Вся степь загорелась мятежом, как пожаром. Тихая и безлюдная наружно, она пылала внутри, раздираемая страстями, жаждою грабежа и наживы, и никакие комитеты уже не могли остановить, утешить эту жажду, не дав ей утоления. I На сотнях подвод вдруг наезжали к зимовникам хуторяне и выбирали все, что можно — плуги и бороны, запасы овса и хлеба, увозили мебель из дома коннозаводчика, уводили лошадей, разгоняли табуны. Потом являлись комитетские, ездили по хуторам, отыскивали забранное и возвращали на зимовник. Но возвращалась только часть. Лучшие жеребцы, лучшая часть молодежи пропадали бесследно, исчезали из степи за сотни верст, и хозяйство зимовника падало. Жаловаться было некуда, Гражданская война разлилась по Дону и нигде не было авторитетного начальства, приказания которого всеми исполнялись бы.
Однажды в зимнюю туманную пору Ахмет Иванович, выйдя на крыльцо Топольковского дома, увидал своими зоркими степными глазами маленькую кучку людей, шедших прямо степью на зимовник. На белом снегу их темные фигуры резко выделялись пятнами. Они маячили, то сбиваясь в одну кучу, то расходясь по одиночке, и Ахмет Иваныч видел, что они шли налегке, без вещей, с одними ружьями, которые несли не по-солдатски, а неумело, как носят палку, или какой-либо дрючек. Они шли, размахивая руками, должно быть разговаривая и споря между собою. Уже стало видно, что их шестеро и что одеты они в солдатские шинели. Наконец стали слышны их громкие и грубые голоса. Говорили четверо, двое молчали, и издали их говор доносился, как непрерывное гоготанье «грр, грр, грр»…
Они скрылись в балочке, вынырнули из нее и появились у самого сада. Все незнакомые пришлые молодые люди, с тупыми, озабоченными лицами и с властными, наигранно властными голосами. Они остановились, увидав Ахмета Ивановича, и, не снимая шапок, спросили:
— Вы, что ль, хозяин будете?
— Я управляющий, — сказал Ахмет Иванович.
— Нам управляющего не надо. Подавай нам хозяина.
— Хозяин отдыхает. Его беспокоить нельзя. Это сообщение развеселило пришельцев.
— Наотдыхался и довольно. Буди его, товарищ. Всех буржуев на работу поставим.
— Да вы что за начальство? Кто вас прислал?
— Мы то, — подбоченясь и расставляя ноги, сказал самый молодой из них, солдат с бледным, испитым лицом, безусый и безбородый, совсем еще мальчик, но мальчик, видно, бывалый в городах. — Да, вы, — сказал Ахмет Иванович.
— Мы, комитет, — важно сказал чернявый, по лицу похожий на казака. — Комитет от хутора Разгульного, присланный, значит, от населения хутора для охраны зимовников.
— От кого же вы будете охранять?
— А чтобы допреж времени не растащили.
На шум разговора вышел Семен Данилович, в старой шапке и нагольной шубе, одетой на рубаху.
— А когда время придет, значит, и растащить можно, — сказал он пришедшим.
— Это нам неизвестно, — уклончиво бегая глазами по сторонам, сказал чернобровый. — Это уже как народ порешит.
— Та-ак, — задумчиво проговорил Семен Данилович, — как народ порешит. А вас кто избрал, какие у вас полномочия?
— Это мандаты-то, что ль, вам нужны? — сказал самый солидный из них с петлицами артиллериста на шинели. — Извольте, получите, это мы понимаем. Только будьте без сумления, потому дело чистое, безобманное. Постановление трудового казачества, крестьянства и военнопленных германцев хутора Разгульного.
— Военнопленные-то тут причем? — с удивлением спросил Семен Данилович.
— По принципу всеобщего равенства, провозглашенному трудовой демократией на основах интернационалами самоопределения народностей, — быстрой скороговоркой произнес молодой солдат.
Артиллерист подал бумагу, в которой безграмотно и нескладно было изложено, что по постановлению общего собрания граждан хутора Разгульного исполнительный комитет этого хутора выделяет из своей среды шестерых товарищей — двух от крестьянского населения, двух от казачьего и двух от военнопленных германцев для наблюдения за сохранностью Топольковского зимовника и за целостью всего его инвентаря.
— Дело чистое, — повторил артиллерист, принимая бумагу обратно от Семена Даниловича. — Потому сами понимать изволите, как земля трудовому народу, то народ и озабочен этим самым законом.
— Проведением в жизнь этого, самого драгоценного завоевания народной революции, — выпалил горожанин.
— Хорошо-то оно хорошо, — серьезно проговорил Семен Данилович, — но ведь вы, вероятно, знаете, что это земля войсковая и арендована мною для нужд государства, что, значит, и земля не моя, и лошади не мои, а государственные.
Тупое, равнодушное выражение разлилось по лицам комитетских, и Семен Данилович почувствовал, что его слова не дошли до них, что им хотя кол на голове теши, а что они постановили,
так и будет, а постановили они, конечно, и землю и имущество поделить.
— Это нам неизвестно, товарищ, — сказал чернобровый. — Какие такие государственные земли и лошади государственные, нам непонятно. Теперича все народное и народ — владелец всему.
— Но ведь народ как коллективное целое, а не как граждане хутора Разгульного или Забалочного, ведь это же понимать надо, — начал было говорить Семен Данилович, но городской перебил его:
— Товарищ, вы нас не учите. Мы сами отлично понимаем, что надо делать. Довольно мы вами учены-то были.
Вы лучше вот что, покажите, где нам поместиться, мы стеснять вас не желаем.
— А помещайтесь, где хотите, — раздражительно сказал Семен Данилович и ушел с крыльца в комнаты.
Точно широкая и высокая, толстая непроницаемая каменная стена стала между ним и населением ближайших хуторов. Он многих там знал, в особенности стариков, и его знали. И никто из этих знакомых степенных казаков или крестьян не приехал к нему. Сколько раз выручал он их! То лошадь даст для сына, идущего на службу, то семенами ссудит, то сена весною уступит. Куда они попрятались, эти всеми уважаемые седобородые старики, домовитые, богатые и разумные, с которыми так приятно было поговорить о делах? Приехала зеленая молодежь. «Хронтовики», как называли в степи казаков, прибывших из действующей армии. Говорить о таком важном хозяйском деле приехали люди, не знающие хозяйства. Тот, молодой I и самый дерзкий, конечно, никогда не пахал. Вершить судьбы искони казачьей степи, казаками завоеванной и кровью казачьей политой, прибыли солдаты и немцы. Особенно эти немцы возмутили Семена Даниловича. Им-то что до казачьей степи и до русской кавалерии и ее ремонтов!
Старик сидел на мягком кресле под портретами лошадей, былой и настоящей славы зимовника и чувствовал, что его значение, его влияние, тот почет, которым он всегда был окружен в степи, исчезли. Что из нужного и уважаемого в степи человека, из гордого хозяина степи он вдруг стал никто. Лишний, вредный человек-Буржуй…
Горькая усмешка скривила его губы. В голове проносились картины прошлого. Вставанье с солнцем летом и поездки в степь на работы. Он молодой, тридцатилетний хозяин, босой, в рубахе, с косою, становится последним в линии наемных косарей. И уж косил он лучше всех, по-хозяйски. И косит и косит он, от зари до зари, не зная усталости… Буржуй!..
Сгущались сумерки. Невидными стали изображенные на фотографиях лошади, темнота вползла в углы и тянулась с потолка. По соседству, в столовой, гремела чашками Савельевна, собирая пятичасовой чай, а Семен Данилович все сидел в мягком кресле и кривая усмешка бороздила его щеки…
Вся жизнь в этом доме, своими руками построенном. Тополя, что стеною окружают загородку сада, он сам выписывал, сам садил, роя для них лунки. И яблони, и груши, и жасмин, и бисерное дерево — все им посажено. Тут раньше была степь, голая, безлюдная, с пересыхающим ручьем, тихо текущем по солонцоватому дну. Сколько раз он разорялся и закладывал зимовник, искал ссуды и возрождался снова при урожае, после удачной поставки лошадей. Сорок лет в степи и степь назвала его презрительно грубой и непонятной кличкой «буржуй»…
Эта кличка, как ком грязи, пущенный сильной и меткой рукою, пристала к нему и обмазала и загрязнила его. Старуха Савельевна и та его этим незаслуженным именем окрестила. Он слышал, как она плакала и причитала за обедом: «И куда-то мы денемся все, старые да убогие, коли они всех «буржуев» переведут. Кто нас сирых и убогих прокормит, кто пожалеет нас!..»
Народ!
Нет, тот народ, который поднялся войною в степи, не пожалеет этих старых беспомощных людей. Он жесток, как стихия.
— Батюшка, барин, Семен Данилович, да где же ты, родненький, притаился. Чай-то уже заварен. Иди, родимый, пить, — ласково проговорила старуха, заглядывая в гостиную.
Семен Данилович стряхнул свои думы и пошел тяжелою поступью к чайному столу.
Комитетчики недаром пришли на зимовник налегке. Они расположились в нем, как хозяева. Все им подай да положь. Потребовали от Савельевны кровати и постели, потребовали белье и одеяла, и кормить себя приказали, как господ.
— Да как же это так, Семен Данилович, — возмущалась Савельевна, — да как же давать-то им, оголтелым. Да по какому такому праву, что они господа, что ли!
— Да дай им, Савельевна, черт с ними, — вяло говорил Семен Данилович, — теперь они господа над нами.
Он осунулся и опустился за эти дни.
Комитетчикам до всего было дело. С раннего утра и до поздней ночи рыскали они то по двору, то по дому, заглядывали в самые глухие уголки экономии, на конюшни, ездили то в табун, то на пахотные участки, считали быков и овец, записывали машины.
Седлал ли калмык лошадь, чтобы ехать куда-либо, — они тут как тут. Зачем седлают, для чего седлают, кто и куда поедет, по какому делу?.. Собирался ли сам Семен Данилович выезжать — опять они здесь. Почему запрягают коляску, а не тарантас или телегу? Кто поедет, куда?.. Пленному австрийцу запретили прислуживать Семену Даниловичу, чистить ему сапоги и платье. «Сам может. Нынче господ и слуг нет…»
Стала чистить ему платье и сапоги старая, дряхлая Савельевна.
Особенно издевался над «буржуем» коннозаводчиком самый молодой, безбородый и безусый «товарищ Сережа», как его нежно называли комитетчики. Он никогда не был «на фронте», а служил при каком-то тыловом госпитале в большом городе, где и набрался премудрости. До службы судился два раза за кражи и сидел в тюрьме, о чем гордо рассказывал, не упоминая, за что он сидел. «Пострадал за народ», — говорил он, скромно потупляя глаза.
Дни шли за днями. Медленные, противные, тягучие, под вечным надзором этих людей, как в тюрьме под стражей. Они ограничили Савельевну в расходовании припасов, запрещали заколоть курицу или гуся, выдавали яйца счетом, забрали ключи от кладовых и отбирали выдоенное у коров молоко.
— Это все теперь народное, — говорил товарищ Сережа, — и нам надо снестись с комитетом, чтобы он установил, сколько чего давать буржую.
Семен Данилович и этого не замечал. У него пропал аппетит, и равнодушный ко всему, он то сидел в своем кабинете, перелистывая старые журналы, то бродил взад и вперед по занесенной снегом прямой тополевой аллее. Дойдет до тына, остановится, оглянет мутными глазами широкий простор блестящей под снегом степи и идет назад мрачный, сгорбленный, придавленный тяжкими думами, скорбными мыслями.
Из степи шли слухи. Говорила степь.
Страшный и кровавый был ее рассказ.
Коннозаводчика Барабаева арестовали и отвезли в Царицын, имение Меринова разграбили дочиста, а экономию сожгли, всех лошадей на трех зимовниках братьев Поляковых забрали «хронтовики» казачьего полка.
В степи находили истерзанные собаками и воронами трупы людей, видимо интеллигентных. Это уничтожали «буржуев», «кадетов» и «капиталистов». Капиталисты эти были очень бедно одеты, были очень молоды и походили на переодетых офицеров, которые разбежались по степи, спасаясь от своих казаков и солдат, с которыми
они три года провели в окопах в суровой обстановке мировой войны.
Кровавый пожар охватил тихую степь и страшным вихрем безумия носился по ней от зимовника к зимовнику.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления