Глава 25

Онлайн чтение книги Имперская графиня Гизела The Countess Gisela
Глава 25

Было семь часов вечера, когда экипаж молодой графини Штурм показался в аллеях аренсбергского сада. Праздник в лесу должен был начаться после восьми часов, но госпожа фон Гербек получила несколько собственноручных строк от его превосходительства, которыми она приглашалась привести графиню часом раньше.

Строки эти, о которых Гизела ничего не знала, были освежающей росой для лихорадочного настроения гувернантки; они были написаны в прежнем доверчивом тоне и выражали уверенность, что теперь более, чем когда-либо, ее разумный надзор будет полезен своенравной девушке. Записка эта перенесла ее на седьмое небо.

Его превосходительство, стало быть, не обвиняет ее в самовольном поступке безрассудной падчерицы. Требовалось прежде всего повести дела так, чтобы как можно менее выставить напоказ беспечное воспитание молодой девушки, — эту миссию доверительно возлагали на ее плечи…

Очевидно, призвание ее — сопровождать молодую графиню ко двору! Наконец, после столь долгих лет изгнания, она снова будет дышать придворной атмосферой! Какая восхитительная перспектива!

Конечно, некоторая тень падала еще на обетованную землю — это была неподатливость и так называемая нечувствительность ее воспитанницы… Гизела, с таким достоинством и так беззаботно погруженная в свои мысли, сидела рядом с ней в своем простеньком платье, так что ожесточенная гувернантка была совершенно вправе сказать, что молодая девушка думала о чем угодно, но отнюдь не о той важной минуте, которая ей предстояла… Госпожа фон Гербек помышляла о своем собственном первом появлении среди придворного круга, а также о разных молодых дамах, которые ее заметили при ее дебюте, — какой лихорадочный румянец пылал тогда на ее щеках, сколько тревоги было в ее сердце, как застенчиво опускала она глаза! Сознательное спокойствие и уверенность Гизелы возмущали ее как нельзя более.

Экипаж катился по саду… Чтобы выразить всю свою милость и доверие министру и дать заметить это каждому, князь пригласил на праздник все наиотборное общество А. Праздник этот должен был стать предметом разговора по всей стране.

Госпожа фон Гербек была вне себя от радости, увидав пред собой оживленный сад; она даже забыла о своих горестях. Изящные наряды дам пестрели среди аллей и боскетов; мужчины, расположившись группами около оранжерей, курили и болтали, стараясь как-нибудь сократить время до начала праздника. Где бы ни проезжала коляска, все взоры с каким-то недоумением останавливались на сурово-равнодушном лице белокурой красавицы, а затем скользили и по округлым формам маленькой толстушки. Мужчины высоко приподымали шляпы, дамы махали платками, приветливо кланяясь, — это было триумфальное шествие для госпожи фон Гербек — «добрые старые знакомые», очевидно, радовались встрече с ней.

Согласно полученным инструкциям, она повела молодую графиню в собственные комнаты министра и его супруги.

После шумной суеты, оглашавшей Белый замок, дамы были странно поражены мертвенной тишиной, которая окружила их, когда они стали подходить к кабинету. Ни луч солнца, ни малейшее дуновение ветерка не проникало в комнату сквозь наглухо спущенные темно-синие шторы. Сердце Гизелы сжалось в этой тяжелой, душной атмосфере.

Вот за этой дверью ждет человек, с которым ей предстоит столь тяжелое свидание. В их отношениях произошла страшная перемена — девушка стала в открытую оппозицию и знала, какая ее ожидает сцена. И хотя она и не думала отступать и решилась во что бы то ни стало отстоять свое достоинство, но ее девственная душа невольно содрогалась при одной мысли о том, что ей придется остаться с глазу на глаз с отчимом.

Она хотела проскользнуть мимо роковой двери, но, видно, не миновать ей было этого испытания.

Дверь распахнулась, и на пороге показался министр.

Бледный свет, проникавший сквозь синие занавески, придавал его безжизненному лицу еще более отталкивающее выражение. Он не сказал ни слова привета — словно боялся услышать звук человеческого голоса; тихо, но решительно взял молодую девушку за руку и повлек ее через порог своего кабинета; рука его была холодна, как лед. Гизела содрогнулась, точно на нее вдруг повеяло могильным холодом.

Он сделал знак удивленной гувернантке, что она ему не нужна, и закрыл за собой дверь.

Вступая в небольшую наглухо занавешенную комнату, Гизела подумала, что она задохнется, а министр еще закрыл единственное полузатворенное окно, и в воздухе остался только одуряющий запах духов, которые всегда и в избытке употреблял министр. Гизела ненавидела этот запах.

Пока он тщательно запирал окно, Гизела безмолвно остановилась у самого порога, бессознательно ухватившись за ручку двери, точно ей нужно было обеспечить себе возможность отступления. В этой комнате, которую она ненавидела, с тех пор как помнила себя, был только один предмет, на котором взор ее мог остановиться с любовью, — то был портрет ее покойной матери, висевший над письменным столом министра. Из широкой золотой рамы в полумраке, разлитом по комнате, выделялся светлый образ молодой девушки с золотистыми кудрями. Большие голубые глаза ее смотрели так приветливо и доверчиво на мир Божий, точно она ждала, что путь ее жизни будет усыпан такими же цветами, как те, которые она держала в своих тонких, прекрасных руках.

— Гизела, милое дитя, мне нужно с тобой поговорить, — сказал министр, подходя к ней.

Тон его голоса был мягок, исполнен грусти и даже нежен. Этот зловещий тон был хорошо знаком Гизеле, она всегда слышала его, когда бывала больна и несчастна, когда доктор стоял у ее изголовья, пожимая плечами и глубокомысленно покачивая головой, а госпожа фон Гербек в отчаянии ломала руки, — и теперь он только усилил давящее впечатление, вызванное в ней настоящим ее положением.

Вероятно, все это очень ярко отпечаталось на ее лице, потому что министр, нахмурившись, остановил на ней свой холодный, суровый взгляд.

— Только без сумасбродств, Гизела, — сказал он с грозной торжественностью. — Я взываю теперь к твоему рассудку, к твоей решительности, а больше всего к твоему сердцу… Через полчаса ты будешь знать, что твоим безрассудствам пришел конец. Движением руки он пригласил ее сесть в кресло. Но в эту минуту приподнялась портьера боковой двери, и прекрасная мачеха, словно окутанная облаком розового газа, появилась на пороге. Черные глаза ее сверкали, лихорадочный румянец пылал на ее щеках.

Она медленно подошла к молодой девушке и окинула ее таким злобным взглядом, что та содрогнулась.

— А! Так вот она, моя красотка! — сказала она хрипло. — Ты настояла на своем!.. И на будущей неделе произойдет официальное представление ко двору!.. Княгиня будет счастлива видеть около себя отпрыска знаменитого рода!

Министр вскочил, как ужаленный. Солнечный свет, проникавший в полутемную комнату через отворенную дверь, окружил баронессу точно ореолом, но этот самый свет озарял и лицо ее супруга, на котором ясно выражались гнев и испуг.

— Ютта, не увлекайся! — процедил он сквозь зубы. — Ты знаешь, что я в своем кабинете совсем другой человек, чем в твоем салоне. К тому же я с самого начала нашего брака запретил тебе входить сюда без приглашения.

Суровый взгляд его остановился на роскошном туалете строптивой женщины.

— Впрочем, позволь полюбопытствовать, почему ты так рано облеклась в костюм? — сказал он несколько изменившимся тоном. — Неужели хозяйка вовсе не нужна в доме, переполненном гостями?

— Я сегодня не хозяйка дома, а гостья князя, милостивый государь; графиня Шлизерн занимает место хозяйки, — ответила она резким тоном. — Я оделась так рано потому, что туалет мой требует много времени, а мадемуазель Сесиль ужасно неповоротлива.

Она презрительно повернулась спиной к Гизеле и обеими руками откинула назад усеянное серебристыми блестками покрывало, спадавшее с ее головы, В этом идеальном наряде ее несравненная красота выступала еще ярче обыкновенного, но красота эта, по-видимому, не оказывала обычного действия на супруга. Его брови сдвинулись еще больше, он злобно закрыл глаза рукой, точно его что-то ослепило, И действительно, можно было ослепнуть от неисчислимых бриллиантов, которыми были усыпаны ее платье, шея и голова.

— Не прикажешь ли принять этот туалет за костюм цыганки, роль которой ты должна была изображать сегодня? — спросил он, не без примеси едкой иронии указывая на платье жены.

— Роль цыганки я передала госпоже Зонтгейм, ваше превосходительство, я же предпочла быть сегодня Титанией, — ответила она дерзко.

— И неужели для этого необходима такая роскошь бриллиантов? — сказал он раздраженным тоном. — Ты знаешь, как мне ненавистна подобная выставка драгоценных камней…

— Только с самого недавнего времени, друг мой, — прервала она его, — и я напрасно ломаю себе голову, что могло произвести в тебе такую перемену… Теперь ты презираешь те самые бриллианты, блеск которых прежде казался тебе необходимой принадлежностью твоей супруги при каждом ее появлении в обществе… Впрочем, твой вкус мог измениться, но мне до этот дела нет! Я люблю эти камни, люблю их до обожания! И я буду украшать себя ими, пока волосы мои черны, пока глаза мои блестят, пока я не умру!.. Эти бриллианты мои, я буду защищать свою собственность, даже если бы и пришлось пустить в ход ногти и зубы!

Как сверкнули при этом из-под вздернутой губы маленькие, белые зубы очаровательной Титании!

— До свидания в лесу, прекрасная графиня Фельдерн, — воскликнула она с безумным смехом и вдруг как вихрь выбежала из комнаты.

Министр смотрел ей вслед, пока не исчезли за дверью последние складки ее газового платья и пока не замолк в отдалении легкий стук ее маленьких каблуков. Тогда он запер дверь, но портьеры не опустил — за портьерой удобно скрываться непрошеному слушателю.

— Мама очень раздражена, — сказал он спокойным голосом, обращаясь к Гизеле, которая все еще стояла, не переводя дух, точно окаменев, — Одна мысль, что один из твоих припадков мог бы нарушить праздник, приводит ее в ужас. К тому же она боится, что твое незнание света и жизни может поставить нас в затруднительное положение при твоем неожиданном, ничем не подготовленном представлении ко двору. Она, бедняжка, и не подозревает, что этому представлению никогда не бывать… И я даже не могу успокоить ее на этот счет, так как она должна узнать это из твоих уст, дитя мое!

Он взял ее за руку — его холодные пальцы дрожали, и когда молодая девушка в недоумении посмотрела ему в лицо, взгляд его скользнул в сторону. Он повел ее к дивану и пригласил сесть рядом с собой. Но потом снова встал, приотворил дверь и удостоверился, не было ли кого в смежной комнате.

— Я должен сообщить тебе тайну, — вполголоса сказал он, — тайну, которую, кроме нас обоих, не должен знать никто… Бедное дитя! Я надеялся, что тебе можно будет пользоваться еще хоть годом полной свободы, но ты сама виновата в том, что случилось… Твоя необдуманная поездка верхом привела к ужасному перевороту в твоей жизни, и я принужден высказать тайну, которую я всей душой желал бы унести с собой в могилу.

Это вступление, таинственное и темное, как ночь, навеяло страшный холод на неопытную душу восемнадцатилетней девушки. Тем не менее ни один мускул ее бледного лица не дрогнул.

Она сидела неподвижно, еле переводя дух, и недоверчиво смотрела отчиму прямо в лицо; она перестала верить этому вкрадчивому, грустному голосу с тех пор, как узнала, как язвительно и жестоко при случае мог звучать этот самый голос.

Он указал на портрет ее матери. Теперь глаза ее уже привыкли к полумраку комнаты, и она отчетливо различала контуры всех предметов. Ей казалось, что ласковые глаза улыбаются ей с полотна и что рука ее подымает цветы для того, чтобы усыпать ими путь своей осиротелой дочери, — Ты была еще очень молода, когда она умерла, ты вовсе не знала ее, — продолжал он мягким голосом. — Вот почему, воспитывая тебя, мы упоминали больше о бабушке, чем о ней… Она была ангел по доброте и голубка по кротости… Я очень любил ее.

Недоверчивая улыбка промелькнула на лице молодой девушки, — он скоро забыл «ангела» ради того демона, который только что выбежал из комнаты. Этот портрет висел, всеми забытый, в комнате, в которую его превосходительство не входил иногда годами, тогда как сверкающие черные глаза его второй супруги взирали на него с портрета, висевшего над письменным столом его городской резиденции.

— До сих пор ее влияние не отразилось на твоей жизни, — продолжал он. — Но отныне ты пойдешь по пути, который она незадолго до смерти твердой рукой предначертала тебе. Документ, касающийся этого предмета, находится в А, и будет передан тебе, как только я вернусь в город.

Он остановился, как будто ожидая какого-нибудь восклицания или вопроса со стороны падчерицы. Но она упорно молчала и спокойно ожидала дальнейших сообщений.

Он вскочил с видимым нетерпением и несколько раз быстро прошелся по комнате.

— Тебе известно, что большая часть владений Фельдернов перешла к ним от принца Генриха? — спросил он резким тоном, неожиданно останавливаясь перед ней.

— Да, папа, — сказала она, наклонив голову.

— Но ты, вероятно, не знаешь, каким образом эти владения перешли в руки твоей бабушки?

— Никто мне об этом не говорил, но я предполагаю, что она их купила, — ответила она совершенно спокойно и простодушно.

Отвратительная улыбка искривила губы его превосходительства. Он быстро присел около нее, схватил ее тонкие руки, которые она держала на коленях, и приветливо притянул ее к себе.

— Иди сюда, дитя мое, — шептал он, — я должен сообщить тебе кое-что такое, что, вероятно, на время поразит твои чувства… Но я должен предупредить тебя, что подобные вещи случаются на каждом шагу, и что свет судит о них… очень снисходительно. Тебе уже восемнадцать лет — нельзя же оставаться навсегда ребенком и не понимать житейских отношений… Твоя бабушка была подругой принца…

— Я это знаю, и по всему, что я слышала, он должен был относиться к ней, как к святой…

— Было бы лучше, если бы ты смотрела на вещи с менее возвышенной точки зрения!

— О, папа! Не повторяй этих слов! — прервала она его умоляющим голосом. — Ведь я уже узнала вчера, что у нее не было сердца.

— Не было сердца? — он улыбнулся, и лицо его приняло отвратительное выражение. — Не было сердца? — повторил он. — Как понять твои слова, дитя мое?

— Она не была добра к несчастным, она хотела натравить собак на бедных, просивших ее помощи.

Министр снова вскочил с места, но на этот раз в порыве сильного гнева. Он топнул ногой, и с его губ, казалось, хотело сорваться проклятье.

— Кто наговорил тебе все эти пустяки? — сказал он злобно.

Он вдруг увидел, что находится еще дальше от цели, чем с самого начала; он увидел, что эту детски чистую душу нелегко загрязнить пошлой житейской правдой и неразборчивым миросозерцанием света.

— Хорошо же, — сказал он после некоторого молчания, садясь около нее, — если это тебе так нравится, то скажем, что бабушка была святыней принца, который любил ее так нежно, что однажды составил духовную, по которой делал своей наследницей графиню Фельдерн, и совершенно отказывался от своих родственников.

Лицо молодой девушки вдруг оживилось.

— Она, конечно, протестовала всеми силами против такой несправедливости, — прервала она его, задыхаясь от волнения, но с полной уверенностью.

— О, ребенок! Нет, дело было совсем иного свойства… Я, впрочем, должен предупредить тебя, что весь свет разразился бы гомерическим смехом, если б твоя бабушка вздумала действовать в твоем духе… Против получения полумиллиона не так-то скоро протестуют, душа моя!.. И в том отношении, что бабушка приняла предлагаемое ей наследство, она совершенно права.. Не прав был он, принц!.. Но теперь нам придется коснуться одного пункта, которого и я не могу извинить.

— Но, папа, я лучше готова умереть, чем касаться этого пункта! — проговорила девушка жалобным голосом.

Лицо ее покрылось смертной бледностью, губы дрожали и голова ее опустилась на подушку дивана.

— Дорогое дитя мое, умирать не так легко, как тебе кажется… Ты будешь жить, даже если и выслушаешь рассказ мой об этом темном пункте, и если послушаешь моего совета, то тебе представляется возможность скоро предать его забвению… Таким образом, завещание принца написано было уже несколько лет, и его отношение к твоей бабушке ничем не возмущалось до тех пор, пока его не расстроили злые сплетни — нередко случалось, что они совершенно расходились в ссоре друг на друга.. Так, в одну из таких минут, графиня Фельдерн давала в Грейнсфельде большой бал-маскарад — принца там не было… Вдруг среди ночи бабушке было объявлено, что принц Генрих умирает, — кто сообщил ей это известие, никому до сих пор неизвестно. Она оставляет бальную залу, бросается в экипаж и едет в Аренсберг — мать твоя, в то время семнадцатилетняя девушка, которую принц любил, как отец, сопровождает ее…

Он замолк на минуту.

Дипломат как бы колебался. Он взял флакон и поднес его к лицу молодой девушки, прислонившейся к подушке дивана.

При этом движении Гизела подняла голову и оттолкнула его руку.

— Мне не дурно — рассказывай далее, — проговорила она быстро, с необыкновенной энергией. — Не думаешь ли ты, что очень сладко чувствовать себя под пыткой!

Взгляд, полный страдания, метнули в его сторону ее карие глаза.

— Конец недолго рассказывать, мое дитя, — продолжал он глухим голосом. — Но я должен тебя просить настоятельно не терять головы — ты теперь похожа на помешанную… Ты должна подумать, где ты и что сегодня и у стен есть уши!.. Принц был при последнем издыхании, когда графиня Фельдерн, едва переводя дух, бросилась к его постели; но у него все еще оставалось настолько сознания, чтобы оттолкнуть ее, — он, должно быть, сильно был озлоблен против этой женщины… На столе лежало второе, только что оконченное завещание, подписанное умирающим, Цвейфлингеном и Эшенбахом, которые находились при принце; по завещанию этому все наследство переходило к княжескому семейству в А… Я сам в этот роковой час находился по дороге в город, чтобы призвать князя к постели умирающего для примирения… Принц умер с проклятием на устах против бабушки, а полчаса спустя по соглашению с Цвейфлингеном и Эшенбахом, новое, только что написанное завещание принца брошено было ею в камин — и она сделалась наследницей умершего.

Из груди девушки вырвался полукрик-полустон, и прежде чем министр в состоянии был помешать, Гизела вскочила, распахнула окно, отдернула жалюзи, так что лучи заходящего солнца разлились пурпуровым светом по стенам и паркету.

— Повтори мне при дневном свете, что бабушка моя была бесчестная женщина! — вскричала она, и ее нежный, мягкий голос оборвался рыданиями.

Как тигр бросился министр к девушке и оттащил ее от окна, зажав ей рот своими бледными, костлявыми пальцами.

— Сумасшедшая, ты умрешь, если сейчас же не замолчишь! — прошипел он сквозь зубы.

Он усадил ее на софу — закрыв лицо руками, она опустилась между подушками… Минуту он стоял перед ней молча, затем медленно подошел к окну и снова запер его. Ноги его неслышно ступали по ковру, который он только что попирал с такой яростью, и руки, которые с такой грубой силой только что трясли нежные плечи молодой девушки, теперь с безукоризненно аристократической мягкостью покоились на руке падчерицы.

— Дитя, дитя, в тебе скрыт демон, который в состоянии превратить в бешенство всякое мирное расположение духа, — произнес он, нежно отводя руки ее от лица. — Безрассудная!.. Под влиянием ужаса ты заставила язык мой произносить слова, которые совершенно чужды моему сердцу… Ты сильно встревожила меня, Гизела, — продолжал он строго. — Вся эта болтающая, смеющаяся толпа с лестью и медом на устах, наполняющая теперь замок, увидела бы себя оклеветанной и оскорбленной, если бы твой неожиданный крик достиг ее уха… Вся эта жалкая сволочь во прахе лежала перед блистательной графиней Фельдерн — и отличным образом употребляла свое время, пожирая богатства сиятельной красавицы. Но тем не менее в этом кругу все убеждены, — разговаривая, конечно, лишь шепотом об этом предмете, — что наследство Фельдернов незаконно.

— Люди правы — княжеское семейство обворовано самым обыкновенным образом! — сказала Гизела глухим, прерывающимся голосом.

— Совершенно верно, мое дитя, но ни одно человеческое ухо никогда не должно этого слышать. Мне очень хорошо известен твой резкий способ выражаться, я мужчина, в моей груди не чувствительное женское сердце, и с твоей бабушкой я не нахожусь в кровном родстве, но все же для меня как острый нож твои жестокие, хотя, быть может, и справедливые слова. Я никогда не позволил бы себе называть таким именем этот поступок.

Он остановился, Это едкое замечание не оставило никакого отпечатка на прекрасном бледном лице сидевшей с ним рядом девушки.

— Не думай, — продолжал он быстро, — что я этим хотел извинить совершенную не правду, вовсе нет. Напротив, я говорю: она должна быть искуплена!

— Она должна быть искуплена, — повторила молодая девушка, — и очень скоро!

Она хотела подняться, но министр удержал ее.

— Не будешь ли ты так добра сообщить мне, что намерена предпринять? — спросил он.

— Я иду к князю, — сказала она, стараясь освободиться от него.

— Та-ак — ты пойдешь к князю и скажешь: ваша светлость, я, внучка графини Фельдерн, обвиняю бабушку мою в обмане; она была бесчестная женщина, обокравшая княжеское семейство!.. Что мне за дело, что этим обвинением я накладываю клеймо на благороднейшее имя в стране и пятнаю честь целого ряда безупречных людей, которые охраняли ее как наидрагоценнейшее сокровище! Что мне за дело, что эта женщина была матерью моей матери и охраняла мое детство — я хочу лишь искупления, все равно свершаю ли я при этом вопиющую не правду, обвиняя мертвеца, который не может защищаться! ..Женщина эта давно лежит под землей, но навеки на памяти о ней должна лежать вся тяжесть ужасного обвинения, между тем как при жизни она, может быть, могла бы представить много оснований, смягчавших ее вину!.. Нет, мое дитя, — продолжал он с мягкостью после короткой паузы, тщетно стараясь разглядеть выражение лица девушки, — так быстро и необдуманно мы не должны развязывать узел, если не хотим взять на себя ответственности за тяжкий грех. Напротив, еще не один год должен пройти до тех пор, пока утаенное наследство не перейдет снова к законным наследникам. Затем настанет час принести жертву — жертва эта будет принесена не одной тобой, но также и мной, что сделаю я с радостью… Аренсберг, который приобрел я за тридцать тысяч талеров, принадлежит также к этому наследству — я передам его по завещанию княжеской фамилии, выговорив достаточный капитал для мамы, — ты видишь, что и мы также присуждены страдать ради имени Фельдерн и памяти твоей бабушки!

Молодая девушка упорно молчала — ее головка поникла еще ниже.

— Так же, как и я, думала твоя мать, твоя добрая и невинная мать. Проступок должен быть искуплен лишь в глубоком молчании, — продолжал министр. — В эту ночь она на коленях стояла у смертного ложа принца и принуждена была быть свидетельницей не правды; она носила в груди всю жизнь свою роковую тайну, никогда не осмеливаясь напоминать об этом событии, — Она была слишком робка; но при смерти старшего своего ребенка, пораженная горестью, она сказала, что это справедливая кара Немезиды!.. Незадолго до ее смерти я узнал из ее собственных уст, что такой невыразимой печалью отуманивало ее милые глаза, — я должен тебе сказать, мое дитя, я нередко страдал от этих немых жалоб.

— Я желала бы знать конец, папа! — отрывисто произнесла Гизела.

Ей в тысячу раз легче было бы слышать гневный, грозный, резкий от негодования голос этого человека, чем этот вкрадчивый, ласковый шепот.

— Стало быть, коротко и ясно, дочь моя, — произнес он с ледяной холодностью.

Облокотясь на подушки, он продолжал с важностью и неприступностью:

— Когда ты того желаешь, я буду просто называть факты… Мать твоя уполномочила меня сообщить тебе тайну, как единственной наследнице владения Фельдернов, на девятнадцатом году твоей жизни, все равно, если бы твоя бабушка и пережила этот срок. Если я сделал это годом ранее, то ты сама в этом виновата — твои безрассудства принудили меня к этому… Мать твоя также желала, чтобы ты была воспитана в строгом уединении, — теперь ты знаешь, что не одна твоя болезнь требовала твоего одинокого образа жизни в Грейнсфельде… Последняя воля твоей матери требует от тебя, Гизела, вполне самоотверженной жизни — ты должна повиноваться этой воле!.. Мысль, что через тебя должно совершиться искупление тяжкой не правды, не пятная чести дорогого имени Фельдернов, вызывала улыбку радости в ее последние минуты…

Он колебался; очевидно, ему не легко было облечь в удобную форму самый трудный пункт своего повествования.

— Если бы мы были в А — продолжал он несколько быстрее, крутя тонкими пальцами концы своих усов, — я дал бы тебе бумаги, врученные мне твоей матерью; они содержат все, что я с таким трудом и горечью должен сообщить тебе… С этих пор твоя юная жизнь будет более ограничена, чем доселе, — бедное дитя!.. Все доходы с имений, которые теперь тебе принадлежат, должны идти на призрение бедных в стране; я должен быть назначен опекуном, с тем, чтобы ежегодно отдавать отчет в каждой копейке. При вступлении твоем в новый образ жизни ты должна для виду назначить меня твоим наследником; я же, со своей стороны, как «благодарный друг», передам по завещанию княжеской фамилии указанные владения.

Молодая девушка отняла руки от опущенного лица, механически медленно повернула голову и устремила свой потухший взор на говорившего, который не в силах был преодолеть легкое нервное дрожание уст.

— А как называется тот новый образ жизни, в который я должна вступить? — спросила она, делая ударение на каждом слове.

— Монастырь, моя милая Гизела!.. Ты будешь там замаливать грехи твоей бабушки!

Теперь она даже не вскрикнула — безумная улыбка бродила по ее лицу.

— Как, меня хотят упрятать в монастырь? Спрятав в четырех толстых, высоких стенах? Меня, выросшую среди полей и лесов? — простонала она. — Всю свою жизнь должна я буду довольствоваться клочком неба, который будет над моей головой? Всю жизнь денно и нощно должна я буду читать молитвы, всегда одни и те же слова, которые уже и с первого дня будут бессмысленной болтовней? Должна принудить себя сделаться машиной, которую лишили сердца и разума?.. Нет, нет, нет!..

Она быстро поднялась и с повелительным жестом обратилась к отчиму.

— Если ты знал, что мне предстояло, ты бы должен был ознакомить меня с моим ужасным будущим с ранних пор моей жизни — но вы все предоставили меня моим собственным мыслям и заключениям, и я тебе хочу теперь сказать, что я думаю о монастыре!.. Никогда разум человеческий так не заблуждался, как в ту минуту, когда люди выдумали монастыри! Не безумие ли скучивать целую толпу людей в одно место с целью служить Богу!.. Не служат они ему, напротив, попирают его предначертания, ибо допускают в безделии увядать силам своим, назначенным для труда. Они зарывают в землю талант, дарованный им природой, и чем менее мыслят, тем высокомернее становятся, и свое тупоумие величают святостью — не трудясь, не мысля, берут от общества, не возвращая ему ничего. Они не что иное, как изолированная, бесполезная, тунеядствующая шайка людей, пожирающая плоды трудов другого…

Министр поднялся; лицо его было бледно как смерть. Он схватил руку молодой девушки и потряс ее.

— Опомнись, Гизела, и размысли, над чем ты издеваешься. Ведь это святые учреждения.

— Кто их освятил? Сами люди… Создавая человека, Творец не сказал: «Сокройся под камни и презирай все, что я дал миру прекрасного».

— Тем хуже для тебя, дитя мое, что ты принесешь подобную философию в твою новую жизнь, — сказал министр, пожимая плечами.

Он стоял со скрещенными руками перед ней. Минуту они испепеляли друг друга глазами, точно один желал испытать силу другого в виду долженствующей разразиться бури.

— Я никогда не вступлю в эту новую жизнь, папа!

Это решение, так решительно брошенное молодой девушкой в лицо отчима, зажгло дикое пламя в широко раскрытых глазах его превосходительства.

— Неужели ты в самом деле до такой степени развращена, что не уважаешь желания и воли твоей покойной матери? — проговорил он запальчиво.

Гизела подошла к портрету матери.

— Хотя я ее и не знала, но все же отчасти могу судить о ней, — сказала она.

Губы ее дрожали, и все тело ее вздрагивало, но голос был звучен и мягок. — Руки ее полны цветов, которые весело собирала она на лугу, — продолжала девушка. — Ее радовало безоблачное небо, она любила все, и луч солнца, и цветы, весь Божий мир и людей! Если бы ее заперли в мрачный, холодный дом, она с отчаянием рвалась бы из этих стен, чтобы освободиться…И этот добрый взгляд покоился на мне с мрачной мыслью когда-нибудь заживо похоронить меня, бедное маленькое созданье?

— Ты видишь ее здесь невестой, Гизела! Тогда, конечно, лицо ее выражало беззаботность — но ее позднейшая жизнь была очень строга, и все мысли ее были заняты тем, чтобы начертать жизненный путь своей дочери.

— Могла ли она так поступить?.. Действительно ли родителям предоставлена власть присуждать своего ребенка к пожизненному заточению в том возрасте, когда глаза его едва открылись для жизни, когда душа его еще не проявила себя никаким стремлением? Не самый ли жестокий из всех эгоизмов — заставлять искупать грехи предков вполне неповинное в этом существо?… Но пусть будет так, как желала моя мать, — продолжала она, глубоко вздыхая. — Я буду молчать и хранить так же, как и она, ужасную тайну, а похищенные богатства должны по наследству перейти к княжеской фамилии… Я буду жить в уединении, хотя и не в монастыре…

Министр, лицо которого несколько прояснилось в начале ее речи, просто вскочил при этом решении..

— Как! — вскричал он.

— Доход с владений до самой моей смерти должен делиться между бедняками, живущими в них и обрабатывающими эти земли, — но всем этим распоряжаться буду я, — перебила она его очень спокойно. — Насколько могу, я буду стараться также освободить от греха душу бабушки, хотя и не через молитву с четками… Я знаю, папа, что скорее я не смогу достичь этого, как любя ближнего, полагая все свои силы.

Резкий смех прервал ее слова.

— О, благородная ландграфиня Тюрингенская, я представляю себе уже теперь, как грейнсфельдский замок сделается пристанищем нищих и бродяг! Я как теперь вижу, как ты, ради пользы и спасения немощного и страждущего человечества, варишь жидкий суп для бедных и вяжешь длинные шерстяные чулки! С каким героизмом ты следуешь своему решению оставаться в старых девах перед глазами осмеивающего тебя общества… Но вот в один прекрасный день благородный рыцарь постучится у дверей приюта для страждущих — и забыто будет и служение человечеству, и последняя воля матери; бедняки рассыплются на все четыре стороны, новый владелец Грейнсфельда соблаговолит, как приданное своей супруги, принять и похищенное наследство принца Генриха, а княжеская фамилия в А, утрет себе губы!.. Неразумное созданье, — продолжал он, все более и более ожесточаясь, — ты воображаешь, что терпеливо выслушивая твои мудрые разглагольствования, я обязательно принимаю твое остроумное решение?.. Ты действительно воображаешь себе, что твоя собственная воля будет что-нибудь значить, когда я объявлю тебе мой неизменный приговор?.. Тебя никто не просит думать, выражать свои чувства и желания — твое дело повиноваться; тебе нечего выбирать, перед тобой один путь, и, если ты сама отказываешься по нему идти, то я тебя поведу! Поняла ли ты меня?

— Да, папа, я тебя поняла, но я тебя не боюсь — не в твоей власти принудить меня. В неописуемом гневе он поднял руку. Молодая девушка ни шагу не отступила перед этим угрожающим жестом.

— Ты не осмелишься тронуть меня! — сказала она со сверкающим взором, но ровным, спокойным голосом.

В эту минуту кто-то постучал к ним — в тихо отворенную дверь вошел лакей.

— Его светлость князь! — доложил он с низким поклоном.

Министр вполголоса проворчал проклятье, но тем не менее с радушным видом подошел к двери, которую широко раскрыл лакей.

— Но, милый Флери, что должен я думать? — вскричал князь, входя в комнату.

Тон его был шутлив, хотя лоб был нахмурен и маленькие, серые глазки не могли скрыть неудовольствия.

— Разве вы совсем забыли, что там, в лесу, все общество горит нетерпением приветствовать вас? В Белом замке скоро не останется ни души, а вы заставляете себя ждать?.. К тому же мне доложено было уже час тому назад о приезде нашей прекрасной графини, но я не вижу и тени ее, а между тем вам известно, что опираясь на мою руку, она должна сделать свой первый шаг в свет!

Стоявшая до сих пор в неосвещенной глубине комнаты Гизела приблизилась к князю и поклонилась ему.

— А, вот и вы! — вскричал его светлость, радостно протягивая ей обе руки. — Мой милейший Флери, я действительно мог бы рассердиться! Госпожа фон Гербек, — он обернулся к отворенной двери; там в боязливо-выжидательной позе застыла гувернантка, — сказала мне, что графиня час тому назад скрылась за этой дверью!

— Ваша светлость, мне нужно было поговорить с дочерью о важных вещах, — перебил его министр.

Может быть, его светлости первый раз приводилось видеть перед собой барона не в его обычной дипломатической маске — взгляд князя с удивлением остановился на его лице, потерявшем все свое олимпийское спокойствие и выражавшем теперь глубокую ярость.

— Мой милый друг, надеюсь, вы не подумаете, что я бестактно желаю вмешиваться в ваши семейные дела! — вскричал он обиженно, — Я немедленно удалюсь отсюда!

— Я кончил, ваша светлость, — возразил министр. — Гизела, в состоянии ли ты следовать за его светлостью? — обратился он к молодой девушке, вперяя в нее угрожающий взгляд.

Госпожа фон Гербек отлично умела угадывать значение подобных взглядов, — Ваше превосходительство, если дозволено мне будет сказать, молодой графине немедленно следует вернуться в Грейнсфельд, — сказала она вдруг, выступая вперед. — Посмотрите, на что она похожа!

— И неудивительно, — вскричал с неудовольствием князь. — Воздух этой комнаты может причинить обморок хоть кому. Как могли вы выдержать здесь целый час, для меня непонятно, мое дитя.

Он предложил Гизеле руку. Она боязливо отшатнулась от него. Ей следовало непринужденно вести себя с человеком, обманутым таким постыдным образом… Она была соучастницей отвратительного преступления и должна была молча разыгрывать комедию; вся душа ее приведена была в неописуемое возмущение.

— Воздух освежит вас, — ласково сказал князь, взяв ее дрожащую руку.

— Я не больна, ваша светлость, — возразила она твердо, хотя и слабым голосом, и последовала за ним в коридор.

Между тем министр, протянув руку за шляпой, с яростью толкнул фарфоровую статуэтку, которая разбилась вдребезги.


Читать далее

Глава 25

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть