Шатилова за первого подручного взяли, Никитенко и Бурого хотели за вторых поставить. Вот и ходим. Начальства нашего нет. Прокатчики, доменщики, те кое-как поустроились, а мы… мы вас ждем.

— Я же все-таки сталевар, — с обидой в голосе сказал Никитенко, — и вдруг за второго подручного. Чего это я на две ступеньки ниже буду спускаться?

Макаров улыбнулся, что еще больше обидело Никитенко.

— А я — главный инженер — тоже, по-твоему, не должен идти работать начальником цеха?

Никитенко промолчал.

— Ну вот что, хлопцы, время сейчас не такое, чтобы его терять зря, — укоризненно сказал Макаров, — идите в отдел кадров и поступайте во второй мартен. И работать начинайте, где поставят. Я цех приму, разберусь. Много не обещаю, продвигать буду сообразно тому, кто как себя покажет. Лучше сработаете, чем здешние, — буду вас ставить на их места, хуже — на меня не пеняйте. Ясно?

— Это правильно, нельзя же всех здешних побоку, мы это понимаем, — согласился Бурой, — а бездельничать, и правда, совестно.

— Оно верно, что совестно. Ты, Вася, потоптался часа три в очереди за пивом, вот и замучили тебя не то совесть, не то мороз. — Никитенко, как всегда, язвил, но к этому привыкли и не обижались.

Дмитрюк стоял по-прежнему скучный.

— Ты, дед, подожди денек-другой, на тебя требование особо придется выписать. А чтобы не скучал, заходи к внучку, — успокоил его Макаров.

Василий Николаевич вошел в цех и остановился на пороге. Он работал на таких же печах в Макеевке, и его не удивили ни печи, огромные, как дома, ни завалочные машины, тяжелые и такие же быстрые, как паровозы, пи огромная высота здания. Но в макеевском цехе было шесть печей, а здесь тринадцать, и растянулись они на полкилометра. Такого грандиозного зрелища ему не доводилось видеть на юге. Впрочем, цех отличался от южного не только размерами. Порядка здесь было меньше. Василий Николаевич прошел за печи и взглянул на разливочный пролет.

«Было так или стало так? Если стало, то полбеды; если всегда было, то это хуже». Макаров по опыту знал, с каким трудом ломаются старые традиции. Можно снести старый цех, построить новый, но люди, как правило, норовят перенести и в новый традиции старого.

Цех № 2, который начинался с седьмой печи, произвел на него гораздо лучшее впечатление. Григорьев был хорошим хозяином, и на рабочей площадке поддерживалась безупречная чистота. Но второй цех работал хуже, чем первый.

Григорьева нигде не было видно. Макаров в душе был рад этому: можно осматривать печи без стеснения. Сталевары охотно вступали в беседу с ним, — они уже привыкли к тому, что цех постоянно посещают новые люди. Многие эвакуированные инженеры-производственники, получив работу в отделах заводоуправления, очень часто появлялись в цехе. Все они испытывали одно и то же непреодолимое чувство — тоску по металлу.

Первые три печи работали горячо, десятая — хуже, последние три — совсем плохо. Макаров понял это, не посмотрев в гляделку. Тускло-розовый отблеск на плитах площадки свидетельствовал о том, что печи идут холодно.

— Почему мало газа держите? — спросил Макаров у сталевара тринадцатой печи.

Тот усмехнулся с видом превосходства:

— А вы попробуйте, дайте больше. Задвижка открыта до отказа. Мало газа, живем на голодном пайке.

Василий Николаевич заглянул в печь. Газ вяло поступал из пролета. Плохо организованный факел пламени болтался в рабочем пространстве и рассеивался во все стороны.

Макаров одну за другой осмотрел доски с записями и нахмурился: начиная с девятой печи, продолжительность плавок недопустимо возрастала. В Свердловске и по дороге сюда он думал, что для увеличения выплавки стали на первых порах придется взяться за организацию производства, за мобилизацию людей и сразу на этом получить дополнительные сотни тонн. На всю жизнь запомнились однажды слышанные слова: «Порой бывает нужно сделать немногое, чтобы получить большие результаты», — и он всегда в первую очередь пытался найти это важное и решающее «немногое». А тут сразу вставал серьезнейший технический вопрос — недостаток коксовального газа в общем балансе завода. Немногого мог добиться Григорьев при таком положении вещей.

Дать миллион тонн металла! Впервые услышав эту цифру, Макаров понял, как трудно этого достигнуть. Но там, в кабинете наркома, задача все-таки казалась ему менее сложной, чем здесь, на месте. Не задерживаясь больше в цехе, он пошел к коксохимическому заводу, расположение которого заметил еще утром, любуясь с холма открывшейся перед ним панорамой.

Завод в Донбассе, где работал Макаров, был построен в старые времена акционерным обществом не так, как было нужно, а так, как это было выгодно акционерам. Впоследствии, разумеется, достраивались многочисленные цехи. Но все это не шло ни в какое сравнение с тем, что представлял собой новый грандиозный завод — детище первых пятилеток. Макарова восхищали простор и разумная планировка. Между цехами были большие площади, усаженные деревьями, обнесенные затейливыми оградами. Сквозь снег проступали очертания цветочных клумб. «Завод-парк», — подумал Макаров, когда представил себе, как будут выглядеть эти площадки через несколько лет.

То, что он увидел на коксохимическом заводе, мало его обрадовало. Строящаяся батарея новых печей была далека от завершения.

«Значит, долго еще сидеть на голодном пайке», — с досадой подумал он. Настроение было испорчено, но Макаров знал, что это скоро пройдет. В такие минуты он старался «выключиться», заняться чем-нибудь, думать о другом и, самое главное, никому не показывать своего настроения. Вот и теперь он сразу же решил переключиться — не пошел в мартен, а повернул в сторону прокатных цехов.

«Эх, если бы нас взять с Крайневым, смешать и потом разделить пополам, получились бы два хороших инженера. Его горячности и моей выдержки хватило бы как раз на обоих. Где же теперь Сергей? Жив ли он?» — И Василий Николаевич сейчас же вспомнил о Вадимке.

Будто почувствовав безмолвный уговор взрослых (Макаров и Елена, встретившись после разлуки, поплакали молча и больше ни разу не произнесли имени погибшего сынишки), Вадимка тоже никогда не произносил имени своего маленького друга. Он даже не просил поиграть его игрушками, и они, как реликвии, вместе с остальными вещами Виктора покоились в небольшом черном, похожем на гробик чемодане.

На блюминге Василий Николаевич задержался. Вместо небольших квадратных заготовок для остальных прокатных станов блюминг раскатывал большой семитонный слиток на лист.

«Броня, — догадался Макаров. — Вот до чего они додумались! Это уже новшество».

Чтобы лучше рассмотреть процесс, он поднялся на мостик, ведущий в будку оператора. Там стоял невысокий рыжеватый человек в роговых очках, не отрываясь, смотрел на часы.

Окончив свои наблюдения, рыжеватый повернулся к Макарову.

— Вам что угодно? — не очень любезно спросил он.

Василий Николаевич признался, что в ожидании главного инженера решил осмотреть завод.

— Пропуск, — потребовал человек в очках и, взглянув на бланк с печатью завода, вернул его Макарову. — Главный инженер бывает у себя после семнадцати часов, — коротко сказал он и снова принялся за сбои наблюдения.

«Хронометражист? — подумал Василий Николаевич, оглядывая его невзрачную фигуру в поношенном пальто, со следами масляных пятен на плечах. — Да нет, староват. Наверное, сотрудник техотдела».

Василий Николаевич вошел в цех, где катали круглое железо.

«Снарядики», — решил он, с удовольствием глядя, как легко и быстро, направляясь в другие валки, выбегала из валков большая штука металла.

Рабочих нигде не было видно, только в будке управления две молодые девушки, одна в пестрой цветастой косынке, другая в красном, кокетливо сдвинутом набок берете передвигали рукоятки контроллеров.

В отделочном пролете блюминга, большом здании с целым рядом кранов, к Макарову бросился какой-то высокий человек и расцеловал, прежде чем Василий Николаевич узнал его. Это был Нечаев. На юге они особой нежности друг к другу не питали, но здесь… здесь встретились как близкие друзья.

— А ты чем занимаешься?

— Начальником пролета поставили, — довольным тоном отвечал Нечаев.

Макаров недоуменно взглянул на него. Должность начальника пролета была большим понижением для такого первоклассного прокатчика, каким Нечаев считался в Донбассе. Чему же он радуется?

— Удивляться нечему, — отвечал Нечаев, — много нас здесь. Командных должностей на всех не хватит. Мне еще повезло, а вообще начальников цехов выше начальников смен не ставят. Никогда этот завод не имел таких кадров, как сейчас, а встретил, ой-ой, как неласково, особенно директор — к нему не подойдешь. Бывает в цехах ежедневно, ругнет на ходу и уйдет, не выслушав объяснений. Завод большой, за день не обойдешь. Вот главный инженер Мокшин здесь хорош. Он иначе работает: пока не расспросит обо всем, не посоветует, из цеха не уйдет. Это вот его предложение. — Нечаев показал рукой в сторону вагонов с толстыми бортами и съемными крышками. — Раньше броневой лист остуживали и в термический цех направляли холодным, там его опять разогревали, а главный — вагоны-термоса предложил, идет броня без задержки, красненькая.

О семьях они не говорили. Нечаев боялся затрагивать эту больную для Макарова тему.

Ровно в семнадцать часов Василий Николаевич явился в приемную главного инженера и немедленно был приглашен в кабинет.

За столом он увидел рыжеватого человека, которого принял за хронометражиста.

Главный инженер встал, крепко пожал руку Василию Николаевичу и с приветливой улыбкой хозяйским баском пригласил сесть.

— Прошу извинить, что не уделил вам внимания на блюминге: там я считал секунды, и у самого секунды были считанные. Маловато дает наш импровизированный броневой стан. Вот скоро установим ваш — и дело пойдет быстрее.

— Как скоро? Ведь он только недавно, дней двадцать, как прибыл сюда.

— Разве это называется недавно? Для военного времени двадцать дней — большой срок. Здание начали строить еще в первые месяцы войны.

Макаров вспомнил, что по приказу наркома чертежи стана со специальным нарочным были отправлены на восток незадолго до остановки завода.

— Стан уже на фундаменте. Одновременно закапчиваем здание и монтаж вспомогательных механизмов. А вы говорите — недавно. — Главный инженер с упреком поглядел на Макарова и взял в руки приказ о его назначении.

— Это несколько неожиданно, — откровенно признался Мокшин, — Григорьев — сильный начальник цеха и был на хорошем счету в наркомате. Правда, инженер он без колета, эмпирик. До войны цех топтался на месте и ни на шаг не сдвинулся вперед даже сейчас. В первом мартене дела лучше. Там начальник цеха считает, что учеба инженера должна прекращаться только со смертью, сам учится и других учит, сам растет — и люди у него растут.

— При том положении с газом, какое у вас здесь, большего добиться трудно, — заметил Макаров.

— Не спешите заранее расписываться в своей несостоятельности, — твердо сказал Мокшин, — газа скоро прибавится.

— Откуда? — не унимался Макаров. — Откуда? Батарею на химзаводе окончат не скоро.

— Вы уже и там успели побывать, в тылу? Положение с газом улучшится, это я вам говорю. — Мокшин, взяв приказ, отправился к директору.

Ротов по-прежнему никого не принимал и довольно хмуро взглянул на приказ.

— Скажите ему, пусть не спешит. Я еще буду говорить с наркомом, — произнес он.

— Вы думаете, это изменит ход событий?

— Нет, приказ отменен не будет, — сознался Ротов, — но я хочу, чтобы нарком понял: я не люблю назначений через мою голову. За завод отвечаю я, и людей назначаю я.

— Я вас не понимаю, — холодно сказал Мокшин. — К нам приезжают первоклассные инженеры, многие из них лучше наших работников знают свое дело, а мы их ставим черт знает куда. Вот, например, Нечаев…

— Вашего хваленого Нечаева я и с отделочного пролета выгоню, — зло сказал Ротов, глядя в окно. — Приезжают большие люди, — усмехнулся он, — приехали и уедут. Они, как залетные птицы, укрылись от бури, от военной стужи. Буря стихнет — и опять потянутся на юг, как журавли. А нам с вами работать с кем? Опять с маленькими? Ну как вы тогда будете назначать Григорьева на старое место? Пойдет он? Нет, у него самолюбие есть. Вот мы и останемся и без больших, и без маленьких. Надо беречь свои кадры, они здесь выросли, их отсюда помидорами не выманишь. Уж лучше маленькие, но свои. По крайней мере, знаешь, кто чего стоит, кто что может, на кого и как нажать.

— Не согласен, — пробасил Мокшин, — совершенно не согласен. Война может затянуться…

Ротов даже встал из-за стола. Как они были не похожи друг на друга — большой, немного грузный директор и щупленький, узкий в плечах главный инженер.

— Вы что, пять лет воевать собрались, что ли? Хорошие настроения у технического руководителя такого завода, как наш!

— Война может затянуться, — не обращая внимания на обидную реплику, басил Мокшин, — и мы обязаны использовать людей в меру их сил и возможностей. А Нечаев? Он работал на заводе с таким же оборудованием, как и наше, и знает не меньше, чем любой из наших начальников блюминга…

— А завалил работу. Знать и уметь — это разные вещи. Ну, хорошо, скажите новому начальнику: пусть день-два подождет приступать к работе, надо же Григорьеву подобрать должность. Я назначу его главным сталеплавильщиком. И он будет доволен, и нарком меня поймет.

— Вы забываете одно, — тем же спокойным баском отчеканил Мокшин, — я отвечаю за работу завода наравне с вами, даже больше. Больше, — повторил он. — Главный инженер отвечает за технические кадры. Я сегодня же буду писать наркому о вашем отношении к приезжим. — Он повернулся и неторопливо вышел.

Мокшин часто покидал этот кабинет с неприятным осадком в душе, но он всегда умел сдерживать себя. Только однажды за год совместной работы, узнав, что директор отменил распоряжение о чистке газопровода, даже не поставив его, Мокшина, в известность, он влетел в кабинет и в присутствии командиров производства, пришедших на совещание, спросил в упор:

— Я главный инженер на заводе?

— Что-о? — удивился Ротов.

— Я спрашиваю вас: я главный инженер?

— Да, вы главный инженер.

— Если это так, то вы в мои дела не вмешивайтесь. — И ушел, чтобы не наговорить больше.

После этого эпизода работать с директором стало немного легче. Но все же приходилось вести постоянную борьбу, отстаивать свои взгляды, убеждать, и Мокшин никогда не мог понять, чего больше у Ротова — воли или упрямства.

«Что же так быстро избаловало его? Неужели успехи завода за эти короткие месяцы войны? — размышлял Мокшин, возвращаясь к себе в кабинет. — Да и только ли завода? Он фактически и хозяин города. Ведь все, что построено в городе, принадлежит заводу. Трамвай подчинен специальному цеху, улицы асфальтировал цех благоустройства, аллеи и парки насаждал цех озеленения. И председатель горсовета обычно приходит к директору завода не как хозяин — требовать, а просить».

— Директор предлагает вам дня два отдохнуть, — сказал Мокшин дожидавшемуся его Макарову. — Как вы устроились? Семья здесь?

— Здесь, — сдержанно ответил Василий Николаевич, уловивший по настроению Мокшина, что назначение его на место Григорьева принято с неохотой.

— Вот это хорошо, — обрадовался Мокшин, — я сам прожил здесь без семьи полгода, жена не захотела уезжать из Свердловска, свердловчане мы оба… Тяжело, когда голова здесь, сердце там, а душа пополам. — И он улыбнулся доброй улыбкой.

— Если я здесь не нужен, я не настаиваю, — со свойственной ему прямотой заявил Василий Николаевич, поднимаясь с кресла.

— Вы очень нужны, — неожиданно сурово произнес Мокшин, — и будете работать здесь.

16

Вадимка быстро поправлялся, розовел, и когда Макаров вглядывался в лицо жены, измученное и желтое, ему казалось, что болен не мальчуган, а она — и притом неизлечимо…

Прошло два дня после разговора с Мокшиным, но никто не вызывал Макарова на завод. Елена нервничала, а Василий Николаевич в сотый раз бранил себя за привычку обо всем ей рассказывать.

Вечером у парадного позвонили, и через минуту в дверь комнаты осторожно просунулась голова Дмитрюка.

— Вы еще цех не приняли, Василий Николаевич?

— Пока нет.

— Ну, пока, значит, можно к вам зайти. — И Дмитрюк вошел в комнату, обрадовав Вадимку, который давно не видел своего любимого деда-мороза.

Мальчуган откровенно уставился на оттопыренный карман старика. Тот, поймав его взгляд, достал большое яблоко.

— Почему это «пока можно»? — спросил Василий Николаевич. — И тогда, когда приступлю к работе, будет можно.

— Можно, да не совсем, — произнес Дмитрюк, отдавая яблоко ребенку. — К начальству на дом ходить не рекомендуется, еще решат, что подлизывается дед.

— Это вы бросьте, мы же земляки, а по Вадимке даже родственники.

И снова глаза у Елены наполнились слезами, — это он, Дмитрюк, на разъезде укрепил кирпичами холмик над могилой сына, вкладывая в столь печальное занятие всю свою душу и умение каменщика.

Старик начал играть с Вадимкой в «ладошки». Мальчуган заливался таким озорным смехом, что Елена не могла не рассмеяться. Как благодарен был Макаров старику за ее первую улыбку!

В дверь постучали. Вошел Григорьев. Увидев постороннего, он неумного смутился, но, разглядев добродушное лицо старика, успокоился и уселся у стола.

— Вы меня извините, Василий Николаевич, за мое поведение третьего дня, но такое пережить надо. Сегодня уже легче, хотя, признаюсь, первую ночь заснуть не мог, много передумал. Я пришел спросить вас: вы не будете возражать, если я останусь вашим заместителем?

— Но почему бы я стал возражать? — ответил несколько удивленный Макаров.

— Видите ли, не всякий на вашем месте согласится. Для этого нужно хорошо знать человека, верить ему. Все мы люди. Случается, снятый с работы не прочь позлорадствовать, если видит, что в цехе после его ухода дело не идет лучше. Это нехорошо, но это… понятно, каждому хочется оправдаться хотя бы в собственных глазах.

Макаров кивнул головой.

— Вы, пожалуйста, не думайте, что мне некуда деться, — продолжал Григорьев. — Сегодня директор уговаривал меня принять должность главного сталеплавильщика. Я отказался наотрез — многолетняя привычка к цеху, понятно вам?

— Очень понятно.

— Так вот, если вы мне верите, будем работать вместе. — И он протянул руку. Макаров крепко пожал ее.

После ухода Григорьева Дмитрюк, все время возившийся с ребенком и, казалось, не слышавший разговора, отошел от кроватки и сел рядом с Макаровым.

— С этого редко когда хорошее получается. Большую душу надо иметь человеку, чтобы в таком положении честно работать, — сказал старик, с сомнением покачав головой.

— Ничего, дед, получится, — успокоил его Макаров. — Души у людей пошире стали, чем в твое время. Сейчас война из маленьких душ большие делает.

Впоследствии Василий Николаевич ни разу не пожалел о принятом им решении, хотя на первых порах ему было нелегко. Люди привыкли к Григорьеву и за всеми указаниями обращались только к нему. Работа в цехе шла без участия Макарова, и он первое время чувствовал, что уйди он сегодня — ничего не изменится, как не изменилось от его прихода. Цех продолжал работать на том же уровне.

Постепенно Василий Николаевич все больше убеждался в том, что в цехе далеко не все идет так, как следует.

После плавки выпускные отверстия заделывали при закрытом газе, пристуживали подину, чтобы остатки металла и шлака не смешивались с заделкой и не «заморозили» отверстия. Печи теряли много тепла.

— Надо закрывать отверстия при открытом газе, — сказал однажды Макаров Григорьеву.

Григорьев пожал плечами:

— Знаю я это, но не умеют здесь, да и учить некому. Способ рискованный.

— Вся работа в мартене рискованная, и вы при Сайле рисковали, перегружая краны на двадцать пять процентов против проектной грузоподъемности. А если показать некому… я сам покажу.

После смены все сталевары и подручные собрались на одной из печей, где выпускалась плавка. Макаров надел кепку с очками, сняв с головы первого подручного, облачился в фартук, рукавицы и, немного нервничая, — давно уже не приходилось ему работать у печи, — мастерски закрыл отверстие на газу.

Григорьев, стоя в стороне и наблюдая за внимательными лицами окружающих, впервые в жизни пожалел, что ему никогда не приходилось работать сталеваром.

Макаров снял спецодежду и повел всех в рапортную.

— Видели? — спросил он, когда рабочие расселись на скамьях.

— Видели, — ответил один из сталеваров, — видели и другое: как печи стоят по три-четыре часа, если подручный «поймает ворону» и заморозит отверстие.

— Видели и как плавки в отверстие уходят, — заметил моложавый для своих пятидесяти лет, с легкой проседью на висках, сталевар Пермяков. — Показать — не шутка, когда умеешь, а вот научить как? Попробуй вот этого увальня Лапенко выучи, — ткнул он пальцем рыхлого, мешковатого парня, — он же ворочается, как слон, а тут спешка нужна, сноровка, его и лешак не выучит, — таким мать родила.

— А попроворнее у вас есть кто? — спросил Макаров, невольно улыбнувшись.

— Да вот второй подручный, Иван, — тот, пожалуй, сможет. Не парень — огонь!

— Ну и поставьте его за первого.

— Это как же так? — вдруг с неожиданной запальчивостью спросил Лапенко и даже привстал со скамьи. — Я четыре года работаю, а Иван всего два — и вдруг он за первого?

У Макарова блеснули глаза.

— Позвольте, позвольте, товарищи. У вас какой порядок в цехе? На высших разрядах здесь кто: тот, кто работает дольше или кто лучше?

— Ну, ясно, кто дольше, — ответил за всех Пермяков.

— Тут хоть как работай, — горячо сказал Иван, и его веселые, быстрые глаза почти просительно уставились на Макарова, — пока первый подручный не проштрафится или не уйдет — не передвинешься. Одна радость, когда он выходной или когда в отпуск уйдет, — хоть наработаешься всласть.

— Это так? — спросил Макаров, повернувшись к Григорьеву.

— Ну, конечно, так, вековая традиция мартеновцев. А как же иначе? Работает человек десять лет — и вдруг его сменить, а другого поставить… Какое основание?

— Так у вас молодежь никогда расти не будет.

— И не растет, товарищ начальник, — твердо отчеканивая каждое слово, произнес кто-то из угла, — как секретарь комсомольской организации заявляю — не растет.

— Товарищ Лапенко! Вы беретесь перекрывать отверстие на газу? — спросил Макаров.

Тот удивленно вскинул простодушные, со светлыми ресницами глаза: «Черт, а не начальник, две недели работает — и уже фамилию запомнил!» Не торопясь с ответом, парень почесал у себя за ухом.

— Не, не берусь.

— А вы, товарищ Смирнов?

— Я перекрываю, когда сталевар разрешает, но только редко.

— Это так? — Макаров смотрел на Пермякова.

— Умеет.

— За первого его поставите?

Сталевар замялся.

— Сможет, сработает, — уклончиво ответил он, боясь обидеть Лапенко.

— С завтрашнего дня ставьте Ваню первым, а Лапенко пусть у него поучится. Но смотри, Смирнов, не подведи, посмотрю, как работаешь. Справишься — инструктором поставлю. Будешь ходить с печи на печь и других учить, вроде как стахановскую школу откроем.

— Не подкачаю, товарищ начальник, — задорно ответил повеселевший Иван.

— Так это что выходит? — возмущенно спросил Пермяков. — Я тридцать лет работаю, а завтра, может, и до меня очередь дойдет?

— Может быть, — спокойно ответил Макаров. Он заметил, что этот несуетливый сталевар исключительно бережно ухаживает за печью и умеет без лишнего крика поддерживать в бригаде твердую дисциплину. — Даже наверняка дойдет. У нас среди мастеров есть и такие, что работают плохо. Почему бы им не посторониться и не уступить вам свое место мастера?

Пермяков силился подавить улыбку, невольно разжавшую его плотно сжатые губы.

Макаров позвал с собой заместителя, и они долго стояли молча у барьера площадки, следя за разливкой плавки.

— Я только одно прошу, — произнес Григорьев, когда ковш съехал с последней изложницы, — перемещения будете делать вы.

— Вы хотите быть хорошим, никого не обижать? — насмешливо спросил Макаров.

— Нет, я просто не согласен с вами; может, и не прав, но не согласен. И с закрыванием отверстия на газу тоже…

— Ну хорошо, согласитесь позже. А насчет отверстий — это же экономит двадцать — тридцать минут на каждой плавке. Ну, не без того, постоим иногда, проиграем во времени, но конечный выигрыш все перекроет.

17

В работе сталеваров есть одна особенность, резко отличающая их от рабочих многих других профессий. Труд токаря, фрезеровщика, сверловщика индивидуален, и каждый из них знает, что итоги работы в первую очередь зависят от него самого. Плавка в мартеновской печи является результатом сложного труда целого коллектива. Из одной смены она переходит в другую и порой заканчивается в третьей. Какой-нибудь час недобросовестной работы в начале процесса обрекает все остальные бригады на неуспех; пятиминутным промедлением на выпуске можно свести на нет результат труда предыдущих бригад. Настоящий сталевар должен обладать сильно развитым чувством товарищества, уметь, если надо, отрешаться от своих личных интересов.

Руководитель цеха часто затрачивает много времени и внимания, чтобы разобраться, по чьей вине плавка отклонилась от графика.

Расставить людей сообразно их способностям и притом в кратчайший срок — вот первая задача, которую поставил перед собой Макаров.

В этом деле Григорьев был плохим помощником. Основным критерием оценки работника для него являлись годы, проведенные у печи. Макаров знал другое — сталевары-скоростники, рекордисты очень часто вырастали именно из молодежи. В другое время Василий Николаевич неторопливо изучил бы людей и постепенно их расставил, но сейчас нужно было торопиться, и он решил устроить сталеварам своеобразную проверку, временно переводя их со сменной работы на работу от выпуска до выпуска. Сталевар сам начинал плавку и сам заканчивал ее выпуском в ковш. При таком методе уже нельзя было оправдываться в неудаче, ссылаясь на других.

Большинство приняло это предложение с восторгом, но те, кто привык прятаться за спины товарищей, заволновались.

— Это что же, если плавка будет сидеть в печи шестнадцать часов, — спросил один рабочий на собрании, — то и ты сиди в цехе две смены?

— А ты не сиди. Кто тебе мешает сварить за десять часов? — улыбнувшись, спросил Макаров. — Работа урочная, кончил плавку — иди отдыхай.

Сталевар Пермяков, спокойный и величественный, — хоть лепи с него статую, — никогда не выходивший из себя при задержках в работе, вдруг стал таким подвижным, будто с его плеч сняли добрых два десятка лет.

— Не узнаю старика, — говорил главный инженер Григорьеву, услышав, как сталевар яростно ругает машиниста за минутное промедление. — А кстати, почему он не в своей смене?

— Зашевелился старик. Его козырем всегда была тридцатилетняя работа у печи, а сейчас требуется козырь другой масти. — Григорьев подробно и с искренним удовольствием рассказал обо всех новшествах Макарова.

— Так ничего все же новый начальник? — спросил главный инженер, радуясь, что в интонации заместителя не чувствуется ни зависти, ни злобы.

— Хорош. У него диапазон большой — от заправщика до главного инженера.

После плавки Пермяков теперь уже никогда не высиживал дома положенное для отдыха время. Поспав немного, снова являлся в цех и с нескрываемой ревностью следил за работой других. В выходные для сталеваров дни к печам ставились подручные. В один из таких дней, сравнивая свои показатели с показателями Вани, Пермяков долго стоял у новой доски, где против фамилий сталеваров проставлялись цифры продолжительности плавок и съема стали.

— Неужели старею? Ну нет, я еще им покажу, — бормотал он про себя.

В этот день на комсомольской печи впервые работал сталевар Шатилов. Он пришел еще до выпуска и вместе с бригадой начал заправлять печь. Пермяков невольно залюбовался: сталевар с такой быстротой подбегал к печи, будто хотел прыгнуть в окно. Затем он на миг замирал, весь освещенный пламенем, и, отвернув в сторону обожженное лицо, сильно и метко бросал заправочный материал… И снова бежал, обгоняя остальных, задорно покрикивая. После выпуска Шатилов сразу начал завалку, не закрывая отверстия, и только после этого побежал назад помочь подручному.

Такой прием был для старика новостью.

— Десять минут сразу выгадал. — Пермяков сам не понимал хорошенько, огорчаться ли ему, что он до сих пор не знал о таком способе, или радоваться, что удалось его подсмотреть.

Он не отходил от печи. Здесь увидел его Григорьев.

— Учишься, Пермяков?

— Век живи, век учись и… дураком помрешь, — грустно ответил сталевар.

— Ну что ж, учиться и любить никогда не поздно, — усмехнувшись, сказал Григорьев. — Насчет того, чтобы любить, ты в свое время был не промах, — поддел он сталевара, — а вот насчет того, чтобы учиться… тут мы, кажется, оба дали маху.

К ним подбежал Шатилов.

— Газку бы, товарищ Григорьев, — взмолился он, — ну, хоть немного! Момент такой — печь сама просит.

«Газку бы», — повторил про себя Григорьев.

Газ был его больным местом. В соседнем цехе положение было несравненно лучше. Газопровод начинался в первом мартене, и основную массу газа поглощали его печи, а на долю второго оставалось очень мало.

— Газу! — просили сталевары, прокатчики, термисты.

— Газу! — требовали начальники цехов.

О газе говорили на рапортах, собраниях, слетах, но его не прибавлялось.

Григорьев с досадой пожал плечами.

Закончив завалку известкового камня и руды, машинист, по указанию Шатилова, надел на хобот крана большую, согнутую крюком лопату и начал разравнивать бугры в печи.

Пермяков не выдержал.

— Зря время теряешь, — шепнул он Шатилову, — и время и тепло.

Сталевар искоса взглянул на старика, стараясь угадать, дело ли он советует или просто хочет сбить с толку.

— А вы попробуйте сами, — ответил он простодушно, — или, еще лучше, оставайтесь на плавку, посмотрите, поможете. Я ведь эти печи еще не особенно хорошо знаю.

Пермякова подкупила эта прямота.

«Посмотрю, интересно работает парень, может, и помогу», — решил он. Азартная работа сталевара захватила и его.

Шатилов ежеминутно заглядывал в печь. Закрывая локтем лицо, обожженное при тушении горевшего вагона и нестерпимо болевшее от жара, он непрерывно следил за факелом пламени. Уменьшалось количество газа, и Шатилов — он все делал бегом — бежал к шиберам снижать количество воздуха.

«Нет, не угнаться мне за ним, — вздохнул Пермяков, видя, как сталевар перепрыгивает через вагонетки с шихтой, преградившие ему путь. — Отпрыгался я уже, а перед ним вся жизнь. Ну, сколько этому парню? Лет двадцать пять — двадцать шесть, а он уже сталевар — и какой! Говорят, на юге даже мастером работал. Учили его не так, как нас, не за водку».

И в памяти встал первый мастер, у которого Пермяков работал. Давно это было, лет тридцать назад, но Пермяков до сих пор не мог забыть, сколько водки пришлось перетаскать «учителю» только за то, чтобы из бригады чернорабочих перейти в катали. Никто тогда ничего не объяснял, ничего не показывал. И то, что молодежь теперь узнает за год в ремесленных училищах и школах ФЗО, можно было не узнать за всю жизнь. «Мастера умирали, так и не выдав своих секретов, а этот, — он снова взглянул на Шатилова, — этот ничего не скрывает, потому что и от него не скрывали ничего».

После заливки чугуна Шатилов уже ни на минуту не отрывался от заслонок — от первой до пятой, от пятой до первой, как часовой, двадцать шагов туда, двадцать шагов обратно.

«Зеленоват немного, слишком часто в печь заглядывает», — подумал Пермяков, но, посмотрев в оконце, понял, почему тот беспокоится: даже сквозь синее стекло свод выглядел белым, вот-вот оплавится и потечет.

Пермяков покачал головой:

— Смотри, парень, до греха недалеко.

Но парень смотрел и без предупреждения, он то и дело стремглав бежал от печи к рукояткам управления. И тогда встревоженный Пермяков сам смотрел в гляделку и вздрагивал, когда ему казалось, что свод слегка подожжен.

Пока все было в порядке. Шатилов своевременно успевал остудить перегретый участок.

В середине плавки Пермяков уже суетился вместе с Шатиловым, не переставая следить за перегретыми участками свода, иногда покрикивал на подручных, торопя их, словно он, Пермяков, вел эту плавку.

Шатилов спешил сам и торопил всех — и подчиненных и начальников.

Мастер смены замешкался и, увидев, что без его разрешения начали давать руду, прибежал взволнованный.

— Ждать не можем, — решительно заявил Шатилов, — некогда, скоростную ведем. Да ты не бойсь, варил не такие, танковую бронь варил, а снарядную… У нас ее и подручный сварит, — не удержался он, чтобы не уколоть медлительного мастера.

Задолго до выпуска сталевар начал торопить начальника смены с подготовкой шихты к следующей плавке.

«Другая школа, совсем другая, — оценил Пермяков, — в старое время сталевар сталевару волк был. Случалось, сделает завалку на застуженную подину — и танцуй потом, за всю смену не расплавишь».

Плавка пошла на двадцать минут раньше, чем последняя рекордная Пермякова, по странно, сам Пермяков не испытал чувства зависти, хотя и не на шутку встревожился. Он понял, что никаких особых секретов у Шатилова нет. Была только неуемная жажда работы, умение точно определять температуру свода и все время держать ее на крайнем верхнем пределе. Это требовало большой смелости и напряженного внимания, и Пермяков знал, чего это стоило.

Он шел домой, заранее переживая горечь поражения в предстоящем соревновании. Подручный, с которым ему придется работать, не умел еще закрывать отверстие на газу.

«Оставайтесь, посмотрите, поможете, — повторил он фразу Шатилова. — А вот кто поможет мне?»

К большому своему удивлению и радости, выйдя на плавку, он увидел Шатилова. Тот сдержанно улыбнулся — кожа у рта до сих пор была стянута от ожогов.

— Пришел помогать, закрою на газу, — шепнул он Пермякову, и у того сразу отлегло от сердца.

Шатилов не ушел до самого выпуска.

Плавка пошла на пять минут раньше шатиловской. Пермяков рассчитывал «сыграть вничью», и победа его даже смутила. Но «соперник» был искренне рад.

— Вот это хорошо. Я на двадцать минут сократил плавку, вы — еще на пять, кто-нибудь другой — на двадцать, тридцать — так и собьем продолжительность плавки на целый час, а это уже целый вагон снарядов.

Домой они шли вместе. Шатилов был радостно возбужден, а Пермяков пошатывался от усталости. Годы все же давали себя чувствовать.


Читать далее

Владимир Попов. СТАЛЬ И ШЛАК
ОТ АВТОРА 12.04.13
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 12.04.13
ЧАСТЬ ВТОРАЯ 12.04.13
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 12.04.13
ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть