Глава вторая

Онлайн чтение книги Багровый лепесток и белый The Crimson Petal and the White
Глава вторая

Вдоль лощеных тротуаров Грик-стрит уже выстроились наготове лавочники – накатывает вторая волна ранних покупателей. Сами-то покупатели, разумеется, полагают ее первой. Сумрачная процессия швей и мастеровых, которую Каролина видела из своего окна, хоть и протащилась всего в нескольких сотнях ярдов отсюда и лишь менее часа назад, вполне могла принадлежать другой стране и другому веку. Цивилизация начинается здесь, на Грик-стрит. Добро пожаловать в настоящий мир.

Подниматься с утра пораньше, как это делают лавочники, значит, по их рассуждению, проявлять стоический героизм, недоступный пониманию более празднолюбивых смертных. Любое существо, шустро пробегающее по улице раньше их, это наверняка кто-то из тех грызунов либо насекомых, которых, увы, не берут ни крысоловки, ни отрава.

Нет, они не жестоки, эти работящие люди. Сердца многих из них куда мягче, нежели у тех благородных исполнителей первых ролей, с коими вам так неймется сойтись. Просто лавочникам Грик-стрит нет никакого дела до призрачных созданий, которые, собственно, и производят продаваемые в их лавках товары. Мир перерос состояние чудаковатой деревенской близости всех и вся; теперь у нас век современный: ты заказываешь пятьдесят брикетов дегтярного мыла и через несколько дней приезжает тележка с твоим заказом. В теперешнем мире все рожденное от чресел благожелательного монстра, именуемого мануфактурой, поступает к тебе в готовом к употреблению виде; нескончаемый поток вещей – сортового качества, до идеального одинаковых – истекает из лона, укрытого завесами дыма.

Вы можете сказать, что облака сажи, извергаемой фабричными трубами Хаммерсмита и Ламбета, марают город, сдержанно напоминая ему, как на самом-то деле выглядит рог изобилия. Однако сдержанность в число характерных черт современного человека не входит, а нечистым воздухом дышать все-таки можно; единственное сопряженное с ним неудобство – это пленка копоти, оседающей на магазинные витрины.

Но что пользы, вздыхают лавочники, томиться тоской по былым временам? Настал век машин, миру никогда больше не видать чистоты, зато посмотрите, что мы получили взамен!

Они уже облились потом, единственным их потом за день, потратив немалые труды на то, чтобы отворить лавки. Губками, пропитанными теплой водой, они стерли чумазую изморозь с витрин, жесткими метлами сплавили талый снег в канавы. Привставая на цыпочки и напрягая руки, они открывали ставни, снимали деревянные рамы, сдвигали железные засовы и вытаскивали штыри, сберегшие их товар еще на одну ночь. И пока каждая лавка сбрасывала свой замысловатый железный наряд, по всей улице погромыхивали в замках ключи.

Теперь эти люди спешат – а ну как появится человек со средствами, появится и предпочтет лавку открытую открытой лишь наполовину. Пешеходов пока негусто, и в этот утренний час среди них попадаются люди престранные, однако забрести на Грик-стрит может кто угодно, а предугадать, пожелает ли тот или иной человек расстаться с деньгами, решительно невозможно.

Глазам Каролины, направляющейся к «Матушкину объяденью», открывается возникшая вследствие этого суматоха, открывается на неподобающий манер – лавочники, настежь распахнув двери своих цитаделей, занялись теперь подбором наиболее обольстительного товара, который они собираются отправить на панель, к дверям лавок. Все выглядит так, точно они, снявшие с витрин и дверей пояса целомудрия, не видят более смысла сохранять даже остатки благопристойности. Лотки с книгами преграждают Каролине путь, некоторые из томов развратно разверзнуты и являют досужим взорам свои цветные картинки. Соломой набитые манекены тянут к ней стежками зашитые руки, умоляя Каролину купить облекающие их одежды. С витрин без всякого предупреждения сдираются плотные занавеси.

«С добрым утром, мадам!» – окликает спешащую мимо Каролину далеко не один мужчина. Всем им понятно, что она не леди, – это следует хотя бы из того, что в столь ранний час она уже на ногах, – но ведь их тоже джентльменами от бизнеса не назовешь, а обливать презрением покупательницу вредно для кармана. Отчетливо понимающие, сколько ведущих вверх ступеней отделяет их от владельцев грандиозных магазинов Риджент-стрит – это уж вам не лавочники, – они с такой же радостью продали бы свои булочки, блузки, башмачки и брошюры потаскухе, с какой и любому другому прохожему.

И то сказать, между Каролиной и лавочниками, ее зазывающими, имеется изрядное сходство: большая часть того, что они норовят продать, особой непорочностью не отличается. Вы можете обнаружить здесь книги, страницы которых продраны разрезательным ножом прежнего их владельца; здесь продают выброшенную за устарелостью мебель, все еще вызывающе крепкую, пригодную к употреблению и дешевую – искушающую тех, кто низко пал по причине тяжелых времен, пасть еще чуть ниже. Превосходные мягкие сиденья, леди и джентльмены! А вот кровати, сэр, на них, правда, уже спали, однако спали чистейшие на свете созданья, самые что ни на есть чистые. (Возможно, впрочем, что спали на них хворые бедолаги, недуги которых и поныне таятся в матрасах. Таковы больные фантазии людей, которых банкротство, обман доверия или финансовый крах повергли в такие низины, что приобретение на Риджент-стрит новой обстановки для своих жилищ им более не по карману.)

Еще более сомнительным вкусом отличается здесь одежда. И дело не только в том, что вся она принадлежит к разряду готового платья (то есть шили ее не по чьей-либо мерке), – часть ее была уже надевана, и не раз. Лавочники, разумеется, никогда вам этого не скажут, им любо воображать, будто Петтикоут-лейн и лавчонки старьевщиков стоят настолько же ниже их, насколько выше стоит Риджент-стрит.

Но довольно о них. Вы рискуете потерять Каролину из виду, – подгоняемая голодом, она ускорила шаг. Да вы уже и колеблетесь, обнаружив впереди себя сразу двух женщин – обе статны, обе с черными лифами, обе с большими бантами, колышущимися, пока они семенят по панели, на их объемистых гузнах. Какой расцветки была юбка Каролины? В синюю с серым полоску. Нагоните ее. Другая проститутка, кто бы она ни была, ни с кем достойным знакомства вас не сведет.

Каролина почти уже у цели; она не сводит глаз с нависшей над улицей деревянной вывески «Матушкино объяденье» – покрытого волдырями краски изображения грудастой девицы и ее корявой мамаши. Прямо перед Каролиной выскальзывает на панель последнее препятствие – кипа газет, но она уже слышит сладчайший запах горячих пирогов и свежерозлитого пива и толчком открывает старую синюю дверь с забранным в рамочку призывом: «ПРОСИМ НЕ ХЛОПАТЬ ДВЕРЬЮ – ПЬЯНИЦЫ СПЯТ» . (Хозяин таверны горазд посмеяться и любит, когда другие смеются с ним вместе. Только еще обнародовав этот призыв, хозяин часто повторял его Каролине, и та едва не уверовала, что он научит ее читать. Впрочем, вскоре она уже снова путала «просим» с «пьяницы» и «не» со «спят».)

Войдите за ней в таверну, и никаких спящих пьяниц вы там не обнаружите. «Матушкино объяденье» стоит парой ступеней выше вульгарных пивнушек и, несмотря на свой шуточный девиз, держится обыкновения выставлять забулдыг при первой же угрозе того, что они наблюют или затеют драку. Это солидный, опрятный паб, поблескивающий медью и плоховато протравленным деревом, со множеством свисающих с потолков затейливо изукрашенных пивных бочонков (хотя пиво здесь подают лишь одной разновидности) и коллекцией пивных кружков и бутылочных пробок на стене за стойкой.

Из сорока девяти наличествующих в таверне глаз лишь восемь или десять обращаются к возникшей на пороге Каролине, ибо здесь принято относиться к выпивке и ворчливому разговору со всевозможной серьезностью. Те, кто уделяет ей внимание, делают это на срок, достаточный, чтобы понять, кто она есть или кем, по крайней мере, была; а после снова обращают взгляды к золотистой пене своего горького, темного пива. Попозже, к ночи, они, быть может, и возжелают ее, однако в этот утренний час головная боль лишает для них мысль о телесных усилиях, за которые придется еще и деньги платить, какой ни на есть привлекательности.

Об эту пору в «Матушкино объяденье» сходятся и сидят там, грузно упираясь локтями в столы, люди, жизнью изрядно помятые; ни об одном из них нельзя с уверенностью сказать, будто он ни на что не годен, однако годны они все не на многое, это точно. Впрочем, на их рубашках и куртках пуговиц, висящих на одной ниточке, отнюдь не сыщешь; вязаные шарфы, коими обмотаны их шеи, еще несут следы недавней стирки; башмаки на ногах если и не сверкают, то уж во всяком случае отливают матовым блеском. Большая часть этих мужчин ни на какую работу не спешит и большая же жената на женщинах, еще не доведших их до отчаяния. Появление Каролины ни в коей мере не оскорбляет их чувств да и не удивляет: до заведений, в которые допускаются только мужчины, от этих мест топать и топать.

– Привет, Кэдди, – произносит хозяин, поднимая поблескивающую от пива ладонь. – Какой петушок тебя разбудил?

– Петушки ни при чем, Эппи, – отвечает Каролина. – Это все запах твоих пирогов и пива.

С формальностями покончено, он уже наливает ей кружку пива и машет рукой жене – подавай пирог. Каролина – единственная из завсегдатаев, имеющих возможность есть и пить здесь в кредит, поскольку она же и единственная, кому можно верить – заплатит всенепременно. Кто из мужчин, присутствие коих в пивной в столь ранний час трубно возвещает о безработном их состоянии, может сказать, что хоть сию минуту у него и ни пенни, однако к ночи денежки будут? А Каролина, с тех пор как она махнула рукой на добродетель, обрела уважение именно там, где больше всего в нем нуждается.

Это вовсе не означает, что деньгами своими она распоряжается мудро. Как и большинство проституток, Каролина разлучается с заработком, едва оставшись с ним наедине. Пища и жилье – отнюдь не единственные статьи ее расходов, она покупает еще и пирожные, спиртное, шоколад, порою наряды, летом тратится на мороженое, зимой на посещение разного рода прогретых мест: таверн, мюзик-холлов, паноптикумов, пантомим – в общем, любых, способных спасти человека от холода. Ну да, она приобретает ингредиенты для своей «спринцовки», дрова и свечи, а по воскресеньям тратит пенни на бенгальский огонь, к которому неравнодушна с самого детства, – Каролина зажигает его в своей комнате поздно ночью, точно католик молельную свечу. Все эти прихоти больших расходов не требуют – с тратами на лекарства для ребенка или суммами, которые спускают мужчины в игорных домах, их не сравнить, – и тем не менее Каролина даже шиллинга впрок не откладывает. Готовое платье, бенгальский огонь, пирожное, шесть пенни на развлечения… как получается, что подобные мелочи съедают так много денег? Наверное, есть у нее и другие расходы, но вот какие, она не припомнит, хоть ты ее убей. Да и ладно: приработок у нее не так чтобы постоянный, однако подолгу она на мели никогда не сидит.

Каролина уплетает пирог с раскованностью, которую, будучи достопочтенной йоркширской супругой, вчуже терпела с трудом. Ножа и вилки это подрагивающее совокупление теста, бараньей ноги, воловьего хвоста и горячей подливы не требует, Каролина поедает его из ладони. Жует она не закрывая рта – уж больно горячо. Проходит пара минут, и Каролине остается лишь облизать ладонь.

– Спасибо, Эппи, именно это мне и требовалось.

Она допивает пиво, встает, смахивает с юбки крошки. Жена хозяина с кислым видом вытирает ее столик. Каролина посылает Эппи воздушный поцелуй и выходит на улицу.


Наружный мир пробудился еще не вполне. Лавочники продолжают выкладывать товары на панель; воры, расклейщики афиш, уличные побирушки и мальчишки-посыльные наблюдают за ними. Женщин, почитай, и не видно, лишь две одетые в черное цветочницы негромко переругиваются, споря, где кому из них стоять. Та, что проигрывает спор, оттаскивает свою тачку, сгибая вдвое темное тело над сомнительными по качеству букетами, к стоянке ломовых извозчиков.

Появляться на улицах в столь ранний час Каролина не привыкла; пространство дня, которое еще предстоит одолеть, почти устрашает ее. Она ненадолго задумывается, не предложить ли себя какому-нибудь мужчине – просто чтобы скоротать время, – однако понимает, что хлопотать на сей счет станет навряд ли, разве что такая возможность сама приплывет ей в руки.

Да и особой нужды в этом покамест нет. На покупку свечей и время, и деньги у нее имеются. А тревожиться насчет того, что она может остаться без гроша, ей не приходится – Каролина способна за двадцать минут заработать больше, чем получала когда-то за день.

Она понимает – лишь животная лень и нравственная вялость мешают ей копить, как оно следовало бы, деньги. Заработок, который дает ее ремесло, мог бы за несколько расчетливых лет доверху наполнить ее старую шляпку банкнотами, однако пристрастие к бережливости она утратила. Ни ребенка, ни бессмертной души, о коих следовало бы печься, у нее больше нет, а стало быть, нет и смысла собирать в кубышку монеты, дабы обменять их потом на цветные бумажки. Смерть мужа и сына лишила ее всякого ощущения цели, ответственности да, собственно, и вообразимого будущего. Это они обращали ее жизнь в подобие связного рассказа, они словно бы сообщали ему начало, середину и конец. А теперь жизнь Каролины напоминает газету: бессмысленную, злободневную, наполненную ничего не значащими новостями, которые пересказывает не обращающим на него внимания людям полковник Лик. Что же до служения Обществу, так, если не считать струек спермы, которые Каролина перенимает, дабы они не доставляли лишних хлопот добропорядочным женам, пользы от нее не больше, чем от зарытого в землю покойника. И тем не менее она живет и, несмотря ни на что, счастлива. Чем, теперь я могу вам это сказать, и отличается от всех, с кем вам еще предстоит свести знакомство.

– Тиша?

Возвращаясь с Грик-стрит, Каролина остановилась перед убогим, сумрачным писчебумажным магазинчиком, заметив внутри его – да неужели? – и точно, Тишу, или Конфетку, как называет ее большинство знакомых с нею людей. Даже в сумраке – и особенно в сумраке – долговязая фигура ее узнается безошибочно: тощая, точно жердь, плоскогрудая и костистая, как у чахоточного юноши, с кистями рук, великоватыми для дамских перчаток. Первое производимое Конфеткой впечатление неизменно оказывается все тем же: тошнотворным изумлением, порождаемым видом рослого, сухопарого юнца, от шеи до щиколоток укрытого женским платьем, а следом, при взгляде на лицо этого странного существа, пониманием того, что перед вами не юнец, а девица.

Услышав свое прозвище, женщина оборачивается, прижимая к темно-зеленому лифу стопу писчей бумаги. Да, под этим лифом все же присутствует грудь. Ребенка ею, может быть, и не вскормишь, но определенного рода мужчин она удоволить способна. А уж таких золотисто-оранжевых волос, такой светозарно бледной кожи ни у кого, кроме Конфетки, не сыщешь. Одних только глаз Конфетки, даже одень ее арабской одалиской, которой, кроме глаз, и показать-то больше нечего, хватило бы, чтобы выдать ее пол. Нагие глаза, опушенные мягкими волосками, поблескивающие, точно очищенные от шкурки плоды. Глаза, которые обещают мужчине все.

– Кэдди?

Лицо узнавшей подругу молодой женщины озаряется выражением, которое столь многие мужчины находили неотразимым: бесспорной благодарностью за то, что она дожила до этой счастливой встречи. Она бросается к Каролине, обнимает и целует ее, отчего физиономию стоящего за прилавком приказчика искажает досадливая гримаса. Недовольство его вызывает не столько выставляемая напоказ приязнь двух женщин, сколько удар, нанесенный его гордыне: он принял Конфетку за леди, обслуживал со всевозможной угодливостью – и, судя по вульгарности ее подруги, дал маху.

– Это все, мадам? – кисло осведомляется он, принимаясь любовно обмахивать перьевой метелкой череду пузырьков с чернилами.

– Да, благодарю вас, – отвечает Конфетка голосом, который неизменно полнится у нее изысканно-сладкими гласными и безупречными согласными. – Вот разве… если вы будете настолько любезны… нельзя ли устроить так, чтобы мне было легче нести покупку?

И она вручает приказчику стопу бумаги, немного помятой только что прижимавшимися к ней с двух сторон женскими бюстами. Приказчик, скривясь, обертывает покупку украшенной тонкими полосками бумагой и обвязывает шпагатом, сооружая из него подобие ручки. Конфетка, воркуя чарующе и благодарно, принимает от него сверток и недолгое время любуется рукоделием приказчика, сладострастно поглаживая шпагат обтянутыми кожей перчаток пальцами, дабы показать, как высоко оценила она его работу. А после поворачивается к нему спиной и берет подругу под руку.

Выйдя под солнечный свет, тесно прижавшись одна к другой, Каролина и Конфетка украдкой оглядывают друг дружку. В то время внешности женщины грозило немало непоправимых напастей – кожу съедала оспа; волосы прореживал ревматизм; глаза наливались кровью; искривлялись, заживая, рассеченные ударом ножа губы. Однако ни Каролине, ни Конфетке страсти подобного рода не грозят. Жизнь была к ним добра – или, по крайней мере, не была жестока.

Губы Конфетки, отмечает женщина постарше, бледны, сухи и шелушатся, но разве такими они и не были всегда? В дни ее бедности, еще до того, как Конфетка перебралась в жилье поизысканнее, они с Каролиной были в Сент-Джайлсе соседками, их разделяли всего три дома, и даже гости их, случалось, стучались не в ту дверь, спрашивая «девушку с сухими губами». Каролина знает к тому же, что с гантированными руками Конфетки не все ладно: ничего такого уж серьезного, просто не очень приглядное кожное заболевание, которое, опять-таки, мужчины всегда готовы простить. Почему они с такой терпимостью относились ко всем изъянам Конфетки, было да и остается загадкой для Каролины – в сущности, ни об одной телесной черте подруги она не могла бы по чести сказать, что у нее, у Каролины, эта штука устроена хуже.

Стало быть, есть в ней что-то, с первого взгляда не обнаружимое.

– Выглядишь страх до чего хорошо, – говорит Каролина.

– А чувствую себя отвратительно, – негромко отвечает Конфетка. – Да проклянет Господь и Господа, и все Творение Его.

Лицо и голос ее остаются спокойными, подобным тоном она могла бы отпустить замечание о погоде. Карие глаза светятся – или так только кажется? – мягким и добрым юмором.

– Армагеддон, вот что нам не помешало бы, – а, как по-твоему?

Может, тут какая-то непонятная мне шутка, гадает Каролина, – из тех, которыми Конфетка перебрасывается с образованными господами: теперь, когда она обосновалась на Силвер-стрит. Прежде, во времена Черч-лейн, Конфетка любила посмеяться. Каролина и поныне улыбается, вспоминая ее коронный номер, пользовавшийся у проституток большой популярностью. Не то чтобы она хорошо его помнила, нет; суть номера состояла не только в актерской игре, но и в словах, в сотнях слов, они-то и были самой его солью. Конфетка показывала, как она совращает незримого мужчину, как умоляет его голосом, почти истерическим от похоти. «Ох, ну дай же мне погладить твои яйца, они такие красивые – как… как собачье дерьмо. Собачье дерьмо, укрывшееся под твоим…» Под чем? У Тиши было для этой штуки такое хорошее слово. Слово, от которого и у тебя становилось мокро между ног. Но Каролина его забыла, а сейчас спрашивать о нем не время.

То, что Конфетка оказалась шлюхой куда более вожделенной и взыскуемой, чем она, всегда ставило Каролину в тупик, однако так оно и было, а в последнее время, если верить слухам, которые ходят среди девушек ее ремесла, популярность Конфетки еще и возросла. Нечего и сомневаться, переезд миссис Кастауэй из Сент-Джайлса на Силвер-стрит, с которой можно в три прискока попасть на самую широкую, богатую и пышную из улиц Лондона, объяснялся не столько амбициями Мадам, сколько спросом на Конфетку.

А отсюда проистекает вопрос: как оказалась Конфетка, живущая по соседству с роскошными магазинами Вест-Энда, здесь, в задрипанной писчебумажной лавчонке на Грик-стрит? Зачем рискует она загрязнить подол прекрасного зеленого платья, переходя улицу, с которой никто не спешит сметать конский навоз? Да, собственно говоря, зачем ей было вообще вылезать из постели (по-королевски роскошной, как представляется Каролине) еще до полудня?

Однако, когда она спрашивает: «Что тебя занесло в наши края?» – Конфетка лишь улыбается беловатыми, сухими, как крылья ночной бабочки, губами.

– Я… навещала друга, – говорит она. – Провела там всю ночь.

– А, ну понятно, – ухмыляется Каролина.

– Нет, правда, – серьезно настаивает Конфетка. – Давнего друга. Женщину.

– Ну и как она? – спрашивает Каролина, надеясь выведать имя. Конфетка на секунду закрывает глаза. Ресницы у нее густые и пышные, такие у рыжей женщины встретишь не часто.

– Она… покинула наши края. Я с ней прощалась.

Странную они составляют пару, идущие вместе по улице Каролина и Конфетка: женщина постарше тонка в кости, круглолица и пышногруда; рядом со своей спутницей, высоким, гибким созданием в зеленом, как мох, платье из peau-de-soie [2]Плотная шелковая ткань с матовым отливом., она выглядит складной и статной. Но хоть у нее, у этой самой Конфетки, и нет груди, о которой стоило бы говорить, и кости ее пугающе выступают из-под ткани лифа, она тем не менее движется с большим, чем у Каролины, достоинством, с большей женственной надменностью. Голову она держит высоко и выглядит единым целым со своим платьем, как если б оно было собственной ее шкуркой либо оперением.

Не эту ли животную безмятежность, гадает Каролина, и находят столь притягательной мужчины. Ее, да еще дорогую одежду. Впрочем, она ошибается – все дело в способности Конфетки разговаривать со всяким мужчиной так, точно она с ним давно уже пребывает на короткой ноге. В этом и в умении никогда не говорить «нет».

Теперь вопрос задает Конфетка:

– Далеко ли от дома собираешься сегодня начать?

– Да уж не там, – отвечает женщина постарше, махнув рукой в сторону Сент-Джайлса. – Может быть, на Краун-стрит.

– Что так? – участливо спрашивает Конфетка. – У тебя ведь неплохо все складывалось пару месяцев назад – помнишь, на Сохо-Сквер? – (Вот вам еще одна причина, по которой Конфетка столь преуспела в своей профессии: ее способность запоминать – из того, что относится к жизни других людей, – не одни только увлекательные пустячки.)

– У меня на нее духу не хватает, – вздыхает Каролина. – В тот раз, когда я столкнулась с тобой, просто-напросто день был удачный, вот я и не могла нарадоваться на Сохо-Сквер – подцепила там двух роскошных клиентов подряд и думала: теперь это мое место! Сама знаешь, Тиша, новичкам везет. Для таких хороших мест я попросту не гожусь. Надо знать свой шесток.

– Глупости, – отвечает Конфетка. – Они ничего не смыслят, мужчины. Оденься в черное, набери побольше воздуху в грудь, надуй щеки, и они примут тебя за королеву.

Каролина с сомнением усмехается. По ее-то опыту, произвести впечатление на этот пресыщенный мир далеко не так просто.

– Да они же меня насквозь видят, Тиша. Из свиной жопы шелковый кошелек не сошьешь.

– О, думаю, тебе это удалось бы, – неожиданно посерьезнев, отвечает Конфетка. – Тут все зависит от клиента.

Каролина вздыхает:

– Понимаешь, если я держусь своей части города, у меня и клиентов набирается больше, и осечек выходит меньше. А стоит мне зайти на запад дальше Краун-стрит, и сразу начинаются сложности. – Прищурясь, она бросает вдоль Грик-стрит взгляд в направлении Сохо-Сквер, и вид у нее при этом такой, словно все, что лежит за еврейской школой и благотворительным приютом, представляет собой вершину, на которую ей не взобраться. – Да, конечно, мне удается подцепить там иностранца, еще бы, или деревенского сопляка, или кого-нибудь из тех, кому хватает смелости только на то, чтобы таскаться за тобой по пятам. С этими нужно разговаривать по дороге сюда, не закрывая рта: «О да, и что же привело в Лондон такого человека, как вы, сэр?» – они и опомниться не успевают, а уже вот она, Черч-лейн, назад не повернешь. Ну и получают свой фунт мяса и хорошо тебе платят, списывая денежки на знакомство с достопримечательностями. Но ведь попадаются и такие, кто всю дорогу ноет: «Чего это так далеко, почему так далеко, разве мы еще не пришли? Это же Старое Сити, трущобы какие-то». Их иногда приходится заводить в проулок и устраиваться раком, однако бывает, они тебя тут же отталкивают, свирепеют, орут: «Лезла бы лучше к тем, кто тебе по чину!» И знаешь, Тиша, от этих у меня просто руки опускаются. Чувствую себя униженной до того, что хочется уйти домой и выплакаться…

– Ну уж нет, – протестующе покачивает головой Конфетка. – Не надо так на это смотреть. Унижаются-то они, а не ты. Они считают себя Прекрасными Принцами, а ты показываешь им, что в принцы они рылом не вышли. Да если бы их добродетели так всем и лезли в глаза, разве подошла бы к ним женщина вроде тебя? Поверь мне, это они идут домой и там плачут – надменные, трусливые мелкие гниды. Ха!

Женщины заливаются смехом; впрочем, Каролине хватает его ненадолго.

– Ну, так или этак, – говорит она, – а я из-за них, бывает, и нюни распускаю. Да еще и на людях.

Конфетка берет Каролину за ладонь – зеленая и серая перчатки смыкаются одна на другой – и говорит:

– Пойдем на Трафальгарскую площадь, Кэдди. Купим себе пирожных, голубей покормим – и полюбуемся на бал гробовщиков.

И они опять разражаются смехом. «Бал гробовщиков» – это их личная шуточка; шутки-то главным образом и сохранились от тех трех лет, что они провели по соседству, каждодневно поверяя свои мысли друг дружке.

Скоро две женщины уже идут по лабиринту улиц, каждая из которых совершенно для них бесполезна, – улиц, о которых они знают только, что на них расположены другие бордели и дома свиданий, улиц, уже предназначенных к сносу градостроителями, которым грезится широкая авеню, названная в честь графа Шефтсбери. Перейдя незримую границу приходов Святой Анны и Святого Мартина-в-полях, женщины не обнаруживают никаких свидетельств присутствия здесь святых либо полей, если не считать последними окруженную деревьями лужайку на Лестер-Сквер. Нет, глаза двух женщин отыскивают кондитерскую, в которую они заходили при последней их встрече.

– Разве не эта? – (В нынешние новые времена лавчонки появляются и исчезают так скоро.)

– Нет, дальше.

Лондонские кондитерские ( «patisseries» , как стали они титуловать себя в последние годы) – жалкие, маленькие заведения, походящие на принаряженные лавки скобяных товаров и выставляющие в витринах нечто приплюснутое, поименованное в честь geteaux [3]Печенья (фр.) ., – французов, посетивших Англию, они могли бы и напугать, однако Франция раскинулась далеко, за далеким отсюда проливом, а людям вроде Каролины и та «patisserie» , что стоит на Грик-стрит, представляется вполне экзотичной. И когда Конфетка вводит ее в дверь такого заведения, глаза Каролины освещаются предвкушением незамысловатого удовольствия.

– Два вот этих, пожалуйста, – говорит Конфетка, указывая на самые что ни на есть липкие, сладкие и богатые кремом из выставленных на прилавке пирожных. – И вот это. Две штуки – да, по паре каждого.

Женщины посмеиваются, ободренные самой механикой согласованных действий двух старых подружек. Большую часть их жизни им приходится старательно избегать любого слова и жеста, которые способны стать препоной для переменчивых приливов мужской гордыни, и какое же это облегчение – забыть обо всем и дать себе волю!

– Каждое в свой стаканчик, медаме.  – Лавочник, превосходно сознающий, что леди из них такие же, какой из него француз, взирает на двух посетительниц плотоядно, но не без подобострастия.

– О да, благодарю вас.

Каролина мягко сжимает ладонями конические донышки картонных стаканчиков, сравнивая лежащие внутри их кремовые пирожные и пытаясь решить, какое она съест первым. Получивший плату лавочник провожает их радостным «бон жуир». Если проститутки покупают по два пирожных каждая, так подавайте сюда проституток, да и побольше! Дожидаясь добродетельных дам, выпечка недолго останется свежей – на глазури и так уж начинают проступать капельки пота.

– Заходите снова, медаме !

Ну а теперь к следующему развлечению. Женщины еще только подходят к Трафальгарской площади – как точно они выбрали время! – а оно уже начинается. Незримый отсюда колосс вокзала Чаринг-Кросс изверг из себя самый объемистый за весь день груз пассажиров, и этот людской поток течет, направляясь сюда, по улицам. Сотни клерков, одетых в мрачное черное платье, вливаются в поле зрения женщин, большая волна одноцветного единообразия наплывает на конторы, готовые ее поглотить. Многочисленность и спешка клерков сообщают им вид смехотворный, но при этом лица их хранят выражения веские и бесстрастные, как будто каждый из клерков помышляет о высоких материях, – отчего они кажутся лишь более смешными.

– Бал гро -бовщиков, бал гро -бовщиков, – точно дитя, напевает Каролина. Ничего смешного в этой шуточке давно уже не осталось, однако Каролина дорожит ею, как старой знакомой.

А вот Конфетку потешить не так легко; на ее вкус, любая привычная реакция отзывается западней. Обмениваться старыми шутками, распевать старые песни – значит признавать поражение, довольствоваться своим уделом. Парки присматривают за нами с небес и, услышав что-либо подобное, мурлычат друг дружке: «О, эта вполне довольна собой, не стоит в ней ничего менять, она лишь с толку собьется». Ну так знайте: Конфетка намеревается перемениться. Парки могут посматривать на нее, когда им заблагорассудится, – они всегда увидят ее стоящей наособицу от общего стада, готовой к тому, что волшебная палочка перемен коснется ее головы.

И потому кишащие перед нею клерки не могут остаться гробовщиками – но кем же тогда им быть? (Разумеется, банальная правда состоит в том, что они клерки и есть, – однако это не годится: без помощи воображения прорваться к лучшей жизни не удавалось еще никому.) И стало быть… это огромная толпа гостей, которые покидают обед, задававшийся в богатом отеле, вот что! Там учинилось волнение. Пожар! Потоп! Спасайся кто может! Конфетка бросает взгляд на Каролину, прикидывая, не стоит ли поведать ей это новейшее толкование. Однако улыбка женщины постарше выглядит глуповатой, и Конфетка решает – нет, не стоит. Пусть Каролина сохранит своих драгоценных гробовщиков.

Клерки теперь уже повсюду – они вылезают из омнибусов, маршируют в десятках направлений, держат в руках перевязанные бечевкой свертки с ленчами. А между тем прибывают, грохоча, все новые омнибусы, и крыши их тоже облеплены дрожащими на ветру клерками.

– Вот бы дождь пошел, – ухмыляется Каролина, вспоминая, как в прошлый раз они с Конфеткой стояли в укрытии, попискивая от наслаждения, пока омнибусы свозили сюда клерков под безжалостным ливнем. Тем, кто сидел внутри, ничто не грозило, а вот несчастные, которым достались места только на крыше, прежалостно горбились под покровом теснившихся зонтов. «Ах, что за зрелище!» – радостно восклицала тогда Каролина. И сейчас она сжимает, точно в молитве, укрытые перчатками длани, желая, чтобы небеса разверзлись и подарили ей это зрелище снова. Однако сегодня небеса остаются закрытыми.

Озаряемые благосклонным солнцем улицы становятся все оживленнее, столпотворение пешеходов и экипажей почти уж и не позволяет отличить тротуары от мостовых. Сквозь орды клерков медленно, будто крестьянские сенные возы, что продираются через овечью отару, проезжают в безвкусных брогамах еврейские комиссионеры. Пообок от них восседают с дрожащими на коленах собачонками дамы высшего купеческого сословия. Оптовые торговцы, держащие головы приметно выше розничных, выступая из кебов, расчищают себе дорогу взмахами тростей.

Однако полный масштаб этого шествия можно оценить, лишь стоя посреди Трафальгарской площади, ибо толпы клерков обтекают и огибают ее подобно огромной армии, берущей в кольцо Нельсона. Все, что следует сделать Каролине и Конфетке, это протиснуться, держа наотлет пирожные и сверток, на собственно площадь. На каждом шагу двух женщин мужчины, несмотря на давку, расступаются перед ними – одни отпрядывают в почтительном неведении, другие в осведомленном отвращении.

И неожиданно к услугам Каролины и Конфетки оказывается словно бы весь мировой простор. Они прислоняются к пьедесталу одного из каменных львов и поедают пирожные, склонив головы и слизывая с перчаток пятнышки крема. По меркам респектабельности это все равно что слизывать брызги спермы. Порядочная женщина употребляет пирожное только с тарелки – в отеле или по меньшей мере в большом, торгующем всем на свете магазине, хоть нынче и не скажешь, с кем или с чем рискуете вы повстречаться в заведении, отличающемся гостеприимством столь неразборчивым.

Впрочем, на Трафальгарской площади скандальное поведение их бросается в глаза не так сильно; в конце концов, здесь вечно толкутся иностранцы и в еще больших количествах голуби, а как человеку соблюсти совершенную благопристойность посреди такой грязи и бездны перьев? Люди из разряда тех, кого заботят подобные вещи (леди Констанция Бриджлоу как раз из них, однако до знакомства с ней вам еще далеко), сказали бы, что в последние годы городские власти лишь потворствовали этим жалким созданиям (под каковыми словами она разумеет голубей, а быть может, и иностранцев), установив здесь лоток для продажи фунтиков с птичьим кормом, по полпенни за штуку. Покончив с пирожными, Конфетка и Каролина покупают с лотка по фунтику, дабы развлечься, каждая, наблюдением за подругой, окруженной сонмищем птиц.

Идея принадлежит Каролине; потоки клерков иссякают, поглощаемые посольствами, банками и конторами; да как бы там ни было, они ей уже и наскучили. (Прежде чем покинуть стезю добродетели, Каролина могла часами зачарованно вглядываться в вышивку или в сонно помаргивающего ребенка; ныне ей едва-едва удается сосредоточиться и на оргазме – оговоримся: не ее собственном, – когда таковой разражается в одном из отверстий ее тела.)

А Конфетка, что может позабавить ее? На Каролину она смотрит с благодушной улыбкой матери, не способной вполне поверить тому, какие пустяки тешат ее дитя, но ведь мать-то из них двоих – Каролина, а Конфетка – совсем еще юная женщина. И если кормление стаи дурно воспитанных старых птиц не доставляет ей удовольствия, то чем же оное доставляется? О, для того, чтобы это узнать, вам придется заглянуть в такие ее глубины, до каких никто еще не добирался.

Вот на вопросы попроще я вам ответить смогу. Сколько Конфетке лет? Девятнадцать. Давно ли она состоит в проститутках? Шестой год. Проделав арифметические выкладки, вы получите результат, способный лишить вас душевного равновесия, особенно если вы вспомните о том, что девушки вашего времени созревают обычно годам к пятнадцати-шестнадцати. Да, но ведь Конфетка всегда была существом, развитым не по годам – и удивительным. Даже в ту пору, когда она только еще осваивала азы своего ремесла, Конфетка бросалась на фоне мерзости Сент-Джайлса в глаза – отчужденная, серьезная девочка посреди разлива грубого гогота и пьяного панибратства.

«Странная она какая-то, эта Конфетка, – говорили ее товарки-блудницы. – Далеко пойдет». Так и случилось. Она одолела путь, ведущий на Силвер-стрит, а это, в сравнении с Черч-лейн, рай. И все же, воображая ее фланирующей под парасолем по Променаду, они ошибаются. Почти все время Конфетка проводит в четырех стенах, одна, запершись в своей комнате. Других проституток Силвер-стрит, работающих в соседних домах, ничтожная малость rendezvous [4]Свидания (фр.) ., которую позволяет себе Конфетка, скандализирует: одно в день, а бывает, и ни одного. Что она о себе воображает? Поговаривают, будто она взяла с одного мужчины пять шиллингов, а с другого аж две гинеи. Что у нее на уме?

В одном сходятся все: привычки у этой девушки какие-то странные. Она проводит без сна ночи напролет, даже когда мужчину ей принимать не приходится, – и что она делает после того, как тушится свет, если не спит? Да и питается Конфетка не как все нормальные люди – кто-то видел однажды, как она ела сырой помидор. И всякий раз, поевши, она хватается за зубной порошок и прополаскивает рот прозрачной жидкостью, которую покупает бутылками. Румян Конфетка не употребляет, сохраняя жутковатую бледность щек, крепких напитков не пьет, ну разве что мужчина принудит ее к этому (да и тогда, если ей удается заставить такого мужчину повернуться к ней спиной, выплевывает то, что держит во рту, или выливает содержимое своего стакана в вазу). Что же она в таком случае пьет? Чай, какао, воду – да и те, судя по ее вечно шелушащимся губам, в количествах на редкость малых.

Странно? Если верить другим потаскушкам, вы еще и половины не слышали. Конфетка не только умеет читать и писать, ей и то и другое нравится. Она, быть может, и пользуется у богатых повес репутацией превосходной любовницы, однако репутацию эту и сравнить невозможно с известностью, приобретенной Конфеткой в среде коллег, которые называют ее «та, что все книжки перечитала». И речь, заметьте, идет не о двухпенсовых книжицах – о книгах толстых, в которых столько страниц, что даже самой умной из девушек Черч-лейн нечего и надеяться дочитать ее до конца. «Хочешь ослепнуть, твое дело», – не устают повторять Конфетке товарки, или: «Ты хоть изредка думаешь: ну, хватит с меня, эта книжка – последняя?» Однако Конфетке никогда и ничего не хватает. С тех пор как она перебралась в Вест-Энд, Конфетка пристрастилась проходить, пересекая Гайд-парк, мимо Серпантина в Найтсбридж и навещать там одно из двух георгианского пошиба строений, стоящих на Тревор-Сквер, – они, быть может, и смахивают на шикарные бордели, однако на деле в них расположены публичные библиотеки. Она еще и газеты с журналами покупает, даже те, в которых и картинок-то днем с огнем не сыскать, даже те, на которых значится: «Только для джентльменов».

Впрочем, главную статью ее расходов составляет одежда. Добротность нарядов Конфетки удивительна даже по меркам Вест-Энда, а уж в грязище Сент-Джайлса она представлялась попросту поразительной. Вместо того чтобы приобретать выброшенные кем-то старые тряпки из тех, что свисают с мясницких крюков вдоль Петтикоут-лейн, или сносные имитации модных ныне нарядов, предлагаемые пропыленными лавчонками Сохо, Конфетка откладывает шестипенсовик за шестипенсовиком, пока не обретает возможность позволить себе платье, создающее впечатление, будто его соорудил именно для нее наилучший из дамских портных. Такие иллюзии, даром что продаются они в больших магазинах, стоят недешево. Одни только названия тканей: левантийская фолисе, атласная velouté [5]Бархатистая (фр.). , алжирская – и их цвета: люсин, гранатовый, дымчатый нефрит – экзотичны настолько, что у проституток, которым Конфетка о них рассказывает, стекленеют глаза. «Сколько хлопот, – заметила как-то одна из ее слушательниц, – и все ради тряпок, которые мужик сдирает с тебя на пять минут да еще и ногами топчет». Однако мужчины Конфетки задерживаются в ее комнате много дольше пяти минут. Некоторые сидят там часами, и, когда Конфетка выходит оттуда, выглядит она так, словно ее и вовсе не раздевали. Чем же она там занимается с ними?

«Разговариваю», – отвечает она тому, кто набирается смелости задать этот вопрос. Ответ лукавый, он хоть и дается с серьезной улыбкой, однако всей правды в себе не содержит. Выбрав мужчину, Конфетка покоряется ему во всем. Если ему только и требуется, что дыра между ее ног, он эту дыру получает, хотя сама Конфетка предпочитает другие отверстия, ротовое и ректальное – с ними и грязи меньше, и чувствуешь себя потом намного спокойнее. Хрипотца в ее голосе появилась после того, как ей, еще пятнадцатилетней, ткнул, не рассчитав своей силы, острием ножа в горло один из тех немногих мужчин, которых ей не удалось удовлетворить.

Но не одну лишь покорность и порочность предоставляет Конфетка в распоряжение мужчин. Покорность и порочность стоят недорого. Любая беззубая карга с охотой обслужит всеми известными способами того, кто даст ей пару пенни на джин. Конфетку же обращает в великую редкость иное – она делает все, на что готовы совсем уж отчаявшиеся уличные поблядушки, но делает это с улыбкой детской невинности. А в профессии ее нет драгоценности более редкостной, чем непорочного обличья девушка, которая, утопая против воли своей в пучине грязного разврата, восстает из нее пахнущей розами, с ласковыми, как у спаниеля, глазами и улыбкой, чистой, что твое отпущение грехов. Мужчины возвращаются к ней снова и снова, спрашивают ее по имени, уверенные, что ее похотливая приверженность к определенного рода пороку равна их собственной; а товаркам Конфетки, когда они видят этих простаков, остается лишь покачивать в завистливом восхищении головой.

Тех, кто ее недолюбливает, она старается очаровать. И в этом ей помогает причудливая память, хранящая едва ли не все, что когда-либо говорилось Конфетке. «Ну и как поживает в Австралии твоя сестра? – может она, к примеру, спросить у старой знакомой, с которой не виделась уже год. – Этот О’Салливан из Брисбена женился на ней или нет?» И глаза ее наполняются участием или чем-то столь схожим с участием, что и самая недоверчивая потаскушка чувствует себя тронутой.

Не менее полезной оказывается острая память Конфетки и в отношениях с мужчинами. Говорят, будто музыка способна смирять скотов свирепосердых, однако Конфетка нашла для усмирения скотообразных мужчин способ более действенный: она запоминает их суждения о тред-юнионах или о неоспоримом превосходстве черного нюхательного табака над коричневым. «Ну разумеется, я вас помню! – говорит Конфетка омерзительному мужлану, два года назад закрутившему ей соски с такой силой, что она едва сознание не потеряла от боли. – Вы тот джентльмен, который считает, что пожар на Тули-стрит устроили еврейские царисты!» Еще парочка подобных отрыжек памяти, и он уже готов превозносить ее до небес.

Жаль, по правде сказать, что мозг Конфетки достался не мужчине, но вынужден стыдливо ежиться, будучи затиснутым и умятым в изящную девичью головку. Какую пользу могла бы она принести Британской империи!

– Прошу пардона, леди!

Каролина с Конфеткой разворачиваются на каблуках и видят мужчину с треногой и фотографической камерой, практикующегося неподалеку от них в своем хобби. Выглядит он устрашающе: темные брови, совсем такая же, как у Троллопа, борода, тартановое пальто, – женщины отступают, решив, что он просит их очистить поле зрения его людоедского глаза на трех ногах.

– О нет, нет, леди, не-е-ет! – протестующе восклицает мужчина, когда они отходят в сторонку. – Почту за честь! Почту за честь запечатлеть ваш образ на веки вечные!

Женщины обмениваются взглядами и улыбками: это еще один фотограф-любитель, нисколько не отличающийся от прочих – истовый, точно спирит, и шальной, как мартовский кот. Перед ними человек, наделенный шармом, достаточным для того, чтобы приманить голубей в картинку, которую нарисовало его воображение, – а если нет, так достаточно тороватый, чтобы купить удачливому прохожему на полпенни птичьего корма. А у этих женщин уже и собственный корм имеется – чего же лучше!

– Премного обязан вам, леди! Если бы вы могли еще встать чуть подальше одна от другой!..

Они хихикают, поеживаются, и к ним отовсюду начинают слетаться голуби, опускаясь на их шляпки, поклевывая протянутые ладони, садясь на плечи – и повсюду, где рассыпано семя. Несмотря на вихрь движения, происходящего в такой близи от их глаз, они изо всех сил стараются не моргать, надеясь, что решающий миг застанет их в должном виде.

Голова фотографа ходит под большим платком взад-вперед, все тело его напрягается, а затем облегченно вздрагивает. В утробе камеры рождается химический образ Конфетки и Каролины.

– Тысяча благодарностей, леди, – произносит он, и женщины понимают, что это прощание: не до новой встречи, но навсегда. Он получил от них то, что хотел.

– Ты слышала, как он сказал? – спрашивает Каролина, пока они смотрят вслед фотографу, уносящему свою добычу к Чаринг-Кросс. – На веки вечные. Навсегда. Но ведь этого быть не может, правда?

– Не знаю, – задумчиво отвечает Конфетка. – Я побывала однажды в студии фотографа и стояла с ним рядом в темной комнате, пока он проявлял пластинки.

На самом деле она помнит, что затаила под красным светом дыхание, наблюдая, как в неглубокой, заполненной химикатами купели проступают изображения – подобно стигматам, подобно призракам. Она бы и рассказала об этом Каролине, но понимает, что ей придется объяснять каждое слово.

– Они рождаются в ванночке, – говорит Конфетка, – и знаешь что: они ужасно воняют. Я уверена: то, что так сильно воняет, навек сохраниться не может.

Однако лоб ее идет под челкой морщинами, свидетельствуя: ни в чем она не уверена.

Она загадывает – сохранятся ли ее сделанные в том салоне снимки на веки вечные – и говорит себе: лучше бы не сохранились. В то время Конфетка, пока шла работа, никаких опасений не питала – позировала голышом перед растениями в кадках; в одних чулках перед задернутым пологом кровати; сидя по пояс в бадье с теплой водой. Ей даже притрагиваться ни к чему не пришлось! Однако после стала жалеть о случившемся – с тех пор, как один из ее гостей достал из кармана захватанную фотографию голой нескладной девицы и потребовал, чтобы Конфетка приняла такую же, как у той, позу и с точно такой же щеткой для ногтей, предусмотрительно принесенной им с собой. Тогда-то она и поняла, сколь неизменна Конфетка, или Лотти, или Люси – да кто угодно, – запертая в квадратике картона, который разглядывают люди ей совершенно чужие. Какому бы насилию день за днем ни подвергалась Конфетка в уединенности своей спальни, оно заканчивалось и не оставляло следа, и ко времени, когда на коже ее подсыхала испарина, Конфетка уже наполовину забывала о нем. А вот оказаться запечатленной химическим способом во времени и вечно переходить из рук в руки – такой наготы не прикроешь уже никогда.

Если бы я показала вам фотографии Конфетки (да-да, некоторые из них сохранились), вы, верно, подумали бы, что тревожиться ей было не о чем. О, но они же очаровательны, сказали бы вы, – безобидные, своеобразные и даже полные странного благородства! Всего столетие с небольшим – или, скажем, одиннадцать дюжин лет, – и они оказались пригодными для воспроизведения где бы то ни было, и никто не сочтет их способными развратить или прогневать впечатлительного созерцателя. Великий уравнитель безобразий прошлого – большого формата альбом – мог бы даже наделить их художественным ореолом. «Неизвестная проститутка, год 1875» – значилось бы в этом альбоме; куда уж анонимнее? Однако вы не уловили бы самую суть стыда, который гложет Конфетку.

– Только представь, – говорит Каролина. – Ты помрешь, а твоя картинка лет еще сто протянет. И если бы я скорчила рожу, то и рожа протянула бы… Просто дрожь пробирает, правда.

Конфетка отсутствующе поглаживает свой сверток, размышляя, как бы ей направить разговор в русло не столь нечистое. Она смотрит через площадь на здание Национальной галереи, и мучительные воспоминания о мужчине со щеткой для ногтей понемногу выветриваются.

– А как же живописные портреты? – спрашивает она, вспомнив о преувеличенном обожании, с которым Каролина относится к студенту-живописцу, однажды расплатившемуся с ней рисунком, изображавшим долины Йоркшира, – так, во всяком случае, уверял студент. – От них тебя дрожь не пробирает?

– Это совсем другое, – отвечает Каролина. – Там же… ну ты понимаешь… короли и всякие такие люди.

Конфетка издает смешок – репертуар их у нее энциклопедический, этот проказливо язвителен:

– А портрет Китти Белл – помнишь, его написал втюрившийся в нее старый козел из Королевской академии? Портрет даже на выставке висел, мы с Китти ходили смотреть. «Цветочница» – так он назывался.

– О да, ты права – эта шлюшка.

Конфетка напучивает губы:

– Завидуешь. Ты вот вообрази, Каролина: художник умоляет позволить ему запечатлеть тебя на холсте. Ты смирно сидишь, он трудится, а под конец дарит тебе портрет, написанный маслом, похожий… похожий на твое отражение, которое ты видела в зеркале в ту пору жизни, когда была еще прехорошенькой.

Каролина вылизывает изнутри картонный стаканчик, она наполовину соблазнена картиной, которую развернула перед ее умственным взором Конфетка, наполовину подозревает, что та над нею посмеивается. Однако шутки в сторону, Конфетка искренне верит, что с Каролины можно написать прекрасный портрет: маленькое, хорошенькое личико и ладное тело старшей подруги куда более живописно – в классическом понимании, – чем собственное ее костлявое туловище. Она представляет себе выпирающие из ночной сорочки плечи Каролины – гладкие, безупречные, персиковые – и сопоставляет это розовое видение со своим бледным торсом, ключицы которого торчат над веснушчатой грудью подобно ручкам рашпера. Конечно, моды семидесятых клонятся к большему сильфидоподобию, однако мода и укоренившееся в женской душе представление о женственности – это ведь не всегда одно и то же. Да любой магазин гравюр забит разного рода «Каролинами» до самых стропил, а лицо ее красуется повсюду, начиная с оберток мыла и кончая каменными изваяниями на общественных зданиях, – это ли не доказательство близости Каролины к идеалу? Конфетка именно так и считает. О да, она читала о прерафаэлитах, но и не более того; Конфетка не отличила бы Берн-Джонса от Россетти, даже лежа под ними. (Впрочем, такая встреча статистически маловероятна – все-таки два живописца на двести тысяч проституток.)

Когда Каролина отнимает от лица картонный стаканчик, на подбородке ее остается пятнышко крема. Посмаковав фантазии о себе, как о музе художника, и о том, как она с презрением откажется от денег ради вящей славы своего живописного образа, Каролина решает все же, что ее на это не купишь.

– Нет уж, спасибочки, – говорит она тоном женщины, которую не так-то просто обвести вокруг пальца, – я накрепко заучила одно: не лезь в игры, которых не понимаешь, иначе ахнуть не успеешь, а тебя уже обдерут как липку.

Конфетка бросает на землю смятую картонку, стряхивает с юбки крошки и птичий корм. «Ну что, пойдем?» – говорит она и, протянув руку к лицу Каролины, ласково снимает с ее подбородка капельку крема. Каролина, напуганная этой неожиданной интимностью – да еще и в нерабочее время, – слегка отстраняется от Конфетки.

Уже половина девятого. Бал гробовщиков завершился, уличная толпа вновь поредела. Сначала рабыни мелких мастерских, безработные, фабричные мастеровые, затем клерки: город глотает армии тружеников и все-то ему мало. Целый день в него со всех концов Англии да и со всего белого света прибывают новые и новые люди. А ночью Темза поглощает тех, кто никому не пригодился.

Каролина зевает, показывая среди белых зубов один почерневший, и Конфетка зевает тоже, скромно прикрыв рот ладонью в перчатке.

– Господи, завалиться бы сейчас в постель да продрыхнуться всласть, – произносит женщина постарше.

– Я бы тоже не отказалась, – соглашается Конфетка.

– А то вскочила нынче ни свет ни заря. На Черч-лейн кеб разбился, так от него до моего окна было как… – (она указывает на короля Георга), – как до той статуи.

– Кто-нибудь пострадал?

– Да, вроде женщина погибла. Полицейские унесли тело, в юбках.

Конфетка задумывается, не повеселить ли Каролину картиной, рожденной ее корявой грамматикой: шествием серьезных усатых полисменов в шинелях, из-под которых с шуршанием спадают на землю красивые юбки. Но вместо этого спрашивает:

– Кто-нибудь из знакомых?

Каролина глупо помаргивает. Такая мысль ей в голову не приходила.

– Господи, я и не знаю! А вдруг это… – Лицо ее морщится, она прикидывает, не могла ли в столь ранний час оказаться на улице одна из ее подруг-проституток. – Пойду-ка я лучше домой.

– И я, – говорит Конфетка. – Иначе дом миссис Кастауэй может лишиться своей репутации.

И она улыбается – улыбкой, которая выше понимания таких, как Каролина.

Женщины наскоро, как они делают при всяком расставании, обнимаются, и Каролина в который раз дивится тому, насколько Конфетка неловка и нескладна; каким неуклюжим и жестким выглядит в объятиях подруги ее тело, столь прославленное гибкостью, которую обретает оно в руках мужчины. Тяжелый бумажный сверток, который Конфетка держит за шпагат, ударяет Каролину по бедру – так крепко, точно в нем скрыто полено.

– Заходи как-нибудь повидаться со мной, – говорит, разомкнув объятия, Каролина.

– Зайду, – обещает Конфетка, и на лице ее наконец-то проступает румянец.


За кем вам идти? Не за Каролиной; она нужна была лишь для того, чтобы привести вас сюда, да и что вы будете делать в ее убогой норе? Оставайтесь с Конфеткой. Не пожалеете.

Она не тратит времени на то, чтобы проводить Каролину взглядом, но спешит покинуть площадь. И торопливо – так, точно по пятам за ней следует банда душителей, – направляется к Хэймаркет.

– Эй, мисси, со мной побыстрее будет! – окликает ее с одной из гостиничных стоянок кебмен, и резкость его голоса ясно дает понять, что он видит Конфетку вместе с изысканным ее нарядом насквозь.

– Можете и на жеребце моем прокатиться! – вопит он вслед не обратившей на него внимания женщине. Прочие скучающие на стоянке извозчики разражаются радостным гоготом, и даже лошади их всхрапывают.

Конфетка быстро идет по тротуару, лицо ее бесстрастно, спина пряма. Попадающиеся ей на улице люди для нее словно и не существуют. Мужчины, бьющие баклуши на ступенях дешевой кофейни, отступают при ее приближении, чтобы не получить по коленям свисающим из ее кулака свертком. Расклейщик афиш придвигает свое ведерко поближе к тумбе, на которую он лепит плакат, дабы Конфетка ударом ноги не расплескала клей по камням мостовой. Недальновидный господин – только-только, если судить по его брюкам и шляпе, прибывший сюда из Америки – окидывает ее оценивающим взглядом с головы до спешащих ног; простодушие его не переживет нынешнего вечера, когда на Хэймаркет слетятся стаями шлюхи, которые станут окликать его через каждые десять шагов.

– Прошу прощения, мэм, – бурчит он проходящей мимо Конфетке.

Она поднимается по Грейт-Виндмилл-стрит, минует Святого Петра, на ступени которого в час более поздний сойдутся самые лучшие из маленьких проституток города, минует «Аргайлл-Румз», где в этот час пьяно похрапывают, сплетясь с облитыми шампанским, задремавшими девками, сливки мужской аристократии. Конфетка безошибочно сворачивает на нужных углах, прорезает проулки, пересекает оживленные улицы, почти не глядя по сторонам, точно кошка, в чьем невеликом мозгу созревает некая мысль.

Она не останавливается, пока не достигает Голден-Сквер, с которой уже различаются и дымящие на крыше дома миссис Кастауэй каминные трубы, и сонное движение по Силвер-стрит. И теперь, когда ей остается пройти лишь несколько ярдов, она обнаруживает, что не в силах заставить себя сделать последние шаги и постучаться в дверь своего дома. Она обливается потом под своими зелеными шелками – не от одной только спешки, но и от вновь обуявшего ее страдания. И, прижав сверток к груди, разворачивается на каблуках и бредет к Риджент-стрит, на которой нет у нее никакого дела.

На каменных ступенях церкви Успения Богородицы, что на Уорик-стрит, лежит, свернувшись клубочком под светло-желтым, поблескивающим от талого инея одеялом, дитя невнятного пола. В бледном свете солнца сопли на детских губах светятся, точно сырой желток, и Конфетка, передернувшись, отводит взгляд в сторону. Живое или мертвое, дитя это обречено: никого в нашем мире спасти невозможно, только себя самого; Бог забавляется, скупо наделяя пищей, теплом и любовью несколько сот человеческих существ, окруженных со всех сторон теснящимися, спотыкающимися миллионами. Один хлеб и одна рыба на пять тысяч сирых и убогих – такова Его самая потешная шуточка.

Конфетка уже переходит улицу, когда ее останавливает голос – слабое, задышливое мычание, звуки, которые могут быть бессловесной бессмыслицей, могут означать «монетка», а могут и «мамочка». Она оборачивается и видит ребенка, живого, проснувшегося, машущего ей ручонкой из своих грязных шерстяных свивальников. Мрачный фасад церкви, ее красного кирпича стены без окон внизу и глазки темной запертой двери гордятся своей неприступностью для враждебных по отношению к католикам смутьянов и детей-побирушек.

Конфетка в нерешительности останавливается, покачивается на каблуках, чувствуя, как пот, скопившийся в ее башмачках, покалывает, едва ли не закипая, кожу между пальцами ног. Решив идти вперед, она уже не может повернуть назад, она перешла улицу и пересекать ее снова, чтобы вернуться, не станет. Да к тому же это и безнадежно: она может каждый день ложиться под сотню мужчин и отдавать все заработанное нищим детям и ничего этим всерьез не изменит.

И наконец, когда сердце Конфетки уже начинает тяжко бухать в груди, она достает из ридикюля монетку и бросает ее через улицу. Прицел Конфетки точен – шиллинг падает на светло-желтое одеяло. Она отворачивается, так и не разобравшись в поле ребенка; да пол его и не важен, через день, неделю, месяц это дитя все равно уволокут отсюда и навсегда забудут – точно помои, выплеснутые в сточную канаву. Да проклянет Господь и Господа, и все немыслимо грязное творение Его.

Конфетка шагает дальше, не отрывая взгляда от пышной Риджент-стрит, мерцающей в ее уже мучимых резью глазах. Ей нужно поспать. И – да, сказать по правде, если вам действительно хочется знать, Конфетка страдает, страдает так сильно, что с радостью умерла бы – или убила кого-нибудь. Сгодится и то и другое. Лишь бы разрешающий все удар избавил ее от муки.

Муку ее породила вовсе не встреча с Каролиной. Каролина, как вы уже знаете, женщина, не стоящая внимания, она никаких вопросов не задает.

Нет, Конфетку непереносимо терзает другое: весь вчерашний день и всю ночь ей пришлось подделывать терпеливость и доброту, сидя в зловонных трущобах Семи Углов у постели умиравшей подруги по имени Элизабет. И как же долго она умирала, цепляясь все это время за руку Конфетки! Сколько часов продержала Конфетка в своей ладони ее – липкую, холодную, похожую на клешню! Сейчас, при одной лишь мысли об этом, ладони Конфетки обливаются едким потом, так что их начинает язвить даже припудренная подкладка перчаток.

Впрочем, у падших женщин имеются свои преимущества, и одним из них Конфетка решает воспользоваться сию же минуту. Правила, соответственно коим вы одеваетесь, перед тем как выйти на люди, недвусмысленны – для тех, разумеется, кому они известны, – мужчины могут носить перчатки, а могут и не носить, это уж как им заблагорассудится; женщинам нуждающимся, одетым в отрепье, носить перчатки не следует (даже и мысль об этом смешна!), иначе первый же встречный полисмен наверняка поинтересуется происхождением оных; порядочным женщинам низших сословий, особенно если у них на руках младенец, отсутствие перчаток простительно; а вот леди обязаны носить их непрестанно, снимая, лишь когда они, леди, укрываются в четырех стенах. Конфетка одета как леди, а значит, ей ни при каких обстоятельствах не дозволено демонстрировать окружающим свои нагие конечности.

И тем не менее Конфетка, не сбавляя шага, палец за пальцем стягивает с рук мягкую зеленую кожу. Потные белые ладони ее поблескивают под солнцем. С глубоким вздохом облегчения, неотличимым от того, какой она испускает, когда мужчина заканчивает делать с ней все то, на что он способен, Конфетка сгибает и разгибает овеваемые холодным воздухом, покрытые паутиной трещинок, шелушащиеся пальцы.

Теперь ступайте за ней в распахнутое пространство, в грандиозную пустоту Риджент-стрит – полюбуйтесь высокими сотами роскошных, уходящих в архитектурную беспредельность зданий, тысячами одинаковых окон, возносящихся ярус за ярусом вверх; лоснистым простором улицы, с которой сметен снег; все это – декларация о намерениях: торжественное извещение о том, что в наступающем светлом будущем места наподобие Сент-Джайлса и Сохо с их тесными лабиринтами, покосившимися развалюхами, с отсырелыми, ветшающими закоулками, загаженными человеческими отбросами, будут снесены, и на смену им придет новый Лондон, совершенно такой же, как Риджент-стрит, – полный воздуха, красивый и чистый.

В этот утренний час Променад уже деловито бурлит – здесь нет пока безумной толчеи летнего Сезона, но и того, что есть, достаточно, чтобы произвести на вас впечатление. Кебы снуют взад и вперед; увертываясь от них, перебегают улицу густобородые, одетые в черное джентльмены; люди, с которых свисают сзади и спереди рекламные щиты, патрулируют сточные желоба; трое уличных метельщиков, стоя над решеткой канализации, ударами метел вбивают в нее кашицу из мокрого снега, грязи и конского навоза. И пока они занимаются этим, мимо них со звоном промахивает большой, ощетинившийся провинциальными предпринимателями экипаж, оставляя за собой окутанную парком вереницу свежего конского навоза.

Возница натягивает вожжи, омнибус останавливается, из него выгружается дюжина пассажиров. Один из них, благопристойно одетый мужчина, в неподобающей спешке едва не вступает в свежий навоз, в самый последний миг отпрыгивая назад, точно уличный клоун, потешающий на Семи Углах ржущих зевак. Обуздав свою торопливость, он сдергивает шляпу и дальше следует брезгливо-опасливой поступью. Явленная ныне окружающим шевелюра этого джентльмена замечательна своим устройством, а вернее сказать, неустройством. Ежели вы пройдетесь взглядом от чела его вниз, то увидите человека серьезного, несколько даже озабоченного, словно он опаздывает на службу и страшится реприманда, а вот пройдясь тем же взглядом вверх, вы получите картину на редкость комичную: попрыгивающий шлем витых золотистых локонов – как будто некий пушистый зверек пал ему на голову с небес и решил любой ценой на ней удержаться.

Конфетка улыбается, довольная тем, что наконец-то на глаза ей попалось нечто забавное, потом снова прижимает сверток к груди и неторопливо идет по Променаду. Еще несколько минут – здесь, на мощеном берегу лондонского завтра, – и она готова будет возвратиться домой.

Теперь оставьте ее, пусть погуляет одна, никому в этих местах не известная. Она уже забыла о джентльмене со смешной прической, да ведь и вы приняли его всего лишь за очередного прохожего, за цветовое пятно местного колорита, отвлекшее вас от поиска тех, ради кого вы сюда явились. Ну так вот, довольно мечтать, перейдите, уклоняясь от экипажей и обходя навозные кучи, поблескивающий Рубикон Риджент-стрит и отыщите этого смахивающего на клоуна мужчину.

И ни в коем случае не позволяйте ему раствориться в толпе, ибо он – человек для вас очень важный, именно он заведет вас так далеко, что вы себе этого и представить не можете.


Читать далее

Фрагмент для ознакомления предоставлен магазином LitRes.ru Купить полную версию
Глава вторая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть