Глава первая

Онлайн чтение книги Луденские бесы The Devils of Loudun
Глава первая

В 1605 году Джозеф Холл[2]Джозеф Холл (1574–1656) — английский литератор и религиозный деятель (здесь и далее, где не указано особо, примечания переводчицы)., автор сатир и будущий епископ, впервые посетил Фландрию. «По пути нам встретилось множество церквей, от коих не осталось ничего, кроме груды обломков, повествующих прохожему о былом благочестии и братоубийстве. О, горестные следы войны!.. Однако (чему я немало удивился) хоть храмы и повержены, повсюду попадаются иезуитские коллежи. Мне не встретилось ни единого города, где вышеуказанные учебные заведения уже не открыли бы свои двери либо же не находились в стадии постройки. Чем объяснить сие явление? Неужели политика важнее благочестия? Эта порода (обычно так говорят о лисицах) более всего преуспевает там, где ее больше всего проклинают. Они повсеместно осуждаемы и ненавидимы, наши сторонники противятся их влиянию всеми своими силами, и все же сии плевелы произрастают пышным цветом».

А появлялись коллежи в таком изобилии по очень простой и внятной причине: на них был спрос. Холл и его современники отлично знали, что для иезуитов важнее всего была «политика». Члены ордена создавали свои школы для того, чтобы помочь римско-католической церкви в борьбе с врагами, вольнодумцами и протестантами. Славные пастыри надеялись, что своими наущениями взрастят сословие образованных людей, всецело преданных интересам церкви. Красноречиво выразился Черутти (доведя этим высказыванием до неистовства Жюля Мишле[3]Жюль Мишле (1797–1874) — французский историк-антиклерикал.:

«Точно так же, как младенцу в колыбели выправляют рахитичные конечности, необходимо с раннего возраста выправлять человеку волю, дабы она на протяжении всей жизни пребывала здоровой и благодатной». Намерения у учителей были самые решительные, только вот пропагандистская методика хромала. Невзирая на все «выправления», некоторые из лучших иезуитских питомцев по окончании коллежа становились заядлыми вольнодумцами, а то и, подобно Жану Лабадье[4]Жан де Лабадье (1610–1674) — французский теолог, перешедший из католицизма в протестантизм и ставший одним из основателей пиетизма (пиетизм — мистическое учение, противостоящее ортодоксальному протестантизму; отличалось консерватизмом и антиинтеллектуальностью. (Примеч. ред). , протестантами. В том, что касалось «политики», система образования не оправдала надежд своих создателей. Публику политические материи не интересовали; публику интересовали хорошие школы, где сыновей научили бы всему, что положено знать образованному молодому человеку. Иезуиты удовлетворяли этот спрос лучше, чем кто бы то ни было.

«Что я наблюдал в течение семи лет, проведенных под иезуитским кровом? Умеренность, прилежание, любовь к порядку. Каждый час они посвящали нашему обучению и неукоснительному соблюдению своих обетов. В свидетели своей правоты призываю тысячи и тысячи тех, кто, подобно мне, получил образование у иезуитов». Так писал Вольтер, подтверждая эффективность орденской педагогической системы. И в то же время вся биография Вольтера красноречиво показывает, насколько тщетны были попытки педагогов направить свою науку на цели «политики».

Когда Вольтер учился в коллеже, иезуитские школы были привычным и хорошо известным явлением. Но веком ранее достоинства коллежей казались поистине революцией в педагогике. В ту эпоху большинство учителей были невежами и освоили разве что науку обращения с розгой, а иезуиты использовали относительно гуманные способы стимулирования тяги к знаниям, да и наставники в их школах проходили специальное обучение и тщательный отбор. Здесь превосходно преподавали латынь, рассказывали о новейших открытиях в области оптики, географии, математики, о литературе (на рубеже шестнадцатого и семнадцатого веков в моде была драматургия), учили хорошим манерам, почитанию церкви и королевской власти — во всяком случае, во Франции, после перехода Генриха IV в католичество. Вот почему иезуитские коллежи пришлись по вкусу всем в типичной богатой семье: и чадолюбивым матерям, которым не хотелось отдавать свое дитятко на муки старозаветного образования, и богобоязненному ученому дяде, свято верившему в догматы и цицероново красноречие, и, главное, отцу, государственному человеку и патриоту, придерживавшемуся монархических принципов, или предусмотрительному буржуа, отлично понимавшему, что иезуиты с их широкими связями сумеют устроить своего воспитанника на хорошую должность, либо приискать ему местечко при дворе, либо помочь с церковной синекурой.

Взять, к примеру, почтенную супружескую пару — господина и госпожу Корнель из города Руана (глава семейства — королевский адвокат, его спутница жизни — урожденная Марта ле Пезан). Их сынок Пьер такой способный мальчик, как было не послать его в коллеж? Или вот господин Жоаким Декарт, парламентский советник из города Ренна. В 1604 году он отправил своего младшенького, премилого восьмилетнего мальчугана по имени Рене, учиться в Ла-Флеш, где незадолго перед тем с королевского благословения открылся иезуитский коллеж. Так же и примерно в то же время поступил ученый каноник Грандье из Сента. У него был племянник, сын юриста — хоть и не столь блестящего, как мэтр Декарт или мэтр Корнель, но все же вполне респектабельного члена общества. Мальчика звали Урбен, ему сравнялось четырнадцать, и был он куда как умен. Урбен безусловно заслуживал самого хорошего образования, а близ Сента не было школы лучше, чем иезуитский коллеж в Бордо.

Это знаменитое учебное заведение включало школу для мальчиков, коллеж изящных искусств, семинарию и лицей для братии, пожелавшей углубить свои знания. Здесь обладавший блестящими способностями Урбен провел более десяти лет: сначала школяром, потом студентом теологического факультета, а после принятия духовного сана (это произошло в 1615 году) — послушником иезуитского ордена. Впрочем, становиться монахом он не собирался — не чувствовал в себе достаточного призвания, чтобы подчинить свою жизнь строгой орденской дисциплине. Нет, Грандье надеялся преуспеть на поприще не монашеского, а священнического служения. Человек, обладающий такими способностями, да еще и пользующийся покровительством самой могущественной из церковных структур, мог надеяться здесь на многое. Например, стать духовником какого-нибудь — знатного вельможи, наставником будущего маршала Франции или кардинала. Наверняка будут приглашения блеснуть красноречием перед конгрегацией князей церкви, перед принцессами крови, а то и перед самой королевой. Не исключалось и участие в дипломатических миссиях, высокие административные посты, богатые синекуры, аппетитные ренты. А если повезет — хоть это было и маловероятно, учитывая недворянское происхождение Урбена, — удастся и увенчать голову епископской митрой, дабы позолотить закатную пору своей жизни.

В начале карьеры Урбена казалось, что самые смелые из ожиданий вполне осуществимы. В двадцать семь лет, после двухлетнего углубленного изучения теологии и философии, молодой священник получил вознаграждение за долгие годы прилежания и примерного поведения. Орден даровал ему завидный приход Сен-Пьер-де-Марше в городе Лудене. Одновременно, волей все тех же благодетелей, его назначили каноником коллежской церкви Святого Креста. Итак, первая ступенька была покорена, теперь оставалось только подниматься вверх по лестнице.

Подъезжая к месту жительства своей новообретенной паствы, отец Грандье мог видеть холм, на холме — маленький городок, над городком — две высоких башни: шпиль собора Святого Петра и донжон старинного замка. В символическом смысле этот силуэт уже являлся анахронизмом. Хоть готическая колокольня и накрывала своей тенью половину города, большинство луденцев придерживались гугенотской веры и взирали на сей храм с отвращением. Что же касается замка, в свое время выстроенного (пуатевенскими) графами Пуату, то он все еще впечатлял мощью, однако дни его могущества уже были сочтены. Скоро к власти придет Ришелье и не оставит камня на камне как от родовых твердынь провинциальной знати, так и от самой местной автономии. Молодой человек, разумеется, не мог знать, что ему выпало жить в эпоху завершения междоусобицы, за которой последует пролог великой национальной революции.

У городских ворот на муниципальной виселице догнивал труп, а то и пара. Внутри же стен приезжего встретили грязные улочки и пестрая смесь самых разнообразных запахов и зловоний — от дыма очагов до нечистот, от гусиного помета до благовоний, от свежего печева до конского пота, от смрада свинарников до вони немытого человеческого тела.

Крестьяне, ремесленники, бродяги, слуги и прочие голодранцы составляли безгласное и безвестное большинство четырнадцатитысячного населения города. Рангом повыше были лавочники, мастера и мелкие чиновники, чуть-чуть не достигшие нижней ступеньки, с которой начиналась буржуазная респектабельность. Выше, удобно устроившись на плечах черни, пользуясь многочисленными привилегиями и свято веря в свое божественное право, благоденствовали богатые купцы, ученые люди почтенных профессий и дворяне, причем у последних еще имелась и своя собственная иерархия: внизу — мелкопоместные землевладельцы, над ними — богатые помещики, еще выше — магнаты и князья церкви. На этом фоне редкими исключениями смотрелись оазисы культуры и свободной мысли. В остальном же преобладала удручающая атмосфера бездуховности и провинциализма. Богатые заботились только о деньгах и собственности, страстно рвались к почестям и привилегиям. На две, самое большее три тысячи платежеспособных клиентов, нуждавшихся в юридических услугах, в Лудене приходилось двадцать адвокатов, восемнадцать стряпчих, восемнадцать судебных исполнителей и восемь нотариусов.

Время и энергия, остававшиеся от погони за прибылью, растворялись в повседневности: радостях и тревогах семейной жизни, перемывании косточек соседям, религиозных обрядах и еще — ибо Луден был городом, разделенным на два лагеря — теологических дискуссиях. Во время пастырского служения отца Грандье в городе не произошло ни одного события, которое свидетельствовало бы об истинном благочестии прихожан — во всяком случае, история подобных сведений не сохранила. Духовной жизнью бывают увлечены лишь люди исключительные, которым по внушению свыше доподлинно известно, что Бог — начало духовное, и потому поклоняться Ему следует не умом, а сердцем.

Впрочем, наряду с изрядным числом ничтожеств и негодяев, имелись в городе Лудене и жители добрые, добропорядочные, искренне веровавшие в Господа и отличавшиеся неподдельной набожностью. Однако святых тут не водилось — то есть таких людей, одно присутствие которых является неопровержимым доказательством вечности бытия и сливается в унисоне с Божественным Основанием всего сущего. Пройдет еще шестьдесят лет, прежде чем святая переступит городскую черту. Луиза де Тронше, после множества физических и духовных испытаний, найдет пристанище в луденской больнице, где будет помогать страждущим. Вокруг этой женщины сразу образуется очаг энергии и духовности. Люди всех возрастов и сословий будут стекаться к ней, чтобы узнать о Господе, чтобы получить совет и помощь. «Нас здесь слишком сильно любят, — писала Луиза своему прежнему духовнику в Париж. — Это внушает мне стыд; когда я говорю о Господе, люди приходят в такое волнение, что разражаются рыданиями. Меня страшит то, что своими действиями я заставляю их любить меня все сильнее и сильнее». Ей хотелось бежать из города, спрятаться, но она стала заложницей всеобщей любви. Иной раз, когда Луиза молилась, больные исцелялись. Все были уверены, что выздоровлением они обязаны святой, а та приходила в ужас и сгорала от стыда. «Если бы я и в самом деле совершила хоть одно чудо, — писала она, — я сочла бы себя проклятой».

Несколько лет спустя ее перевели из Лудена, и окошко, через которое город озарялся неземным сиянием, померкло. Вскоре религиозное рвение пошло на убыль, забота о духовной жизни угасла. Луден вернулся к своему всегдашнему состоянию — точно такому же, как двумя поколениями раньше, когда сюда прибыл Урбен Грандье.

С самого начала общество в своем отношении к новому кюре разделилось на две половины. Большинству представительниц более благочестивого из полов молодой священник пришелся по нраву. Его предшественник был полным ничтожеством, а этот пастырь имел цветущий вид, был высок, отменно сложен, держался важно и даже (по словам одного современника) величественно. У него были большие темные глаза, из-под берета выбивались пышные черные кудри; высокий лоб, орлиный нос, подвижный, красногубый рот. Прибавьте к этому остроконечную бородку, напомаженные усы на манер двух вопросительных знаков, и перед вами, читавшими «Фауста», предстанет Мефистофель — только миловидный и несколько полноватый, а умом если и уступающий Сатане, то самую малость.

Привлекательной внешности сопутствовали хорошие манеры и природный дар красноречия. Грандье умел одарить собеседницу изящным комплиментом, да еще и присовокупить такой взгляд, который грел душу жарче слов — в особенности если дама была недурна собой. Довольно скоро стало ясно, что новый пастырь проявляет к прихожанкам не вполне пастырский интерес.

Та серая, предрассветная эпоха может быть названа Эрой Респектабельности. На протяжении всех средних веков официальный кодекс католической церкви и реальный образ жизни ее служителей не имели между собой ничего общего. Трудно найти хоть одного средневекового или ренессансного писателя, кто не был бы преисполнен убеждения, что все попы — от высшего прелата до последнего монашка — склонны к непотребству. Разложение церковного сословия повлекло за собой Реформацию, а та, в свою очередь, Контрреформацию. После Тридентского собора скандальное поведение понтификов стало уходить в прошлое и к середине семнадцатого века окончательно сошло на нет. Даже епископы, единственным достоинством которых было то, что все они, как правило, были младшими сыновьями знатных семейств, стали пытаться вести себя прилично. За нравственностью низшего духовенства теперь приглядывала бдительная церковная власть, а за ней самой изнутри следили ревностные блюстители религиозной чистоты вроде членов Общества Иисуса или ораторианцев[5]Ораториане — члены конгрегации священников, основанной Филиппо Нери в Риме в 1575 г. Ораториане отличались миссионерским рвением, занимались религиозным воспитанием и благотворительностью..

Во Франции, где короли использовали церковь как инструмент укрепления центральной власти за счет подавления протестантов, крупных феодалов и провинциальных автономий, за поведением клира присматривала сама монархия. Народ не станет внимать церковникам, запятнанным скандальным поведением. А в стране, где царствовал закон, гласивший, что «государство — это я»[6]Знаменитая фраза Людовика XIV., то же самое можно было сказать и о церкви. Посему неуважение к церкви было равносильно неуважению к персоне монарха. Бейль[7]Пьер Бейль (1647–1706) — франко-голландский писатель и теолог, автор «Исторического и критического словаря». пишет в одном из бесчисленных примечаний к своему монументальному «Словарю»: «Помню, однажды я спросил некоего дворянина, рассказывавшего мне о беспутстве венецианского духовенства, как терпит Сенат республики подобное непотребство, ущемляющее честь религии и государства. Он ответил, что соображения общественного блага вынуждают власть проявлять снисходительность. Поясняя сей парадокс, он присовокупил, что Сенат вполне устраивает положение, при котором священники и монахи не вызывают у народа ничего, кроме презрения, ибо это лишает их возможности подбивать людей к мятежу. По словам этого господина, одна из причин, по которым иезуиты не угодны государю, состоит в том, что они держатся с достоинством и оттого пользуются уважением черни, а стало быть, способны возглавить недовольство».

Во Франции на протяжении всего семнадцатого столетия государство придерживалось по отношению к духовенству прямо противоположной политики. Венецианский Сенат опасался чрезмерного влияния церкви и всячески поощрял непристойное поведение пастырей, относясь с подозрением к респектабельным иезуитам. Французская же монархия, мощная и проникнутая национальным духом, не боялась римского засилья и рассматривала церковь как удобный механизм управления подданными. Поэтому короли покровительствовали иезуитам и искореняли пороки духовенства — либо же, по крайней мере, пресекали публичное их проявление[8]Следующие фрагменты взяты из книги Г. Ли «История целибата» (Глава 29 «Посттридентская церковь»), посвященной состоянию французской церкви после Тридентского собора..

(В начале описываемого периода «тридентские статуты никак не подействовали на состояние церкви. В 1560 году состоялось заседание королевского совета… Шарль де Марийяк, епископ Вьенский, заявил там, что экклезиастическая дисциплина канула в прошлое, что никогда еще духовенство не вело себя столь непристойно, а скандалы не приключались столь часто… Французские прелаты, уподобляясь немцам, завели обычай собирать со священников „куллагиум“, а тем из них, кто не содержал наложниц, велят все равно вносить положенный штраф». «Из всего этого очевидно, что тридентским отцам не удалось поднять нравственный уровень клира, однако исследование протоколов церковных судов показывает, что на протяжении семнадцатого и восемнадцатого веков, по мере постепенного развития общественной морали, открытое проявление бесстыдного цинизма со стороны духовных лиц становилось все большей редкостью». Особое значение придавалось тому, чтобы любыми способами избежать огласки и скандала. Если священник жил с любовницей, то непременно выдавал ее за сестру или племянницу. По кодексу 1668 года было установлено, что монахи Ордена минимитов не будут отлучаться от церкви, «если перед тем, как уступить плотскому соблазну либо совершить кражу, позаботились снять монашеское облачение». Все это время предпринимались спазматические попытки приучить духовенство к пристойному поведению. Например, в 1624 году преподобный Рене Софье был уличен в развратных действиях с женой некоего магистрата, причем прелюбодеяние свершилось прямо в церкви. Лейтенант уголовной полиции Ле Манса приговорил преступника к повешению. Тот подал апелляцию в парижский парламент, который заменил приговор на сожжение заживо).

Новый кюре начал свою церковную карьеру в эпоху, когда скандалы в среде духовенства были еще довольно частым явлением, но уже воспринимались властями крайне неодобрительно.

Один из младших современников Урбена Грандье, Жан-Жак Бушар, оставил потомкам описание своего детства и юности. Этот документ исполнен такой клинической бесстрастности, настолько лишен каких-либо проявлений раскаяния и моральной оценки, что исследователи девятнадцатого века осмелились издать его лишь ограниченным тиражом, для специалистов, причем сочли своим долгом объявить автора явным и несомненным безумцем. Однако для поколения, выросшего на книгах Хэвлока Эллиса, Крафт-Эбинга, Хиршфельда и Кинси, сочинение Бушара вовсе не выглядит таким уж возмутительным. Оно не шокирует, но все же впечатляет. Поистине странно читать, как спокойно и невозмутимо подданный Людовика XIII описывает всевозможные разновидности нестандартной сексуальной деятельности — будто это современная студентка пишет курсовую по антропологии или психиатр излагает историю болезни! Декарт старше Бушара на десять лет. Однако задолго до того, как великий мыслитель приступил к вивисекционистским опытам над воющими от боли «автоматами», известными также под вульгарным названием «кошек» и «собак», Бушар уже ставил психо-химико-физиологические эксперименты с горничной своей матушки. Когда он заинтересовался указанной девицей, она была благочестива и почти фанатично добродетельна. Проявив терпение и изобретательность, достойные академика Павлова, Бушар переориентировал сей продукт слепой веры на не менее истовую веру в догматы натурфилософии, так что горничная охотно согласилась стать объектом экспериментаторства и даже сама занялась исследованиями. На столе подле кровати Жан-Жака лежало с полдюжины фолиантов по анатомии и медицине. В перерывах между штудиями, а иногда и между высоконаучными ласками, сей диковинный предшественник Плосса и Бартельса раскрывал «De Generatione», Фернелиуса или Ферандуса и проводил сопоставление практики с теорией, глава за главой и параграф за параграфом. В отличие от большинства современников, он ничего не принимал на веру. Лемниус или Родерикус а-Кастро могли писать все что им заблагорассудится о поразительных и пугающих свойствах менструальной крови, но Бушар хотел убедиться сам, насколько все эти утверждения соответствуют действительности. При активной помощи горничной, заразившейся исследовательским пылом, он произвел череду опытов, безжалостно разоблачив врачей, философов и теологов, морочивших людям голову с незапамятных времен. Выяснилось, что менструальная кровь вовсе не уничтожает траву, не замутняет зеркала, не губит побеги виноградника, не растворяет асфальт и не оставляет нестираемых пятен ржавчины на клинках. Биологическая наука потеряла одного из самых рьяных своих энтузиастов, когда Бушар был вынужден покинуть Париж, дабы избежать женитьбы на своей помощнице и corpus vile[9]«Малоценный организм», подопытное животное (лат.). . Жан-Жак отправился к папскому двору ловить фортуну. Запросы у него были самые скромные: он рассчитывал получить в родном городе или, на худой конец, в Бретани какую-нибудь маленькую епархию с доходом в шесть-семь тысяч ливров в год. (Примерно столько же, шесть с половиной тысяч в год имел Декарт, выгодно распорядившийся отцовским наследством. Доход, конечно, не княжеский, но вполне достаточный для философа, желающего жить с комфортом). Бедному Бушару так ничего и не перепало. Современникам он был известен всего лишь как автор смехотворного труда «Панглоссия», собрания стихов на сорока шести языках, в том числе коптском, перуанском и японском. Умер Жан-Жак не достигнув сорокалетнего возраста.

Новый луденский кюре был вполне нормальным мужчиной и не имел намерения превращать свою спальню в лабораторию. Однако, подобно Бушару, он происходил из почтенного буржуазного семейства; получил образование точно в таком же пансионе; был столь же умен и образован, как и подобало приверженцу гуманизма; наконец, как и Бушар, он рассчитывал сделать на церковном поприще блестящую карьеру. В социальном и культурном отношении два эти француза очень напоминали друг друга, хоть были и совсем несхожи характером. Поэтому то, что Бушар рассказывает о своем детстве, школьных годах и развлечениях, дает нам представление и о среде, в которой сформировался Грандье.

Мир, открывающийся нам на страницах бушаровых «Признаний», во многом напоминает картину полового созревания, изображаемую современной сексологией — разве что с некоторым перебором. Автор описывает, как подростки развлекаются сексуальными игрищами, вполне свободно и беспрепятственно; судя по всему, взрослые в их забавы совершенно не вмешивались. Добрые отцы-иезуиты не слишком утомляли мальчиков занятиями, и сорванцы давали выход своей энергии, постоянно занимаясь мастурбацией и предаваясь гомосексуализму. До некоторой степени школяров сдерживали благочестивые беседы, проповеди, молитвы и ритуал исповеди. Например, Бушар рассказывает, что во время четырех великих церковных праздников он предпочитал воздерживаться от своих обычных сексуальных игр — иной раз ему удавалось продержаться целых восемь, а то и десять дней. Однако ни разу периоды целомудрия не достигали двух недель, quoy que la devotion le gourmandast assez — «несмотря на то, что благочестие его до некоторой степени сдерживало». В любой ситуации факторы, воздействующие на поведение человека, могут быть изображены геометрически в виде параллелограмма, основанием которого станет желание или стремление, а вертикальной стороной — этический или религиозный идеал. В случае Бушара, как, очевидно, и в случае прочих школяров, соучастников его забав, вертикальная сторона была такой короткой и так близко льнула к горизонтальной, что угол между ними получался минимальным.

Когда Бушар во время каникул возвращался в отчий дом, родители укладывали его спать в ту же комнату, где ночевала горничная, юная и целомудренная девица.

Бодрствуя, она была сама добродетель, однако ночью, когда она спала, с ней можно было делать все, что угодно. Собственно говоря, не так важно, действительно ли она спала или притворялась.

Позднее, когда школьные годы остались позади, Жан-Жак увлекся пастушкой, приставленной к коровьему стаду. За мелкую монету она охотно выполняла любые желания молодого господина. Потом появилась новая горничная, прежде служившая у приора Кассанского, сводного брата Жан-Жака; приор попытался ее соблазнить, и честная девушка перешла на новое место службы. Ей-то и суждено было стать подопытным кроликом Жан-Жака. Вместе они поставили немало опытов, подробно описанных во второй части «Признаний».

Нечего и говорить, что целая пропасть отделяла Бушара от наследника французского престола. И все же моральная атмосфера, в которой воспитывался будущий Людовик XIII, во многом напоминала обстановку, в которой формировалась личность скромного школяра. Сохранился «Журнал» доктора Жана Эроара, личного врача маленького принца. Благодаря этому документу мы имеем весьма пространное и детальное описание детского воспитания в восемнадцатом веке. Правда, дофин был ребенком необычным — в конце концов, у французского короля впервые за восемьдесят лет появился на свет сын и наследник. Тем более поразительной предстает картина ранних лет жизни этого драгоценного ребенка. Если уж так обращались с мальчиком, на которого буквально молилась вся страна, то что же происходило с обычными детьми? Начать с того, что дофин воспитывался вместе с целой оравой незаконных отпрысков своего отца, рожденных разными женщинами. Некоторые из его единокровных братьев и сестер были старше, другие младше. Годам к трем маленький Людовик уже очень хорошо знал, что значит слово «бастард», а также отлично представлял, откуда бастарды берутся. Объяснения давались языком столь грубым, что малыш по временам приходил в ужас. «Fi donc!»[10]Фу! (фр). — говорил он о своей гувернантке мадам де Монгла. — «До чего же она отвратительна!»

Генрих IV обожал непристойные песенки, поэтому придворные и слуги распевали их беспрестанно, занимаясь своими повседневными делами во дворце. Свита маленького принца, как мужчины, так и женщины, часто шутили с ребенком, в самых неприличных терминах обсуждая любовные приключения его отца или предполагаемые достоинства будущей жены дофина инфанты Анны Австрийской (к тому времени они были уже обручены). Сексуальное образование принца не исчерпывалось разговорами. По ночам мальчика обычно брали с собой в постель фрейлины. При этом ночные рубашки или пеньюары в ту эпоху были не в почете, а частенько в той же самой постели проводили ночь и мужья этих дам. Вероятно, к четырем или пяти годам Людовик уже знал, причем непонаслышке, а из собственных наблюдений, все так называемые «факты жизни». Дело в том, что во дворце семнадцатого века понятия личной уединенности еще не существовало. Архитекторы пока не додумались до полезного изобретения под названием «коридор». Для того чтобы попасть из одной части дворца в другую, нужно было идти через анфиладу комнат, в каждой из которых кто-то жил и в каждой из которых в любую минуту могло происходить все, что угодно. Не следует забывать и о придворном этикете. Особам королевской крови побыть наедине почти никогда не удавалось. Если в твоих жилах текла голубая кровь, то ты рождался при свидетелях, умирал при свидетелях, отправлял естественные надобности при свидетелях, а иногда и любовью занимался тоже при свидетелях. Устройство дворцов было таково, что ребенок волей-неволей был вынужден наблюдать за тем, как другие рождаются, умирают, отправляют естественные надобности или предаются любовным утехам. Во взрослой жизни Людовик XIII не скрывал своего отвращения к женщинам и явно симпатизировал мужчинам (хоть эта симпатия, вероятнее всего, и носила чисто платонический характер); кроме того, король терпеть не мог вида болезней и всяческих уродств. Первые две особенности королевского характера, видимо, объяснялись зловредным воспитанием госпожи де Монгла и ее товарок; что же до третьей привычки, то, надо полагать, Людовик еще мальчиком насмотрелся столько мерзостей и непотребностей, что ему хватило на всю жизнь.

Итак, вот каков был мир, в котором воспитывался новый луденский священник. В этом мире традиционные сексуальные табу почти ничего не значили для невежественного, неимущего большинства, да и для верхов общества все эти запреты тоже оставались пустым звуком.

Герцогини запросто отпускали шутки, которые заставили бы покраснеть няню Джульетты Капулетти, а светские дамы свободно употребляли похабные словечки. Мужчина с положением и состоянием (если только он не отличался маниакальной чистоплотностью) мог беспрепятственно удовлетворять любые плотские аппетиты. Даже самые образованные и мыслящие люди воспринимали религиозные догмы с чисто пиквикским легкомыслием, так что разрыв между теорией и практикой был поистине впечатляющ — хоть и сократился, если сравнивать с нравами средних веков.

Воспитанный своей эпохой, Урбен Грандье поселился в назначенном ему приходе, намереваясь насладиться плодами обоих миров, как земного, так и небесного. Его любимым поэтом был Ронсар, у которого можно найти строчки, красноречиво выражающие мировоззрение молодого пастыря.

Quand au temple nous serons,

Agenouilles nous ferons

Les devote selon la guise

De ceux qui, pour louer

Dieu, Humbles se courbent au lieu

Le plus secret de l'Eglise.

Mais quand au lit nous serons,

Entrelaces nous ferons

Les lascifs selon les guises

Des amants qui librement

Pratiquent folatrement

Dans les draps cent mignardises [11]

Пред Господом склоняясь.

Молитве предаваясь,

Мы кротки и смиренны.

Под колокольный звон

Взираем на амвон,

Коленопреклоненны.

В постели кувыркаясь,

Телами сочленяясь,

Мы страстны и греховны.

Смеемся беззаботно

И учимся охотно

Премудростям любовным.

.

Цветущему двадцатисемилетнему гуманисту жизнь, должно быть, представлялась аппетитной и округлой. Однако служение пастыря должно двигаться не по окружности, а в едином, раз и навсегда установленном направлении; духовная особа — это не флюгер, а стрелка компаса. Для того чтобы не сбиться с пути, священник принимает на себя определенные обязательства и дает обеты. Грандье, разумеется, дал нужные клятвы, однако вовсе не собирался их исполнять. Со временем он напишет маленький трактат, предназначенный для одного-единственного читателя. Произойдет это лет через десять после приезда в Луден, темой трактата будет обет целомудрия.

Грандье выдвинет два главных аргумента. Первый можно свести к следующему: «Обещание, которое невозможно выполнить, ничего не стоит. Воздержание для молодого мужчины непосильно. Значит, обет целомудрия не может являться для него обязательным». Если этого довода недостаточно, у Грандье был наготове и второй, построенный на известной максиме, гласящей, что обещания, данные под принуждением, не имеют никакой цены. «Священник клянется соблюдать целомудрие не из нравственности, а лишь для того, чтобы получить сан». Поэтому его обет «проистекает не от доброй воли, а навязывается ему церковью, которая хочешь не хочешь заставляет его принимать это тяжкое условие — иначе ему не удастся приобщиться к священнической профессии». Придерживаясь подобных взглядов, Грандье считал, что имеет полное право сочетаться браком и уж, во всяком случае, вступать в связь с любой женщиной, готовой ответить ему взаимностью.

Конечно, среди прихожан имелись ханжи, у которых любовные похождения нового кюре вызывали возмущение, однако ханжей в Лудене было немного. Остальным же жителям, даже тем из них, кто почитали себя добродетельными христианами, пожалуй, до некоторой степени нравилось, что их пастырь так хорош собой, обходителен и любвеобилен. Секс и религия отлично сочетаются друг с другом; этот союз, который может показаться отталкивающим, в то же время сулит особенно изысканные наслаждения, возбуждая плотский аппетит. Почему? Хороший вопрос.

Популярность Урбена среди прихожанок не могла понравиться мужчинам. С самого начала отцы и мужья отнеслись с подозрением к расфуфыренному умнику, обладавшему прекрасными манерами и хорошо подвешенным языком. Тут еще примешивалось и другое. Даже если бы новый священник был образцом святости, все равно местным жителям не могло прийтись по душе, что такой богатый приход достался чужаку. А чем, спрашивается, плохи свои священники? Луденские денежки должны перетекать в карманы луденских же уроженцев. Хуже всего было то, что чужак приехал в город не один. Он привез с собой мать, трех братьев и сестру. Одному из братьев тут же подыскал завидную должность в городской магистратуре. Другого, тоже священника, сделал главным викарием церкви Святого Петра. Третьего брата, опять-таки рукоположенного в сан, Урбен сразу пристроить не смог, но юноша явно подбирался к первой же вакансии. Это было настоящее нашествие!

Однако даже недоброжелатели были вынуждены признать, что отец Грандье отлично читает проповеди, прекрасно знает свое ремесло, и вообще человек в высшей степени ученый. С другой стороны, ученость не прибавляла ему популярности. Будучи мужем начитанным и остроумным, Грандье сразу же получил доступ в самые аристократические и изысканные дома города. Двери этих домов были закрыты для богатых выскочек, неотесанных чинуш и высокородных бездельников, которые составляли луденское «общество», но, увы, не «сливки общества». Зато приезжий хват немедленно попал в самую верхушку. Подобная несправедливость вызвала горькую обиду у отцов города. Грандье сошелся с самим Жаном Д'Арманьяком, недавно назначенным губернатором. Мало того, его запросто принимал самый известный житель Лудена престарелый Севол де Сен-Март, прославленный юрист, государственный деятель, историк и поэт. Губернатор так высоко оценивал способности священника, что во время частых отлучек ко двору поручал молодому человеку вести все свои дела. Сен-Марту же кюре пришелся по душе потому, что был гуманистом, отлично знал классическую литературу, а стало быть, был в состоянии по достоинству оценить поэтический шедевр старика «Paedotrophiae Libri Tres» — дидактическую поэму о воспитании детей. Поэма была так популярна, что еще при жизни автора выдержала десять изданий. Ее слог был столь элегантен, столь точен, что сам Ронсар сказал: «Я предпочитаю автора этих стихов всем современным поэтам и настаиваю на этом мнении, хоть оно вряд ли понравится Бембо, Наваджеро и божественному Фракасторо».

Увы, сколь преходяща земная слава, сколь недолговечно людское самомнение! Для нас имя кардинала Бембо мало что значит, а имя Андреа Наваджеро — и того меньше. Что же касается «божественного Фракасторо», если он и сохранился в памяти потомков, то по одной-единственной причине: он первым придумал приличное название для срамной болезни — написал на латыни медицинскую эклогу о злоключениях несчастного принца Сифилиса. После многих испытаний сей принц избавился от «галльской болезни», прибегнув к помощи гваяколовой коры. Мертвые языки мертвы и со временем становятся все мертвее. Три тома педагогической поэмы Сен-Марта имели еще меньше шансов остаться в веках, чем фракасторова «Сифилида». Современники почитали Севола де Сен-Марта как божество, знали его поэзию наизусть, а ныне она канула в Лету. Однако во времена Урбена Грандье старый поэт еще купался в лучах заходящей славы; он был прославленнейшим из великих Старцев, своего рода национальным монументом. Идти к нему на обед было все равно что запросто выпивать с Собором Парижской Богоматери. В великолепном особняке, где проживал почтенный государственный деятель и декан гуманистических наук, молодой священник имел счастье общаться с самим патриархом и его почти столь же прославленными сыновьями и внуками. У Сен-Марта бывали и высокие гости: принц Уэльский (инкогнито); Теофраст Ренодо, филантроп, врач-новатор и родоначальник французского журнализма; Исмаэль Бульо, будущий автор грандиозного труда «Astronomia Philolaica», которому было суждено первым с точностью определить периодический цикл переменной звезды. Приходили к Сен-Марту и столпы местного общества — такие, как Гийом де Серизе, главный магистрат Лудена, или Луи Тренкан, городской прокурор, весьма благочестивый и ученый господин, в свое время учившийся вместе с Абелем де Сен-Мартом. Прокурор слыл знатоком литературы и старинного искусства.

Дружба столь почтенных людей не могла не льстить самолюбию, но расплачиваться за эту привилегию приходилось враждебностью всех прочих, не допущенных в избранный круг. Урбен чувствовал себя несправедливо обиженным: ему, человеку, во всех отношениях превосходившему окружающих, воздавали неприязнью за ум, завистью за добрые деяния, ненавистью за остроумие, хамством за хорошее воспитание и злобой за успех у женщин. Впрочем, надо сказать, что отец Грандье в долгу не оставался. Он ненавидел своих недоброжелателей столь же люто, как и они его. Есть поговорка: «Хула укрепляет, хвала расслабляет». На свете не так много людей, которые испытывают от ненависти и ярости куда больше удовлетворения, чем от любви. Это люди, у которых агрессия в крови, люди, для которых адреналин является своего рода наркотиком, люди, предающиеся гневу, дабы испытать волнение, возбуждение, страсть. Отлично зная, что всякая попытка самоутверждения за счет других вызывает у окружающих ответную реакцию, человек этого склада не предпринимает никаких мер предосторожности. Само собой, в самом скором времени он оказывается в гуще схватки. Но именно схватка-то ему и нужна. В пылу боя, когда бурлит кровь, он ощущает себя в своей стихии. Состояние конфликта является для него естественным; сражаясь с врагами, эти люди чувствуют себя комфортно и хорошо — при этом нисколько не сомневаясь в собственной правоте. Приток адреналина выливается в Праведное Негодование; подобно пророку Ионе, гневливые уверены, что их ярость — проявление праведности.

Чуть ли не с первого дня жизни в Лудене Грандье ввязался в целую череду неприглядных, но, с его точки зрения, весьма стимулирующих ссор. Один дворянин, доведенный до крайности, даже набросился на священника со шпагой. С другим, лейтенантом уголовной полиции, главным блюстителем правопорядка в городе, Грандье устроил публичную перепалку, перешедшую в драку. Поскольку на стороне неприятеля было численное превосходство, кюре и его сторонники были вынуждены забаррикадироваться в замковой часовне. На следующий день Грандье подал на лейтенанта жалобу в церковный суд, и полицейский получил должное воздаяние. Кюре одержал победу, но то была пиррова победа. Отныне у Грандье появился заклятый враг, с нетерпением ожидавший возможности поквитаться.

Элементарная осторожность, не говоря уж о христианском миролюбии, должна была бы подсказать пастырю, что нельзя иметь сразу так много врагов. Но, невзирая на иезуитское воспитание, Грандье так и не впитал христианского духа. Губернатор Д'Арманьяк и прочие высокопоставленные друзья давали ему множество добрых советов, но там, где начиналась страсть, разум отступал. Долгое религиозное образование ничуть не умерило урбенова самолюбия; наоборот, любовь к себе, изначально присущая этому человеку, обрела теологическое «алиби». Примитивный эгоист просто требует того, чего ему хочется. Но, обзаведясь плацдармом религиозности, эгоист приходит к заключению, что его желания совпадают с волей Господа, что его интересы неотделимы от интересов истинной Церкви, а любые компромиссы здесь невозможны, ибо от них попахивает сатанинским наущением. В Евангелии сказано: «Любите врагов ваших, благотворите ненавидящим вас». Слова Иисуса, должно быть, казались отцу Грандье чудовищным святотатством, призывом вступить в союз с Вельзевулом. Нимало не помышляя о том, чтобы «любить своих врагов», святой отец делал все, чтобы еще больше возбудить их ненависть к себе. У него был к этому истинный талант. В сказках у колыбели младенца нередко появляется добрая фея, наделяющая ребенка различными дарами. Однако часто оказывается, что дары эти способны приносить несчастья. Урбена Грандье добрая фея, наряду со многими прочими подарками, наделила самым блестящим и опасным из талантов — красноречием. Всякий выдающийся проповедник, удачливый адвокат или политик еще является и незаурядным актером; он обладает даром подчинять слушателей своей воле. Власть эта носит иррациональный характер, поэтому даже самый благонамеренный оратор приносит своими речами больше вреда, чем пользы. Магия слов и бархатный голос могут убедить слушателей в правоте дела, которое вовсе не является правым. Более того, если дело правое — то вовсе ни к чему прибегать к помощи уловок и словесных трюков, к которым сводится искусство красноречия. Даже если цель является благой, эти методы в данном случае следует признать недостойными. Оратор эксплуатирует свой дар, воздействуя на доверчивость человеческих душ. Используя свой талант, краснобай сгущает полугипнотический туман, в котором живет большинство людей — в то время как цель и задача истинной философии и истинной религии состоит в том, чтобы этот туман рассеять. Кроме того, всякая эффектная речь построена на сведении идеи до примитива. Примитивизация же невозможна без искажения фактов. Получается, что любой искусный оратор по самой природе — лжец. А самые искусные из ораторов, как правило, и не ставят перед собой задачу говорить истину; у них совсем другая цель — содействовать своим единомышленникам и вредить своим врагам. Именно таким оратором был и Урбен Грандье. Каждое воскресенье с амвона церкви Святого Петра он усердно изображал то Иеремию, то Демосфена, то Савонаролу, а иногда даже и Рабле, ибо искусством насмешки молодой человек владел ничуть не хуже, чем даром обличительства; в иронии и сарказме он был столь же силен, как в метании апокалипсических молний.

Человеческая душа не терпит вакуума. В наши дни спасением от повседневной скуки являются кино, радио, телевидение, театр. Нашим предкам в этом отношении выпала меньшая (а может быть, большая?) удача: чуть ли не единственным спасением от скуки для них были проповеди приходского священника, время от времени уступавшего свою кафедру странствующим капуцинам или иезуитам. Чтение проповедей — это целое искусство; как и в других сферах искусства плохих художников здесь гораздо больше, чем хороших. Прихожане церкви Святого Петра могли считать себя счастливцами — им повезло с артистом. Преподобный Грандье был настоящим виртуозом. Он блестяще импровизировал на любые темы — от христианских таинств до пикантных слухов и последних городских скандалов. Как мастерски обрушивал он хулу на головы своих врагов, как бесстрашно обличал власть имущих! Истомившаяся от скуки аудитория была в восторге. Гром аплодисментов еще больше разъярял тех, в кого метал свои молнии кюре.

Среди его жертв оказались монахи конкурирующих орденов, расплодившиеся в некогда протестантском городе после того, как открытая война между гугенотами и католиками закончилась. Грандье терпеть не мог монахов по той причине, что сам он принадлежал к светскому духовенству. Настоящий солдат предан знамени своего полка; выпускник хорошего университета верен своей alma mater; истинный коммунист или нацист соблюдает партийную дисциплину. Таким образом, верность некоей организации (назовем ее А) предполагает известную степень недоверия, неприязни, а то и ненависти к организациям В, С, D и так далее. Это относится и к организациям, которые по самой природе своей деятельности являются союзниками. История церкви изобилует примерами вражды и ненависти, начиная с ненависти к еретикам и неверным вплоть до вражды между орденами, теологическими школами, епархиями и приходами.

Святой Франциск Сальский[12]Франциск Сальский (1567–1622) — один из лидеров Контрреформации в Швейцарии, основатель монашеского ордена визитанток. (Примеч. ред.). писал в 1612 году: «Благом было бы, если бы благочестивые и разумные прелаты установили союз и согласие меж Сорбонной и отцами-иезуитами. Если бы епископы, ученые мужи Сорбонны и монашеские ордена во Франции объединили свои усилия, то с ересью было бы покончено в десять лет». В другом месте Франциск Сальский пишет: «Тот, кто проповедует любовь, искореняет ересь, даже если не произнес в ее адрес ни единого бранного слова». Церковь, разделенная внутренней враждой, не способна проповедовать любовь, а если проповедует ее, то лицемерно. В любом случае, ни о каком внутрицерковном единстве не могло быть и речи. В порядке вещей были теологические перебранки и агрессивный патриотизм различных церковных институций. К вражде между иезуитами и Сорбонной вскоре прибавилась война между янсенистами, с одной стороны, и последователями Франциска Сальского, с другой. А вскоре начнется затяжной конфликт между сторонниками квиетизма и «чистой любви». В конце концов раздоры внутри французской церкви были урегулированы, но не при помощи доброй воли или убеждения, а указами королевской власти. Вопрос с еретиками был решен посредством драгоннад[13]Драгоннады — во Франции постои драгун с целью терроризировали гугенотов и предупредить их восстания. (Примеч. ред.). , а окончательным решением проблемы стала отмена Нантского эдикта. Со смутьянами внутри католической церкви справиться помогли папские буллы и угрозы отлучения. Порядок был восстановлен, притом весьма непочтенным, отнюдь не духовным образом, не имевшим ничего общего ни с религией, ни с гуманностью.

Фракционность несет в себе изрядный антиобщественный заряд, однако может приносить немалую прибыль отдельным людям — гораздо большую, чем честолюбие или стяжательство. Сводники и ростовщики не слишком-то гордятся своим ремеслом, однако фракционная борьба дает возможность участникам не только обретать выгоду, но и жить с высоко поднятой головой. Считается, что эти люди действуют во имя благой и даже священной цели; они имеют полное право восхищаться собой и ненавидеть противников, стремиться к власти и деньгам, упиваться жестокостью и агрессией, не испытывая при этом ни малейшего чувства вины — напротив, они наслаждаются сознанием своей добродетели. Преданность интересам узкой группы превращает любые пороки в героизм. «Члены партии» почитают себя не преступниками или грешниками, а альтруистами и идеалистами. В некотором смысле именно таковыми они и являются. Проблема лишь в том, что их альтруизм — это замаскированный эгоизм, а идеал, ради которого они готовы идти на любые жертвы, иногда даже не жалея собственной жизни, — всего лишь выражение корпоративных интересов и групповых устремлений.

Когда Грандье обрушился на луденских монахов, можно ли сомневаться, что он был охвачен праведным гневом и Божьим рвением. Святой отец нисколько не сомневался, что Господь целиком и полностью на стороне светского духовенства и славных иезуитов. Кармелитам и капуцинам было самое место за стенами их монастырей; в крайнем случае они могли заниматься миссионерской деятельностью в каких-нибудь глухих деревнях. Однако как они посмели совать свой нос туда, где обитает буржуазия! Господь постановил, что за богатой и респектабельной паствой должно приглядывать светское духовенство — прибегая к помощи добрых отцов-иезуитов. Едва обосновавшись в новом приходе, молодой кюре объявил с амвона, что отныне все верующие могут исповедоваться только перед ним и ни в коем случае ни перед кем другим. Женщины, которые ходят к исповеди охотнее и чаще мужчин, с удовольствием повиновались. Теперь их священником был миловидный, опрятный молодой человек, обладавший манерами дворянина. Разве так выглядел какой-нибудь капуцин или кармелит? Монахи сразу же лишились изрядной доли своей паствы, а заодно и влияния в городе. Первый залп по соперникам Грандье сопроводил целой кампанией, направленной против главного источника кармелитских доходов — чудотворной иконы, известной под названием «Нотр-Дам-де-Рекувранс». Не так давно целый квартал Лудена был занят гостиницами и постоялыми дворами, где останавливались паломники, являвшиеся поклониться иконе, дабы она исцелила мужа, наследника или же принесла удачу. С недавних пор у Нотр-Дам-де-Рекув-ранс появилась опасная соперница в лице другой иконы, Нотр-Дам-дез-Ардильер, находившейся в одной из сомюрских церквей, всего в нескольких лигах от Лудена. На иконы, как на лекарства или дамские шляпки, тоже бывает мода. Любая из великих конфессий имеет собственную историю чудодейственных икон, неизвестно откуда появляющихся мощей и прочих реликвий, которые вдруг вытесняют прежние, издавна известные места поклонения; проходит время, и появляются новые фетиши, а за ними еще и еще. Почему вдруг икона Нотр-Дам-дез-Ардильер стала более популярна, чем Нотр-Дам-де-Рекувранс? Вероятно, причин было много, но самая очевидная из них заключается в том, что новой иконой ведали ораториане. Один из первых биографов Урбена Грандье, пастор Обен, пишет: «Все знают, что ораториане гораздо умнее и хитрее, чем кармелиты». Как известно, ораториане относились к светскому духовенству. Вероятно, именно этим обстоятельством и объясняется неприязнь, с которой Грандье отнесся к местной иконе. Верность своей касте заставила его окончательно погубить репутацию злосчастней иконы. Нотр-Дам-де-Рекувранс, скорее всего, и так, без усилий Урбена, утратила бы былую славу, однако кармелиты придерживались иного мнения. Трудно требовать от людей, чтобы они объективно и реалистично относились к своим злоключениям. Куда проще и естественней свалить вину на какого-то конкретного человека. Когда все идет хорошо, люди обычно выбирают кого-то одного, приписывают все заслуги ему и поклоняются этому человеку как герою. Если же дела идут плохо, то обязательно находится какой-нибудь козел отпущения.

Но все это были враги мелкого калибра; вскоре Грандье обзавелся недоброжелателем посерьезней. В начале 1618 года состоялась религиозная конвенция, на которую собрались духовные лица со всей округи. Урбен Грандье жестоко оскорбил куссейского приора, настояв на том, что будет шествовать в торжественной процессии впереди этого прелата. С формальной точки зрения, местный кюре был прав. Дело в том, что, являясь каноником церкви Святого Креста, он обладал приоритетом по отношению к куссейскому приору. Последнему не помогло даже то, что он обладал епископским званием. Все это так, однако существуют еще и такие вещи, как учтивость и предвидение. В особенности последнее: куссейский приор, он же епископ Люсонский, носил имя Арман-Жан дю Плесси де Ришелье.

В тот период (кстати говоря, именно по этой причине Грандье мог бы проявить вежливость и великодушие) Ришелье находился в опале. В 1617 году его покровитель, итальянский авантюрист Кончини, был убит в результате заговора, организованного Люинем и получившего одобрение юного короля. Ришелье лишился влияния и был с позором изгнан. Однако можно ли было рассчитывать, что эта ссылка продлится вечно? Отнюдь. И в самом деле, всего через год, после недолгой ссылки в Авиньон, незаменимый епископ Люсонский был возвращен в Париж. А в 1622 году он стал первым министром и кардиналом.

Из тщеславия и страсти к самоутверждению Грандье обидел человека, которому вскоре суждено было стать неограниченным правителем Франции. Позднее Урбен еще пожалеет о своей грубости. Пока же он упивался детским восторгом. Подумать только — простолюдин, скромный кюре, поставил на место фаворита самой королевы, аристократа, да еще и князя церкви! Урбен радовался, словно мальчишка, показавший язык учителю и избегнувший заслуженного наказания.

Точно такое же удовольствие несколько лет спустя получит Ришелье, унизив принцев королевской крови. Старый дядя кардинала, увидев, как племянник шествует в процессии впереди герцога Савойского, скажет: «Подумать только! Я дожил до дня, когда внук адвоката Лапорта идет впереди внука Карла V!» Еще одна мальчишеская выходка, и опять безнаказанная.

Жизнь Урбена Грандье постепенно вошла в колею. Он выполнял свои пастырские обязанности, а в промежутках между службами потихоньку навещал хорошеньких вдовушек, с приятностью проводил вечера за беседами с учеными друзьями, развлекался ссорами с врагами, число которых все увеличивалось. Жизнь была чудо как хороша, радовала и разум, и сердце. Священнику до поры до времени все сходило с рук. Он воображал, что будет и дальше безнаказанно срывать цветы удовольствий, что для него нет ничего невозможного. На самом деле судьба уже вела счет его проказам, однако до поры до времени не призывала наглеца к ответу. Грандье не испытывал угрызений совести, но сердце его понемногу черствело и ожесточалось, а внутренний свет, то окошко души, откуда открывается вид на вечность, понемногу затемнялось. Согласно медицинской науке той поры, Грандье обладал сангвино-холерическим темпераментом, а стало быть, находился в ладу с миром, был доволен собой. Если так — значит, в мире все в порядке, а Господь милостиво взирает за происходящим с небес. Кюре был счастлив. Или же, если опять-таки воспользоваться медицинской терминологией, находился в маниакальной фазе развития.

Весной 1623 года долгая и славная жизнь Севола де Сен-Марта завершилась. Старец умер и был похоронен с должной помпой в церкви Сен-Пьер-дю-Марше. Шесть месяцев спустя на поминальной службе, где присутствовали все лучшие люди Лудена, Шательро, Шинона и Пуатье, Грандье произнес речь в память великого человека. Это была длинная, великолепная орация, произнесенная в манере «классического гуманизма» (еще не успевшей устареть, потому что стилистическая революция произойдет лишь через год, когда выйдет первое издание писем Бальзака[14]Жан-Луи Гез де Бальзак (1597–1654) — французский писатель.). Изысканные периоды речи были щедро пересыпаны цитатами из классики и Библии. Кюре сполна блеснул эрудицией, а его декламация напоминала громовые раскаты. Аудитории речь очень понравилась — она вполне отвечала вкусам 1623 года. Оратора вознаградили шумными аплодисментами. Абель де Сен-Марш так растрогался, что даже написал на латыни стихотворение, восславляющее красноречие отца Грандье. Не менее лестные строки написал мэтр Тренкан, городской прокурор:

Се n'est pas sans grande raison

Qu'on a choisi ce personnage

Pour entreprendre l'oraison

Du plus grand homme de son age;

1 U fallait veritablement

Une eloquence sans faconde

Pour louer celuy dignement

Qui n'eut point de second au monde [15]

Видно, не без основанья

Златоуст был выбран сей,

Церемонию прощанья

Произвесть во славе всей;

Проявил он без сомненья

Красноречья чудный дар,

И усопшему хваленья

Подобающе воздал.

.

Бедный господин Тренкан! Его любовь к музам была искренней, но безответной. Музы, увы, не отвечали ему взаимностью. Но, если почтенный прокурор не умел писать стихи, то, по крайней мере, он умел о них рассуждать. С 1623 года гостиная прокурора становится центром интеллектуальной жизни городка. Нельзя сказать, чтобы интеллектуальная жизнь в Лудене так уж фонтанировала — во всяком случае теперь, после смерти Сен-Марта. Сам Тренкан был человеком начитанным, но большинство его друзей и родственников похвастаться этим не могли. Многие из них прежде не осмеливались переступить порог дома Сен-Марта, однако у прокурора они бывали запросто. Стоило таким гостям появиться в гостиной, как все ученые и изысканные разговоры немедленно прекращались. Иначе быть не могло в присутствии болтливых кумушек, нудных адвокатов и сельских помещиков, не интересовавшихся ничем, кроме собак и лошадей. Непременно присутствовали также аптекарь мэтр Адам и хирург мэтр Маннури: первый с необычайно длинным носом, второй — с круглой физиономией и изрядным брюхом. С важностью, достойной докторов Сорбонны, сии почтенные мужи рассуждали о благе клистирной трубки и кровопускания, о полезности мыла и лечении огнестрельных ранений. Еще у них было обыкновение, понизив голос до шепота, делиться профессиональными сведениями о проистечении сифилитического недуга господина маркиза, о втором выкидыше супруги господина королевского адвоката, о бледной немочи господина судебного пристава и так далее. Над тупостью, невежественностью и надутостью этих индюков потешались все. Адам и Маннури были постоянной мишенью сарказма и острот, причем особенной безжалостностью отличался господин кюре, никогда не упускавший случая позабавиться за счет ближнего. Нечего удивляться, что в скором времени он обзавелся двумя новыми врагами.

А между тем назревала вражда посерьезней. Прокурор Тренкан, вдовец средних лет, имел двух дочерей на выданье. Старшая из них, Филиппа, была так хороша собой, что зимой 1623 года священник стал уделять ей все более явные знаки внимания. Он смотрел, как грациозно перемещается она по залу, и сравнивал юную красавицу с аппетитной вдовушкой, которую он утешал по вторникам — бедняжка все никак не могла прийти в себя после смерти драгоценного муженька, местного виноторговца. Нинон была почти неграмотной, едва подписывала свое имя. Однако она еще не утратила привлекательности, ее пышное тело сохраняло свежесть и упругость. Вдовушка была истинным сокровищем: теплая, сдобная, склонная к чувственным удовольствиям, одновременно страстная и покладистая, рассудительная и безудержная в любовных изысканиях. Благодарение Господу, в ней совершенно не было ханжества, так что святому отцу не пришлось тратить время на утомительное платоническое ухаживание в духе бессмертного Петрарки. Уже при третьей встрече он осмелился процитировать Нинон строки из своего любимого стихотворения:

Souvenl j'ai menti Ics ebats

Des nuits, t'ayant cntrc mes bras

Foiatrc toutc nue;

Mais telle jouissance, helas!

Encore m'est inconnue [16]

Сколь часто я воображал

Ночные, тайные услады —

Как тело нежное наяды

В объятьях пылких я держал.

Но мне сих радостей, увы,

Еще не подарили вы.

.

Нинон выслушала безо всякого протеста, весело рассмеялась и бросила на кюре короткий, но совершенно недвусмысленный взгляд. Во время пятой встречи он уже мог позволить себе читать более смелые строки:

Adieu, ma petite maitresse,

Adieu, ma gorgette et mon sein,

Adieu, ma delicate main,

Adieu, done, mon teton d'albatre,

Adieu, ma uissette folatre,

Adieu, mon oeil, adieu, mon coeur,

Adieu, ma friande douceur!

Mais avant que je me departe,

Avant que plus loin je m'ecarte,

Que je tate encore ce flanc

Et le rond de ce marbre blanc [17]

Прощайте, о нежные речи,

Прощайте, лилейные плечи,

Прощайте, лилейные грудки,

Прощайте глаза-незабудки.

Прощайте, игривые ручки,

Прощайте, заветные штучки,

Прощай навек, сердечный друг,

С кем нежный разделил досуг.

Но на прощанье позови

Еще хоть раз вкусить любви

Меж грудью чище серебра

И белым мрамором бедра.

.

«Прощай» — в смысле «до послезавтра», когда Нинон придет в церковь Святого Петра исповедоваться. Пастырь проявлял неукоснительную строгость в вопросе о еженедельных исповедях, причем не забывал накладывать на грешницу соответствующие епитимьи. От вторника до вторника Грандье сочинял проповедь — например, в ознаменование праздника Пресвятой Девы. Проповедь удалась на славу, стяжала не меньше лавров, чем знаменитая поминальная речь в честь господина де Сен-Марта. Сколько красноречия, сколько учености, сколько набожности проявил святой отец в своих речениях! Ему достались аплодисменты и поздравления. Лейтенант уголовной полиции клокотал от ярости, монахи зеленели от зависти. «Господин кюре, вы превзошли самого себя! Ваше преподобие, вы — несравненный талант!» Триумфатор начинал готовить следующую проповедь, а в награду ему доставались жаркие объятия, страстные поцелуи и ласки любвеобильной вдовушки. Пусть кармелиты болтают о духовном экстазе, небесных кущах и воссоединении душ! У Урбена была Нинон, и этого ему было вполне достаточно.

Однако, когда Урбен видел перед собой Филиппу, в его душе возникало сомнение: а достаточно ли ему славной Нинон? Вдовы, конечно, умеют утешить мужчину, так что отказываться от вторников не стоит, однако девственницы тоже имеют свои преимущества — бывалые женщины слишком много повидали на своем веку, к тому же они склонны к полноте. Филиппа же умиляла взгляд тонкими девчоночьими ручками, круглыми яблочками грудей, трогательной шейкой. Как кружит голову соединение детской застенчивости с девичьей грацией! Как возбуждают и провоцируют внезапные переходы от дерзкого, почти безрассудного кокетства к смущению и испугу! Филиппа то вела себя, как Клеопатра, словно приглашая мужчину на роль Антония, то, вдруг испугавшись знаков внимания, превращалась из царицы Египетской в охваченного страхом ребенка. Но стоило ухажеру отступить, как немедленно возвращалась соблазнительная Сирена, заводившая свои головокружительные песнопения и манящая издали запретными плодами, равнодушным к которым мог остаться либо безумец, либо простак. Невинность и чистота — отличная тема для прочувствованной проповеди! Прихожанки будут рыдать, когда святой отец произнесет ее с амвона, переходя от патетических завываний к нежному шепоту и обратно. Даже мужчины будут растроганы. Рассуждения о чистоте новорожденной лилии, невинности ягнят и младенцев подействуют на кого угодно. Монахи снова позеленеют от зависти. Но истинная чистота и невинность бывает лишь в проповедях и на небесах. Белоснежные лилии имеют обыкновение увядать; невинные ягнята обречены сначала (если они женского пола) стать жертвой похотливого самца, а затем — мясника; что же касается младенцев, то, как всем известно, в аду проклятые души расхаживают по мостовой, сплошь выложенной из некрещеных детей человеческих. Со времен Великого Падения абсолютная невинность, по сути дела, неотличима от полного идиотизма. Любая юная девушка несет в себе росток будущей распутной вдовушки, а, вследствие Первородного Греха, всякая невинность, даже самая наичистейшая, обречена. Каким наслаждением не только для чувств, но и для вдумчивого рассудка, является вспомоществование этому процессу — разве не увлекательно наблюдать, как девственная почка распустится пышным и сочным цветком? Если это и чувственность, то вполне нравственного, можно сказать, даже метафизического свойства.

К тому же Филиппа не просто девственна и юна. Она еще и происходит из добропорядочного семейства, воспитана в благочестии и во всех отношениях безупречна. Миловидна, но прекрасно знает катехизис; играет на лютне, однако регулярно посещает церковь; обладает манерами знатной дамы, но любит читать и даже немного знает по латыни. Любой охотник почтет за честь заполучить такой трофей. В глазах окружающих престиж удальца многократно возрастет.

Согласно свидетельству Бюсси-Рабутена, относящемуся к чуть более позднему времени, в аристократическом мире «успех у женщин приносил мужчине не меньше славы, чем боевые доблести». Покорение знаменитой красавицы было почти столь же славным делом, как завоевание провинции. Такие вельможи, как Марсийяк, Немюр и шевалье де Граммон, прославившиеся будуарными победами, пользовались не меньшей славой, чем великие полководцы вроде шведского короля Густава-Адольфа или самого Валленштейна. На жаргоне той эпохи кавалер «пускался в любовное приключение» — причем с осознанием того, что целью этого предприятия является повышение собственного авторитета и престижа. Секс может использоваться либо для самоутверждения, либо для того, чтобы преодолеть границы своего «я»: то есть, или для того, чтобы укрепить свое эго и общественное положение, прибегнув к помощи «приключений» и «завоеваний», или же, наоборот, для того, чтобы слиться в экстазе чувственности и страсти с другим человеческим существом (обычно такое происходит при счастливом браке, в котором супруги добровольно соединяют свою жизнь). Имея дело с крестьянками и городскими вдовушками, обладавшими изрядным чувственным аппетитом и не обремененными предрассудками, кюре мог сколько угодно сливаться в чувственном экстазе. Однако Филиппа Тренкан давала ему возможность испытать и иной аспект сексуального переживания — утвердить свое «я», а затем, на следующем этапе, возможно, достичь и иной, более высокой стадии, когда две любящие души сольются в одну.

Чудесный сон! Но его осуществлению мешало одно досадное препятствие. Отцом девушки был Луи Тренкан, лучший друг священника, самый надежный из союзников в борьбе с монахами, лейтенантом полиции и всеми прочими недоброжелателями. Тренкан доверял Урбену — причем до такой степени, что заставил своих дочерей отказаться от старого духовника и вверил их попечению Грандье. Не будет ли господин кюре настолько добр, чтобы прочесть девицам курс лекций о дочерней почтительности и девичьей скромности? Как считает господин кюре — не слишком ли скромная партия для Филиппы Гийом Ружье? Может быть, лучше женить его на Франсуазе? И, само собой, Филиппа не должна забывать свою латынь. Не согласится ли святой отец время от времени давать ей уроки?

Ну как возможно предать такое доверие? И все же часто бывает, что сама недопустимость деяния с нравственной точки зрения побуждает человека совершить подобный поступок. На всех уровнях нашего бытия, от телесного и чувственного до нравственного и интеллектуального, любая тенденция и любое движение порождают свою противоположность. Когда мы смотрим на красный цвет, у нас усиливается восприятие зеленых оттенков спектра, а иногда мы даже видим, что красный предмет как бы окружен зеленым ореолом. Если мы хотим совершить движение, у нас действует группа мышц, и в то же время автоматически включается противоположная группа. Тот же принцип срабатывает и на высших уровнях сознания. На всякое «да» найдется свое «нет». В честном сомнении веры куда больше, чем в самом незыблемом кредо. Еще Батлер заметил (а мы на протяжении нашей истории не раз убедимся в правоте этого суждения), что в искренней вере содержится куда больше сомнения, чем в любых марксистских молитвенниках или филиппиках Брэдлоу[18]Чарльз Брэдлоу (1833–1891) — британский радикал и атеист.. В нравственном воспитании главную трудность представляют собой логические выводы. Если всякое «да» автоматически влечет за собой симметричное «нет», возможно ли вести себя правильным образом, мысленно не представляя в тот же самый момент, как выглядит «неправильное» поведение? Существуют методы, позволяющие избежать подобной экстраполяции, но недостаточная эффективность подобных приемов общеизвестна — на свете сколько угодно упрямых и «трудновоспитуемых» подростков, «антиобщественных» юнцов и подрывных элементов вполне зрелого возраста. Даже уравновешенные, владеющие собой люди подчас испытывают парадоксальное искушение совершить именно то, чего делать ни в коем случае нельзя. Это искушение совершить зло, причем безо всякой цели и пользы, представляет собой своего рода «бескорыстный» бунт против здравого смысла и приличий. Обычно нормальные люди справляются с подобным порывом, но не все и не всегда. Сплошь и рядом какой-нибудь разумный, порядочный человек вдруг, повинуясь внезапному позыву, совершает что-нибудь такое, от чего сам же приходит в ужас. Кажется, что поступок совершен под воздействием какой-то силы, чуждой человеку и враждебной его обычному естеству. На самом же деле виной всему совершенно нейтральный психологический механизм, который (как это вообще часто происходит с механизмами) «разлаживается», выходит из-под контроля и превращается из послушного инструмента в диктатора.

Филиппа была очень хороша собой, а как известно, чем сильнее запрет, тем жарче огонь в крови. Прибавим к «жару в крови» подрывное действие нравственного табу.

Итак, прокурор Тренкан — лучший друг кюре. Сама идея предательства столь незыблемой доверчивости своей чудовищностью должна была вызвать у Грандье искушение. Вместо того, чтобы противиться этому искушению, священник стал искать доводы, которые позволили бы уступить. Он говорил себе, что отец столь соблазнительной девицы не должен быть настолько слеп. Это самая настоящая глупость. Хуже, чем глупость — преступление, которое заслуживает должного наказания. Уроки латыни, надо же такое придумать! Снова повторяется история Элоизы и Абеляра, причем роль обманутого дяди Фулберта взял на себя прокурор. Он сам пригласил в дом соблазнителя. Не хватает, увы, только одного: наставник Элоизы имел право в случае необходимости использовать розгу. Впрочем, если попросить об этом, то полоумный Тренкан, возможно, и разрешит…

Шло время. Вторники по-прежнему были посвящены вдовушке, но почти все прочие дни недели Грандье проводил в доме прокурора. Франсуазу уже выдали замуж, но Филиппа все еще пребывала под отчим кровом и делала немалые успехи в изучении латыни.

Omne adeo genus in terris hominumque ferarumque

et genus aequoreum, pecudes pictaeque volucres,

in furias, ignemque ruunt; amor omnibus idem. [19]

Так все земные твари — люди, звери, морские создания,

скотина и разноцветные птицы —

подвержены страстям; любовь одинакова для всех (лат.).

И овощам, оказывается, тоже знакомы нежные чувства:

Mutant ad mutua palmae

foedera, populeo suspiral populus iclu,

et platani piatanis, ainoque assibilat ainus [20]

В едином порыве покачиваются пальмы,

согласно вздыхают тополя, а с ними и платаны,

и ольха перешептывается с ольхой (лат.).

.

Филиппа старательно переводила для своего наставника самые чувственные из стихов и самые скабрезные эпизоды из мифологии. Проявляя завидную сдержанность (чему, впрочем, способствовали регулярные встречи с вдовушкой), кюре не позволял себе ни малейших посягательств на честь своей ученицы. Он не делал ничего такого, что могло быть воспринято как признание в любви или нескромное предложение. Грандье был неизменно очарователен, развлекал питомицу интересными разговорами, и два-три раза в неделю непременно говорил ей, что она — самая умная из всех женщин. Лишь изредка он взглядывал на нее так, что Филиппа потупляла взор и краснела. Казалось, Урбен тратит время впустую, но по-своему это было занятно. К счастью, под боком всегда была Нинон. Еще удачнее было то, что девица не могла читать потаенные мысли своего наставника.

Они сидели в одной и той же комнате, но каждый оставался внутри собственной вселенной. Филиппа уже перестала быть ребенком, но еще не превратилась в женщину; она обитала в розовом мире фантазий, расположенном между невинностью и зрелостью. Истинным своим обиталищем девушка считала не Луден, населенный грубиянами, занудами и ханжами, а некий воображаемый рай, весь озаренный светом любви и чувственных переживаний. И в этом рае был свой бог: темноглазый, с подкрученными усами, с белыми, тщательно ухоженными руками. Эти руки распаляли воображение Филиппы, вгоняли ее в краску. А сколько ума, сколько знания было в этом человеке! Сущий архангел — мудрый, прекрасный и добрый. К тому же он говорил, что и она умна, хвалил ее прилежание, а более всего душу будоражили его взгляды. Возможно ли, чтобы и он тоже?.. Нет-нет, сама мысль об этом представлялась кощунственной, греховной. Но как же дать ему знать о своих чувствах?

Девушка попробовала сосредоточиться на латинской фразе.

Тифе senex miles, turpe senilis amor[21]Из старика паршивый вояка, паршивый и любовник (лат.). .

Филиппу охватило смутное, но необоримое томление. Внезапно она представила неизъяснимые наслаждения, почему-то самым непосредственным образом связанные с этим проникающим в душу взором, с белыми, но мужественными руками. Страница с текстом поплыла перед глазами, Филиппа сбилась и пробормотала: «Грязный старый вояка». Наставник слегка шлепнул ее линейкой по руке и строго сказал, что, будь она не девицей, а мальчиком, он наказал бы ее за подобную ошибку куда более строгим образом, и выразительно помахал линейкой. Гораздо более строгим, добавил он с намеком. Филиппа взглянула на него и быстро отвернулась. Ее щеки залились краской.

Франсуаза, уже успевшая свыкнуться с безмятежным существованием замужней женщины, рассказывала сестре о матримониальных радостях. Филиппа слушала с интересом, но в глубине души была уверена, что с ней все произойдет совсем по-другому. Мечты теснились чередой, обретая все новые и новые формы. Вот она живет со священником в качестве его экономки. Нет, его назначили епископом Пуатевенским, и он велел построить подземный ход между епископским дворцом и ее домом. Или еще лучше: ей откуда-то досталось в наследство сто тысяч ливров, он покинул лоно церкви, и они живут, как муж и жена, проводя время то при королевском дворе, то в деревенском поместье.

Но рано или поздно реальность вступала в свои права, и Филиппе приходилось вспоминать о том, что она — дочь прокурора, а господин кюре, даже если и любит ее (впрочем, в этом не было никакой уверенности), никогда не сможет признаться ей в своем чувстве. Да если и признается — как порядочная девушка, она должна будет заткнуть уши. И все же сколько счастья доставляло ей, сидя за книгой или за вышивкой, воображать невообразимое. А каким счастьем было услышать его шаги, его голос! Восхитительная пытка, небесная мука — сидеть с ним рядом в отцовской библиотеке, переводить Овидия и нарочно делать ошибки, чтобы послушать, как он угрожает ее выпороть. Слушать этот звучный, красивый голос, рассказывающий ей о кардинале Ришелье, о мятежных протестантах, о войне в Германии, о воззрениях иезуитов на Божью благодать, о его собственных видах на будущее. Ах, если бы это продолжалось вечно! Но мечтать об этом было все равно, что мечтать о вечно длящемся летнем закате или о никогда не кончающейся золотой осени — только из-за того, что мадригал так прекрасен, а предвечерний свет окутывает все вокруг сказочным сиянием. В глубине души Филиппа знала, что обманывает себя, но не желала прислушиваться к голосу рассудка, делала вид, что живет в раю, где ход времени остановился и никогда больше не возобновится. Счастливые недели тянулись одна за другой. Разрыв между вымыслом и реальностью перестал существовать. Повседневность и грезы слились воедино. Постепенно воображаемый мир стал казаться ей единственно настоящим. И счастье это было совершенно безгреховным, потому что на самом деле ничего не происходило. Состояние девушки можно было назвать райским, лишенным раскаяния, страха или угрызений совести. Чем безудержнее предавалась она мечтам, тем труднее становилось сохранять их в тайне. И однажды Филиппа не выдержала — заговорила о своей любви на исповеди. Разумеется, очень осторожно, без каких-либо намеков на то, что предметом обожания является сам исповедник — во всяком случае, так ей казалось.

Подобные исповеди следовали одна за другой. Священник слушал внимательно, время от времени задавал вопросы, из которых явствовало, что ему и в голову не приходит, как дела обстоят на самом деле. Осмелев от своей невинной хитрости, Филиппа рассказывала ему все больше и больше, вплоть до самых интимных деталей. Теперь она была по-настоящему счастлива, эти признания доставляли ей истинное наслаждение, повторявшееся вновь и вновь. Но однажды настал день, когда она оговорилась и вместо «он» сказала «вы», а когда попыталась исправиться, то совсем запуталась и смутилась. В ответ на расспросы залилась слезами — и повинилась.

Ну наконец-то, сказал себе Грандье. Дело сделано!

Дальше все было просто. Несколько взвешенных слов, точно рассчитанных жестов, нежные увещевания, понемножку от Христа и от Петрарки, потом перейти от Петрарки к любви земной, а от земной — к животной. Спускаться вниз легче, чем подниматься вверх, а казуистикой святой отец владел виртуозно. В любом случае отпущение грехов девице было полностью гарантировано.

И все же прошло несколько месяцев, прежде чем желаемое совершилось. По правде говоря, Грандье был несколько разочарован. Чем, спрашивается, ему была плоха вдова?

Для Филиппы же экстаз и духовный подъем сменились пугающей реальностью плотской страсти, которая перемежалась нравственными терзаниями, молитвами, клятвами, которые она была не в силах выполнить, и, наконец, отчаянием. Уступив домогательствам исповедника, она не получила того, о чем мечтала. Выяснилось, что ее архангел — безумец, охваченный животной страстью. Поначалу Филиппа воображала себя овечкой, идущей на заклание, добровольной мученицей любви, но вскоре выяснилось, что в ее избраннике очень мало от созданного воображением идеала. Она влюбилась в красноречивого проповедника, остроумного и учтивого гуманиста. Но влюбленность и любовь, увы, не одно и то же. Влюбленность — абстракция, любовь — реальность. Полюбив, Филиппа отдалась этому чувству всей душой и всем телом. Теперь для нее не существовало ничего, кроме любви. Совсем ничего.

Так-таки и ничего? Ухмыльнувшись, коварная судьба поймала девушку в заранее расставленный капкан. Филиппа чувствовала себя беспомощной, распятая на кресте физиологии и общественной морали — падшая, обесчещенная, забеременевшая вне брака. Произошло то, о чем она никогда не думала, и поделать с этим ничего было нельзя. Полная луна недолго озаряла небосвод своим волшебным сиянием, потом свет начал меркнуть и в конце концов угас, подобно последнему лучу надежды. Оставалось только одно — умереть в объятиях любимого, а если это невозможно, то хотя бы на время отрешиться от ужаса происходящего.

Встревоженный таким неистовством, таким самозабвением, кюре попытался перевести страсть влюбленной девицы в менее трагическую тональность. Ласки и объятия он сопровождал обильными цитатами из игривых классических произведений. Quantum, quable latus, quam juvenile femur![22]Сколь широкое, прекрасное бедро, что за юная ляжка (лат.). В перерывах между любовными утехами Урбен рассказывал Филиппе непристойные истории из «Галантных дам» Брантома, а по временам нашептывал на ушко сведения, почерпнутые из трактата Санчеса о супружеских отношениях. Однако лицо Филиппы оставалось неподвижным. Казалось, оно высечено из мрамора на гробнице — закрытое, скорбное, лишенное признаков жизни. Когда же девушка открывала глаза, возникало ощущение, что она смотрит на него из другого мира, где нет ничего, кроме страданий и отчаяния. Этот взор вселял в Урбена беспокойство, однако в ответ на расспросы Филиппа лишь сжимала в пальцах его густые черные кудри и притягивала любовника в устам, к шее, к груди.

Но однажды, в самый разгар забавной истории о короле Франциске, поившем молоденьких девушек из особых кубков (изнутри на кубках были изображены совокупляющиеся пары, и с каждым глотком картинка открывалась все больше), Филиппа вдруг прервала рассказ, не дослушав. Она объявила, что ожидает ребенка, и тут же разразилась истерическими рыданиями.

Убрав руку с ее груди, Грандье немедленно изменил тон с фривольного на церковный и, разом превратившись из любовника в строгого пастыря, напомнил грешнице, что всякий должен нести свой крест с христианским смирением. Выяснилось, что его преподобию пора идти с визитом к бедной мадам де Бру, страдающей раком матки. Несчастная нуждается в духовном утешении.

После этого уроки латыни закончились, потому что у господина кюре больше не было на них времени. Отныне Филиппа видела его лишь в исповедальне. Когда же она пыталась обратиться к нему не как к духовнику, а как к любимому мужчине (бедняжка верила, что и он все еще ее любит), ничего не получалось: перед Филиппой был только строгий пастырь, совершавший таинство причастия, дававший отпущение грехов и налагавший епитимью. Как красноречиво убеждал он ее покаяться, довериться Божьему милосердию! Если же Филиппа заводила речь о былой любви, духовник впадал в священный гнев, отказываясь выслушивать подобные мерзости. Девушка в отчаянии спрашивала, что ей теперь делать, и Грандье отвечал, что надо вести себя по-христиански — то есть не просто смиренно снести унизительное испытание, уготованное ей Господом, но и радоваться этой муке, стремиться к ней всей душой. О своем собственном вкладе в случившееся, Урбен говорить не желал. В конце концов, всякий грешник сам несет ответственность за свои проступки. Нельзя оправдывать собственную греховность, сваливая вину на другого. В исповедальню приходят не для того, чтобы взывать к совести духовника, а за тем, чтобы просить Господа об отпущении грехов. Выслушав подобные наставления, Филиппа уходила из церкви потрясенная, заливающаяся слезами.

Вид ее страданий не возбуждал в Урбене ни жалости, ни угрызений совести, лишь портил настроение. Осада была утомительной и долгой, падение крепости особого удовольствия победителю не доставило, а последующий триумф получился не столь уж сладостным. И вот теперь своей непрошенной плодовитостью девица ставила под угрозу честь и репутацию достойного человека. Рождение маленького ублюдка — только этого не хватало! Девушка ему больше не нравилась; более того, теперь она вызывала у него отвращение. Ее уже трудно было назвать красивой. Из-за беременности и переживаний она стала похожа на побитую собаку или на ребенка, измученного глистами. Внешняя непривлекательность Филиппы лишь укрепляла Урбена во мнении, что он ничем ей не обязан, а вот она нанесла ему существенный вред, а теперь еще осыпает оскорблениями. Со спокойной совестью он принял решение, которое в любом случае было неизбежным: все отрицать, от всего отказываться. Не только говорить, что ничего подобного не было, но и наедине с самим собой придерживаться той же позиции. Да, ничего не было. Ему никогда в голову не приходила чудовищная мысль вступить в интимные отношения с Филиппой Тренкан. Надо же до такого додуматься!

Le coer le mieux donnc tient toujours a demi,

Chacun s'aime un peu mieux toujours que son ami [23]Сердце не поделишь ровно пополам. Больше, чем другого, любишь себя сам..


Читать далее

Глава первая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть