Часть первая

Онлайн чтение книги Старый знакомый
Часть первая

1. Военный атташе

Полковник фон Вейцель, германский военный атташе в Москве, проснулся в это майское утро 1941 года гораздо раньше, чем обычно. Это было тем более досадно, что накануне фон Вейцель заснул очень поздно: около двенадцати часов ночи поступили шифровки из Берлина, на которые требовался немедленный ответ. Шифровок было две, и обе не способствовали спокойному настроению, которое господин фон Вейцель ценил выше всего на свете. Да, в свои сорок пять лет господин атташе пришёл к твёрдому выводу, что мирный, спокойный сон — едва ли не высшее наслаждение в жизни…

Когда-то его увлекали спорт, женщины, наконец — служебная карьера… С годами полковник фон Вейцель обрёл способность относиться ко всему философски. Все эти страсти, волнения и азарт в сущности только дым, который ровно ничего не стоит. Важно жить по возможности спокойно, пользоваться радостями, ещё доступными после сорока лет, размеренно и умно, оберегать нервно-сосудистую систему и, главное, сознавать, что весь мир — это только ты сам, твой обед, твои прогулки, твой сон, твоя любовница, твои привычки, твои вкусы. Но, оказывается, мир устроен столь глупо, что ради всего этого приходится работать, да ещё в разведке, со всеми осложнениями, опасностями и неприятностями такой работы.

Неприятности… В последнее время они сыпались одна за другой, как будто кто-то специально и очень старательно занимался тем, чтобы испортить жизнь господину Гансу фон Вейцелю, что, конечно, было большим свинством со стороны этого «кого-то»…

Хмуро потягиваясь на своей низкой широкой постели и недовольно щурясь от солнечных зайчиков, пробивающихся сквозь шёлковые маркизы, фон Вейцель стал размышлять о неприятностях. По давно установившейся привычке он разделил их на две категории: неприятности непредвиденные и потому особенно серьёзные и неприятности, так сказать, неизбежные, предполагаемые заранее и потому не столь уже ошеломляющие.

К неприятностям первой категории, бесспорно, относилось дурацкое происшествие с этим ослом Крашке, свалившееся как снег на голову.

Крашке был один из помощников фон Вейцеля по агентурной работе. Он был старым сотрудником разведки и, казалось, имел достаточный опыт. Во всяком случае, в России он работал ещё до первой мировой войны и считался находчивым и смелым агентом.

Помощником фон Вейцеля Крашке был назначен год назад, и в Москву он приехал «под крышей» звания пресс-атташе посольства, то есть с дипломатическим паспортом. Положение пресс-атташе давало ему возможность общаться с корпусом иностранных журналистов, посещать редакции, библиотеки, а также быть завсегдатаем ресторанов, бегов, театров и концертов. По крайней мере, для всякой другой страны такая «крыша», как звание пресс-атташе, сулила возможности неисчерпаемые.

Приехав в Москву, где он не был много лет, господин Крашке приуныл: привычные методы работы здесь оказались явно неприменимы. Советские люди неохотно шли на знакомство с гитлеровским дипломатом, упорно отказывались от встреч; карточных и других притонов в Москве не было, не было и кафешантанов и модных кабаре; а «звёзды» оперетты и кино вовсе не походили на «звёзд», не гонялись за бриллиантами, не старались заводить себе богатых содержателей и вилл и, судя по всему, являлись примерными членами профсоюза. Работать было явно не с кем…

И как на грех именно в это время был получен приказ Берлина всячески форсировать операцию «Сириус», как условно именовалось задание германской разведки, связанное с работами крупного советского конструктора — инженера Леонтьева.

Интерес к личности и работам Леонтьева возник в Берлине давно, ещё в тридцатых годах, когда из источников, которых Крашке не знал, германской военной разведке — «Абверу» — стало известно, что Леонтьев, тогда ещё совсем молодой конструктор, работает в области нового вида вооружений в одном из научно-исследовательских институтов Москвы.

Германской разведке тогда удалось завербовать сотрудника института, который по мере своих возможностей начал освещать работу Леонтьева. Из донесений этого агента выяснилось, что конструктор — человек скромный, горячо увлечённый своей работой, что он мало разговорчив и осторожен в выборе знакомств. О подкупе Леонтьева не могло быть и речи: все данные сводились к тому, что он честный, неподкупный человек. Следовательно, работа «впрямую» здесь была исключена. Надо было идти обходными и «рикошетными» путями. Но тут возникли новые трудности: советские органы безопасности внезапно арестовали агента, работавшего в институте, узнав каким-то образом о его встречах с предшественником Крашке. Это был серьёзный провал. Именно поэтому господин Крашке и был направлен из Берлина в Москву для дальнейшей подготовки операции «Сириус».

Окрылённый дипломатическим паспортом и званием атташе, которым в глубине души он был очень польщён, Крашке даже завёл себе монокль и приобрёл весьма респектабельный вид.

Перед отъездом Крашке в Москву полковник фон Вейцель был вызван в Берлин. Генерал-лейтенант Пиккенброк, начальник 1‑го отдела германской военной разведки, представил господину Вейцелю его нового помощника. Вейцель с интересом посмотрел на Крашке. Перед ним сидел уже немолодой человек, немногословный, с тусклыми, чуть выцветшими глазами, узким лбом и большим хрящеватым носом.

— Господин полковник, — произнёс Пиккенборк, после того как Вейцель и Крашке обменялись рукопожатием, — я рад вам сообщить, что наш старый Крашке знает Россию отлично. Это кадровый немецкий разведчик, и, если бы не операция «Сириус», мы ни в коем случае не отдали бы его вам.

— Я весьма признателен за помощь, господин генерал, — ответил Вейцель, — тем более что подготовка этой операции очень усложнилась в связи с известными вам обстоятельствами…

— На вашем месте, полковник, — перебил Вейцеля Пиккенброк, — я не стал бы напоминать об этом позорном провале, который вам угодно называть обстоятельствами. Этот идиот Шмельцер (речь шла о предшественнике Крашке) засыпался, как мальчишка, и провалил великолепного агента. Не говоря уже о том, что он расшифровал и себя, вследствие чего мы были вынуждены немедленно отозвать его из Москвы.

— Я позволю себе напомнить, господин генерал, — довольно неуверенно начал защищаться Вейцель, — я позволю себе напомнить, что упомянутый Шмельцер был прикомандирован ко мне по личной рекомендации рейхсфюрера СС и что я не имел к этому вопросу решительно никакого отношения.

— Чепуха, полковник! Вы отвечаете за Шмельцера с того момента, как он стал вашим сотрудником. И я считаю, что ваша ссылка на рейхсфюрера СС по меньшей мере бестактна…

И генерал Пиккенброк, о котором давно поговаривали, что он представляет в военной разведке ведомство рейхсфюрера СС Гиммлера, изобразил на своём длинном, худом лице чувство глубокого возмущения.

Полковнику Вейцелю стало не по себе. Дёрнул же его дьявол брякнуть насчёт Гиммлера, которому этот тощий Пиккенброк при случае может всё передать. Самое обидное, что Вейцель сказал сущую правду — Шмельцера действительно рекомендовал Гиммлер, но об этом, конечно, лучше было не вспоминать: Вейцелю были знакомы повадки и характер господина рейхсфюрера СС…

По-видимому, Крашке тоже это понимал, потому что на его лице мелькнуло некое подобие улыбки, которую он, впрочем, тут же подавил, вспомнив, что с полковником Вейцелем ему, как-никак, предстоит работать.

Как раз в этот момент вошёл адъютант Пиккенброка, доложивший, что адмирал Канарис — начальник германской военной разведки и контрразведки — приглашает к себе Пиккенброка, Вейцеля и Крашке.

Все поспешно поднялись и по длинным, ярко освещённым коридорам направились в кабинет Канариса.

Адмирал принял их стоя. Хорошо упитанный, румяный, очень смуглый, он был, по обыкновению, гладко выбрит, сильно надушен. Ответив на обычное приветствие «Хайль Гитлер!», адмирал внимательно осмотрел пришедших с головы до ног, а затем, насвистывая какой-то опереточный мотив, стал шагать из угла в угол своего обширного, немного мрачного кабинета. Установилась долгая неловкая пауза. И со стороны можно было подумать, что Пиккенброк, Вейцель и Крашке изо всех сил стараются запомнить насвистываемый господином адмиралом мотив — столь сосредоточены и серьёзны были их лица. Разумеется, все продолжали стоять.

Наконец Канарис подошёл к своим подчинённым и коротко бросил:

— Вчера фюрер спросил меня об операции «Сириус»…

И, метнув на них выразительный взгляд, опять начал измерять кабинет своими короткими, но крепкими ногами. Пиккенброк и Вейцель переглянулись и стали ещё более сосредоточенно слушать мотив, который вновь начал насвистывать Канарис.

Именно в этот момент в кабинет вошёл без обычного стука в дверь адъютант Канариса и, бледный от волнения, едва сумел пролепетать:

— Господин рейхсфюрер СС!..

— Что?.. — вскричал Канарис, не веря собственным ушам. — Что?..

— Господин рейхсфюрер… — снова пролепетал адъютант и тут же замолк.

В кабинет неторопливо входил Гиммлер.

Пиккенброк, Вейцель и Крашке судорожно вытянулись, как по команде «смирно». Канарис бросился навстречу Гиммлеру, впервые удостоившему своим посещением этот кабинет. Адъютант Канариса сразу вышел из комнаты.

— Здравствуйте, адмирал, — произнёс Гиммлер, даже не взглянув в сторону Пиккенброка, Вейцеля и Крашке. — Я заехал информировать вас об одном соглашении.

— Я к вашим услугам, господин рейхсфюрер СС, — ответил Канарис, старательно подвигая к Гиммлеру глубокое кожаное кресло. — Позвольте представить вам моих сотрудников: генерал-лейтенанта Пиккенброка, полковника фон Вейцеля, нашего военного атташе в Москве, и господина Крашке…

Гиммлер неторопливо уселся в кресло и, взглянув на застывших подчинённых Канариса, улыбнулся:

— Очень хорошо. Генерал Пиккенброк — мой старый знакомый, о полковнике Вейцеле я слышал, как о способном человеке, а господин Крашке, говорят, тоже настоящий немец и опытный разведчик. Они все, если не ошибаюсь, работают по русскому профилю?

— Так точно, господин рейхсфюрер СС, — отчеканил Канарис, ломая голову над вопросом, чем вызван этот необычайный визит.

— В таком случае, — продолжал Гиммлер, — эти господа могут принять участие в нашем разговоре.

И, вытащив из кармана своего чёрного кителя аккуратно сложенный лист, Гиммлер привычно поправил пенсне, с которым никогда не расставался, и подчёркнуто деловым тоном начал:

— Вчера, по личному приказанию фюрера, господа, я и рейхсминистр фон Риббентроп подписали соглашение, имеющее отношение и к вашему ведомству, дорогой адмирал. (Канарис при этих словах почтительно склонил голову). Я не стану читать этот документ целиком, суть его очевидна из следующего абзаца…

И, быстро отыскав нужное место, Гиммлер прочёл:

— «Министерство иностранных дел оказывает секретной разведывательной службе всякую возможную помощь. Имперский министр иностранных дел будет, поскольку это терпимо во внешнеполитическом отношении, включать определённых сотрудников разведывательной службы в состав заграничных представительств…»[3]Подлинный документ, который был оглашён на Нюрнбергском процессе.

Тут Гиммлер сделал паузу и выжидательно взглянул на Канариса.

— Ещё одна иллюстрация мудрости фюрера! — с чувством произнёс Канарис. — Он всегда понимал значение нашей службы…

— Слушайте дальше, — перебил его Гиммлер и снова начал читать: — «Ответственный сотрудник разведывательной службы регулярно информирует главу миссии обо всех существенных вопросах деятельности секретной разведывательной службы в данной стране».

Лицо Канариса невольно вытянулось: господин адмирал не привык информировать послов «обо всех существенных вопросах» своей деятельности. Полковник фон Вейцель тоже не выдержал и даже позволил себе громко вздохнуть. Господин Крашке, напротив, сразу повеселел. Он понял, что поедет в Москву под прикрытием дипломатического паспорта, что при всех условиях исключает какой бы то ни было риск ввиду дипломатической неприкосновенности.

Гиммлер осмотрел всех по очереди и язвительно усмехнулся.

— Господа, — медленно протянул он, — вероятно, избавят меня от необходимости разъяснять, что последний тезис об обязанности информировать дипломатов не следует понимать примитивно. Конечно, их придётся информировать, но… я бы сказал, в пределах их компетенции при выполнении чисто дипломатических задач… Вряд ли нужно при этом входить в чрезмерные подробности, господа, поскольку сугубая конспирация — основной закон нашей профессии…

— Так точно, господин рейхсфюрер СС! — радостно воскликнул Канарис, сообразив, что «соглашение» вовсе не поставило его службу под контроль дипломатов, которых он терпеть не мог. — Я весьма признателен вам за разъяснение.

— Это особенно важно для работы в Москве, — осторожно начал Пиккенброк, — если учесть настроения нашего посла господина Шулленбурга…

— Какие настроения вы имеете в виду, генерал? — быстро спросил Гиммлер.

— Об этом с большим знанием вопроса доложит полковник фон Вейцель, — сразу ответил Пиккенброк, решив на всякий случай остаться в стороне.

«Проклятая лиса! — подумал Вейцель о Пиккенброке. — Свалил всё на меня!»

— Что же вы можете доложить, полковник Вейцель? — спросил Гиммлер, не отводя взгляда от Вейцеля, соображавшего, как ему ответить, чтобы угодить рейхсфюреру СС.

— Господин фон Шулленбург, — начал Вейцель, — разумеется, опытный дипломат, вполне преданный отечеству, но, господин рейхсфюрер СС, мой долг солдата прямо заявить о том, что господину фон Шулленбургу, при всём моём глубоком уважении и понимании его заслуг…

— Скажите, полковник, — перебил его Гиммлер, — вы произносите юбилейный тост или докладываете суть дела своему начальнику и рейхсфюреру СС?

У Вейцеля отлегло от сердца. Он понял, что хотелось бы услышать Гиммлеру.

— Я хочу быть объективным, господин рейхсфюрер СС, — уже уверенно сказал он, — но считаю своим долгом прямо заявить, что наш посол неверно информирует фюрера о положении в Москве.

— Так, так… — с нескрываемым интересом промолвил Гиммлер. — Продолжайте, полковник, это очень, очень любопытно.

— Господин посол является сторонником мирных отношений с Советским Союзом, — продолжал Вейцель, — и это ослепляет его. Господин посол уверяет фюрера, что Москва не намерена нападать на Германию, что она не готовится к войне, а я убеждён в обратном.

— И вы правы, полковник! — бросил Гиммлер. — Я тоже убеждён в этом.

— Скажу больше, господин рейхсфюрер СС, — ещё увереннее продолжал Вейцель, окрылённый лестным замечанием Гиммлера, — я в глубине души теряю политическое доверие к господину фон Шулленбургу…

— Неужели?.. — протянул Гиммлер таким тоном, что становилось ясным, как приемлема для него и такая крайняя позиция.

— К сожалению, — со скорбной миной произнёс фон Вейцель, — я не считаю себя вправе это скрыть. Мои расхождения с господином послом особенно значительны в оценке оборонной мощи Советского Союза. Наш уважаемый фон Шулленбург, увы, весьма слаб в военных вопросах, и его утверждения, что Советская Армия — это реальная, хорошо слаженная, отлично подготовленная сила, глубоко ошибочны и вредны.

— Вредны? — в том же тоне спросил Гиммлер, совсем уже благосклонно глядя на Вейцеля.

— Да, вредны! — твёрдым тоном солдата, уверенного в своей правоте, ответил Вейцель. — Вредны потому, что они объективно являются дезинформацией, а дезинформация в таких вопросах равносильна предательству Германии! — с наигранной горячностью закончил Вейцель.


Уже поздно вечером, отдыхая в своей вилле в Нейдорфе, в пригороде Берлина, полковник фон Вейцель вспоминал во всех деталях этот разговор и пришёл к окончательному выводу, что он вполне попал в тон. Это следовало не только из того, что Гиммлер охотно его слушал и благосклонно улыбался, но также из нескольких фраз, брошенных им в конце беседы. Смысл их сводился к тому что фюрер считает войну с Советским Союзом предрешённой, что он не верит в мощь Советской Армии, считая её «колоссом на глиняных ногах».

Вейцелю было хорошо известно, что фюрер, придя к определённому выводу, не терпит противоречий, и всякое иное мнение приводит его в бешенство. По сути дела, полковник фон Вейцель в глубине души разделял многие мысли господина фон Шулленбурга, хотя очень его не любил. Вейцеля раздражал этот старый немецкий дипломат: его манера разговаривать в тоне превосходства, его аристократическое происхождение (Вейцель хотя и именовался фон Вейцелем, строго говоря, не имел на это права), даже его монокль, которым он, впрочем, очень ловко пользовался. Вот почему Вейцелю было приятно устроить пакость этому надутому аристократу, несмотря на то, что тот был во многом прав. Полковнику Вейцелю как военному атташе довелось присутствовать на маневрах Киевского военного округа. Как-никак, Вейцель имел высшее военное образование и разбирался в военном деле. То, что он, как и другие военные атташе, также приглашённые на маневры, там повидал, увы, отнюдь, не подкрепляло формулы «колосс на глиняных ногах». Вейцель видел отличные, вполне современные танки, сильную авиацию и грозную артиллерию. Офицерский состав — это сразу бросалось в глаза — был хорошо подготовлен, а воинские, довольно крупные соединения, участвовавшие в маневрах, обнаружили поразительную выносливость.

Последнее, впрочем, не слишком удивило полковника Вейцеля, потому что выносливость русского солдата была давно общепризнанна и широко известна. Вейцелю запомнился один разговор на эту тему, происходивший в палатке, в которой отдыхали Вейцель и американский военный атташе полковник Армстронг.

«Понимаете, дорогой коллега, — говорил Армстронг, высокий, рыжеватый, белозубый человек с безупречным пробором и грубоватыми манерами, — выносливость русского солдата — это у них в крови. Эти скифы действительно способны вынести такое, от чего солдаты цивилизованных стран пришли бы в ужас. Когда я спросил одного их майора, возит ли он с собой походную резиновую ванну, он посмотрел на меня с таким удивлением, что я почти смутился… Парень, представьте себе, считает это совершенно лишним».

И рыжий Армстронг громко захохотал, оскалив зубы.

Да, походных ванн у советских офицеров не было. Но Вейцель не считал, что это снижает боевые качества русских. И когда в заключение маневров сотни советских самолётов выбросили десант в несколько тысяч винтовок и ни один из парашютистов не задержался после приземления более минуты, полковнику фон Вейцелю стало не по себе.

Но что делать, если мир так дурацки устроен: нередко выгоднее делать вид, что не замечаешь того, что на самом деле хорошо заметно, и не понимаешь в действительности отлично понятого. Вейцель не так наивен, чтобы послать в Берлин правдивый доклад о маневрах. Он потел целую ночь, формулируя основания для главного вывода: маневры показали отсталость техники, низкий уровень военной подготовки офицерского состава, плохое тактическое взаимодействие частей…

Вейцель знал, что только такой доклад будет одобрен и представлен фюреру и, главное, будет ему приятен.

И действительно, через некоторое время после отсылки доклада полковник фон Вейцель получил письмо Пиккенброка, в котором, между прочим, указывалось:

«…Фюрер и рейхсминистр Геринг, ознакомившись с представленным вами докладом, отметили глубину сделанного вами анализа состояния войск нашего возможного противника и вполне разделяют выводы, к которым вы пришли…»

Господин фон Вейцель пять раз перечитывал эти строки и таял от удовольствия. Мог ли он подумать, что тот же фюрер, который «вполне разделял» выводы господина Вейцеля, после разгрома немецких войск под Москвой в декабре 1941 года прикажет «расстрелять бывшего полковника и бывшего военного атташе в Москве Ганса Вейцеля за злостную дезинформацию о состоянии советских вооружённых сил»?

Разумеется, господину атташе ничего подобного в голову не приходило. В тот вечер, когда прибыло письмо Пиккенброка, фон Вейцель обрадовался до такой степени, что, несмотря на свою скупость, известную всему составу германской миссии, отправился в «Метрополь» со стенографисткой посольства фрейлейн Гретой. В «Метрополе» он так разошёлся, что за ужином заказал шампанское и преподнёс фрейлейн Грете цветы и коробку шоколада «Красный Октябрь». Правда, название конфет не очень импонировало господину атташе, но шоколад был отменный…

Всё это полковник Вейцель вспоминал в то майское утро, с которого начинается это повествование. Вспомнил он и возвращение в Москву вместе с господином Крашке. В Москве Крашке сразу взялся за работу и сначала производил самое выгодное впечатление. Ему даже удалось найти ход в тот самый научно-исследовательский институт, где работал этот проклятый конструктор Леонтьев, из-за которого фон Вейцель имел столько неприятностей и хлопот.

Шмельцер, работавший до Крашке над операцией «Сириус», добыл через своего агента списки сотрудников института, которые переслал в Берлин. Крашке на всякий случай стал проверять, нет ли у кого-либо из сотрудников института родственников среди белоэмигрантов, проживающих в Берлине. И в самом деле, среди сотрудников института оказался некий Голубцов, работавший в качестве ночного сторожа — вахтёра. Звали его Сергей Петрович.

Между тем в числе белоэмигрантов, проживающих в Берлине, тоже значился Голубцов, бывший царский генерал, работавший теперь в качестве швейцара в берлинском отеле «Адлон» и отличавшийся весьма респектабельной внешностью, благодаря которой он и получил эту должность. Крашке решил на всякий случай проверить, не состоит ли бывший генерал Голубцов в родственных связях с ночным сторожем Сергеем Голубцовым. Это предположение как будто подтверждалось. Голубцов, вызванный к Крашке, заявил, что у него действительно имеется в России племянник Серж Голубцов, сын его брата Петра Голубцова, скончавшегося в 1917 году. Этот Серж Голубцов служил в контрразведке деникинской армии, а затем, не успев эмигрировать, остался в России и, кажется, в дальнейшем устроился в Москве. Однако связи с ним генерал Голубцов не имел.

Само собой разумеется, что, выезжая в Москву, Крашке захватил с собой письмо от бывшего генерала к его племяннику, а также фотографию, сохранившуюся со времён гражданской войны.


Сергей Голубцов жил на окраине Москвы, в Измайловском зверинце. Господин Крашке вычитал в старом справочнике, что один из русских царей, «тишайший» Алексей Михайлович, ездил в эти места охотиться, в связи с чем эта местность и получила такое название. Теперь туда можно было добраться на машине или трамваем. Крашке остановился на последнем, так как пришёл к выводу, что чем демократичнее способ передвижения по Москве, тем он безопаснее для разведчика.

В целях предосторожности Крашке, выйдя из здания посольства в Леонтьевском переулке, сначала направился к Арбату и вышел на бульварное кольцо. У памятника Тимирязеву Крашке отдохнул на скамейке и, убедившись, что за ним никто не следит, направился к Пушкинской площади, где внезапно, на ходу, прыгнул в вагон трамвая, с которого так же внезапно соскочил в районе Чистых прудов. И уже отсюда, сначала на автобусе, а затем в трамвае, добрался до Измайловского зверинца.

Выйдя на асфальтированное шоссе, с одной стороны которого стояли деревянные домики с палисадниками и огородами, а с другой — шумел сосновый, далеко уходящий лес, Крашке сразу почувствовал себя спокойно.

Шоссе было пустынно в этот сентябрьский вечер; с огородов доносились голоса игравших детей; высокие сосны мирно пламенели в лучах заходящего солнца.

Без особого труда господин Крашке нашёл нужный ему дом. Он стоял за палисадником, деревянный, с выцветшей от времени когда-то зелёной окраской и заплатанной ржавой крышей, уже чуть покосившийся и заметно осевший в землю.

Крашке ещё раз оглянулся — шоссе было по-прежнему пустынно — и уверенно толкнул скрипучую калитку. Во дворе, заросшем травой, никого не было, выходящая во двор дверь была открыта. Крашке поднялся по деревянным ступеням и оказался в маленькой темноватой кухне. Здесь тоже никого не было, но за неплотно закрытой дверью слышались звуки гитары и хрипловатый баритон с большим чувством исполнял романс «У камина».

Господин Крашке с удовольствием прислушался. Некогда, в дни молодости, судьба, а точнее — немецкая разведка, занесла его в один уездный городишко Могилевской губернии. По характеру задания ему надо было завести связи с местным начальством и офицерами дивизии, расквартированной в этом городке, Крашке открыл в городе аптеку, играл в преферанс с уездным исправником и земским начальником, лихо плясал на балах и наконец добился руки и сердца дочери воинского начальника Зиночки Бурцевой.

Уже после свадьбы Зиночка призналась молодому супругу, что покорил он её не модными усиками, которые он тогда отпустил, не талантом лихого вальсёра, не изысканностью манер и процветавшей аптекой, а тем, как проникновенно и «с давыдовской слезой» исполнял он этот романс: «Ты сидишь одиноко и смотришь с тоской, как печально камин догорает…»

Через год, успешно выполнив задание, молодой аптекарь загадочно исчез из города, предусмотрительно захватив с собой десять тысяч Зиночкиного приданого и навсегда оставив аптеку, беременную жену и гитару.

И вот теперь, стоя в этой тёмной, пахнущей мышами кухне, господин Крашке услышал слова и мотив почти забытого романса. Это звучало как доброе предзнаменование, и господин Крашке, улыбаясь от лёгкого волнения и нахлынувших воспоминаний, смело толкнул дверь, за которой пел баритон.

В небольшой, обставленной старомодной мебелью комнате, с унылым фикусом в кадке, полотняными занавесками на окнах и цветными половиками на полу, сидел уже немолодой грузный человек с гитарой.

Увидев вошедшего Крашке, обладатель хриплого баритона сразу замолк, вопросительно уставившись на пришедшего нагловатым взглядом выпуклых глаз.

— Простите, — произнёс Крашке, снимая шляпу, — могу ли я видеть товарища Голубцова Сергея Петровича?

— А вы откуда и кто такой будете? — ответил вопросом на вопрос хозяин комнаты.

— Прежде чем ответить на этот законный вопрос, — улыбнулся Краше, — я хотел бы убедиться, что говорю именно с тем, кто мне нужен.

— Я Сергей Петрович, — ответил мужчина. — А что вам нужно? Я вас не знаю.

— К сожалению, мы действительно не были знакомы, — произнёс Крашке. — Но я имею к вам поручение от вашего почтенного дядюшки Валерия Павловича Голубцова…

— У меня нет никакого дядюшки, — чуть резче, чем следовало, ответил Голубцов, весьма порадовав этим Крашке.

— В соседних комнатах кто-нибудь есть? — неожиданно спросил Крашке. — Нас никто не слышит?

— А что вам, собственно, угодно?

— Мне угодно передать вам письмо от вашего дядюшки, его превосходительства генерала Голубцова, — спокойно повторил Крашке. — У меня есть ваша фотография, но, право, я бы вас не узнал. Впрочем, это и неудивительно, если принять во внимание, что вы, господин Голубцов, сняты на ней в тысяча девятьсот девятнадцатом году, в офицерской форме, когда вы, если не ошибаюсь, служили в контрразведке добровольческой армии. Мне передал эту фотографию ваш дядюшка, чтобы мы легче смогли найти общий язык…

И Крашке протянул Голубцову немного выцветшую фотографию, на которой тот был изображён во весь рост, в офицерской форме. Голубцов выхватил фотокарточку и мгновенно разорвал её на мелкие клочки. Крашке, улыбаясь, сел в кресло, не ожидая приглашения. Голубцов тяжело дышал.

— Напрасно вы разорвали карточку, глубокоуважаемый Сергей Петрович, — укоризненно произнёс Крашке, покачивая головой. — Я предвидел такой вариант и имею несколько отличных фотокопий. Вот одна из них…

И он протянул оторопевшему Голубцову новую фотографию.

— Кто вы и что вам от меня нужно? — хрипло спросил Голубцов.

— Я друг генерала Голубцова и надеюсь стать и вашим другом, — ответил Крашке, закуривая сигарету. — Но сначала ознакомьтесь с письмом вашего дяди.

И Крашке протянул Голубцову письмо. Голубцов два раза его прочёл, потом достал спички и сжёг.

— Вот видите, Сергей Петрович, вы напрасно так взволновались, — вновь заговорил Крашке, — вы можете мне абсолютно доверять. Мы с вами люди одного возраста, одного воспитания и легко поймём друг друга…

— Кто вы? — снова спросил всё ещё бледный Голубцов.

— Друг вашего дяди. И он вам об этом пишет. Кстати, если вы забыли содержание письма, то у меня есть и его фотокопия.

— Что вам от меня нужно?

— Пока ничего. А в будущем какие-нибудь сущие пустяки. Но давайте познакомимся. Расскажите о вашем житье-бытье… Вы, конечно, сознательный член профсоюза? Пролетарий или советский служащий?

— Я работаю сторожем в одном институте. Ночным сторожем…

— Ночным сторожем? Гм, нельзя сказать, что вы сделали блестящую карьеру. Что же это за институт?

И тут Крашке с удовольствием услышал подтверждение тому, что предполагал: это был тот самый институт и, следовательно, тот самый Голубцов!..

Сама судьба мчалась навстречу господину Крашке и операции «Сириус», сама судьба!..

Разговор Крашке и Голубцова затянулся до поздней ночи. Выяснилось, что Сергей Петрович, конечно, скрыл свою службу в белой армии, что в институте он работает уже четвёртый год, что он одинок, в прошлом году его жена скончалась от рака лёгких, что этот старый дом принадлежит ему и что за стеной, в соседних двух комнатах, проживают две богомольные старушки. Такие соседи не оставляли желать лучшего. С другой стороны, и сам Голубцов при ближайшем знакомстве оказался довольно сговорчивым и покладистым человеком, быстро сообразившим, чего от него хотят.

Они расстались друзьями, и в первом часу ночи Голубцов проводил Крашке за скрипучую калитку своего дома.

На шоссе было по-прежнему пустынно. Тёмное сентябрьское небо низко нависло над Измайловским зверинцем; редкие фонари покачивались от резких порывов ветра; тревожно шумел лес, стоящий чёрной стеной по ту сторону шоссе.

Простившись со своим новым знакомым, господин Крашке всё с теми же мерами предосторожности, неожиданно меняя виды транспорта, добрался до посольства к двум часам. Несмотря на позднее время, он сразу зашёл к полковнику Вейцелю, который его давно поджидал и уже начинал волноваться.

Выслушав подробный доклад Крашке о визите к Голубцову, господин атташе пришёл в восторг. За такое удивительное стечение обстоятельств, чёрт возьми, не мешало выпить! За бутылкой душистого мозельвейна Вейцель и Крашке разработали план дальнейших мероприятий. Голубцова надо было окончательно «освоить», хорошо проверить, а затем обучить фотографированию документов и чертежей. Его положение ночного сторожа открывало превосходные перспективы успешного завершения операции «Сириус», что в свою очередь очень реально сулило награды, орден Железного Креста и генеральские погоны, о которых полковник Вейцель, вопреки обретённому с годами философскому образу мышления, всё же пылко мечтал.


Да, вначале всё шло удивительно легко и успешно. Этот Голубцов с его романсами и гитарой оказался превосходным агентом, хотя и несколько назойливым в отношении гонорара. Не могло быть и речи о том, что он является или может стать «двойником», то есть, сотрудничая с Крашке, одновременно работать на советскую контрразведку. Голубцов не только добросовестно выполнял задания Крашке, но делал это с удовольствием, глубоко ненавидя Советскую власть и стремясь напакостить ей чем только можно. Выходец из семьи крупного помещика, он в молодости боролся с революцией в рядах добровольческой армии, не сумел своевременно эмигрировать за границу, потом долго заметал следы; женился на какой-то бывшей торговке, которой принадлежал дом в Измайловском зверинце, потом похоронил жену, сильно опустился и теперь прозябал в своей берлоге, как одинокий, отбившийся от стаи волк, всё ещё, однако, готовый к прыжку.

Там, на работе, он умело носил личину этакого добродушного, не слишком умного и чуть ворчливого служаки-старика, исправно посещал все профсоюзные собрания, охотно подписывался на заём, а в майские и в октябрьские праздники раньше всех приходил на демонстрацию, громче всех кричал «ура», первым запевал «Эх, Дуня, Дуня, Дуня-я, комсомолочка моя» и даже пускался в пляс с молодыми секретаршами.

В институте Голубцова считали немного чудаковатым, но, в общем, приятным стариком, все называли его запросто Петровичем и охотно выслушивали его рассказы о том, как в молодые годы он будто бы служил красноармейцем «у самого Чапая».

Престиж Голубцова и доверие к нему особенно возросли после того, как однажды утром он, действуя по заданию Крашке, явился к директору института и молча протянул ему пять тысяч рублей, будто бы найденных им на рассвете недалеко от главного подъезда института.

— Только я, товарищ директор, начал утром подметать асфальт у подъезда, гляжу — пакет этот лежит. Посмотрел я и испугался: шутка сказать, какие деньги — тысячи!.. Так, поверьте, еле дождался вашего приезда!.. Не иначе как кто из наших потерял, а может, даже казённые денежки-то — и государству нашему убыток, и человек зазря может пропасть…

Директор поблагодарил Голубцова, пожал ему руку и рассказал о происшествии работникам института. Выяснилось, что никто из них ничего не терял, и деньги были сданы в отдел находок милиции, а о Голубцове появилась заметка в стенгазете под заголовком «Благородный поступок».

После этого доверие к Голубцову окончательно укрепилось…

Справедливость требует отметить, что в этом деле Голубцов слегка надул господина Крашке, который выдал ему для этой инсценировки семь с половиной, а не пять тысяч. Голубцов рассудил, что для нужного эффекта хватит и пяти.

Но разумеется, Крашке ничего об этом не знал и не мог нарадоваться своим новым агентом.

К его вящему удовольствию, Голубцов, занесённый в секретные списки агентуры под кличкой «король бубен», довольно быстро освоил технику фотографирования документов и чертежей. В конце апреля «королю бубен» удалось подслушать, что конструктор Леонтьев собирается выехать в служебную командировку.

Было уже известно, что Леонтьев каждый вечер перед уходом с работы запирает секретные документы в стальной сейф, а затем опечатывает этот сейф сургучной печатью. Сейф, судя по имеющейся на нём надписи, был изготовлен артелью Меткоопромсоюза. Крашке специально приобрёл такой же сейф в магазине, где ему незаметно указал на него «король бубен», явившийся, как было условлено, в этот магазин, и у себя в кабинете тщательно его исследовал. Качество продукции артели Меткоопромсоюза получило полное одобрение господина Крашке: сейф был сделан примитивно, его внутренний затвор скорее походил на щеколду от простой калитки, чем на замок стального сейфа для секретных бумаг.

Однако дело осложнялось тем, что сейф Леонтьева, как выяснилось, стоял в секретной комнате его лаборатории, которая за пиралась на ночь особой стальной дверью со сложным замком.

Таким образом, для получения чертежей, хранившихся в сейфе Леонтьева, требовалось, во-первых, подобрать ключ к замку стальной двери, во-вторых, ключ к самому сейфу и, наконец, изготовить сургучную печать, которой опечатывался ежедневно этот сейф, для того чтобы после фотографирования чертежей вновь опечатать его.

«Король бубен» был соответственно проинструктирован и снабжён пластилином особой марки. Ночью, когда он дежурил в институте, Голубцов запер изнутри двери вестибюля, погасил в нём свет и тихо поднялся на второй этаж. Он подошёл к стальной двери, ведущей в секретную комнату, и осветил её карманным фонарём, не включая из осторожности электрический свет.

В длинных гулких коридорах института, едва освещённых лунными отблесками, проникавшими через большие створчатые окна, царил таинственный голубоватый полумрак. Голубцов прислушался — ему послышался какой-то подозрительный шум в расположенной поблизости туалетной комнате. С пересохшим от волнения горлом он застыл у двери, напряжённо вслушиваясь в звуки, доносившиеся из туалетной комнаты. Они раздавались отчётливо и равномерно.

Собрав последние силы, Голубцов решил сделать вид, что производит ночной обход, и, нарочито тяжело ступая, подошёл к туалетной комнате. Здесь он с силой рванул дверь и громко спросил:

— Кто там?

Ответа не последовало. Голубцов включил электрический свет — туалетная была пуста, а из бачка равномерно и гулко капала вода.

«Король бубен» выругался, увидев в настенном зеркале своё искажённое, бледное от волнения лицо.

«Горький мне достался хлеб», — подумал сам о себе Голубцов и, чтобы хоть немного успокоиться, закурил.

Отдохнув, он вернулся к стальной двери и стал медленно, как его обучил Крашке, выдавливать из тюбика с пластилином густую, вязкую массу в замочную скважину. Когда та была наконец заполнена, Голубцов выждал положенные пять минут и сильно рванул за оставленный хвостик уже застывший и твёрдый слепок.

На следующий день он встретился с Крашке в универмаге Мосторга и в сутолоке, не здороваясь, незаметно сунул тому слепок.

Через два дня «король бубен» зашёл в пивной бар, где за столиком сидел Крашке в скромном грубошерстном костюме. Сделав вид, что он не знает Крашке, Голубцов попросил разрешения сесть за его стол. Они молча, не глядя друг на друга, пили пиво. Когда Крашке, расплатившись, стал подниматься, он незаметно сунул Голубцову изготовленный по слепку ключ.

В ту же ночь «король бубен», снова дежуривший по институту, открыл этим ключом стальную дверь и снял слепки с замка сейфа и сургучной печати, которой сейф был опечатан.

Слепки он снова передал Крашке, с которым через два дня встретился на Чистых прудах.

Это было в конце апреля. Стоял тёплый вечер, на бульваре было много гуляющих. По маленькому пруду скользили многочисленные лодки, сталкиваясь одна с другой. В них катались влюбленные парочки, весёлые студенческие компании и школьники старших классов.

Крашке в соломенной панаме, сняв пиджак, неутомимо кружил по пруду с видом человека, выполняющего врачебное предписание. «Король бубен» тоже очень старательно грёб, разгоняя тяжёлую лодку и демонстрируя разные виды гребли.

Когда их лодки в третий раз поравнялись, Крашке, опять не здороваясь, швырнул в лодку Голубцова кожаный кисет на молнии, в котором находились резная медная печать для сургуча и ключ от сейфа Леонтьева.

Операция «Сириус» близилась к завершению.


Первого мая Голубцов был назначен дежурным вахтёром и должен был дежурить целые сутки.

Утром, гладко выбритый и весёлый, «король бубен» явился в институт, где уже собирались сотрудники на первомайскую демонстрацию.

Голубцов, с красным бантиком в петлице, сердечно поздравил всех с праздником и посетовал, что на этот раз ему не придётся участвовать в демонстрации.

Ровно в девять часов утра колонна института влилась в общий поток. Гремела медь оркестров, широкая улица была запружена демонстрантами, алыми знаменами, плакатами и портретами.

Ещё накануне Крашке и Голубцов решили, что извлечение и фотографирование документов, хранившихся в сейфе Леонтьева, безопаснее произвести не ночью, когда в институте может быть сделана внезапная проверка, а днём, именно в часы демонстрации, когда машине трудно пробиться к зданию института.

Они рассчитывали и на то, что в весёлой, радостной и шумной обстановке праздника Голубцову меньше всего угрожают непредвиденные случайности, могущие помешать осуществлению замысла.

Проводив свою колонну и убедившись, что заместитель директора, являвшийся в этот день ответственным дежурным по институту, мирно дремлет в своём кабинете. Голубцов снова запер изнутри двери вестибюля и поднялся на второй этаж. Он быстро отпер стальную дверь, запер её за собою, открыл сейф, содрав с него сургучную печать, и достал папку, на которой было написано:

«Сов. секретно.

ЧЕРТЕЖИ И ФОРМУЛЫ ОРУДИЯ „Л‑2“».

«Король бубен» разложил чертежи и документы — их было не так уж много — на столе, стоявшем у самого окна, стёкла которого дребезжали от грома духовых оркестров, песен и весёлого праздничного гула.

Голубцов не выдержал и осторожно выглянул в окно. Широкая многоцветная человеческая река струилась по улице, заполняя её от края до края; мелькали яркие косынки девушек, алые с золотыми кистями знамена, медные и серебряные трубы музыкантов, тысячи улыбающихся лиц.

«Королю бубен» стало не по себе. Сложные, противоречивые чувства охватили его. Он завидовал, да, мучительно завидовал всем этим людям, проходившим за окном в честь своего праздника по своим улицам своего города. Это и в самом деле был их город, их страна, их праздник. Праздник, к которому он, бывший дворянин и помещик Серж Голубцов, не имел никакого отношения, будь все они прокляты!

И вот они радуются и празднуют, а он, с дурацкой шулерской кличкой «король бубен», должен, рискуя жизнью, выполнять задание этого носатого немца, который становится изо дня в день всё наглее и требовательнее и грубит дворянину Голубцову, как своему лакею.

Но, с другой стороны, есть какая-то особая, жгучая радость от сознания, что он сейчас своими действиями нанесёт удар и по этому враждебному ему празднику, и по этой поющей и тоже враждебной ему толпе.

С этими мыслями, захлёстнутый волной ненависти и жаждой мести. Голубцов бросился к столу, на котором были разложены документы, и стал снимать их один за другим специальной «лейкой», которой его снабдил Крашке. А второго мая, поздно ночью, сияющий Крашке ворвался, как буря, в личные апартаменты военного атташе и выложил на стол кассету от фотоаппарата, которым был снабжён «король бубен». Полковник Вейцель и Крашке в радостном волнении забрались в ванную комнату, служившую и для особо секретных фоторабот, и начали проявлять плёнку. В темноте, только подчёркиваемой смутным красным светом фотофонаря, мерно постукивал бачок для проявления, осторожно покачиваемый господином Крашке. Вейцель сопел от волнения — шутка сказать, сейчас выяснится результат такой трудной и сложной работы!

И вот пролетели установленные для проявления плёнки минуты, плёнка вынута из бачка, и — слава всевышнему! — на ней имеются тридцать шесть отлично сделанных снимков чертежей, расчётов, формул…

— Хайль Гитлер! — заорал во всю глотку Крашке и начал трясти руку полковнику Вейцелю.


Итак, достигнут полный успех. Ночью в Берлин полетела победная шифровка. Утром пришло шифрованное поздравление от Канариса и Пиккенброка и приказ немедленно отправить плёнку в Берлин. Как раз в эти дни из Москвы в Берлин должен был выехать некто герр Мюллер, числившийся корреспондентом Германского телеграфного агентства, а в действительности — сотрудник разведки. Герр Мюллер охотно согласился захватить с собой небольшой пакетик и обещал сразу же по приезде в Берлин передать его по назначению.

Господин Вейцель, принимая решение отправить драгоценную плёнку с Мюллером, сразу убивал двух зайцев: во-первых, Мюллер должен был доложить о победе господина атташе Гиммлеру и при случае самому фюреру; во-вторых, получив плёнку через Мюллера, адмирал Канарис уже никак не мог присвоить себе лавров полковника Вейцеля, что он нередко делал, и уже волей-неволей должен был объективно доложить о заслугах господина военного атташе.

Наконец, адмирал Канарис никак не мог придраться к тому, что плёнка была послана с Мюллером, ибо другой подходящей оказии в это время не было, а он сам требовал отправить её как можно скорее.

Словом, всё было задумано очень тонко, и Вейцель потирал руки от удовольствия.

Герр Мюллер жил в отеле «Националь», и Вейцелю не хотелось, чтобы Крашке отнёс ему плёнку в гостиницу. Поэтому было решено, что Крашке приедет прямо на вокзал проводить Мюллера, что было вполне естественно для пресс-атташе посольства, а там вручит ему драгоценный пакетик.

Так и было сделано. За час до отхода заграничного поезда Москва — Негорелое сияющий господин Крашке выехал из посольства на Белорусский вокзал, заверив полковника фон Вейцеля, что сразу после отхода поезда вернётся в посольство и доложит своему патрону, что плёнка поехала в Берлин.

2. «Вариант Барбаросса»

Уже несколько суток прошло после этого рокового дня, а ещё и сегодня, лёжа в постели и вспоминая все подробности случившегося, господин фон Вейцель не мог сдержать нервной дрожи. Изволь вот при такой злосчастной судьбе оберегать нервно-сосудистую систему!

Не раз фон Вейцель давал себе слово забыть всё это, но проклятые воспоминания назойливо возникали снова и снова.

В тот проклятый день он был абсолютно спокоен, ему и в голову не приходило, что в самый последний момент операция «Сириус» лопнет, как мыльный пузырь. Да и как можно было это предвидеть, когда всё шло как по маслу и никаких признаков приближающейся беды не было.

В тот день, проводив Крашке до самого подъезда, господин Вейцель вышел во двор посольства, посмотрел, как шофёр Август моет его длинный тёмно-синий «мерседес», сверкающий никелем и лаком. Было ещё прохладно, но солнце уже начинало припекать. За воротами шумела полуденная весенняя Москва. Слева, в одном из переулков, в школьном дворе весело кричали дети. Через чугунное кружево ворот было видно, как мерно прохаживается взад-вперёд рослый, очень вежливый милиционер, неизменно с большим достоинством отдававший честь, когда мимо него проезжали представители «дружественной державы» — так любили именовать себя после советско-германского пакта 1939 года о ненападении немецкие дипломаты, в том числе и господин военный атташе.

Из открытого окна посольской канцелярии господину Вейцелю подчёркнуто скромно улыбалась фрейлейн Грета.

Поглядев на неё, господин фон Вейцель решил сегодня пригласить её снова — фрейлейн Грета вполне этого заслуживала. И он осторожно сделал ей знак глазами, на что Грета утвердительно кивнула белокурой головкой.

В самом лучшем настроении, чуть охмелев от свежего воздуха, майского солнца и отлично складывающихся дел, полковник Вейцель вернулся в свой служебный кабинет и приступил к составлению секретного доклада об успешном завершении операции «Сириус».

Чёрт возьми, полковник фон Вейцель был мастер писать доклады!.. Здесь надо было найти тот особый тон, когда доклад отличается деловой скромностью и даже некоторой сухостью изложения, не обнаруживая и тени — боже упаси! — хвастовства. В то же время из чёткого перечисления всех сложностей, неожиданных препятствий и опасностей, стоявших на пути осуществления операции, должна была возникнуть красочная картина находчивости, смелости и настойчивости, проявленных лично господином атташе и его аппаратом.

…Фон Вейцель заканчивал уже пятый лист и выкурил три сигары («Надо будет всё-таки бросить эту вредную привычку»), когда за дверью протопали чьи-то стремительные тяжёлые шаги и в кабинет влетел Крашке…

Ворвавшись в комнату, он пролепетал что-то нечленораздельное. Господин атташе, сразу вспотев, мгновенно догадался, что случилось нечто ужасное.

— Что? — вскричал он таким голосом, что заколыхались шёлковые занавески на окнах.

— М-м-м… — замычал Крашке. — Убейте меня, господин полковник… Ай-ай-яй!..

У полковника Вейцеля хватило выдержки вылить полкувшина воды на голову этого кретина, после чего Крашке, дрожа и чуть не плача, сообщил, что на вокзале в самый последний момент у него… вырезали задний карман с бумажником, в котором были все его документы и эта самая плёнка!..

Фон Вейцель схватился за голову. Он накинулся на Крашке с бранью и криками, но тот даже не пытался оправдываться.

Прошло минут двадцать, пока господин Вейцель не вспомнил о своей нервно-сосудистой системе. Дрожащими руками он налил в стакан двойную порцию брома и залпом опрокинул его. От волнения он перепутал пузырьки и вместо брома налил тридцатипроцентный альбуцид, который аккуратно капал себе в глаза из-за конъюнктивита.

Господин атташе был очень мнителен и поднял страшную тревогу. Врача посольства, доктора Вейнзеккера, мирно дремавшего в дворовом флигеле, где он жил, разбудили как на пожар. Толстый Вейнзеккер, этот проклятый бездельник, со сна долго не мог понять, в чём дело, глядя на катающегося по дивану и ревущего господина фон Вейцеля. Наконец, уяснив суть происшествия, он нахально заявил, что альбуцид не так уж страшен и, если не считать лёгкой рези в кишечнике, которая к вечеру пройдёт, даже полезен как дезинфицирующее средство.

Господин Вейцель с трудом удержался от желания закатить оплеуху этому толстому шарлатану, которому наплевать на чужие страдания, но Вейнзеккер, трубно высморкавшись в огромный клетчатый платок, величественно удалился во флигель с видом человека, выполнившего свой долг.

А резь в животе продолжалась, хотя Вейнзеккер нагло утверждал, что это главным образом нервные спазмы.


Итак, Крашке был обворован. В бумажнике находились небольшое количество валюты, личное удостоверение Крашке, та самая плёнка и визитная карточка сотрудника миссии Отто Шеринга, на обороте которой тот написал Крашке, что приветствует его в день приезда в Москву как старого знакомого и коллегу по работе. (Отто Шеринг, значившийся экономическим атташе, был в действительности работником политической разведки.)

После обсуждения случившегося в узком кругу своих ближайших сотрудников фон Вейцель пришёл к следующим выводам.

Во-первых, было неясно, кем обворован Крашке. Если он стал жертвой обычного карманника, то это ещё полбеды. Однако вовсе не исключалось, что бумажник в конечном счёте окажется в руках советских органов безопасности.

Во-вторых, Крашке, как и этому идиоту Шерингу, сделавшему дурацкую надпись на визитной карточке, надо было немедленно, пока не поздно, возвратиться в Берлин.

В-третьих, в целях предосторожности было решено прекратить встречи с «королём бубен», который при сложившейся ситуации может быть не сегодня-завтра разоблачён.

Когда это решение было принято, Вейцель счёл необходимым хотя бы частично информировать о случившемся посла, чтобы объяснить причины внезапного откомандирования в Берлин Крашке и Шеринга, тем более что последний вообще не был подчинён военному атташе.

Господин фон Шулленбург, совсем уже пожилой человек, с внимательным, холодным взглядом и повадками немецкого дипломата, старой школы, по обыкновению, молча выслушал сообщение военного атташе, слегка постукивая карандашиком по подлокотнику своего кресла. Понять, что он думает, было трудно.

— Это всё, господин полковник? — коротко спросил он, когда Вейцель закончил свой рассказ и изложил свои предложения.

— Да, господин посол, — ответил Вейцель, с раздражением глядя на невозмутимое лицо посла. — Я хотел бы просить вашего совета.

— Давать советы хорошо своевременно, — не без ехидства заметил Шулленбург, — и я весьма сожалею, что эта идея лишь теперь пришла вам в голову, мой дорогой полковник. А если учесть известное вам соглашение, подписанное рейхсфюрером СС и рейхсминистром иностранных дел, то эта несвоевременность просто загадочна…

И господин фон Шулленбург очень выразительно улыбнулся. В глубине души он был даже рад этому происшествию. По некоторым, хотя и весьма косвенным, данным Шулленбург давно догадывался, что фон Вейцель всячески ему пакостит.

Старый немецкий дипломат и примерный службист, господин фон Шулленбург в глубине души очень не любил выскочек вроде Вейцеля. Вообще далеко не всё, что происходило в «Третьей империи», было понятно Шулленбургу, начиная с личности фюрера, неизвестно откуда вынырнувшего и плохо владеющего немецким языком австрийца. Шулленбург знал, что настоящая фамилия Гитлера Шикльгрубер, что он очень истеричен и вспыльчив, малообразован, большой позёр. Откуда, каким ветром занесло в кресло канцлера этого крикуна с вульгарной чёлкой и воспалёнными глазами эпилептика? И не в этой ли явной истерии секрет его успеха у толпы?

Так думал в глубине души господин Шулленбург, когда Гинденбург и Папен 30 января 1933 года даровали Гитлеру пост канцлера Германской республики. Ровно через месяц, 28 февраля, новоиспечённый канцлер отменил ряд пунктов Веймарской конституции и провёл «закон о защите народа и империи», по существу сделавший его диктатором.

Но это были только цветочки. Когда начались массовые расстрелы, заключение в концлагеря сотен тысяч людей без следствия и суда, пытки, конфискации, уличные погромы, господин фон Шулленбург окончательно перестал что-либо понимать.

Однако по мере развития событий он пришёл к выводу, что подобные размышления могут привести и его самого в концлагерь. И он стал служить Гитлеру, решив, что всё же лучше Гитлер, нежели Дахау.

Шулленбург знал, что к нему относятся без особого доверия, что многие из его подчинённых в посольстве, помимо своих основных обязанностей, имеют задание следить за ним. Но взаимная слежка, как и взаимное недоверие, стали альфой и омегой «Третьей империи». И господин посол с этим примирился.

Он очень не любил Советский Союз. Коммунистическая идеология была глубоко враждебна всему, к чему он привык с детства, что любил и с чем не хотел расставаться.

Но он был достаточно умён и видел, что социалистический строй прочно установился в этой стране и что правительство Советского Союза, при котором он был аккредитован, ведёт твёрдую политику, пользующуюся поддержкой народа. Словом, что там ни говори, это было настоящее правительство в самом высоком и государственном смысле этого слова.

Фон Шулленбург имел представление о серьёзных успехах, достигнутых советским народом. Как ни печально, но это была мощная держава, с передовой индустрией, высокой общей и технической культурой, возраставшей буквально с каждым годом и несомненной сплочённостью многонационального населения.

Посол признавался самому себе, что этот, по его мнению, рискованный и обречённый на поражение социальный эксперимент, увы, пока побеждает. Да, большевики отлично знали, чего хотят и как этого достигнуть! Это сказывалось и в их внешней политике, лишённой внезапных рывков, отступлений, нарушения принятых на себя обязательств и лицемерных заверений, на которые так щедр был Гитлер.

Как опытный дипломат, Шулленбург не мог не оценить достоинств такой внешней политики, не говоря уже о том, что советские дипломаты были, что ни говори, серьёзные люди. Как правило, они немногословны, неизменно корректны, избегают туманных формулировок, до которых так охочи западные дипломаты, очень точны.

В результате своих наблюдений в Советском Союзе фон Шулленбург был твёрдо убеждён в боевой мощи советских вооружённых сил и считал, что Германии опасно воевать с Россией.

Шулленбург не раз излагал, хотя и в очень осторожной форме, свою точку зрения по этому вопросу. Но он ясно видел, что Гитлер, упоённый победами на западе, стремится к походу на восток.

Правда, Шулленбургу об этом прямо не было сказано, что лишний раз свидетельствовало об отсутствии полного доверия к нему, но по ряду косвенных деталей и нюансов посол догадывался, что там, в Берлине, в секретных комнатах новой имперской рейхсканцелярии уже идёт подготовка безумного плана.

И фон Шулленбург, покряхтев во время ночной бессонницы, ровно в десять утра приходил в свой роскошный посольский кабинет (с которым тоже очень не хотелось расстаться) и весь день старательно и педантично играл роль человека, без ума влюблённого в своего фюрера, кричал, как было принято, «Хайль Гитлер!» с обязательным выбрасыванием правой руки, распинался об «исторических заслугах» Гитлера на праздничных вечерах в посольстве, торжественно, и непременно стоя, провозглашал за него первый тост и всем, до последнего курьера в посольстве (ибо и этот курьер, вероятно, был тайным осведомителем гестапо), стремился со всей очевидностью показать, что он, господин фон Шулленбург, чрезвычайный и полномочный посол Германии в Москве всем сердцем, всеми помыслами беспредельно и навсегда предан этому дегенерату с чёлкой!.. И что он, фон Шулленбург, свято верен «партийной клятве», которую дал, вступая в нацистскую партию! Текст этой клятвы гласил:

«Я клянусь в нерушимой верности Адольфу Гитлеру; я клянусь беспрекословно подчиняться ему и тем руководителям, которых он изберёт для меня».

Да, всё это было, было — и клятва, и вступление в нацистскую партию, чтобы удержаться на поверхности, и несколько лет непривычных безобразий, учиняемых в Германии этой пресловутой «партией» и её удивительным фюрером!


…Разговор с господином Вейцелем подходил к концу. Посол согласился, что Крашке и Шеринг должны немедленно покинуть Москву и вернуться в Берлин. Он подписал заготовленное Вейцелем распоряжение и не преминул заметить, что вся эта история чревата самыми серьёзными последствиями, которые даже трудно полностью предусмотреть.

Выйдя из кабинета посла и вернувшись к себе, фон Вейцель написал подробную шифровку обо всём случившемся, в которой постарался выгородить себя и подчеркнуть растерянность и тупоумие Крашке.

Он предложил временно свернуть операцию «Сириус».

Шифровка была отправлена в Берлин третьего дня, вчера утром выехали из Москвы Крашке и Шеринг, и уже ночью из Берлина поступили две шифровки в ответ.

Одна предлагала фон Шулленбургу и Вейцелю немедленно выехать в Берлин с докладом.

Вторая телеграмма содержала разрешение временно свернуть операцию «Сириус» и категорически предписывала ни в коем случае не встречаться с «королём бубен».

Обе телеграммы были неприятны, но если вторая была вполне понятна и естественна в этих обстоятельствах, то первая рождала тревожный вопрос: зачем вызывают в Берлин военного атташе, да ещё вместе с послом?..

Вот почему в это майское утро фон Вейцель проснулся в своей постели с головной болью, в самом дурном настроении и, против обыкновения, так долго продолжал лежать, вместо того чтобы сделать утреннюю гимнастику и принять холодный душ.

Уже после завтрака, который Вейцель съел без обычного удовольствия, его пригласил к себе посол.

Войдя к нему, Вейцель впервые увидел господина Шулленбурга в явно встревоженном состоянии.

Оказалось, что он тоже получил вызов в Берлин. И видимо, несмотря на разницу характеров и положения, у господина чрезвычайного и полномочного посла возник тот же проклятый вопрос: зачем?..

— Скажите, полковник, — почти нежно произнёс Шулленбург, — не указано ли в полученной вами телеграмме, какие документы и по каким вопросам вам следует захватить с собой?

— К сожалению, господин посол, в телеграмме ничего этого нет. А в вашей телеграмме не указывается цель вызова?

— Нет, об этом ничего не сказано, полковник. Я предполагаю, что это может быть вызвано происшествием с Крашке, но не могу понять, какое отношение имею к этому я? Тем более что обо всём этом деле я, как вы помните, вообще узнал постфактум.

— Я думаю, — произнёс Вейцель, мысленно посылая Шулленбурга ко всем чертям, — что мы оба вызваны совсем не в связи с этим делом. Впрочем, я не люблю гадать на кофейной гуще. Надеюсь, мы поедем вместе?

— Разумеется, — ответил Шулленбург, — я уже поручил шефу канцелярии приобрести два билета в международном вагоне. Надеюсь, полковник, вы не возражаете, если мы поедем в одном купе? Это, как-никак, спокойнее.

— Я буду только рад, господин посол, — щёлкнул каблуками Вейцель и, простившись с послом, пошёл укладываться и приводить в порядок свои дела.


Как Шулленбург, так и Вейцель не знали, что их вызывают в Берлин в связи с вариантом «Барбаросса», то есть планом нападения Германии на Советский Союз. Этот план вынашивался давно, ещё с тридцатых годов, когда Гитлер только что пришёл к власти.

Ещё в 1936 году американский посол в Берлине Додд записал в своём дневнике: «В сентябре 1936 года на состоявшемся совещании, на котором присутствовали Шахт и другие, Геринг заявил, что Гитлер на основании того, что столкновение с Россией неизбежно, дал имперскому министру соответствующие указания, а затем Геринг добавил, что необходимо предпринять все меры, точно такие, какие должны были бы быть предприняты, если бы на самом деле стояли сейчас перед непосредственной угрозой войны».[4]Подлинный текст из дневника Додда, оглашённый на Нюрнбергском процессе.

Эту запись Додд сделал со слов Шахта — имперского министра экономики и президента Рейхсбанка, который счёл почему-то нужным информировать об этом американского посла.

23 мая 1939 года Гитлер созвал в своём кабинете в новой имперской канцелярии секретное совещание, на которое были приглашены Геринг, Редер, Браухич, Кейтель, генерал-полковник Мильх, генерал артиллерии Гальдер и другие представители высшего военного командования. Запись совещания вёл подполковник генштаба Шмундт. Темой совещания был объявлен «Инструктаж относительно современного положения и целей политики».

Подполковник Шмундт постарался дословно записать выступление Гитлера на этом ответственном совещании. Гитлер тогда сказал:

«Если судьба нас толкнёт на конфликт с западом, то будет хорошо, если мы к этому времени будем владеть более обширным пространством на востоке…

Речь идёт для нас о расширении жизненного пространства на востоке и обеспечении продовольственного снабжения, о разрешении балтийской проблемы…»

1 сентября 1939 года германские вооружённые силы вторглись в Польшу, 9 апреля 1940 года — в Данию и Норвегию, 10 мая 1940 года — в Бельгию, Голландию и Люксембург, 6 апреля 1941 года — в Грецию и Югославию, причём в отношении каждой из этих стран Гитлер не раз давал торжественные заверения, что будет поддерживать их суверенитет.

Точно так же Гитлер поступил с Францией. 14 января 1935 года, после плебисцита, на котором был решён вопрос о возвращении Саарской области Германии, Гитлер сделал торжественное заявление, что он «впредь не предъявит Франции никаких территориальных требований». Он продолжал эти заверения до конца 1938 года. 6 декабря 1938 года Риббентроп приехал в Париж и подписал Франко-Германскую декларацию, в которой было признано, что «граница между сопредельными государствами является окончательной».

Пройдёт несколько лет, и на Нюрнбергском процессе главных немецких военных преступников главный обвинитель от французской республики де Ментон в своей речи, произнесённой 17 января 1946 года, будет вынужден с горечью признать:

«Общественное мнение Франции и Великобритании, обманутое заявлением Гитлера, поверило тому, что замыслы нацистов направлены только на обеспечение судьбы национальных меньшинств, оно надеялось, что существует предел германским притязаниям… Франция и Великобритания позволили ей (Германии) вооружиться…»

Как показал на том же Нюрнбергском процессе подсудимый Кейтель, бывший начальник верховного командования германскими вооружёнными силами и член тайного совета,[5]Так назывался пост, занимаемый Кейтелем. Гитлер сначала собирался напасть на Советский Союз в конце 1940 года. Ещё раньше, весной 1940 года, был разработан план этого нападения. Он обсуждался в июле того же года на военном совещании в Рейхенхалле.

Осенью 1940 года Гитлер, Кейтель и Иодль (начальник штаба верховного командования) окончательно утвердили и подписали план нападения на СССР, зашифрованный наименованием вариант «Барбаросса».

Только девять человек в «Третьей империи» были ознакомлены тогда с этим планом — так тщательно он был засекречен…

И только после разгрома гитлеровской Германии этот секретнейший документ с подлинными подписями Гитлера, Кейтеля и Иодля был обнаружен и оглашён на Нюрнбергском процессе.

План начинался так:

«Директива № 21,

вариант „Барбаросса“.

Немецкие вооружённые силы должны быть готовы к тому, чтобы ещё до окончания войны с Англией победить путём быстротечной военной операции Советскую Россию (вариант „Барбаросса“). Для этого армия должна будет предоставить все состоящие в её распоряжении соединения с тем лишь ограничением, что оккупированные области должны быть защищены от всяких неожиданностей.

Задача военно-воздушных сил будет заключаться в том, чтобы высвободить для восточного фронта силы, необходимые для поддержки армии, с тем чтобы можно было рассчитывать на быстрое проведение наземной операции, а также на то, чтобы разрушения восточных областей Германии со стороны вражеской авиации были бы наименее значительными.

Основное требование заключается в том, чтобы находящиеся под нашей властью районы боевых действий и боевого обеспечения были полностью защищены от воздушного нападения неприятеля и чтобы наступательные действия против Англии и в особенности против её путей подвоза отнюдь не ослабевали.

Центр тяжести применения военного флота остаётся и во время восточного похода направленным преимущественно против Англии.

Приказ о наступлении на Советскую Россию я дам в случае необходимости за восемь недель перед намеченным началом операции.

Приготовления, требующие более значительного времени, должны быть начаты (если они ещё не начались) уже сейчас и доведены до конца к 15.5.41 г.

Особое внимание следует обратить на то, чтобы не было разгадано намерение произвести нападение…»

Таков был план «Барбаросса», разработанный Гитлером и его штабом. Всё было предусмотрено в этом плане, и казалось, всё предвидели его авторы: и преимущества внезапного удара, и возможных союзников, с которыми предварительно секретно договорились, и взаимодействие всех родов войск, и задачи, поставленные перед ними, и конечные цели всей «операции», и глубочайшую засекреченность самого плана и всех предварительных приготовлений. Всё предусмотрели и предвидели в этом плане, кроме одного: мужества и стойкости великого народа, его любви к своей Родине и умения отстоять её независимость и честь в любое время, при любых обстоятельствах и от любых врагов…

Трое подписали план «Барбаросса»: Гитлер, Иодль и Кейтель. Через пять лет Гитлер покончил с собой в душном подземелье новой имперской канцелярии, Иодль и Кейтель были повешены по приговору Международного Военного Трибунала во дворе старинной нюрнбергской тюрьмы вместе со своими сообщниками, повешены в том самом древнем баварском городе, где фашистская партия так торжественно проводила свои съезды, принимала свои людоедские законы и утверждала свои безумные планы «мирового господства».


Голубоватые кольца сигарного дыма плавали в купе международного вагона, в котором Шулленбург и Вейцель ехали в Берлин. Две допитые бутылки рейнвейна — любимая марка господина Шулленбурга — позвякивали на столике при каждом толчке поезда, стремительно мчавшегося на запад. Сидя друг против друга в уютном купе, сверкающем красным полированным деревом и бронзовой арматурой, размякнув от движения, выпитого вина и сигарного дыма, посол и военный атташе без обычного недружелюбия поглядывали друг на друга. Впрочем, их примиряло не столько общее путешествие в одном купе, сколько томительная неизвестность цели этого путешествия и его возможных результатов. Общая тревога сближала их.

Кроме того, каждый из них считал полезным на всякий случай подчеркнуть своё расположение к другому. Вейцель делал это, чтобы Шулленбург не очень играл в Берлине на происшествии с Крашке; Шулленбург пытался задобрить Вейцеля, чтобы тот не очень распространялся «в своей конторе» касательно позиции посла в вопросе о германо-советских отношениях.

За окнами вагона шумел май. Дымились свежевспаханные поля; кое-где гудели, как огромные пчёлы, тракторы; первая, ещё робкая зелень была удивительно нежна. Маленькие будки дорожных мастеров и стрелочников, кирпичные здания полустанков и полосатые шлагбаумы железнодорожных переездов мелькали, как на экране. Стук колёс и свист ветра сливались в ту особую, присущую только железной дороге симфонию, которая и успокаивала, и погружала в дрёму, и вызывала смутные мысли о том, что поджидает впереди.

— Удивительная страна, — осторожно начал Шулленберг, указывая на скользящий за окном вагона пейзаж. — Бескрайние просторы, неисчерпаемые богатства земных недр и самый фанатичный в сегодняшнем мире народ. Следует признать, мой дорогой полковник, что в Берлине имеют весьма приблизительное представление о Советской России и её возможностях…

— Какие возможности вы имеете в виду, уважаемый господин фон Шулленбург? — спросил Вейцель.

— Прежде всего их промышленный и военный потенциал, — ответил Шулленбург.

— Я невысокого мнения о советских вооружённых силах, — медленно и раздельно возразил Вейцель, сразу вспомнив свой доклад о киевских маневрах. — Что же касается их промышленного потенциала, то серия хорошо подготовленных налётов бомбардировочной авиации может без особого труда его ликвидировать.

Фон Шулленбург задумался.

— Ах, господин полковник, — произнёс он после значительной паузы, — от русских всегда можно ожидать всяких неожиданностей! Нам, представителям цивилизованной страны, даже трудно представить себе всё, на что способны эти азиаты… И с этой точки зрения нельзя не вспомнить Бисмарка, который, как вам известно, решительно рекомендовал Германии никогда не воевать с Россией.

— Стоит ли вспоминать о Бисмарке, когда, к счастью Германии, есть Адольф Гитлер! — торжественно произнёс Вейцель, глядя прямо в глаза Шулленбургу и с удовольствием замечая, что тот несколько растерялся.

— О да! — поспешил ответить Шулленбург. — Гений нашего фюрера — поистине счастье для Германии. То, что удалось фюреру за последние годы, ещё сотни лет будет удивлять историков…

И, произнеся эту тираду, господин фон Шулленбург решил не говорить больше с Вейцелем на подобные темы. В Берлин они приехали утром и в тот же день явились к начальству.

Генерал Пиккенброк, как только Вейцель вошёл в его кабинет, закатил военному атташе такой скандал, что Вейцеля едва не хватил удар. Но это была только прелюдия: к концу дня Пиккенброк повёл почти полумёртвого Вейцеля к адмиралу Канарису. Последний был зловеще спокоен. Он молча протянул Вейцелю руку, пригласил его сесть и, по обыкновению, начал насвистывать модный опереточный мотив — господин адмирал имел отличную музыкальную память и очень этим гордился. Пиккенброк и Вейцель молчали.

— Военная разведывательная служба, — начал наконец Канарис, — разумеется, укомплектована не только гениями. Но я никогда не думал, господин полковник, что абсолютный болван, лишённый элементарной профессиональной осторожности, может подвизаться в роли нашего военного атташе, да ещё в такой стране, как Советская Россия… Не кажется ли вам, что это по меньшей мере странно?

— Господин адмирал, — воскликнул Вейцель, мгновенно вскочив с кресла, — позвольте хотя бы два слова!

— Не позволю! — отрубил Канарис. — Вам нечего объяснять! Не желаю слушать всякий вздор… Вы провалили важнейшее задание, которым интересовался сам фюрер. В состоянии вы понять хотя бы это?

— Господин адмирал!.. — залепетал Вейцель. — Во всём виноват этот Крашке, которого, кстати, я совсем не знал. И он… И я… Одним словом…

— Молчать!.. — закричал Канарис и так хватил кулаком по столу, что хрустальный письменный прибор зазвенел. — Я назначаю служебное расследование и подвергаю вас на время расследования домашнему аресту… Вы слышите, генерал Пиккенброк?

— Так точно, господин адмирал, — щёлкнул каблуками Пиккенброк.

К концу беседы выяснилось, что с Крашке поступили ещё более круто: его уволили из главного управления военной разведки и назначили представителем «Абвера» в одну из дивизий, которой командовал некий генерал-майор Флик.

Началось служебное расследование, во время которого выяснилось, что Крашке в своих письменных объяснениях пытался всё свалить на Вейцеля, заявив, что тот приказал ему ехать на вокзал и там передать плёнку вопреки его, Крашке, предложению передать её Мюллеру в гостинице.

Инспектор для особых поручений, который производил служебное расследование, особенно напирал на эти объяснения Крашке во время мучительных для Вейцеля допросов.

Фон Вейцель провёл двое суток под домашним арестом в своей загородной вилле, только днём его возили на допросы к инспектору.

Бог знает, чем бы всё это кончилось, если бы не мудрость фюрера, который, когда ему доложили результаты расследования, спросил:

— Не тот ли это полковник Вейцель, который прислал доклад о киевских маневрах?

— Тот самый, мой фюрер, — ответил Канарис.

— Это был превосходный доклад, — сказал Гитлер. — Этот полковник — честный немец и знает своё дело.

Канарис, который только что собирался характеризовать Вейцеля как бездельника, тупицу и лицо, не заслуживающее доверия, немедленно перестроился и стал петь Вейцелю дифирамбы.

— Ограничьтесь устным внушением, — приказал Гитлер, — а завтра привезите этого полковника ко мне. Я хочу с ним поговорить.

Канарис, вызвав к себе после этого разговора Вейцеля, был обходителен и мил до чрезвычайности. Передав Вейцелю в общих чертах решение фюрера и даже похлопав полковника по плечу, он приказал явиться к нему на следующий день утром в парадной форме, чтобы вместе ехать к Гитлеру.

И вот они вдвоём входят в кабинет фюрера, куда их пропускает сам Мартин Борман, помощник фюрера и руководитель партийной канцелярии, член рейхстага, член штаба главного командования СА (штурмовые отряды нацистской партии), основатель и глава кассы взаимопомощи партии (злые языки утверждали, что Борман имел все основания называть её «кассой самопомощи», рейхслейтер, генерал СС, и прочая, и прочая, и прочая.

Вейцель мысленно отметил подчёркнутую подобострастность, с которой Канарис поздоровался с Борманом, и понял, что этот человек пользуется огромным влиянием на Гитлера.

Когда Канарис и Вейцель вошли в кабинет Гитлера, они увидели фюрера, склонившегося над огромной картой, разложенной на длинном столе для заседаний. Рядом с Гитлером, также склонившись над картой, стоял Геринг.

Гитлер расчерчивал карту огромным красным карандашом, заливаясь счастливым смехом. Геринг старательно вторил ему. Оба были так увлечены картой, что даже не обернулись на скрип двери.

Канарис и Вейцель застыли в позе «смирно», не решаясь оторвать руководителей «Третьей империи» от занятия, которым они были так поглощены.

— Смотрите, Герман, — говорил Гитлер, указывая на отчёркнутую им жирную красную линию, — здесь, на границе Урала, только здесь я остановлю победный марш моих армий. Здесь будут наши военные колонии…

В этот момент в кабинете появился Борман, который запросто подошёл к Гитлеру и шепнул ему о приходе Канариса и Вейцеля.

Гитлер и Геринг обернулись к ним. Гитлер с интересом взглянул на Вейцеля и спросил:

— Вы давно из Москвы, полковник? Что там нового? Как чувствуют себя русские большевики? Всё ещё собираются строить коммунизм?

И он отрывисто, чуть повизгивая, захохотал, закидывая назад сплющенную книзу голову с неизменным клоком волос, как бы приклеенным ко лбу, выпученными глазами и маленькими усиками.

Рядом со слонообразным, оплывшим Герингом низкорослый, тощий фюрер выглядел особенно нелепо.

Господин Вейцель довольно складно ответил на вопрос фюрера, что в Москве, судя по всему, нет ничего нового, большевики действительно продолжают упорствовать со строительством коммунизма и особо заметных военных приготовлений нет.

Гитлер пригласил Канариса и Вейцеля сесть за стол и стал задавать Вейцелю вопрос за вопросом.

Отвечая на эти вопросы, Вейцель рассказал, что в России отличные виды на урожай, продовольствия сколько угодно, население питается хорошо, данных о срочных мобилизациях нет.

Каждый из этих ответов заметно радовал фюрера, и Вейцель понял, что война предрешена.

В конце разговора, который шёл вполне мирно и даже весело, фюрер внезапно вскочил с кресла (все сразу встали) и начал кричать, что он верен «своей исторической миссии» и докажет всему миру способность уничтожить коммунизм дотла.

— Я превращу Ленинград в пепел, — кричал он, ударяя кулаком по столу, — а Москву в груды развалин!.. Я покажу всем этим либеральным европейским болтунам и социалистическим собакам, что такое нацистский кулак! Они боятся России как огня, а я сокрушу её в три месяца!..

Он долго ещё кричал, сыпал ругательства и проклятия, сменившиеся хвастливыми угрозами и клятвами, бросал на пол карандаши, ручки, весь сотрясаясь от судорожных конвульсий, Невозможно было понять, почему так внезапно наступил этот почти эпилептический припадок, почему Гитлер начал вдруг бесноваться, орать и дёргаться.

Вейцель, ещё никогда не видевший Гитлера в таком состоянии, оцепенел от ужаса. Что означал этот приступ безумия?

Геринг стоял с равнодушным и даже немного скучающим лицом — он давно привык к подобным выходкам Гитлера и в глубине души считал, что по справедливости фюрером Германии должен был стать он, Герман Вильгельм Геринг, настоящий немец, а не этот тощий австрияк, который злится на весь мир и делает уйму глупостей.

Канарис, адмирал Канарис, глава германской разведывательной службы, готовый при первом удобном случае продаться любой иностранной разведке, если только она будет хорошо платить (что он в дальнейшем и сделал), стоял с непроницаемым выражением лица, мысленно прикидывая, насколько может затянуться очередной приступ и не сорвёт ли он весьма приятного свидания, которое назначила господину адмиралу обворожительная фрейлейн Эрна, новая звезда венской оперетты, гастролирующей в Берлине.

А фюрер продолжал кричать и скоро сорвал и без того натруженный на митингах голос. Он перешёл на фальцет — и вдруг, без всякого перехода и, видит бог, без всяких причин (так подумал Канарис) побежал к сейфу, вынул из него орден Железного Креста и, подбежав к напуганному Вейцелю, прикрепил орден к его парадному кителю, крича:

— Вот тебе за истинно немецкий дух и светлую голову!..

Геринг и Канарис, придя в полное недоумение, тем не менее вытянулись и застыли в положении «смирно», как этого требовал в таких случаях имперский военный устав. Полковник Вейцель, вчера ещё размышлявший, не закончится ли домашний арест заключением его в Моабитскую тюрьму или какой-нибудь концлагерь, подумал, что всё это происходит с ним во сне…

И уже дома, сняв парадную форму и облачившись в спокойную домашнюю пижаму, германский военный атташе в Москве полковник Ганс фон Вейцель, подойдя к зеркалу, пристально вгляделся в своё осунувшееся от треволнений последних дней лицо и вдруг начал от всей души хохотать.

Вот что значит представить угодный начальству доклад!..


Увы, господин фон Шулленбург не только не получил ордена, но, напротив, имел очень неприятный разговор с рейхсминистром иностранных дел господином Иоханном фон Риббентропом.

Рейхсминистр заявил послу, что фюрер чрезвычайно недоволен его докладами и совершенно не разделяет выводов, которые он столь легкомысленно делает.

На вопрос Шулленбурга, может ли он надеяться быть лично принятым фюрером и обосновать свои выводы, Риббентроп странно усмехнулся и произнёс довольно загадочную фразу, смысл которой сводился к тому, что вряд ли фюрер сочтёт это полезным для себя, а для господина Шулленбурга, пожалуй, будет полезнее, если эта аудиенция не произойдёт…

Риббентроп, конечно, не сказал Шулленбургу главного: фюрер хотел арестовать его и передать в гестапо. Шулленбурга спасло лишь то, что война была предрешена. Гитлер считал, что внезапная смена посла может вызвать в Москве подозрения, а ему хотелось именно теперь ничем не выдавать своих замыслов. Поэтому он согласился с предложением Риббентропа вернуть Шулленбурга в Москву, решив про себя, что арестовать его он всегда успеет, Риббентроп приказал Шулленбургу по возвращении в Москву предпринять ряд шагов, направленных к тому, чтобы уверить Советское правительство в верности немцев советско-германскому пакту.

Шулленбург возвращался в Москву один, так как Вейцель должен был ещё задержаться в Берлине. Он ехал с недобрыми предчувствиями, которые не обманули его.[6]Шулленбург был расстрелян по приказу Гитлера 10 декабря 1944 года.

Как раз тогда, когда Шулленбург следовал из Берлина в Москву, германские дивизии скрытно подвозились к советским границам. Со всех сторон Европы, пароходами и океанскими лайнерами, товарными и пассажирскими поездами, целыми автоколоннами, транспортными самолётами, сушей, морем и по воздуху, подвигались к границам СССР пехота и артиллерия, тысячи танков и самолётов, бомбы и боеприпасы, штабные машины всех марок мира, награбленные во всех странах закабалённой Европы, прожекторные части, передвижные радиостанции, походные типографии. Ехали специально обученные парашютисты-диверсанты, переодетые в форму советской милиции и органов НКВД и снабжённые толом и портативными рациями, гестаповские «зондеркоманды», особо подготовленные для массового уничтожения советского населения и партийного актива, шпионы всех мастей и расценок, опытные тюремщики, набившие руку палачи, тучи всякого рода «экономических советников», готовых налететь, как вороньё, на оккупированные области и немедленно выкачать оттуда всё, что возможно. По ночам, рокоча моторами, скрытно подкрадывалась к советским рубежам вся чудовищная гитлеровская военная машина, готовая по первому приказу фюрера ринуться на советскую землю.

3. «Смерть и рождение»

В то самое утро, когда Крашке направился на Белорусский вокзал для передачи плёнки уезжавшему герру Мюллеру, молодой карманник Жора-хлястик, имеющий, однако, уже солидный воровской стаж и три судимости в прошлом, шёл по улице Горького, направляясь к тому же вокзалу для проводов заграничного поезда Москва — Негорелое.

Собственно, провожать Жоре-хлястику было решительно некого, но Белорусский вокзал и заграничный поезд представляли для него совершенно особый интерес — это была зона его воровской деятельности.

Именно на этом вокзале и перед самым отходом именно этого поезда Жора-хлястик в предотъездной вокзальной сутолоке довольно удачно обворовывал пассажиров или тех, кто их провожал.

Жора-хлястик был вор-одиночка и потому «работал» на свой страх и риск, не получая доли из общего «котла», как было раньше, когда он состоял в воровской «артели» и делил с другими карманниками дневную выручку.

«Артель» давала известные преимущества в том смысле, что, если в определённый день кто-либо из карманников оставался без «улова», он всё равно получал долю из общего «котла».

Но несмотря на это, Жора-хлястик не захотел оставаться в «артели». Ему надоели вечные ссоры из-за взаимных расчётов, традиционные пьянки после удачного дня, диктаторский тон «председателя артели» и весь воровской быт. Кроме того, Жора в глубине души давно уже сознавал, что ведёт никчемную, пустую жизнь и что с этим пора кончать.

Но сейчас, направляясь к Белорусскому вокзалу с видом человека, совершающего утренний моцион, Жора-хлястик был в самом отличном настроении. Всё радовало глаз и душу: и эта нарядная, залитая майским солнцем, только что вымытая специальными машинами улица, и весёлая уличная толпа, и зеркальные витрины магазинов, и яркие краски вывесок, и излюбленный им кафетерий «Форель», где служила продавщицей рыбного отдела весёлая, кокетливая Люся. Молоденькая шатенка со вздёрнутым носиком охотно принимала ухаживания Жоры-хлястика, представившегося ей артистом-чечёточником Мосэстрады, и уже дважды ходила с ним в «Эрмитаж».

На Белорусском вокзале, как всегда перед отходом дальнего поезда, царила весёлая сутолока. Носильщики разгружали подходившие одна за другой машины с пассажирами; в киосках нарасхват раскупали свежие журналы и газеты; у буфетной стойки толпилась нетерпеливая очередь; бойко торговали продавщицы мороженого и первых весенних фиалок; во всех направлениях сновали женщины с детьми, солидные хозяйственники с толстыми портфелями и иностранцы, сопровождаемые носильщиками, тащившими за ними чемоданы с яркими наклейками на разных языках.

Жора-хлястик (настоящая его фамилия была Фунтиков) спокойно закурил, с удовольствием посмотрел на свои ярко начищенные ботинки редкого апельсинового цвета, купил перронный билет и вышел к поданному на платформу поезду.

У коричневого международного вагона он обратил внимание на иностранца с моноклем (это был Крашке), который тоже, видимо, пришёл кого-то провожать, но ещё не дождался уезжающего и теперь нетерпеливо посматривал на часы. Фунтиков, не глядя ему в лицо, осмотрел его сзади — он большей частью «работал» по задним карманам. Иностранец медленно похаживал вдоль вагона, чуть повиливая бедрами. На нём были светлые фланелевые брюки с бежевым оттенком и светло-коричневый, в тон брюкам, спортивный пиджак.

Острый глаз Фунтикова сразу отметил, что пиджак чуть топорщился над задним карманом брюк, в котором явно находился бумажник. Объект был найден.

Охваченный весёлым предчувствием удачи, которое почти никогда не обманывало его, Фунтиков следовал, как тень, за спиной этого высокого иностранца с моноклем, делая, однако, вид, что не обращает на него ни малейшего внимания.

За четверть часа до отхода поезда на перроне появился сухопарый рыжеватый человек в тёмных очках, за которым шёл носильщик с двумя ярко-жёлтыми чемоданами. Рыжий остановился у международного вагона и поздоровался с поджидающим его иностранцем с моноклем. Носильщик внёс чемоданы в купе и, получив за услуги, удалился, а оба иностранца, стоя у вагона, стали разговаривать между собой.

Как раз в это время к тому же вагону мчалась по перрону толстая, потная от волнения и боязни опоздать дама с уймой картонок и баулов в руках, а за нею едва поспевал какой-то щуплый человечек, тоже нагруженный всевозможными свёртками и пакетами.

— Коля, да скорее же, этакий тюлень! — кричала дама на всю платформу, энергично расталкивая стоявших на перроне людей и задевая их своими вещами. — Опоздаем, вот увидишь, опоздаем!

— Не волнуйся, Валюша, ещё есть время, — бормотал, тяжело дыша, её спутник, — до отхода ещё несколько минут…

Взглянув на эту даму и сразу сообразив, что она — сущий клад. Фунтиков, так сказать, поплыл в её фарватере и не ошибся: дама, поравнявшись с двумя иностранцами, бесцеремонно их растолкала, задев при этом того, кто был с моноклем, своими картонками и оттеснив его в сторону.

Именно в это мгновение Фунтиков, сделав вид, что он прижат энергичной дамой, вплотную прильнул к иностранцу, молниеносным движением правой руки вырезал задний карман и сразу как бы растворился в толпе пассажиров, уже начавших прощаться со своими провожающими. Через несколько секунд Фунтиков «смылся» с перрона.

Не торопясь, всё с тем же независимым видом человека, только что проводившего своих близких, Фунтиков вышел на вокзальную площадь.

Бумажник, судя по объёму и тяжести, сулил превосходные перспективы.

Фунтиков закурил и, выбравшись на улицу Горького, направился в кафетерий «Форель», где сразу увидел Люсю, стоявшую за стойкой в белом кружевном фартучке и кокетливой наколке.

— Труженикам прилавка пламенный! — произнёс Фунтиков, здороваясь с Люсей. — Попрошу пару раков и скумбрию горячего копчения…

— Здравствуйте, Жора, — пропела Люся, старательно выбирая своему поклоннику самых крупных раков и жирную золотистую скумбрию. — Вот самые свежие…

И она протянула Фунтикову тарелку.

— Благодарствуйте, Люсенька, — солидно произнёс Фунтиков и направился с тарелкой в самый тёмный угол кафетерия, где в тот час никого не было.

Здесь, поставив тарелку на высокий столик, Фунтиков вынул из кармана только что украденный бумажник и внимательно осмотрел его снаружи, не заглядывая пока в его отделения.

Это был превосходный, совсем ещё новый бумажник из крокодиловой кожи, на «молниях» с многочисленными карманчиками и отделениями, которые были туго набиты. В самом крупном кармане бумажника, под застёгнутой «молнией», что-то упруго круглилось.

Положив бумажник на мраморный столик, Фунтиков стал неторопливо есть, с аппетитом поглощая нежную, таявшую во рту скумбрию, а за ней горячих раков.

Покончив наконец с едой, Фунтиков взялся за бумажник. В нём оказалось двести с чем-то рублей, несколько американских долларов и немецкие марки. «Улов» был не так уж богат. В другом отделении были обнаружены какие-то записки на иностранном языке, визитная карточка с надписью на обороте и, наконец, фотоплёнка в целлоффановом конверте, уже проявленная.


Фунтиков вынул плёнку и посмотрел её на свет. На ней было тридцать шесть чётких, ясно видимых фотоснимков каких-то чертежей и конструкций. На трёх из них зоркие глаза Фунтикова разглядели надписи, сделанные очень мелкими русскими буквами.

Фунтиков с большим напряжением всё же разобрал эти надписи, которые гласили: «Сов. секретно. Чертежи и формулы орудия „Л‑2“».

Как только Фунтиков прочёл эти слова, он понял, что обворовал иностранного шпиона, врага, сумевшего каким-то путём добыть секретные военные чертежи. С бьющимся от волнения сердцем, забыв даже проститься с Люсей, он выбежал из кафетерия, держа в руках злополучный бумажник. Он ещё не знал, как поступить, что делать, куда и к кому направиться, но всем своим существом ощущал необходимость что-то решить, действовать и прежде всего разобраться в том, что вдруг вспыхнуло и забурлило в его душе и что теперь несло его невесть куда, невесть зачем, не спрашивая его согласия, несло, как несёт внезапно нахлынувший морской вал застигнутого врасплох пловца, даже не пытающегося сопротивляться могучей стихии.

Фунтиков не помнил, как он пробежал по улице Горького до Пушкинской площади, уже не замечая ни прохожих, ни всех чудес весеннего дня, пробежал, как будто за ним гонится кто-то неотвратимый и строгий, как судьба, от которой, как ни старайся, всё равно не убежишь, не скроешься, не спрячешься.

Он не помнил, как очутился на Тверском бульваре, в боковой аллее, полной свежей прохлады, молодой зелени цветущих лип и весёлых криков играющих детей. Он сел на скамью и, может быть, впервые в жизни всерьёз задумался над всем, чем он жил, что делал.

Фунтиков не отдавал себе отчёта в том, что это новое, удивительное состояние острой тревоги и вместе с тем предчувствия счастья, вызванное случаем с бумажником, явится переломным моментом в его жизни, хотя само это происшествие было лишь последней каплей в том, что уже давно наполняло его душу и в чём он сам себе ещё боялся признаться.

Он ещё не понимал, что случай с бумажником вытолкнет его окончательно и навсегда из той жизни и среды, которыми он внутренне уже давно тяготился, но порвать с которыми ещё не находил в себе ни смелости, ни сил. Да, ему требовался какой-то последний, но решающий толчок извне, и именно бумажнику господина Крашке суждено было сыграть роль такого толчка.

Итак, он обокрал шпиона, врага его Родины, да, Родины, потому что, как бы то ни было, это ведь и его Родина. И вот сейчас он, карманный вор с тремя судимостями и тёмным прошлым, может на деле помочь Родине, если только он действительно её сын и если хватит у него смелости доказать это делом, пренебрегая всеми возможными неприятностями, даже тюрьмой, которой может для него кончиться всё случившееся.

Тюрьма… Она была хорошо знакома Фунтикову, и всё-таки он очень боялся её. А тюрьмы, если он пойдёт куда следует и честно заявит о случившемся, видимо, не избежать: ведь он совершил карманную кражу, то есть уголовно наказуемое деяние. И, кроме того, «там» сразу поймут, что он профессиональный вор-рецидивист, не покончивший со своим прошлым, и что этот проклятый бумажник — только последнее звено в длинной цепи совершённых им краж. Налицо 162‑я статья, текст которой он давно знал наизусть и по которой уже не раз судился.

А жизнь так прекрасна и заманчива! И что может быть лучше свободы, вот этих весенних улиц, цветущих лип, тёплых Люсиных губ и её сияющего, нежного взгляда? Ведь он может, не являясь лично, послать в следственные органы этот бумажник и таким образом выполнить свой долг перед государством, ничем при этом не рискуя.

Да, может, но всё-таки это будет не то, совсем не то, потому что его помощь, вероятно, понадобится тем же органам, например, для опознания иностранца с моноклем.

До позднего вечера Фунтиков, забыв обо всех своих личных делах и планах, шатался по Москве, нигде не находя себе места и укрытия от самого себя.

Он провёл мучительную, бессонную ночь и утром, приготовив маленький чемодан с бельём, папиросами, зубной щёткой и одеялом — необходимый набор для тюрьмы, — пошёл в прокуратуру, к народному следователю Бахметьеву, напомнил о себе и попросил выписать ему пропуск, так как он должен сделать заявление «по делу особой государственной важности».

Так Жора-хлястик впервые по своей доброй воле пошёл к следователю…

И хотя это была смерть Жоры-хлястика и рождение Маркела Ивановича Фунтикова, ни в одном загсе столицы не были зарегистрированы ни факт смерти вора, ни факт рождения нового честного человека. Потому что далеко не всё, что происходит в удивительное наше время, регистрируется в ведомственных книгах, но зато подлежит регистрации в великой книге истории нашими потомками, когда благодарно и пытливо они станут изучать трудные и сложные пути, которыми их отцы и деды пробивались к коммунизму, не щадя ни своих сил, ни своих лет, ни самой жизни своей, если только она требовалась во имя общей и великой цели. «Второе рождение» Фунтикова было фактором мелким, незначительным и никак не связанным с главными делами эпохи. Но и в нём, в этом своеобразном факте сказывался дух нового времени.

4. «Операция Сириус» продолжается

Вейцель задержался в Берлине по приказанию Канариса, осведомлённого в том, что до нападения на Советский Союз остались буквально считанные дни. В связи с этим надо было решить много неотложных вопросов и увязать всю разведывательную работу «Абвера» с гестапо и другими специальными органами, верховное руководство которыми Гитлер поручил Гиммлеру.

В цепи всех этих вопросов всплыла и проблема операции «Сириус», которая особо интересовала германскую разведку потому, что речь шла о новом советском оружии. По некоторым отрывочным данным германская разведка догадывалась, что речь идёт об особой реактивной пушке, представляющей новое слово в оружейной технике.

После долгих обсуждений и консультаций с гестапо и другими разведывательными органами было принято решение возобновить операцию «Сириус» и продолжать её и после открытия военных действий.

Это предварительное решение доложено было Гиммлеру на специально созванном им совещании. Пиккенброк, Канарис и Вейцель участвовали в нём.

Вейцель подробно доложил рейхсфюреру СС всю историю этой злосчастной операции с самого её начала до ужасного происшествия с Крашке. Гиммлер слушал очень внимательно, изредка переглядываясь со своим заместителем, начальником имперского управления безопасности, Эрнстом Кальтенбруннером, молчаливым человеком с большим шрамом на длинном лошадином лице. Судя по некоторым, брошенным вскользь замечаниям Гиммлера, гестапо имело какие-то свои данные о работе Леонтьева и её значении.

Выслушав всех по очереди, Гиммлер сказал:

— Ни для кого из присутствующих здесь не должно быть секретом, что в ближайшем будущем мы начнём войну против Советской России. В этом свете операция «Сириус» приобретает особое значение, так как речь, несомненно, идёт о новом советском оружии, сила которого нам даже приблизительно неизвестна. Вчера я беседовал на эту тему с фюрером. Он считает, что мы должны при любых условиях и любыми способами выяснить, что это за оружие, и овладеть секретом Леонтьева. Поэтому я вынужден бросить на выполнение такого задания свою лучшую агентуру за счёт других операций. Что вы думаете об этом, Кальтенбруннер?

— «Дама треф», — коротко бросил Кальтенбруннер.

— Да, пожалуй, «дама треф»… — протянул Гиммлер. — Правда, мы оголим Ленинград, где она работает, но операция «Сириус» нам сейчас важнее. А в Ленинграде её заменим кем-нибудь другим.

Канарис, Пиккенброк и Вейцель молчали, понятия не имея об этой «даме треф», хотя они и догадывались, что речь идёт о крупном агенте гестапо. Понимали они также, что операция «Сириус» теперь переходит от «Абвера» в гестапо.

5. «Дама треф»

«Дама треф», которую на совещании у Гиммлера было решено привлечь к дальнейшей работе по операции «Сириус», была старейшим агентом германской разведки и проживала в Ленинграде, где она родилась и провела почти всю свою жизнь. Матильда Казимировна Стрижевская — такова была её фамилия — являлась немкой по матери и полькой по отцу, служившему до революции в галантерейной фирме в качестве коммивояжера.

Мать Матильды Казимировны была когда-то кафешантанной «звездой» и подвизалась на подмостках знаменитого в своё время в Петербурге загородного ресторана «Вилла Роде» в качестве исполнительницы «тирольских песенок». Она была очень красива и пользовалась успехом у публики, посещавшей этот роскошный шантан.

Супруг её, Казимир Антонович Стрижевский, элегантный шатен с модными усиками, почти всё время проводил в разъездах по разным городам и, кроме того, имел неоценимое для мужа «звезды» качество: он не был ревнив. В глубине души он гордился своей женой, имевшей столь шумный успех и немалые заработки, освобождавшие его от необходимости тратиться на её туалеты. Когда же «Виллу Роде» посетил как-то один из великих князей, обративший внимание на исполнительницу «тирольских песенок» и начавший за нею ухаживать, Казимир Антонович пришёл к выводу, что женился необыкновенно удачно. Кроме того, его радовали хозяйственные способности «звезды», которая очень экономно, с чисто немецкой педантичностью вела дом, воспитывала их дочь и постепенно округляла свой текущий счёт в коммерческом банке, где к началу войны даже абонировала личный сейф для хранения драгоценностей. К этому времени Матильда успешно окончила немецкую школу — Аннешуле, куда была определена по желанию родителей, и твёрдо решила пойти по стопам своей матери.

Несмотря на то что на семейном совете родители, мечтавшие выдать красавицу дочь за богатого помещика или коммерсанта, горячо убеждали её заняться подысканием выгодной «партии», Матильда решила настоять на своём. Вот уже два года, как ей мерещились по ночам подмостки, лепной, залитый светом зал, нарядная публика, бурные аплодисменты, аршинные афиши с её портретами в вызывающих кокетливых позах. Она несколько раз смотрела программу, в которой выступала её мать, и про себя решила, что та несколько тяжеловата, а её тирольский костюм и сентиментальные песенки явно устарели.

Матильда была девушкой с характером, и отговорить её от принятого решения было трудно.

Однажды в «Вечернем Петербурге» она прочитала такое объявление: «Внимание! Первая школа этуалей месье Сержа Баяр! Готовлю в шантан, обучаю манерам и шику. Постановка голоса и мимики. Искусство грима. Гарантия успеха и ангажемента».

Матильда в тот же вечер направилась на Мойку, где помещалась школа этуалей. Её встретил сам месье Серж, уже немолодой человек весьма респектабельной внешности, в смокинге и лаковых туфлях. Он учтиво побеседовал с Матильдой, высоко оценил её внешние данные и согласился зачислить девушку в свою школу. Правда, месье Серж заломил совершенно фантастическую плату за курс обучения, но, заметив смущение Матильды, сказал, что готов в виде исключения пока обучать её за треть назначенной суммы, с тем, что она при первой возможности с ним расплатится, а пока подпишет «векселёк». Семнадцатилетняя девушка, имевшая весьма смутное представление о вексельном праве, подписала бумагу и начала проходить курс шантанных наук.

Школа месье Сержа была поставлена на широкую ногу. Помимо отделения этуалей, у него, как выяснилось, было и другое, где обучались молодые люди, которых он готовил на модное в те годы амплуа «танцкомик-джентльменов», конферансье и чечетников.

В одного из таких будущих «танцкомик-джентльменов» Матильда влюбилась и вскоре с ним сошлась. Через некоторое время он её бросил, и она решила «не быть больше дурой» и заниматься только своей карьерой. Между тем курс обучения затягивался. Скуповатая мамаша почти не давала денег на карманные расходы и одевала дочь более чем скромно. Надо было что-то придумать. И сообразительная Матильда придумала.

В материалах сыскного отделения столичной полиции в Петербурге за два месяца до начала мировой войны было зарегистрированно удивительное происшествие, подробно изложенное в следующем рапорте:

«Его высокопревосходительству господину С.‑Петербургскому Градоначальнику.

Начальника сыскного отделения С.-Петербургской полиции

РАПОРТ

Докладываю Вашему высокопревосходительству о нижеследующем происшествии, имевшем место 2 сего июня в городе С.‑Петербурге. В двенадцать часов по столичному времени указанного выше числа к магазину ювелира Фаберже, что на Невском проспекте, подъехал роскошный парный выезд, в котором приехала молодая, пока нами не установленная особа. Выйдя из экипажа, остановившегося у витрин фирмы Фаберже, молодая женщина с вуалеткой на лице проследовала в магазин и обратилась к старшему приказчику фирмы, мещанину Зотову, с просьбой показать ей бриллиантовое колье. Зотов предложил даме три колье ценою от десяти до двадцати пяти тысяч, на что „покупательница“ обиженным тоном заявила, что это для нее слишком дешёвые „побрякушки“ и что она просит показать „что-либо приличнее“. Старший приказчик Зотов счёл нужным доложить об этом главе фирмы господину Полю Фаберже, подданному Российской империи, купцу первой гильдии и гласному столичной городской думы.

Господин Фаберже пригласил покупательницу в свой кабинет и лично предложил ей самое дорогое колье, имевшееся в тот момент у него, ценою в семьдесять пять тысяч рублей. При этом господин Фаберже пояснил молодой даме, что упомянутое колье было им специально заказано в Амстердаме по просьбе одного из членов царствующей фамилии, но что оно не было приобретено последним по причинам, к качеству колье не относящимся.

Осмотрев колье, дама пояснила господину Фаберже, что она является женою известного в столице профессора, невропатолога и психиатра, академика Бехтерева, что колье ей нравится, но она хотела бы сначала показать его мужу. Господин Фаберже предложил даме командировать с ней своего старшего приказчика, названного выше Зотова, который, в случае если колье понравится господину профессору Бехтереву, получит за него чек.

В двенадцать часов тридцать минут дама в сопровождении упомянутого Зотова уселась в свой экипаж и проследовала на квартиру господина профессора Бехтерева, в доме номер 1 по Надеждинской улице Бассейной части.

Когда Зотов, следуя за дамой, вошёл в квартиру Бехтерева, то застал в приёмной несколько лиц разного пола, ожидавших приёма к профессору. Дама объявила ожидающим больным, что она супруга профессора, и проследовала в его кабинет, откуда сразу вышел находившийся на приёме больной, которого она попросила несколько минут обождать. Вскоре дама вышла из кабинета и, обратившись к поджидавшему её Зотову, сказала, что её муж согласен приобрести колье и сейчас выдаст Зотову чек, за которым он и должен пройти в кабинет профессора. Зотов прошёл в кабинет Бехтерева, который встретил его весьма приветливо, предложил сесть и, к удивлению Зотова, начал его расспрашивать о здоровье. Зотов из вежливости ответил профессору, что не жалуется на здоровье, и попросил выдать чек за колье.

— Знаю, знаю, — ответил профессор Бехтерев, — если не ошибаюсь, вам угодно получить за это колье ровно семьдесять пять тысяч?

— Совершенно верно, господин профессор, — сказал Зотов, — извините, что я тороплюсь, но сейчас в нашем магазине самый горячий час.

— Понимаю, понимаю, — произнёс Бехтерев, — я вас долго не задержу.

И, к удивлению Зотова, начал его осматривать не давая чека.

Лишь через полчаса выяснилось, что как мещанин Зотов, так и господин профессор Бехтерев стали жертвой самого дерзкого мошенничества. Оказалось, что эта дама не только не является супругой профессора, но вообще совершенно ему неизвестна и что, зайдя в кабинет профессора, она, наоборот, представила ему в качестве своего мужа упомянутого Зотова, заявив, что он страдает в последнее время манией получения семидесяти пяти тысяч за какое-то колье. Молодая женщина просила профессора внимательно осмотреть её мужа и при этом предупреждала, чтобы он не спорил с ним, когда речь зайдёт о выплате денег за колье, ибо больной, если с ним спорят по этому вопросу, приходит в сильнейшее нервное возбуждение, вплоть до припадка.

Докладывая о сём исключительном происшествии Вашему вы сокопревосходительству, присовокупляю, что полицейское дознание по этому делу производится под личным моим руководством и что оно мною поручено инспектору сыска Штальману, лично Вашему высокопревосходительству известному, в прошлом не раз обнаружившему похвальное рвение к службе и способности в сыскном деле.

О последующем буду неукоснительно докладывать Вашему высокопревосходительству».

Столичный градоначальник дважды интересовался ходом полицейского дознания по этому делу и неизменно получал ответ, что «все меры к установлению личности злоумышленницы приняты, но пока ещё определённых результатов не дали».

Так выглядело это любопытное происшествие по материалам столичной сыскной полиции.

Гораздо полнее, впрочем, оно было освещено в секретных данных германской военной разведки. Дело в том, что Отто Штальман, обнаруживший «похвальное рвение к службе и способности в сыскном деле», был не только инспектором сыскного отделения, но и агентом германской военной разведки. Занявшись розыском дерзкой мошенницы, обманувшей Фаберже, Зотова и профессора Бехтерева, Штальман рассказал об этом при очередном свидании резиденту германской разведки, с которым он был связан.

Тот сначала рассмеялся, а затем, когда Штальман добавил, что, по словам Фаберже, Зотова и Бехтерева, эта женщина не только молода, но и очень красива, задумался и сказал:

— Вот что, дорогой мой. Вам надо во что бы то ни стало обнаружить эту особу, но только не для полиции, а для нас. При таких данных мы получим превосходного агента… Понятно?

Штальман понял. Он усилил свои старания, обнаружил парного лихача, которого наняла Матильда на три часа для проведения всей хорошо ею обдуманной комбинации, и в конце концов разыскал Матильду.

Когда Штальман «снял» её на улице у подъезда школы этуалей, откуда она выходила после очередного урока, и предъявил свой полицейский значок, она ни на минуту не растерялась.

Штальман повёз её прямо к резиденту. Тот сразу оценил внешние данные и самообладание молодой девушки и пришёл в полный восторг, когда выяснил, что она по матери немка.

Перед Матильдой Стрижевской была поставлена дилемма: либо она станет агентом германской разведки и будет выполнять определённые задания, получая за это вознаграждение, либо будет передана в руки столичной полиции за совершенное ею дерзкое мошенничество и получит арестантские роты.

— Вы по своим задаткам талантливая авантюристка, — сказал ей патрон Штальмана, пожилой сухощавый немец с русским паспортом и норвежской фамилией, — и ваша выдумка с этим колье, право, характеризует вас как одарённую натуру. Я предсказываю вам, дорогая моя, блестящую будущность, если, конечно, вы не влюбитесь в какого-нибудь шулера, который станет сосать вас, как пиявка. У нас вы пройдёте настоящую школу и поймёте, что такое настоящая жизнь. Итак, слово за вами.

— У меня нет иного выхода, как принять ваше предложение, месье, — ответила Матильда тоном хорошо воспитанной барышни, — хотя я далеко не уверена, что это сулит мне такое блестящее будущее, как вы говорите. Во всяком случае, эта работа кажется мне занятной… Если к тому же она будет прилично оплачиваться…

И она в тот же вечер дала подписку и стала «дамой треф».

Через два месяца началась первая мировая война. «Дама треф» оправдала все ожидания и даже превзошла их. Но она осталась верной своей девической мечте и стала «звездой» шантана, что, кстати, было вполне одобрено её «крестным отцом», как любил лирически именовать себя пожилой немец с норвежской фамилией.

Шантан открывал перед Матильдой большие возможности. «Дама Треф» заводила здесь знакомства среди высокопоставленных офицеров генерального штаба, крупных железнодорожных тузов, богатых интендантов, наживавших миллионы на армейских поставках, столичных журналистов, всегда знавших все новости военной и политической жизни, жандармских полковников и ротмистров.

Умная, наблюдательная, находчивая, с отличной памятью и действительно авантюристическими склонностями, «дама треф» умела войти в доверие, притвориться наивной простушкой, когда это требовалось; из обрывков фраз и брошенных вскользь замечаний она вылавливала ценные сведения.

Её донесения всегда отличались конкретностью, точным анализом обстановки, правильными характеристиками лиц, интересовавших почему-либо германскую разведку. Она удивительно быстро для своих лет научилась подмечать человеческие слабости, тайные пороки. Атмосфера шантанного угара, в которой она вращалась и действовала, способствовала её удачам. Здесь люди, вызывавшие её деловой интерес, представали перед нею в большинстве случаев в состоянии опьянения вином, красивыми доступными женщинами, дразнящей лёгкой музыкой. И «дама треф» умело пользовалась этим, тем более что многие из них были людьми опустошёнными, развращёнными праздной жизнью и богатством.

Но репутация «дамы треф» как агента особенно укрепилась после того, как она, сойдясь с одним видным офицером генерального штаба, выкрала у него важные стратегические документы.

С годами «дама треф» всё более втягивалась в «работу», которая устраивала её во всех отношениях. Во-первых, она хорошо оплачивалась, а «дама треф» любила деньги. Во-вторых, эта двойная жизнь с постоянным риском, приятно щекотавшим нервы, с многочисленными, часто менявшимися знакомствами и связями, ночными кутежами, катаниями на автомобилях и тройках, пышными балами и ресторанами, театральными премьерами и дорогими туалетами вполне отвечала её вкусам и характеру.

Конечно, такая жизнь не могла не отразиться на её внешности и здоровье. С первыми вначале незаметными морщинками и складками на лице пришли головные боли по утрам, апатия, изжога. «Дама треф» выглядела значительно старше своих лет.

Потом пришла революция, пал царский режим, начались митинги, собрания, демонстрации. После Октябрьской революции «дама треф» растерялась. Шантаны закрылись, её обычные поклонники исчезли невесть куда, её «патрон» тоже загадочно сгинул, даже не предупредив её. Отца арестовали за спекуляцию, мать умерла от воспаления лёгких, знакомых почти не было. Жить становилось всё труднее, тем более что поступать на службу она не хотела.

Матильда возненавидела новый строй, лишивший её всего, к чему она привыкла и без чего не желала обходиться. Поразмыслив, «дама треф» стала хироманткой и открыла тайный «салон предсказаний». В этой новой деятельности ей помогали навыки, приобретённые в прошедшие годы, умение быстро ориентироваться в человеческой психологии.

Новая профессия давала скромный, но верный доход. Но всё-таки Матильде Казимировне было скучно.

А жизнь шла, и с каждым годом Матильда Стрижевская всё больше ненавидела то новое, что каждодневно росло и укреплялось на её глазах, за окнами её комнаты, в городе и стране, в которой она жила. За эти годы Матильда Казимировна сильно изменилась, и в 1925 году, когда она внезапно, после многолетнего перерыва, встретилась со своим старым «патроном», она уже была немолодой, грузной женщиной, выглядевшей гораздо старше своих тридцати лет.

И вот в один из июльских вечеров 1925 года — короткий звонок в прихожей и чей-то страшно знакомый, но позабытый голос спрашивает, дома ли Матильда Казимировна. Она выбежала, как девочка, в коридор и ахнула от удивления. Перед нею стоял «патрон», ничуть не изменившийся за эти годы — такой же подтянутый, сухощавый, спокойный, с тем же холодным, цепким взглядом.

— Здравствуйте, дорогая Матильда Казимировна, — произнёс он таким тоном, как будто они виделись вчера. — Я искренне рад вас видеть.

— Здравствуйте, — радостно и даже чуть смущённо произнесла она и пригласила неожиданного гостя в комнату.

Они разговаривали долго, до поздней ночи. «Патрон» сообщил, что он снова намерен обосноваться в Ленинграде и работать по старой специальности, в связи с чем очень рассчитывает на «даму треф». На этот раз он приехал уже с польским паспортом, но намерен хлопотать о переходе в советское гражданство.

Конечно, он подчеркнул, что по-прежнему работает для Германии и что, как он рассчитывает, фрау Матильда, как немка по крови, это оценит.

Так возобновилась «работа» Матильды Казимировны для германской разведки, и вновь ожила «дама треф».

Разумеется, в новых условиях было гораздо сложнее работать, чем в годы первой мировой войны. Но постепенно, используя частично свои новые знакомства в среде посетительниц «салона предсказаний», а также приобретая всё новые навыки, «дама треф» восстановила свою старую репутацию.

Весной 1941 года, когда в ставке Гитлера уже лежал полностью разработанный и подписанный вариант «Барбаросса», «дама треф» получила новое важное задание: выяснить, в каком именно пункте Ленинграда сосредоточены продовольственные резервы города, каково примерно их количество, каковы каналы пополнения этих резервов и сроки их освежения. «Дама треф» принялась за работу. Среди её посетительниц была одна женщина, муж которой работал в ленинградском торготделе как раз по продовольственным товарам. Через посредство этой молодящейся болтливой дамы, а также при помощи других связей «дама треф» выяснила, что продовольственные запасы города в основном сосредоточены на Бадаевских складах, приблизительно узнала об их количестве.

Именно в это время ей было предложено выехать на несколько дней в Москву, а оттуда в Ясную Поляну для личной встречи с представителем гестапо, прибывшим в Москву под видом немецкого дипкурьера.

При этом в адрес Матильды Казимировны Стрижевской на Третьей Линии Васильевского острова поступила такая телеграмма:

«Дорогая тётя, мама очень больна, хочет обязательно с тобой проститься. Выезжай немедленно. Валя».

Само собой разумеется, что никакой сестры в Москве у Матильды Казимировны не было, но такая телеграмма была полезна — она объясняла неожиданный выезд в Москву.

Перед отъездом Стрижевская получила от своего нового шефа (старый её «патрон» уже несколько лет назад покинул Ленинград) инструкции, как и где встретиться с тем лицом, которое хотело её повидать.

В Москве «дама треф» покаталась на метро, несколько раз меняя маршруты, затем села в такси, поехала на Курский вокзал и там взяла железнодорожный билет до Тулы. Приехав в Тулу, она побродила по городу и, убедившись, что за нею никто не следит, села в автобус местного сообщения, направлявшийся в Ясную Поляну.

В этот будничный день в Ясной Поляне было мало посетителей, на что и рассчитывали организаторы встречи.

Приехав в Ясную Поляну и посетив музей-усадьбу Л. Н. Толстого, «дама треф», производившая впечатление провинциальной учительницы, неторопливо направилась по шоссе к автобусной остановке. Вскоре на сравнительно пустынном шоссе появился «мерседес», который ещё издали дал три коротких, заранее обусловленных сигнала. Стрижевская подняла руку, как бы прося её подвезти. Машина остановилась, распахнулась дверца, и «дама треф», услужливо подхваченная пассажиром машины, села в кабину. «Мерседес» сразу помчался дальше, оставляя за собой клубы пыли.

Представитель гестапо, человек средних лет, в золотых очках, заговорил с Матильдой Казимировной по-немецки. Убедившись, что она именно та женщина, ради которой он совершил поездку в Ясную Поляну (такая поездка никого не могла удивить, так как многие иностранцы посещали Ясную Поляну), представитель гестапо подробно ввёл «даму треф» в курс её нового задания. Он рассказал о всех деталях операции «Сириус», подчеркнув особое значение этого задания. Он сообщил ей все данные о личности Леонтьева, которые были известны, и поделился разработанным в гестапо планом дальнейших мероприятий. Матильда Казимировна слушала очень внимательно и даже кое-что записала, разумеется, зашифровав эти записи.

План этот в первой своей части сводился к тому, что «дама треф» должна выехать в Челябинск, куда, по-видимому, на продолжительное время переехал Леонтьев, постараться там устроиться на заводе, на котором он будет работать, и завязать с ним знакомство. Пожилой возраст «дамы треф» и её открытое, добродушное лицо должны были исключить какие бы то ни было подозрения.

— А дальше, фрау Матильда, — сказал, улыбнувшись, представитель гестапо, — мы вполне рассчитываем на ваш опыт и ваши способности. Конечно, вам нужно действовать крайне осмотрительно, так как после несчастья с Крашке как сам Леонтьев, так и его работа находятся, несомненно, под самой тщательной охраной. Поэтому не очень торопитесь, продумывайте каждый свой шаг, каждое слово, каждую встречу.

Машина остановилась у густого леса, подходившего стеной к самому краю асфальтированного шоссе. Оно было пустынно в этот вечерний час, и новый знакомый «дамы треф» предложил ей погулять.

Они вышли из машины и пошли бродить среди сосен, позолоченных лучами заката. Они шли медленно, часто останавливаясь и отдыхая на полянах, ведя оживлённый, но тихий разговор. «Дама треф» изредка нагибалась, чтобы сорвать весенний цветок, и, право, никому, кто видел бы в этой обстановке её добродушное лицо, седые волосы и скромный костюм, не пришло бы в голову, что перед ним матёрая, видавшая виды шпионка.

Уже синели сумерки, когда они вышли на шоссе к поджидавшей их машине. Сильный «мерседес» помчался по гладкой асфальтированной дороге, мягко и уверенно пел его мотор.

Уже к ночи они подъехали к Москве, где Стрижевская вышла на пустынной заставе, в почти пустом ночном трамвае добралась до Октябрьского вокзала и в два часа ночи села в почтовый поезд, отправлявшийся в Ленинград.

Через несколько дней она выехала в Челябинск.

6. Леонтьев

Между тем конструктор Леонтьев, причинивший, сам того не зная, столько хлопот германской разведке, вернулся в Москву из Челябинска, куда он ездил в командировку. В Москву он приехал в том состоянии особого радостного подъёма, которое всегда приносит упорный труд, когда он близится к успешному завершению.

Да, успех явно определился, и после многих скрупулёзных лабораторных проверок и испытаний новое орудие, сконструированное Леонтьевым, было запущено в производство на одном из челябинских заводов.

Выйдя из подъезда Северного вокзала, Леонтьев сел в ожидавшую его машину и велел шофёру сначала заехать в институт, так как ему хотелось поговорить с директором о челябинских делах.

Румяный коренастый крепыш с открытым, чисто русским лицом и умным, внимательным взглядом, всегда ровный и сосредоточенный — таков был человек, являвшийся главным объектом операции «Сириус».

Сын паровозного машиниста, Николай Леонтьев ещё в детские годы обнаружил недюжинные способности и стремление к технике. Частенько, поглядывая, как Коленька, единственный сын, целыми днями что-то строгает, клеит, пилит и сооружает, покойный Пётр Николаевич только довольно крякал и весело подмигивал жене.

С годами всё больше дивился отец изобретательности сына. Каких только замысловатых игрушек он не мастерил!.. И особенно радовало Петра Николаевича, что в каждой игрушке проявлялась какая-то новая занятная выдумка, удивительная для десятилетнего мальчугана.

Коля рано научился читать и очень любил книги. Мальчик был в меру шаловлив, совсем не походил на гениального ребёнка, но было в нём что-то такое, что отличало его от других детей: умение глубоко сосредоточиться, острая, настойчивая любознательность, желание всё пощупать своими руками, подробно во всём разобраться.

Петру Николаевичу очень хотелось, чтобы Коленька со временем стал паровозным машинистом. Старик прямо не говорил об этом сыну, но начал постепенно приучать его к паровозу, а в летние месяцы иногда брал его с собой в рейс.

Но всё-таки паровоз не увлёк Колю, и этак году на пятнадцатом мальчик заявил, что локомотив вообще машина отмирающая и будущего не имеет. Расстроился тогда Петр Николаевич, но виду не подал и спорить не стал.

Окончив среднюю школу, Коля поступил в Ленинградский технологический институт.

Он окончил его с отличием, но отказался от аспирантуры и, к общему удивлению, заявил, что теперь года на два пойдёт к станку, на завод. И в самом деле добился своего: стал рядовым слесарем-сборщиком и через два года получил седьмой разряд.

Лишь после этого Леонтьев счёл себя подготовленным для той деятельности, о которой давно мечтал.

Успешно окончив аспирантуру, он поступил в тот самый институт, в котором работал и теперь.

За пять лет до этого он женился на молодой актрисе одного из маленьких московских театров, но года через два узнал, что жена обманывает его. Они разошлись, и Леонтьев с головой погрузился в работу, утопив в ней своё горе.


В институте он сразу окунулся в давно знакомую, родную атмосферу. Инженеры и лаборанты, работавшие под его руководством, встретили Николая Петровича с радостью и поспешили доложить, что все составленные им задания выполнены в установленные сроки.

Проходя по вестибюлю в кабинет директора, Леонтьев заметил траурное объявление, вывешенное на доске приказов. Местком института с прискорбием извещал сотрудников о внезапной смерти вахтёра товарища Голубцова и о том, что его похороны состоятся на следующий день.

Леонтьев сразу вспомнил этого добродушного человека, который не раз приходил к нему в кабинет и с трогательной непосредственностью справлялся о здоровье, настроении и делах. Леонтьев угощал «старого чапаевца» папиросами и отвечал, что со здоровьем всё обстоит благополучно, настроение бодрое, а дела полегоньку двигаются.

«Я потому о делах справляюсь, — неизменно вставлял Петрович, — что, сами видите, много врагов у нашего рабочего государства: не по душе, вишь, дьяволам, что мы сами своей жизни хозяева и уж до коммунизма малость какая осталась. Так вот, на случай чего, надо кое-что и про нас иметь… Одним словом, по вашей части…»

И он добродушно, но с оттенком почтительности чуть хлопал конструктора по плечу и с непременным восклицанием: «Башка! Душа радуется!» уходил из кабинета.

Завхоз института, тоже вышедший в вестибюль, поздоровался с Леонтьевым и на его вопрос, что же случилось с Петровичем, ответил, что Голубцов накануне утром, сдав дежурство, случайно попал под грузовую машину, которая раздавила его.

— Жалко, хороший был старик, — с искренним вздохом закончил завхоз, — службист и свой в доску… Да тут он ещё ночью взволновался, вот и попал под машину…

— А что его взволновало? — спросил Леонтьев.

— Это уж вам пусть директор скажет, — загадочно произнёс завхоз. — Извините, тороплюсь…

И сразу исчез.

Леонтьев прошёл к директору, который очень ему обрадовался и, закрыв дверь кабинета и сказав секретарше, чтобы его ни с кем не соединяли по телефону, сел рядом с Леонтьевым на диван и стал молча набивать трубку. Он был чем-то встревожен.

— Что случилось, Иван Терентьевич? — спросил Леонтьев, почуяв недоброе.

— Сам не пойму! — развёл руками директор. — Вот расскажу всё по секрету. Никто, кроме вас, об этом не должен знать…

И, пуская клубы дыма, рассказал, что накануне днём он был вызван в следственные органы, где ему предъявили фотоснимки секретных чертежей и расчётов нового орудия Леонтьева.

— Что? — вскочил Леонтьев, бледный как полотно. — Не может быть!..

— И я так думал, — произнёс директор, — пока своими глазами не увидел эти фотоснимки. Главное, все переснятые документы, по справке нашего спецотдела, хранились в вашем сейфе, а он был заперт и опечатан…

— В том-то и дело! — вскричал Леонтьев.

— Но факт остаётся фактом, — продолжал директор, — документы сфотографированы. Я сам, своими глазами, видел тридцать шесть снимков — целую плёнку… Но вы не волнуйтесь, — добавил он, заметив, что у Леонтьева исказилось лицо.

— Ну как же не волноваться! — горячо воскликнул Леонтьев. — Ведь это же!.. Это просто необъяснимо… У нас в институте вскрыли сейф!..

— В том-то и дело, что никто его не вскрыл, — сказал директор, волнуясь не меньше Леонтьева. — И сейф и сургучная печать были в полном порядке…

— Час от часу не легче! — почти закричал Леонтьев. — Как же в таком случае сфотографировали документы? Кто их сфотографировал?

— Дело в том, — разъяснил директор, — что сейф, оказывается, кто-то открывал. Вчера, после того как я опознал фотографии, сюда приехали со мной следователь и эксперты. Это было уже ночью, когда никого из работников института, кроме дежурных вахтёров, не было. Мы вызвали начальника нашего спецотдела, он достал сургучную печать и ключ от вашего сейфа, которые вы ему оставили перед отъездом в командировку.

— Совершенно верно, — сказал Леонтьев.

— Правильно. Одним словом, сделали новый оттиск сургучной печати и под сильной лупой сравнили его с печатью, которая была на сейфе. Показалось, что есть крохотная разница. Тогда оба оттиска сфотографировали каким-то особым аппаратом, сильно увеличили снимки и выяснили, что ваш сейф опечатан поддельной печатью, которая хотя и сделана весьма искусно, но при тщательном сопоставлении обнаруживается несоответствие, главным образом в глубине вырезного шрифта. Тут уж взялись за ваш сейф основательно. Под микроскопом исследовали ключевину замка и обнаружили мельчайшие пылинки, точнее — крошки какой-то массы. Короче говоря, химическая экспертиза установила, что в ключевину замка вводился для слепка специальный пластилин. Вот каким образом появились поддельный ключ и поддельная печать.

Леонтьев слушал рассказ директора с понятным волнением человека, неожиданно столкнувшегося со страшным преступлением, направленным против его Родины.

Он не мог представить, кто способствовал врагу здесь, в этих стенах, в этом коллективе, сплочённом общей многолетней работой, коллективе, который он сам в значительной мере создал и которым в глубине души гордился?

Естественно, что Леонтьев, взволнованный этими новостями, даже забыл спросить директора об обстоятельствах гибели Петровича, на которые ему глухо намекнул завхоз.

А между тем гибель Голубцова и события, о которых говорил директор, были непосредственно связаны…


Голубцов, с которым Крашке внезапно прекратил всякую связь, ломал себе голову, чем это объяснить, и строил самые фантастические предположения по этому поводу. Его взволновал не столько факт непонятного исчезновения господина Крашке, сколько страх перед возможным разоблачением. Он потерял сон, и если на короткое время забывался, то просыпался от кошмаров, которые ему всё время мерещились. Ему чудился то шум машины, подъехавшей ночью к дому (приехали за ним!), то скрип шагов под окнами, то стук в дверь…

Выходя из дому и направляясь в институт или возвращаясь домой, «король бубен» всё время оглядывался, вздрагивал — в каждом прохожем ему мерещился человек, следящий за ним, чтобы его арестовать.

Цепкий, животный страх не отпускал его ни на минуту, не давал передышки. Голубцов не мог ни о чём спокойно думать, не мог есть, дышать. В короткий срок «король бубен» страшно осунулся, нервные и сердечные приступы всё чаще одолевали его. Он давно уже не пел «Ты сидишь у камина и смотришь с тоской…», не раскладывал по вечерам любимый пасьянс «могила Наполеона». И даже водка не могла заглушить этого колючего ужаса, этого затянувшегося кошмара.

Как спастись, куда бежать?.. И разве можно убежать от самого себя?

Ожидание расплаты для предателя не менее страшно, чем сама расплата.

Накануне гибели «король бубен» пришёл на ночное дежурство всё в том же душевном состоянии. Уже после полуночи к подъезду института подъехала машина, из которой вышли директор и трое в штатском, которых Голубцов никогда не видал.

Дрожащими руками вахтёр отворил им дверь, и они пошли наверх, в кабинет Леонтьева. Минут через двадцать, видимо, по их вызову приехал и начальник спецотдела института.

«Король бубен» почувствовал начало очередного приступа и принял сразу две таблетки нитроглицерина. Сердце немного отошло, и, сняв туфли, Голубцов тихо прокрался на второй этаж и заглянул в замочную скважину двери, ведущей в кабинет Леонтьева.

Всё было ясно: люди, пришедшие с директором, рассматривали в лупу замок того самого сейфа, из которого он первого мая извлёк чертежи и потом сфотографировал их, как его обучил этот проклятый немец с моноклем!

Значит, всё раскрыто и не сегодня-завтра придёт конец!

Уже на рассвете ночные посетители и директор уехали, а начальник спецотдела прошёл к себе…

«Король бубен» окончательно решил — хватит!.. И, выйдя на улицу, бросился под колёса мчавшейся навстречу пятитонки.

Когда приехала карета «скорой помощи», Голубцов был уже мёртв.

Так выпала из колоды гитлеровской разведки ещё одна карта.

7. Следователь Ларцев

Старший следователь Ларцев, которому было поручено расследование по поводу плёнки со снимками секретных чертежей и формул нового орудия, сконструированного Леонтьевым, имел многолетний опыт следственной работы в советской контрразведке.

В тот день, когда начальник Ларцева, вызвав его к себе, передал ему бумажник господина Крашке со всем, что в нём находилось, и подробно рассказал Ларцеву, каким образом этот бумажник попал в руки следственных органов, они оба подробно обсудили это дело и наметили все необходимые мероприятия.

Было очевидно, благодаря содержимому бумажника, что в данном случае они имеют дело с немецкой разведкой.

На следующий день Ларцев узнал, что Крашке и Шеринг спешно покинули Москву, — было ясно, что они даже не попытаются вернуться обратно и, так сказать, вышли из игры.

Очень скоро был установлен и объект их деятельности, то есть институт, в котором работал Леонтьев, и чертежи и формулы его открытия, которые были сфотографированы.

Ларцев был одним из трёх сотрудников органов безопасности, приехавших ночью в институт и производивших осмотр сейфа, в котором хранились секретные документы Леонтьева, сфотографированные по заданию немецкой разведки.

Установив, что сейф был открыт и опечатан при помощи поддельных ключа и печати, Ларцев встал перед вопросом: кто из работников института замешан в этом преступлении?

Перед следователем стояла, таким образом, задача: первое — установить агентуру врага, проникшую в секретный институт; второе — оградить самого Леонтьева и его открытие от возможных посягательств вражеской разведки в дальнейшем.

Ларцев не только разрешил директору института информировать Леонтьева о случившемся, но и счёл необходимым побеседовать с конструктором и по возможности успокоить его. Это удалось ему: он разъяснил Леонтьеву, что вражеская разведка не успела ещё воспользоваться фотоснимками, так как плёнка только отправлялась в Берлин и, следовательно, подлежала дальнейшему использованию там. Кроме того, как выяснилось, сфотографированные документы ещё не давали сами по себе возможности получить полное представление о работах Леонтьева в целом, другие же документы хранились не в институте, а частично были отправлены в Челябинск.

Провал немецкой разведки отнюдь не исключал того, что она захочет взять реванш и попытается найти другие ходы в охоте за Леонтьевым и его работами.

Ларцев, как опытный контрразведчик, хорошо изучивший особенности гитлеровской разведки, знал, что, отличаясь известной грубостью в методах работы, она нередко проявляет большую настойчивость и после провала той или иной операции имеет обыкновение возвращаться к ней.

В данном случае этот общий вывод подтверждался хотя бы тем, что после разоблачения и провала в институте агента, сотрудничавшего с предшественником Крашке, шпионы снова вернулись к этому объекту.

Это с несомненностью указывало, что в Берлине отдают себе отчёт в значении работ конструктора Леонтьева.

Когда Ларцеву стало известно о гибели Голубцова, происшедшей на исходе той самой ночи, когда он посетил институт и производил осмотр сейфа, он прежде всего познакомился с делом по обвинению шофёра пятитонки, под колёсами которой погиб Голубцов. Дело было принято Ларцевым к своему производству.

Шофёр — фамилия его была Сазонов — не признавал себя виновным в нарушении правил уличного движения и упорно утверждал, что Голубцов сам бросился под машину. Ларцев лично допросил Сазонова и убедился, что он показывает правду.

Сазонов был уже немолодой человек, шофёр второго класса, опытный и дисциплинированный водитель. В том, как он горячо и искренне отстаивал свою невиновность, не отказываясь при этом от некоторых деталей, говоривших, казалось бы, против него (так, например, он сразу признал, что не давал сигнала), во всём его поведении на допросе — очевидной скромности, правдивости, волнении человека, на которого незаслуженно свалилось тяжкое обвинение, — Ларцев, как чуткий следователь, усмотрел несомненные доказательства его правоты.

Наконец, в пользу Сазонова говорило и то, что, имея все возможности скрыться в этот предрассветный час, когда на улице никого не было, он этого не сделал, а, наоборот, сам вызвал «скорую помощь» и работников милиции.

Ларцев пожал руку этому неповинному человеку и написал постановление о прекращении возбуждённого против него дела.

Как всегда, когда он писал постановление в прекращении дела — постановление, возвращавшее случайно обвиненному человеку свободу и честь, — так и в этом случае Ларцев делал это с радостью и волнующим сознанием огромного значения своей работы, от которой нередко зависели судьбы людей, их доброе имя, их будущее и будущее их семьи.

Ларцев принадлежал к той славной категории чекистов, воспитанных Дзержинским, которые всегда помнили наставление своего великого учителя — бояться как огня душевной чёрствости, холодного равнодушия к человеческой судьбе и с такой же настойчивостью и силой защищать невиновного, случайно запутавшегося или оклеветанного человека, с какой разоблачать подлинных врагов Советского государства.

Оглядываясь назад, на многие годы своей следственной работы, Ларцев с равным удовлетворением вспоминал как дела, по которым ему удавалось раскрыть самые искусные и коварные происки врагов и обнаружить преступников, так и дела, по которым ему пришлось затратить не меньше усилий и настойчивости для реабилитации честных советских людей, над которыми, в силу того или иного стечения обстоятельств (иногда случайных, а нередко и сознательно сфальсифицированных врагами его Родины), нависала чёрная и, казалось, беспросветная туча незаслуженного и тяжкого обвинения.

Григорий Ефремович — так звали Ларцева — любил свою трудную профессию, хотя она и стоила ему бессонных ночей, огромного нервного напряжения и нередко надолго разлучала с семьёй. Он любил свою работу потому, что он сам творчески к ней относился. Он любил даже те муки, которые приносила эта работа: горечь неподтвердившихся версий, представлявшихся такими верными и потом вдруг оказавшихся ошибочными; ночную бессонницу, когда, не выпуская дымящейся папиросы изо рта, он часами расхаживал по своему кабинету, напрягая мысль и всю свою интуицию в поисках правильного решения очередной следственной задачи, запутанной, как головоломка; постоянное напряжение, необходимое для того, чтобы верно и вовремя разгадать маневры врага и тем самым предотвратить серьёзнейшие последствия. Он сознавал огромную ответственность за каждое дело, за каждый вывод, за каждого человека, судьба которого связана с этими выводами, понимал необходимость быть при всём этом неизменно спокойным, внутренне собранным, способным к холодному и трезвому анализу показаний, документов и вещественных доказательств.

Ларцев любил свою профессию и за то, что она изо дня в день, из месяца в месяц сталкивала его лицом к лицу с огромным многообразием жизненных явлений, конфликтов и человеческих характеров; за то, что он никогда не знал сегодня, над каким делом ему предстоит работать завтра, но всегда знал, что каждое новое дело, независимо от его характера, принесёт свои, только этому делу присущие особенности, и, следовательно, новые наблюдения, и новый опыт. Это дело не будет похожим ни на какие другие дела — по характеру преступления, или по его мотивам, или последствиям, или по методу совершения преступления, или по способам сокрытия его следов. Ни один из людей, проходящих по этому новому делу, не будет похож на тех, с которыми ему приходилось сталкиваться по предыдущим делам.

И, наконец, он любил свою профессию за то, что почти четверть века его следственной работы, обнажавшей нередко глубины человеческого падения и сталкивавшей его с самыми низменными характерами и самыми кровавыми и страшными преступлениями, порождёнными ненавистью к советскому строю, ревностью, жадностью, местью, карьеризмом, — эта четверть века не подточила его любви к людям. Напротив, с годами окрепла эта любовь, помноженная на твёрдое сознание, что будущее, за которое борется партия и народ, навсегда исключит возможность возникновения преступлений.

И, может быть, самым удивительным в характере Ларцева было то, что он, изо дня в день сталкиваясь с мерзостями человеческими, был по-юношески жизнерадостен, любил людей, всем своим существом ощущал красоту жизни и потому так беззаветно и страстно боролся с её врагами.


Таков был челов, который в силу своего служебного долга вступил в поединок с осиным гнездом Гиммлера.

8. Обыск

Придя к выводу, что Голубцов покончил жизнь самоубийством, Ларцев решил произвести обыск в его квартире. Предварительно он установил, что Голубцов жил одиноко и родственников не имел.

Как опытный криминалист Григорий Ефремович давно пришёл к выводу, что обстановка, в которой живёт человек, его вещи, книги, вкусы, образ жизни, даже манера одеваться характерны для всего его психологического склада и морального облика. Вот почему он с интересом, очень подробно и тщательно приступил к осмотру квартиры Голубцова в деревянном домишке Измайлова.

По мере ознакомления со всей обстановкой квартиры и вещами, находящимися в ней, в сознании Ларцева всё более отчётливо складывалось впечатление: нора!

Да, это и в самом деле звериная нора, в которой затаился от всего окружающего мира враждебный этому миру зверь, трусливый, но готовый при первой возможности больно укусить.

Комната Голубцова была запущена, давно не убиралась, толстый слой пыли осел на мебели и вещах, расспросив богомольную старушку, жившую за стеной, Ларцев выяснил, что Голубцов прежде аккуратно убирал свою комнату и только в последнее время так её запустил.

— Он последние дни всё ходил сам не свой, — рассказывала старушка, — даже по утрам умываться перестал и петь бросил. То, бывало, всё на гитаре играет и песни поёт, а тут перестал…

Ларцев подробно расспросил эту женщину, когда именно Голубцов стал так хандрить, и из её ответов заключил, что это случилось вскоре после происшествия с Крашке на Белорусском вокзале.

Самый обыск тоже дал интересные результаты.

В сундуке Голубцова был обнаружен фотоаппарат «лейка» с особым светосильным объективом, приспособленным для фотосъёмки документов. Ларцеву уже дважды приходилось видеть такие специальные объективы, взятые при аресте агентов германской разведки. Но, видимо, этого не знал Голубцов. Иначе он, опасаясь разоблачения, не держал бы этот аппарат дома.

Там же, в сундуке, Ларцев нашёл несколько катушек плёнки «Агфа», очень высокой чувствительности, мелкозернистой, тоже, несомненно, приспособленной для специальных фотосъёмок. В то время в Москве такая плёнка не продавалась, и её не имели даже фотографы-профессионалы.

Среди бумаг покойного Григорий Ефремович обнаружил восемнадцать тысяч рублей и сберегательную книжку, на которой числилось двадцать семь тысяч, из них двадцать одна была вложена сравнительно недавно в три приёма, в течение полутора месяцев, что также заслуживало внимания.

И, наконец, в мусорном ящике, стоявшем в чулане, были найдены обрывки старых фотографий, которые Ларцев собрал и, уже вернувшись к себе на работу, передал для реставрации. Это оказались фотографии самого Голубцова и каких-то других лиц. Все они были сняты в форме царской армии.

Особенно заинтересовала Ларцева одна фотография, на которой Голубцов был снят рядом с генералом, личность которого вскоре удалось установить по архивным данным. Это был деникинский генерал Голубцов.

Дело постепенно прояснялось. Справки в архивах показали, что «старый чапаевец» был сыном крупного помещика и офицером деникинской контрразведки, родным племянником царского, а затем деникинского генерала Голубцова, который, по имевшимся данным, теперь проживал в Берлине и был связан с германской разведкой.

Теперь было окончательно установлено, что «Петрович» являлся агентом Крашке и именно он сфотографировал документы, хранившиеся в сейфе Леонтьева.

В свете этих данных Ларцев оценил и ход с якобы найденными «Петровичем» пятью тысячами рублями, которые тот принёс директору. Ларцев не без удовольствия приобщил к материалам дела заметку председателя месткома института «Благородный поступок», помещённую в стенной газете.

Тут припомнился Ларцеву похожий случай из его практики.

Несколько лет назад пришлось ему расследовать дело о подозрительном пожаре на одном крупном оборонном заводе. Пожар этот возник внезапно в самом «сердце» завода — одном из решающих цехов. Несмотря на то что пламя вспыхнуло очень сильно (потом было обнаружено, что злоумышленник сумел незаметно внести в этот цех смоченную керосином паклю), рабочие завода, проживавшие поблизости, сумели частично отстоять от огня свой цех, хотя пожар и причинил большой ущерб.

Среди других рабочих, самоотверженно тушивших пожар, особенно отличился цеховой конторщик, некий Измайлов, сравнительно недавно появившийся в этом городе и принятый на завод.

На глазах у всех Измайлов первым ринулся в пылающий цех и, несмотря на полученные ожоги, не выходил оттуда до полной ликвидации пожара.

Но, как потом выяснилось, именно этот Измайлов и оказался поджигателем. Уже на следствии, признавшись Ларцеву в том, что он осуществил эту диверсию по заданию германской разведки, которой был завербован, Измайлов сказал так:

— Расчёт у меня был двоякий, гражданин следователь: во-первых, создать себе авторитет на заводе, чтобы потом мне проще работать было; а во-вторых, я делал вид, что энергично тушу пожар, а на самом деле в дыму да в сутолоке незаметно его поддерживал… Уж очень хотелось задание выполнить, мне большие деньги за это были обещаны…

9. Война

Май отшумел, и началось лето. В том году оно наступило быстро. После обильных весенних дождей на полях зрел богатый урожай. Всё, казалось, предсказывало счастливый щедрый год, и страна, занятая мирным трудом, радовалась предстоящему изобилию.

Тихие белые ночи млели над Ленинградом. Шумели по вечерам многолюдные стадионы и парки Москвы. Сотни тысяч людей отдыхали и лечились на курортах Кавказа и Крыма; нарядные белые теплоходы проплывали мимо весёлых черноморских городов, откуда доносилась музыка приморских бульваров; на пляжах нежились под южным солнцем купальщики; в театрах готовились новые премьеры; в павильонах киностудий снимались новые фильмы.

Родина жила обычной трудовой жизнью.

Но именно в эти первые ночи июня враг заканчивал свои последние приготовления. Сто семьдесят немецких дивизий, в точном соответствии с планом «Барбаросса», подползали к рубежам Советской страны. В тех случаях, когда скрыть передвижение войск оказывалось невозможным, гитлеровское правительство и его дипломаты объясняли эти переброски войск военными маневрами, армейскими отпусками и даже частичной демобилизацией.

Чтобы замаскировать свои вероломные планы, Гитлер передал через Риббентропа указание германскому послу в Москве Шулленбургу провести переговоры и внести ряд предложений, которые должны были создать впечатление, что Германия не только верна советско-германскому пакту 1939 года, но и намерена активно расширять свои экономические связи с Советским Союзом.

Шулленбург, уже ясно понимавший, что война приближается с каждым днём, выполнил полученные указания и сделал все необходимые визиты, запросы и заверения. Он не был точно информирован о роковой дате, но по ряду косвенных признаков и намёков, которые сделал ему в Берлине Риббентроп, догадывался, что война мчится на всех парах и до её начала остались буквально часы…

* * *

Шулленбург частично поделился своими тревогами с женой и велел ей очень осторожно, чтобы ни в коем случае не заметила горничная, подготовиться к внезапному отъезду — собрать необходимые вещи, уложить чемоданы. Сам же он потихоньку приводил в порядок свой личный архив, уничтожая лишние документы, свои записи и копии служебных писем.

Жена господина фон Шулленбурга, когда он велел ей готовиться к внезапному отъезду — этот разговор вёлся шёпотом в их квартире, — сразу побледнела и тихо заплакала. Она не поняла, что всё связано с предстоящей войной, и решила, что её муж имеет основания опасаться опалы, отстранения от должности и, возможно, даже заключения в один из концлагерей, о которых ходили такие страшные слухи.

Шулленбургу стало жаль её: они прожили вместе много лет, и, право, она была ему верной подругой. Чтобы успокоить жену, он чуть было не рассказал всю правду, но в последний момент испугался — всё-таки женщина, кто знает, не разболтает ли она тайну, доверенную ей мужем, какой-нибудь другой даме из дипкорпуса и не станет ли это как-нибудь известно агентуре гестапо, которая немедленно донесёт в Берлин…

И, притворяясь заснувшим, раздумывал старый дипломат о времени и режиме, наступившем в его бедной Германии, когда даже с женщиной, носившей твоё имя вот уже столько лет, страшно поделиться тем, что тебя волнует, что не даёт тебе уснуть…


Плохо спал в эти дни и господин военный атташе, осведомлённый лучше Шулленбурга о подкрадывавшихся событиях.

Тогда, в день получения ордена, он расхохотался, посмотрев на своё отражение в зеркале. Но — странное дело! — это был горький, мучительный смех, и вид новенького ордена почему-то не радовал, а вызывал боль в сердце, над которым он был приколот.

Скверные предчувствия щемили душу фон Вейцеля, и он не в силах был их отогнать. Опасные мысли роились и жужжали, как мухи, в голове господина полковника, недозволенные, опасные мысли, любой из которых было бы достаточно, стань она известной, чтобы блистательный военный атташе был брошен в подвал или вздёрнут на виселицу…

Конечно, господин Вейцель в эти июньские дни был занят не только размышлениями. Много времени требовалось для подготовки и отправки дипломатической почты, перевозимой специальными курьерами, секретного архива, а также для подготовки агентурной работы в предстоящих военных условиях, для ответов на бесконечные секретные запросы о состоянии железных и автомобильных дорог, подъездных путей, о дислокации военных и гражданских аэродромов, хлебных элеваторов, оборонных заводов, складов государственных резервов, интендантских баз, морских и речных портов, о видах на урожай, особенно на Украине и в Белоруссии, новых типах самолётов, танков и артиллерийских орудий.

Военный атташе и его аппарат не имели данных для ответа на большинство этих запросов, посыпавшихся в эти июньские дни в невиданных количествах. На часть из них можно было ответить на основании советских справочников по разным отраслям транспорта и народного хозяйства и собранных в своё время вырезок из столичных и провинциальных журналов и газет. Отсутствие достаточно надёжной агентуры ещё в своё время вынудило господина атташе завести особые карточки, в которые заносились отрывочные данные по всем этим вопросам, иногда проникавшие на страницы советской печати и специальных изданий. При надлежащей обработке и сопоставлении отрывочные материалы всё-таки представляли известную ценность и теперь очень пригодились господину Вейцелю для ответов на бесчисленные запросы, хотя он и не был уверен в точности своих выкладок и данных.

Но так или иначе он отвечал, и уже это пока гарантировало от всякого рода неприятностей и осложнений.

Несмотря на всю горячку последних мирных дней, господин Вейцель интересовался и ходом подготовки операции «Сириус», которой теперь занялась «другая линия» германской разведки, то есть система гестапо.

Вейцелю не сообщили особых подробностей о ходе подготовки операции, но всё же рассказали, что загадочная «дама треф» уже переброшена из Ленинграда в Челябинск, где запущено в производство новое орудие конструктора Леонтьева.

В середине июня Вейцелю сообщили и о том, что сам Леонтьев выехал из Москвы в Челябинск, по-видимому, для наблюдения за ходом производства нового орудия.

В эти дни все отраслевые линии германской разведки и гестапо развили лихорадочную деятельность.

Ещё 12 февраля 1936 года Гитлер поручил имперскому руководству СС, то есть Гиммлеру, создать единую немецкую секретную разведывательную службу.

В специальном соглашении, которое в связи с этим подписали Гиммлер и Риббентроп, в частности, было указано:

«А1. Секретная разведывательная служба имперского руководителя СС является важным инструментом для добывания сведений во внешнеполитической области, который предоставляется в распоряжение министра иностранных дел. Первым условием этого является тесное товарищеское и лояльное сотрудничество между министерством иностранных дел и главным имперским управлением безопасности. Добывание внешнеполитических сведений дипломатической службой этим самым не затрагивается.

2. Министерство иностранных дел предоставляет в распоряжение главного имперского управления безопасности необходимую для ведения разведывательной службы информацию о внешнеполитическом положении и установки немецкой внешней политики и передает главному имперскому управлению безопасности свои разведывательные и прочие задания в области внешней политики, которые должны выполняться органами разведывательной службы».[9]Подлинный текст показаний Штольца, оглашённый на Нюрнбергском процессе.

Весной 1941 года, особенно в апреле — июне, началась тщательная подготовка всех органов германской разведки к проведению подрывной, шпионской и диверсионной работы против Советского Союза.

Начальник III отдела германской военной разведки и контрразведки фон Бентивеньи через несколько лет, будучи пленён Советской Армией, показал на допросе:

«Я ещё в ноябре тысяча девятьсот сорокового года получил от Канариса указание активизировать контрразведывательную работу в местах сосредоточения германских войск на советско-германской границе…

Согласно этому указанию мной тогда же было дано задание органам германской военной разведки и контрразведки „Абверштелле“, „Кёнигсберг“, „Краков“, „Бреслау“, „Вена“, „Данциг“ и „Познань“ усилить контрразведывательную работу…

…В марте тысяча девятьсот сорок первого года я получил от Канариса следующие установки по подготовке и проведению плана „Барбаросса“:

а) подготовка всех звеньев „Абвер-три“ к ведению активной контрразведывательной работы против Советского Союза, как-то: создание необходимых „Абвергрупп“, расписание их по боевым соединениям, намеченным к действиям на Восточном фронте, парализация деятельности советских разведывательных и контрразведывательных органов;

б) дезинформация через свою агентуру иностранных разведок в части создания видимости улучшения отношений с Советским Союзом и подготовки удара по Великобритании;

в) контрразведывательные мероприятия по сохранению в тайне ведущейся подготовки к войне с Советским Союзом, обеспечение скрытности перебросок войск на Востоке…»[8]Эти показания были оглашены на Нюрнбергском процессе.

Как показал далее тот же фон Бентивеньи:

— За период февраль — май тысяча девятьсот сорок первого года происходили неоднократные совещания руководящих работников «Абвер-два» у заместителя Иодля генерала Варлимонта. Эти совещания проводились в кавалерийской школе в местечке Крампниц. В частности, на этих совещаниях в соответствии с требованиями войны против России был решён вопрос об увеличении частей особого назначения, носивших название «Бранденбург-восемьсот», и о распределении контингента этих частей по отдельным войсковым соединениям…

Другой гитлеровский волк, полковник Эрвин Штольц, бывший заместитель начальника II отдела германской разведки Лахузена, взятый в плен Советской Армией на исходе войны, подтвердил показания фон Бентивеньи и заявил, устало протирая стёкла пенсне:

— Я получил указание от Лахузена организовать и возглавить специальную группу под условным наименованием «А», которая должна была заниматься подготовкой диверсионных актов в советском тылу в связи с намечавшимся нападением на Советский Союз.

В целях нанесения молниеносного удара против Советского Союза «Абвер-два» при проведении подрывной работы против России должен был использовать свою агентуру для разжигания национальной розни между народами Советского Союза…[9]Подлинный текст показаний Штольца, оглашённый на Нюрнбергском процессе.

Так после разгрома гитлеровской Германии все эти Варлимонты и Пиккенброки, Бентивеньи и Штольцы, оказавшись в руках Советской Армии, на следствии и в зале Международного Военного Трибунала в Нюрнберге раскрыли тайное тайных германской разведки, её многочисленные щупальцы и сеть, её цели и методы, её замыслы и просчёты.


В субботу 21 июня 1941 года старший следователь решил наконец осуществить давнишнюю мечту: поехать на рыбалку. Он захватил с собой своего десятилетнего сынишку Вову, которому давно это обещал.

Радости рыбалки, конечно, начинаются со сборов. И Григорий Ефремович, который сам себя называл за это «пожилым мальчишкой», любил разбираться в своём сложном рыбацком хозяйстве: удочках; лакированных гибких спиннингах; катушках — спиннинговых и проволочных; блеснах всевозможных форм и размеров — от маленьких, в полтора-два сантиметра, до больших, чуть не в пятнадцать сантиметров заграничных блесен, рассчитанных на крупную рыбу, очень нарядных и броских, с вкрапленными в них ярко-красными, фиолетовыми и чёрными с белым ободком стекляшками, которые должны были казаться хищной рыбе глазами мелкого окуня или плотвы. Были у него и блесны, выточенные из латуни и меди, и блесны из алюминия и никелированной стали, сделанные из старых самоварных подносов, мельхиоровых подстаканников и давно вышедших в тираж медных чайников.

Многие из этих блесен Ларцев вытачивал сам, делая это с великой радостью в редкие минуты досуга, невзирая на ехидные замечания жены. Нина Сергеевна, как большинство женщин, никак не могла понять этой благородной мужской страсти и ядовито называла рыболовные принадлежности мужа «игрушками для бородатых деток», хотя Ларцев бороды никогда не носил.

А между тем нигде он не отдыхал так полно и радостно, как на рыбной ловле в лодке или на поросшем густым лесом берегу, когда вокруг стоит удивительная тишина вечернего лесного озера или глубокой, полноводной реки и всё вокруг: и эти затишливые воды, и еле слышный шорох засыпающего леса, и даже изредка доносящийся, как выстрел, всплеск сильной рыбы, после которого долго расходятся круги по зеркальной глади, — вселяет чувство глубокого покоя и того особого тихого счастья, которое всегда даёт общение с родной природой, освежающее душу и тело.


В эту субботу Ларцев приехал домой удивительно рано — в семь часов вечера. Вова, предупреждённый накануне, что на этот раз они «железно поедут», изнывал от нетерпения, слоняясь по квартире и ежеминутно выглядывал в окна.

Нина Сергеевна и её мать Ольга Васильевна заканчивала свои приготовления. В термос наливался горячий кофе, в походную сумку укладывались пироги с капустой и яйцами, добрый кус жареной баранины, яйца, сваренные вкрутую, и, чего греха таить, четвертинка водки, настоенной на красном перце с чесноком: Ларцев, который обычно не пил, на рыбалке выпивал непременно и с большим удовольствием, потому что даже в летние ночи на подмосковых водоёмах, особенно ближе к рассвету, становилось очень свежо и сыро.

Как только Ларцев вошёл в квартиру и наскоро пообедал, он вместе с Вовкой — без отца тому категорически не разрешалось это делать — занялся последними приготовлениями. Было решено захватить два спиннинга — двуручный для Ларцева и лёгкий одноручный для Вовки, которого отец уже начал приучать к этому виду рыболовного спорта. В специальную деревянную коробочку с внутренними гнёздами Ларцев уложил отобранные блесны — ровно пятнадцать штук.

Затем были внимательно проверены десять кружков — Ларцев любил и этот вид рыбной ловли, — оснащённых плетёной леской, ещё накануне старательно протёртой олифой, чтобы она не намокала в воде. К леске были прикреплены тонкие стальные поводки (чтобы щука не могла их перекусить, как это иногда бывает) с особыми грузилами и крючками-тройниками на концах, сделанными из белого металла. Крючки были тщательно отточены «бархатным» напильником и «липли» к коже. Самые кружки радовали глаз — они были выточены из пробки и эффектно окрашены в два цвета — белый и ярко-красный — специальной нитрокраской, которая была очень красива, заметна на далёком расстоянии и не боялась воды.

Они захватили с собой также оловянный глубомер, маленький шведский топорик с аккуратной резиновой рукояткой, экстрактор для извлечения крючка из рыбьей глотки, где он нередко глубоко застревал, подсачок и ручной электрический фонарь с сильной батареей, а также особую «охотничью» зажигалку с щитком, который выдвигался у самого фитиля и защищал огонёк от резких порывов ветра.

Наконец все сборы были закончены, и рыболовы двинулись в путь. Нина Сергеевна и Ольга Васильевна крикнули с балкона традиционное «Ни пуха ни пера!», и машина резко выскочила из переулка и помчалась к Ярославскому шоссе по оживлённым вечерним улицам столицы.

У шлагбаума за Сельскохозяйственной выставкой вытянулся длинный хвост машин, отвозивших пассажиров на дачи (тогда ещё не был построен здесь мост). Нетерпеливо пофыркивая незаглушёнными моторами, машины, казалось, с тем же азартом, что и люди, сидевшие в них, стремились вырваться за черту города. Там москвичей ожидали поля, свежий, насыщенный дыханием леса воздух, купанье в прохладной реке, вечер на открытой, мягко освещённой веранде, за которой застыли, как часовые, тёмные сосны и плывут во мраке, как светляки, огоньки папирос, а с соседних дач доносится музыка, всегда чуть загадочная и такая пленительная в ночном лесу.

Машины ждали долго, потому что за шлагбаумом проносились один за другим битком набитые поезда электрички. В окнах ярко освещённых вагонов мелькали, как на экране, весёлые, оживлённые лица, нарядные цветастые платья молодых женщин, юноши в теннисных рубашках с ракетками в руках, «дачные мужья» с многочисленными кульками и пакетами и, конечно, рыболовы с заплечными мешками и удочками в брезентовых чехлах.

Проскочив около тридцати километров, машина наконец свернула с дороги, ведшей от станции Правда до Тишкова, влево и по узкой просеке, вырубленной в густом лесу, подъехала к Дому рыбака.

Он стоял на берегу узкого, овальной формы, залива Пестовского водохранилища. Между сосен темнели строения: дом директора; большой погреб для хранения рыбы; кухня с пылающей, бросающей красные отсветы на деревья плитой, на которой рыбаки могли приготовить себе ужин; просторный деревянный дом, в котором рядами стояли койки для отдыха, и маленькие двухместные «боксы», похожие на теремки из детской сказки.

На тёмной воде у мостиков тихо колыхались на приколе лодки, а выше, на пологом берегу, белели деревянные скамейки, на которых сидели, покуривая, рыбаки, отдыхая перед выездом на лов.

Поблизости, у других мостков, стоял в воде вместительный садок, кишмя кишевший живцами для насадки — окуньками, плотвой, пескарями и ершами, наловленными ещё накануне бригадой Дома рыбака.

Оставив свою машину на специально вырубленной в лесу площадке, Ларцев поздоровался с директором Дома рыбака Семёном Михайловичем, энтузиастом своего дела, «забронировал» за собой лодку, тридцать живцов, две деревянные бадейки для их хранения и присел покурить.

Стояла тёмная свежая июньская ночь, залив мерцал, как тёмное зеркало в овальной раме окружавших его лесов, и в нём плясали звёзды и огоньки фонарей «летучая мышь», зажжённых рыбаками, уже возившимися в своих лодках.

На мостках у садка Семён Михайлович отпускал живцов, доставая их из воды длинным сачком, и громко отсчитывал при желтоватом свете керосинового фонаря, подвешенного к деревянному шесту. Доносились обрывки фраз:

— Но-но, ты мне одних пескарей даёшь!

— Хорошему рыбаку и пескарь послужит…

— Ершей поменьше, Семён Михайлович!

— Ерши живучи, садовая голова!

— Нынешним летом судак очень до плотвы охоч…

— Что плотва — чуть от берега отплыл, а уж она в бадейке уснула. Нежна чересчур.

— А ты сам не будь неженкой, воду почаще меняй.

Вовка, который не мог дождаться выезда на рыбалку, подошёл к Ларцеву:

— Папа, время отчаливать.

— Едем, сынку, — ответил Ларцев и пошёл за живцами.

Через полчаса он и Вовка сели в лодку и выбрались из залива на водоём, тянувшийся на несколько километров. Впереди, по бокам и сзади плыли лодки других рыболовов, некоторые с горящими фонарями на корме.

По неписаным законам рыбалки, все плыли, соблюдая торжественную тишину и разговаривая между собой шёпотом, с тем особым нарастающим волнением, которое так знакомо каждому рыболову: что-то будет, какой предстоит улов, какая ожидает добыча?

Ларцев любил распускать кружки в глубокой естественной бухте, образовавшейся в левой части водоёма. Там всегда было тихо, потому что крутые лесистые склоны, окаймлявшие бухту с трёх сторон, защищали её от ветров. Кроме того, там была значительная для этого водоёма глубина — шесть метров. Здесь нередко появлялся ночной хищник — судак, его в Пестове было довольно много. Преимущества Пестова, с точки зрения Ларцева, состояли также в том, что здесь была уйма ершей, представлявших, по выражению одного академика, тоже страстного рыболова, «незаменимый ингредиент для ухи».

— Должен заметить, уважаемый Григорий Ефремович, — говорил этот академик, уже пожилой человек, с крепким обветренным лицом и озорной искрой в совсем ещё молодых умных глазах, — что в смысле ухи ёрш есть царь-рыба. Никакие стерляди и хариусы не выдержат против нашего подмосковного ерша в «уховом», так сказать, смысле. Притом заметить должно, что уха без ершей — это всё равно что комната без мебели… уюта нет!

Тут академик непременно закуривал и, сделав несколько затяжек, продолжал:

— Ухи в ресторане, голуба моя, не признаю и не признавал. Ухе, как красивой женщине, оправа нужна: берег, поросший лесом, ивы, склонённые над самой водой, дымок костра, зорька. Тогда лишь уха по-настоящему и закипает, и навар даёт, и всяческие набирает ароматы. А вокруг стоит тишина необыкновенная, благорастворение воздусей, запах хвои… одним словом, настоящая жизнь… Вот я, сердце моё, шестой десяток заканчиваю, уже склерозик подходящий нагулял, миокардиодистрофию и нет-нет — валидол пью… Одним словом, уже зачислен в «валидольную команду инсульт-ура», а стоит на рыбалку выбраться да как следует здесь надышаться — чувствую себя, как в тридцать лет… И валидол не нужен, и дышится легко, и, главное, появляется этакая нахальная уверенность, что впереди ещё большая великолепная жизнь, удачи в науке, встречи с интересными, умными людьми, необыкновенные путешествия, уйма хороших книг и уйма крупных судаков, которых я ещё не выловил, но которые мне, безусловно, положены…

И Максим Петрович — так звали академика — заливался таким могучим заразительным хохотом, что с соседних лодок раздавался недовольный ропот, и за ним дружный смех.

Ларцев очень ценил этого жизнерадостного умного человека, умевшего тонко понимать прелести рыбалки и так нежно и молодо любившего русскую природу, ценил его весёлый с лукавинкой взгляд, его чисто народный юмор и ту особую душевную непосредственность и простоту, которая всегда отличает настоящего, большого человека.

Ночь становилась всё свежее, и рыболовы решили, что надо погреться. Ларцев достал термос, налил себе и сыну кофе в стаканчики из пластмассы, нарезал баранину и хлеб, круто посолив его. Оба ели с большим аппетитом, как это всегда бывает на рыбалке.

После крепкого горячего кофе сразу ощутили приятную теплоту и бодрость.


Кружки были распущены в шахматном порядке и тихо покачивались на воде. В ночном сумраке их почти не было видно, и за ними надо было следить «на слух». В первом часу ночи, когда Ларцев и Вовка уже заканчивали свой ужин, слева донёсся характерный шлёпающий звук.

— Перевёртка! — воскликнул Ларцев и с бьющимся от волнения сердцем начал грести к тому месту, откуда донёсся этот милый сердцу рыболова звук.

Вовка, привстав на носу лодки, включил фонарь и осветил место, к которому они спешили.

Через несколько секунд он испустил ликующий вопль. В лучах электрического фонаря был ясно виден перевёрнутый набок кружок, который стремительно вертелся: рыба сматывала с него леску, заглотав крючок и насадку.

— Левым! — почти простонал Вовка. — Левым!

Ларцев сильно загрёб левым веслом, и лодка приблизилась к кружку. Наклонившись, Ларцев схватил его в руки, сильно подсёк леску и сразу почувствовал, как упруго ходит на её конце тяжёлая рыба.

— Есть, сынку! — вскричал Ларцев и начал лихорадочно, метр за метром, вытаскивать леску, бросая её кольцами на дно лодки. — Подсачок готовь, подсачок!..

И вот почти у самого борта в голубоватом свете фонаря заиграла, как большое серебряное блюдо, крупная рыба. По тому, как она сравнительно спокойно шла за леской и не пыталась делать «свечку», то есть выпрыгивать из воды, с тем чтобы сразу обрушиться всей своей тяжестью на леску и перерубить её, Ларцев уж знал, что пойман судак, а не щука.

Он ещё сильнее подтянул рыбину к борту. Вовка мгновенно, с головы, подвёл к рыбе подсачок, взметнул его, и через мгновение на дне лодки бился судак с широко растопыренными перьями, почти в полметра длиной.

— Живём, сынку! — снова закричал Ларцев и от полноты чувств и радости удачи поцеловал Вовку, а потом, по традиции, «обмыл» первого судака, приложившись к фляге.

— Пуд, не сойти мне с этого места, пуд! — восхищённо прошептал Вовка, не сводя глаз с затихшего судака и явно преувеличивая вес пойманной рыбы, что происходит, увы, со всеми рыболовами на свете.

Почин был сделан. Через полчаса была замечена вторая перевёртка, и в лодке забился новый судак.

Часы Ларцева показывали ровно два часа ночи, когда сочно шлёпнула третья перевёртка. Снова был вытащен, на этот раз менее крупный, судак. Вовка задыхался от счастья.

Ларцев закурил, с наслаждением вдыхая ароматный дымок папиросы, крепкий, густо настоенный ночной свежестью воздух, сильные запахи леса и трав, доносившиеся с близкого берега, и запоминая жадно всем сердцем эту целебную тишину, и смутно мерцающую воду, и звёздное, опрокинутое в огромную чашу водоёма небо, и всю эту единственную, неповторимую, до последнего вздоха любимую землю.


В эту ночь командиры всех фашистских дивизий, бригад и полков, сосредоточенных у советских границ, вскрыли секретные, тяжёлые от сургучных печатей пакеты, полученные накануне, на которых было написано:

«Абсолютно секретно

КОМАНДИРАМ ДИВИЗИЙ, БРИГАД И ПОЛКОВ — ЛИЧНО, РАСПЕЧАТАТЬ РОВНО В 2.00 22 ИЮНЯ 1941 ГОДА.

По приказанию фюрера, всякий, кто посмеет распечатать этот пакет хотя бы на три минуты раньше или позже предписанного часа, будет предан военно-полевому суду и казнён как государственный преступник».

Командир дивизии, расположенной на западном берегу реки Сан, генерал-майор Флик ровно в два часа ночи вскрыл секретный пакет.

В нём оказался личный приказ Гитлера, обязывающий все соединения германской армии, расположенные у советских границ, военно-воздушные силы рейха и его военно-морской флот ровно в 4.00 начать внезапное нападение на Советский Союз, бомбардировать с воздуха Львов, Минск и другие советские города и бросить на советские рубежи танки, артиллерию, мотопехоту и все другие воинские части.

Приказ обязывал командиров воинских соединений огласить его текст всему строевому составу гитлеровской армии ровно за час до начала нападения.

Флик прочёл приказ, который, кроме часа и даты нападения не был для него неожиданным, и приказал адъютанту поднять по боевой тревоге, но без всякого шума всю дивизию.

Флик вышел на берег Сана и посмотрел на мерцающую в ночном сумраке реку и загадочно темнеющий за нею противоположный, советский, берег. Ночь, свежая, безветренная, звёздная июньская ночь неслышно летела над Саном, над Бугом и Днестром, над Западной Украиной и Западной Белоруссией, над заливами и озёрами Прибалтики, погружёнными в мирный предпраздничный сон. Огромная страна, раскинувшаяся за этими рубежами, от Чёрного моря до Ледовитого океана, — огромная, непонятная генералу Флику страна, населённая разными народами, нашедшими, однако, единый язык и единую мечту, загадочно молчала по ту сторону границы.

Что ожидает его, генерал-майора Флика, его дивизию и сто шестьдесят девять других германских дивизий в этой непонятной стране? Как встретит её народ непобедимую гитлеровскую армию, которая пока не знала поражений и завоевала почти всю Европу? И разумно ли лезть в берлогу к этому русскому медведю, у которого всегда оказывались сильные лапы? Не погорячился ли фюрер и не забыл ли он судьбу Наполеона, который выбрался еле живым из этой загадочной России и на её студёных полях позорно закончил свой победный марш по всему свету? А если уж вспоминать историю, то разве не русские солдаты не так уж много лет назад завоевали ключи от Берлина?

Генерал Флик был образованным человеком и хорошо знал военную историю. И она почему-то именно в эту ночь, когда он курил на берегу Сана, особенно ярко всплывала в его памяти и будила тревожные мысли и смутные, дурные предчувствия…

Совсем в другом настроении и совсем с иными мыслями смотрел в те же часы на советский берег господин Крашке, теперь представлявший ведомство адмирала Канариса в дивизии генерала Флика.

Крашке вспоминал несчастье, происшедшее с ним в этой проклятой России, в результате которого он лишился дипломатического звания, был снижен по должности и отправлен на фронт. О, только бы живым добраться до Москвы! Тогда он сумеет рассчитаться с русскими за все свои обиды и унижения!..

Между тем дивизия была поднята по боевой тревоге и выстроена, как на парад.

Генерал Флик обошёл застывший строй дивизии, и затем командиры полков очень отчётливо и торжественно огласили приказ фюрера. Солдаты выслушали его молча — им было заранее запрещено кричать традиционное «Хох!» и «Хайль Гитлер!» из опасения, что это могут услышать советские пограничники.

В общем строю дивизии стоял и унтер-офицер Вильгельм Шульц, бывший механик завода «БМВ» в Эйзенахе, два года назад призванный в армию.

Никто в полку не знал, что Шульц уже пять лет был членом Коммунистической партии Германии, ушедшей в подполье после прихода Гитлера к власти. Десятки тысяч немецких коммунистов были замучены в гитлеровских концлагерях, вот уже много лет томился в застенках гестапо их вождь Эрнст Тельман, но партия продолжала жить и работать, и Вильгельм Шульц был одним из её сынов.

Теперь, выслушав приказ фюрера и узнав, что через час на первое в мире государство рабочих и крестьян вероломно обрушатся сто семьдесят гитлеровских дивизий, Вильгельм Шульц решил, что он, как коммунист, выполнит свой партийный долг. В его сознании мелькнула, как ожог, мысль о судьбе семьи — жены и ребёнка, но это не поколебало его решимости.

И тут же, на глазах солдат, офицеров и самого генерала Флика, унтер-офицер Шульц вырвался из строя и с разбегу, не задумываясь и не останавливаясь ни на долю секунды, бросился в полном походном обмундировании в Сан и поплыл туда, к советскому берегу.

Крашке первым пришёл в себя. Он вырвал из рук ближайшего солдата автомат и дал из него очередь по плывущему Шульцу. Тот, даже не обернувшись, продолжал плыть, преодолевая течение. Крашке прицелился и послал ему вслед вторую очередь.

Пограничники Иван Бровко и Данило Рябоконь, бывшие в секрете на этом участке советского берега, услыхали выстрелы и разглядели в воде тёмное пятно — плыл человек, вокруг которого, вздымая фонтанчики воды, шлёпались пули автоматных очередей.

Бровко поднял трубку полевого телефона и доложил дежурному по погранзаставе о странном происшествии.

— Ни в коем случае не стрелять, — приказал дежурный. — Сейчас я прибуду на место.

А Крашке давал очередь за очередью и в конце концов ранил Шульца, когда тот уже приближался к советскому берегу. Подоспевший дежурный, старший лейтенант Тихонов, заметив, что плывущий человек уже с трудом держится на воде и загребает только левой рукой (как потом выяснилось, он был ранен в правую руку и грудь), приказал Ивану Бровко помочь неизвестному, поскольку тот уже был в советской пограничной зоне. Бровко незаметно сполз вниз, подплыл к утопающему и на руках вынес его наверх.

— Брат! — простонал по-немецки Шульц. — Камрад, коммунист!

Не знал немецкого языка младший сержант Иван Бровко, но всем сердцем своим понял, что выносит на руках друга, единомышленника…

Когда Шульца положили на берегу на плащ-палатку, он уже был без сознания. Тихонов послал за фельдшером, а пока сам сделал ему перевязку. Шульц хрипел и стонал, дыхание его было прерывистым и тяжёлым, кровь пошла горлом. Тихонов осветил его карманным фонариком — перед ним лежал худощавый шатен лет тридцати.

Прибежавший фельдшер оказал ему первую помощь и впрыснул камфору. Умирающий открыл голубые, искажённые смертной мукой глаза.

Увидев склонившихся над ним советских пограничников, он, собрав последние силы, прошептал по-немецки:

— Друзья, я коммунист. Через час будет война… На вас нападут… Подготовьтесь, товарищи!..

— Товарищ! — прошептал Тихонов, приподняв голову умирающего. — Товарищ!..

Щульц улыбнулся, услышав это единственное русское слово, которое он знал, и потянулся рукой к звёздочке, приколотой к фуражке Тихонова.

— Звезду хочет, товарищ старший лейтенант, звезду, — дрогнувшим голосом произнёс Иван Бровко.

Тихонов снял фуражку и поднес её к глазам умирающего. Тот строго посмотрел на звезду — так смотрят на святыню, — последним усилием приблизил к ней запёкшиеся губы и поцеловал.

Тихонов снял с груди покойного маленькую, сделанную из пластмассы бирку и записал его фамилию и адрес.

Так за несколько минут до начала Великой Отечественной войны пал смертью храбрых её первый герой, немецкий пролетарий и коммунист Вильгельм Вольфганг Шульц.

А старший лейтенант Тихонов пронёс звёздочку, которую поцеловал, умирая, его немецкий брат, через все годы, фронты и небывалые битвы этой страшной войны и, став в конце её уже полковником, свято хранил эту звёздочку как священный символ великого братства коммунистов во всём мире.

А когда окончилась война и над дымящимся Берлином заполыхало в весеннем небе Знамя Победы, в первых числах мая 1945 года полковник Тихонов выехал из Берлина в маленький немецкий город Эйзенах.

Машина Тихонова мчалась по широкой, выстланной бетонными плитами автостраде; дымились по краям дороги белым цветом яблони и вишни, мелькали красные черепичные крыши придорожных домиков, над которыми полоскались в голубом небе белые флаги.

Под мерный рокот мотора Тихонов вспомнил о только что закончившейся войне; о боевых друзьях, похороненных им за эти годы; о пепелищах Сталинграда, Воронежа и тысяч других русских городов и деревень; о той незабываемой июньской ночи, когда он впервые услыхал о войне за тридцать две минуты до её начала, и о том человеке, который не задумываясь, отдал свою жизнь, чтобы предупредить своих русских братьев об этой войне.

Теперь Тихонов мчался в Эйзенах, чтобы тоже выполнить свой братский долг: найти семью Вильгельма Шульца и рассказать ей о том, где, за что и как он погиб.

Приехав в Эйзенах, Тихонов с немалым трудом разыскал там вдову Шульца — Эрну Шульц, только что освобождённую из концлагеря, куда она была заключена за подвиг своего мужа, и её десятилетнего сынишку Германа, голубоглазого, как и его покойный отец, мальчугана.

Почти целый день провёл полковник Тихонов в маленьком убогом домишке на самой окраине Эйзенаха. Соседи, удивлённые тем, что русский «герр оберст» уделяет такое внимание этой вовсе не знатной семье, ничего не могли понять, а вечером, когда Тихонов уезжал и его провожали Эрна и Герман, ещё более удивились, увидев, как мальчуган с глазами, полными слёз, целует советского полковника, а тот в свою очередь не может от него оторваться и тоже подозрительно кашляет и вытирает платком глаза.

И когда машина Тихонова скрылась за поворотом и соседи подошли к фрау Эрне выяснить, что ж это был за визит, вдова им строго ответила:

— Герр оберст приехал, чтобы сообщить сыну Вильгельма Вольфганга Шульца, что его отец погиб как честный немец и настоящий коммунист.

И она, махнув рукой, ушла, пошатываясь, в дом.

А голубоглазый Герман показал своим сверстникам, не давая в руки, пятиконечную красную звёздочку и, впервые не стыдясь своих слёз, сказал так:

— Герр оберст отдал мне эту красную звёздочку. За неё погиб мой отец. Теперь она моя, и, если потребуется, я тоже сумею за неё постоять…


Читать далее

Часть первая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть