Книга третья. Государство Солнца

Онлайн чтение книги Гладиаторы The Gladiators
Книга третья. Государство Солнца

I. Гегион, гражданин города Фурии

Гегион, гражданин города Фурии, проснулся еще до рассвета с ощущением праздника. Дом предстояло украсить веточками и гирляндами в честь торжественного вступления в город князя Фракии, нового Ганнибала. Гегион решил сходить в виноградник за лозой и белой омелой. Покосившись на спящую жену, он сунул ноги в сандалии и поднялся на плоскую крышу своего дома.

Пока еще было темно и зябко, но море, занимавшее весь горизонт, уже начало менять цвет. Гегион очень любил этот ранний час, любил за особые цвета и запахи. Дыхание моря в солнечный полдень было не таким, как в ночи. Ночью от него плыл аромат хрустальной прохлады, оставляющий на языке привкус соли, а в глазах – блеск звезд; поутру от моря уже несло водорослями, в полдень – рыбой и разными неприятными запахами. Он понюхал морской воздух и оглянулся на горы – сначала те, что севере – луканские Апеннины, где, если его не обманывало зрение, уже белел на самых высоких пиках снег, хотя это мог быть и утренний туман; потом взгляд его устремился на юг, к сиреневым горам Силы, где действовала смолокурня, акционером которой он был. Долину реки Кратис обступали величественные горы, лишь на востоке Раскинулось море, на дальнем краю которого уже пробивалось сияние пока еще невидимого солнечного диска.

Закричал первый петух, потом второй, потом все петухи Фурий, словно сговорившись, стали приветствовать проклевывающееся утро. Гегион подумал, что такой нестройный и самовлюбленный гвалт способны устроить только римские петухи. На родине Гегиона, в Аттике, петухи – и те имели больше понятия о гармонии.

Как груб для греческого уха,

Латинский петушиный крик!

Мгновенная импровизация была его коньком.

Римлян он недолюбливал. Это было не презрение, просто их грубое самомнение и напор вызывали у него улыбку. Из них так и перла вульгарная сноровка. И тем не менее он, Гегион, способный проследить своих предков до самых героев Трои, женился на римлянке. Сейчас она лежала внизу, на широком супружеском ложе, влажная от пота, как и положено удовлетворенной матроне, сморенной сладким предутренним сном. И причиной ее довольства была не радость по поводу предстоящего вступления в город Спартака, фракийского князя, второго Ганнибала, а то, что он, Гегион, потомок троянских героев, этой ночью впервые после долгого перерыва исполнил свой супружеский долг.

Море, уже вовсю засиявшее, наполнило его ноздри ни с чем не сравнимым ароматом; ночью он проявил столько рвения, что его можно было принять и за юнца, и за старца, впавшего в детство. А ведь ароматы, сопровождающие восход луны, он любил больше, чем запахи солнечного полдня, прохладные объятия молодых гречанок были ему милее, чем обязанности по продолжению рода и прелести собственной матроны.

Что толку? Все аттическое фамильное древо не стоит пяти плетей виноградной лозы и уж тем более – одной-единственной акции доходной смолокурни. У подножия бледной горы лежали руины легендарного Сибариса, сказочного города, основанного его предками в древние времена. Греческие колонисты, утонченные традиции, серебряные монеты, арфы, познания в геометрии… Они владели немалой частью южноиталийского побережья, когда латины еще носили медвежьи шкуры и не слезали с деревьев. Петухи закричали снова, на лестнице послышалось тяжелое дыхание. Это была матрона.

– Что тебе понадобилось на крыше в такую рань? – спросила она со смесью добродушия и строгости, с какой обращаются с очень юными и с очень старыми людьми.

– Смотрю, дорогая, всего лишь смотрю… – Он не возражал, чтобы с ним обращались как с юнцом или как со старцем. Он расправил стройные плечи, морщинистое лицо собралось в лукавые складки.

– На что здесь смотреть? – неодобрительно произнесла матрона, зевнула и встала с ним рядом на краю крыши, положив руку ему на плечо. Плечо было молодым, мускулистым; вспоминая услады ночи, она сладко поежилась от предрассветного холода.

Оба смотрели вниз, на город. Город еще спал. Правильнее было назвать его большой каменной деревней – белой деревней со множеством колонн, милой и очень грустной в утренней неподвижности. Улочки Фурий вились между стенами, как высохшие русла ручьев. Дома с плоскими крышами легкомысленно толпились на склонах, забыв про опасность оползней. Только на вершине холма деревня превращалась в правильный город с прямыми улицами, с рыночной площадью и фонтаном в центре. После разрушения Сибариса знаменитый архитектор Гипподам спланировал центр города, разработав подробный, красочный план. С тех пор и стояли между синими горами и синеющим морем белые дома. Так на месте Сибариса был создан город Фурии, тоже давно успевший состариться. Все семьи родоначальников греческой колонии были очень древними, предков у них было множество, а вот детей наперечет. Они говорили на более чистом греческом, чем сами греки, которых не оставалось теперь нигде, за исключением Александрии, и все были потомками воинов Трои, по крайней мере, Сминдирида, жаловавшегося, что постель не постель, если под простыню попал мятый лист розы…

Время от времени они женились на дочерях римских колонистов, которых им навязывал сенат в наказание за поддержку Ганнибала в последней Пунической войне. Такие колонисты, селившиеся обособленно, в северо-восточной части города, быстро размножались, усердно и хорошо трудились и вызывали ненависть; о них говорили, что они сморкаются себе в ладонь. Им хватило наглости переименовать город: римский квартал назвали «Копия» – слово, которому теперь полагалось обозначать все Фурии. Во всяком случае, они уже именовались так во всех официальных документах. Естественно, старые семейства упорно называли свой город прежним именем. Аттика оставалась Аттикой, Фурии Фуриями. Столь же естественным было и то, что теперь они собрались встать под знамена Спартака, этого новоявленного Ганнибала, пусть не карфагенского, а фракийского. Главное, он вышиб несколько зубов зарвавшимся римлянам. Весь благодарный ему город предвкушал его торжественное вступление с ликованием, какое впору не то детям, не то дряхлым старикам.

Город просыпался постепенно. Первыми погнали по улицам своих еще горячих со сна коз пастухи, неумытые ранние птахи. Козы норовили разбрестись и рассеянно звякали колокольчиками, пастухи пронзительно дули в свои свирели. Море обдувало крыши своими утренними испарениями: настал час водорослей и песка. Вдали, в полях среди холмов, паслись стада белых буйволов, тонувшие в тумане; быки, белые, как сама меловая Лукания, пристально смотрели в сторону Апеннин.

– Идем завтракать, – позвала матрона.

– Сначала я схожу на реку за ветками и листьями, – ответил Гегион с улыбкой. – Надо же украсить дом к торжественному вступлению триумфатора в город!

– Но не до завтрака же! – возразила матрона.

– Я возьму с собой мальчишек, – сказал Гегион. – Потом они помогут нам украсить дом.

– Мальчики останутся здесь, – сказала матрона. Она была дочерью колониста, а колонисты были противниками фракийского князя и расхаживали с мрачным выражением на враждебных патриотических лицах. Возможно, они испытывали страх.

– Значит, я пойду один, – решил Гегион.

– Прямо так, в белье? – удивилась матрона.

– Что-нибудь накину. Увидишь, как много веток я притащу.

Он стал спускаться. Матрона последовала за ним, раздраженно ворча. Внизу Публибор, единственный домашний раб, кормил собаку.

– Пойдешь со мной на реку, – приказал Гегион рабу. – Мы наберем веток и листьев. И ты с нами, – сказал он собаке, зверю ростом с теленка, с лаем рвавшемуся с цепи.


Так они и пошли: Гегион первым, в нескольких шагах за ним раб. Собака то забегала вперед, то отставала и тут же стремительно нагоняла людей. На краю города, где стена, окружавшая сады, была уже не из камней, а из глины и навоза, они повстречали зеленщика Тиндара, толкавшего в сторону города тележку со свежим салатом и травами.

– Куда в такую рань? – спросил зеленщик.

– Вот, веду раба и собаку за листвой и ветками, чтобы украсить дом в честь вступления в город фракийского князя, – объяснил Гегион.

– Между нами говоря, – сказал Тиндар, прислоняя тележку к ограде, – я слыхал, что на самом деле он не Имеет права ни на какие титулы. Болтают, что он был гладиатором и разбойником, если не хуже.

– Чепуха! – отмахнулся Гегион. – О могущественных людях всегда ходят сплетни. Достаточно того, что он отвесил Риму хорошую оплеуху. Второй Ганнибал – вот кто он такой! Да и перемены давно назрели.

– Пожалуй, – согласился зеленщик, не любивший препирательств. – Но еще ведь поговаривают, что он дарует всем рабам гражданские права, отберет у людей деньги и дома, вообще все перевернет вверх дном…

– Чепуха! – повторил Гегион и обернулся к своему молодому рабу. – Вот ты хотел бы больше не служить мне, начать новую жизнь?

– Пожалуй, – ответил Публибор.

– Вот видишь! – сказал зеленщик, снова впрягаясь в свою тележку. – Опасная затея!

Гегион отнесся к ответу раба как к шутке.

– Вот нахал! Всего-то потому, что хозяйка строга? Мне самому от этого не сладко. Я ведь хорошо с тобой обращаюсь?

– Ты – хорошо. – Юноша был сосредоточен. Он ко всему относился серьезно и взирал на мир без улыбки. Гегион впервые обратил внимание на выражение его лица, вообще на то, что у него есть лицо. Это заставило его задуматься.

– Я ведь даже позволил тебе вступить в общество взаимной кремации!

– Верно.

– Мы с ним состоим в одном обществе, – подсказал зеленщик. – Позавчера у нас было собрание.

– Вот видишь! – удивленно воскликнул Гегион. – Совсем как свободный человек.

– Других привилегий у меня нет, – напомнил Публибор.

– Как это нет? – еще больше удивился Гегион. – Да, наверное, так велит закон… Но и это кое-что. В своем завещании я распоряжусь о твоем освобождении. Наверное, по-твоему, я зажился?

– Да, хозяин.

Гегион усмехнулся, зеленщик вздохнул.

– Что я тебе говорил? Все это опасно. Советую его выпороть.

– Значит, тебе так важна свобода? – не унимался Гегион. – А по-моему, это иллюзия. Разве ты не признался только что, что у меня тебе хорошо?

– Эта так.

– Ты накопил денег.

– Накопил.

– То-то и оно! – воскликнул зеленщик. – В прежние времена это было бы невозможно. Собственность разжигает аппетит. Лучше отними у него сбережения и вели выпороть.

– Хорошее предложение, – сказал Гегион на прощанье. – А пока что мы сходим за ветвями и листвой. Надо же как следует встретить фракийского князя!


Набрав много лозы и веток с листвой, они уселись неподалеку от пасущегося стада, у реки Кратис. Собака тоже устала и распласталась рядом, грациозно, как фиванский сфинкс, вытянув лапы.

– Послушай! – обратился Гегион к своему рабу. – Вот мы сидим с тобой вдвоем у реки, рядом – величественные горы. Ты действительно желаешь моей смерти?

Юноша посмотрел на него и ответил:

– Ты действительно мой господин, а я действительно твоя собственность?

– Боюсь, что да, – сказал Гегион. – Это факт, с какого боку на него ни взгляни. Даже сейчас, когда мы с тобой одни здесь, у реки, у подножия величественных гор, ты все равно чувствуешь, как дерзки твои слова, а я считаю свои слова полными благородной снисходительности. Скажи, разве это не так?

– Так, – согласился юноша, помолчав.

– Но продолжим. Все, что существует, реально, никуда от этого не уйдешь. Вот сижу я на солнышке, грею спину, а ты сидишь в теньке и мерзнешь. Верно, это несправедливо, но так уж оно есть, и боги о чем-то думали, когда так устраивали мир. Если бы они задумали его иначе, иначе и вышло бы. Реальность – сильный аргумент, не правда ли?

– Правда, – согласился раб. – Но стоит мне тебя толкнуть – и я сидел бы на солнышке, а ты очутился бы в реке, хозяин.

– Почему же ты этого не делаешь? – спросил Гегион с улыбкой. – Попробуй! Или ты страшишься кнута?

Впервые юноша спрятал глаза и ничего не ответил.

– Ну? Что же тебе мешает? Вот мы сидим у реки вдвоем, и ты сильнее меня. Если ты убьешь меня и сбежишь к фракийцу, то сможешь забыть о страхе наказания. Почему у тебя не поднимается рука?

Юноша молча рвал траву, пряча глаза.

– Наш земляк, великий Пифагор, учил, что господам полагается божественное поклонение, а слугам – скотское обращение. Ты с этим согласен?

– Не согласен, – вскинул глаза Публибор.

– Почему же тогда ты не столкнешь меня в реку, тем более, что тебе за это ничего не будет? Почему не пустишь в ход свою силу? Почему в твоей душе стыд, а в моей волнение и снисхождение? Или все это не так?

– Все так, – сказал раб и немного погодя добавил: – По привычке.

– Ты так считаешь? Думаешь, фракиец обучит нас новым привычкам? Если ему это удастся, то он заткнет за пояс самого Ганнибала. Нет ничего труднее и значительнее, чем изменить привычные мысли.

– Да, – сказал раб.

– Где же ты всего этого набрался? – спросил его Гегион. – Ты всегда усердно трудился и помалкивал. Я даже не замечал, что у тебя есть лицо, тем более, что ты умеешь улыбаться. Смеяться – может быть, но улыбка… Скажи, ты хоть знаешь, что такое улыбка?

Раб молчал. Гегион внимательно наблюдал за ним, улыбаясь улыбкой то ли дитя, то ли блаженного старца.

– Ты желаешь мне сейчас смерти? Желающий другому смерти не станет улыбаться. Взгляни на камешки на дне реки: вода такая прозрачная, что видны даже стебельки травы. Вода, протекая среди этих камешков и травинок, еле слышно журчит. Ты видишь и слышишь такие вещи?

– Нет, хозяин. У меня никогда не было времени поваляться в траве.

– Слепым, глухим и безрадостным проходишь ты по этой жизни, тем не менее хочешь моей смерти, хотя у меня есть глаза, чтобы видеть, я различаю бесчисленные ароматы моря. Вот почему тебе стыдно, вот в чем источник моего доброго снисхождения. Несчастье очень непривлекательно.

Раб все рвал пучки травы. Потом сказал:

– Ты сам говоришь, что я сильнее.

– Да, но давно ли это стало тебе известно? Это не такая уж очевидная мысль, как может показаться. Хозяйка частенько тебя поколачивает – верно, несильно, но все же поколачивает, но тебе ни разу не пришло в голову, что ты сильнее ее.

– Не пришло, – подтвердил раб и повторил после паузы: – По привычке.

– А теперь? Что, фракиец вдруг раскрыл тебе глаза на твою силу? Говорят, его лазутчики и посланцы кишат повсюду, подстрекая рабов на неповиновение. Это правда?

– Правда.

– Ты веришь в его учение?

– Верю.

– Все вы в это верите?

– Не все, но многие.

– Почему не все?

– Старые привычки слишком сильны.

– Каков он собой, этот твой Ганнибал для рабов?

– Он носит звериную шкуру и ездит на белом коне. Стража из силачей несет перед ним фасции.

– Как перед римским императором?

– Нет, его эмблемы – не серебряные орлы, а разорванные цепи.

– Остроумно! – похвалил Гегион. – Сдается мне, нас обоих ожидает вполне безопасное развлечение. Тебе так не кажется?

– Так и есть, хозяин, – ответил раб искренне.


Потом они молчали, лежа на траве и глядя на синие горы, величественно проступающие сквозь рассеивающийся утренний туман. Солнце оторвалось от моря, заскользило вверх, согрело воздух, покончило с утренней свежестью в полях. В оливковых и лимонных рощах люди уже гнули привычно спины.

Прежде чем отправиться домой, Гегион сказал своему молодому рабу:

– Странно сознавать, что фракиец вступит в город прямо сегодня и, возможно, все изменит. Мы с тобой по-настоящему в это не верим. Это как с войной: все о ней болтают, одни за войну, другие против, но никто искренне не верит, что война разразится; когда же это все-таки случается, они поражены, что, оказывается, угадали будущее. Сильнее всех удивляется пророк, когда сбывается его пророчество. Ибо в мыслях человеческих непреодолимая леность привычки, и добродушный голос не устает нашептывать нам, что завтра будет то же, что сегодня и вчера. И мы верим вопреки рассудку. Это есть благо, ибо иначе, зная, что смерть неминуема, человек не смог бы жить.

А теперь пойдем и займемся украшением дома веточками и листьями, чтобы достойно поприветствовать вступающего в наш город князя Фракии.

II. Торжественный въезд

Солнце поднялось высоко, город гудел деловитой радостью; жители Фурий украшали свои дома лозой и гирляндами из листьев. Дома были с плоскими крышами и белые, как меловая почва самой Лукании. Потомки троянских воинов предвкушали приятные перемены в монотонной повседневности, связанные с появлением фракийского князя в шкурах. Они толпились и давились на улицах, узких и извилистых, как каменистые русла высохших речушек. Римские колонисты держались в сторонке и патриотично хмурились. Возможно, ими владел страх.

Городской совет Фурий тоже не очень-то ликовал. Да, новоявленный император задал Риму чувствительную трепку, что не могло не порадовать советников. Но в остальном он их не слишком обольщал. Он называл себя «освободителем рабов, предводителем угнетенных». Можно, конечно, толковать эти слова символически, особенно если учитывать возможность союза с греческими городами италийского Юга, стонущими под римским игом. В Пунические войны Фурии и другие греческие города были союзниками Ганнибала. Однако Ганнибал был военачальником и князем у себя на родине; что же касается родословной Спартака, то об этом лучше не распространяться, иначе придется признать, что в князи его произвел сам совет Фурий, чтобы не уронить себя: не могли же потомки троянских воинов вступить в союз с бродячим гладиатором! А обойтись без такого союза было никак невозможно, иначе Фуриям настал бы конец; если уж совсем начистоту, совет Фурий радовался и одновременно удивлялся, что гладиатор вообще соизволил вступить с ним в переговоры. Переговоры эти приняли неожиданный оборот, но их итогом стало подписание соглашения.

По этому соглашению, за городской чертой Фурий, на Равнине между реками Сибарис и Кратис, защищенной с одной стороны горами, с другой морем, армия рабов разобьет постоянный лагерь и заложит поселение под названием «Город Солнца». Корпорация Фурий уступит фракийскому князю все поля и пастбища в этом районе, а также возьмет на себя снабжение армии рабов, пока она не начнет кормиться со своих земель. Солдаты Спартака, со своей стороны, после церемонии вступления армии в город, которая будет чисто символической, перестанут ему угрожать и досаждать, а Спартак с момента создания союза прекратит подстрекать рабов Фурий к неповиновению.

Посланцы Спартака встретили последнее условие в штыки, но в конце концов уступили.


– Они появятся с минуты на минуту, – сказал зеленщик Тиндар Региону, стоявшему с ним плечо к плечу в толпе.

Ожидание длилось уже дольше часа. Праздничная толпа запрудила широкую улицу, ведущую к агоре. Белые фасады домов были украшены гирляндами и ветками; солнце жгло немилосердно, над плоскими крышами растекался полуденный морской запах, то рыбный, то с гнильцой. Граждане Фурий ждали, перешептывались, толкались и обильно потели.

Наконец, когда солнце ударило всем в макушки, настал решающий момент.

– Идут! – закричал маленький сын Гегиона. – Идут!

И действительно, на дальнем конце улицы поднялась густая пыль. Толпа загалдела, застонала, задвигалась, подалась вперед. Люди, следившие за порядками, выпрямили передние шеренги.

– Сколько их? – спросил зеленщик Тиндар, вытягивая шею.

– Сто тысяч! – крикнул хорошо информированный мальчуган. – Сто тысяч разбойников! То-то будет переполох!

– Такая орава здесь не пройдет, – рассудил Тиндар. – Такую ораву наш город не вместит.

– В торжественном прохождении будут участвовать только парадные когорты, – объяснил сосед слева. – Остальным придется остаться за чертой города. Так сказано в соглашении.

– Соглашение… – пробурчал Тиндар. – Думаешь, они будут его придерживаться?

Туча пыли приближалась. Граждане Фурий привстали на цыпочки. Большинство было в белом, на женщинах легкие, воздушные одеяния. Важные служители порядка сновали взад-вперед, заталкивая особенно нетерпеливых назад в толпу.

Первым из густой пыли показался передовой отряд рабской армии – две шеренги по десять коренастых толстошеих мужчин в тяжелых сапогах, поднимавшие пыль и сами же ее глотавшие. Они смотрели прямо перед собой, Фурии их не интересовали. Они несли фасции и разорванные стальные цепи вместо традиционных боевых топоров.

Из толпы раздались недружные приветственные выкрики, но большинство хранило молчание. Горожане были разочарованы невеселым, совсем не праздничным зрелищем.

Сразу за марширующими силачами шел белый конь, на котором восседал сам фракийский князь в звериной шкуре. Рядом с ним ехал толстяк с унылым лицом и отвислыми усами. Казалось, под ним обозный мул, а не боевой конь. Перед обоими несли пурпурное полотнище.

Граждане знали, что им полагается делать: они закричали, замахали руками, захлопали рукавами. Император приветствовал их в ответ, подняв руку; его конь пошел иноходью. Но сам он не улыбался, в глазах не было дружелюбия. Тем не менее горожанам он понравился, хоть и не сразил их наповал. Усатый толстяк вызвал гораздо меньше симпатии. Он даже кне соизволил приветствовать толпу, а знай себе трусил вперед с ничего не выражающим взглядом. Толпа на его стороне улицы отпрянула, пропуская его. Его физиономия запечатлелась в памяти людей гораздо четче, чем лицо императора; пройдут годы – а они еще будет его вспоминать.

Спартака они будет называть «князем», «императором», «вторым Ганнибалом»; однако его внешность запомнилась им плохо. Многие даже сомневались потом, что он действительно проехал мимо них на белом скакуне.

Шествие к рыночной площади ускорилось, словно марширующие торопились побыстрее закончить прохождение. Всеобщего ликования не вышло.

За вождями шагала пехота, поднимая пыль и глупо моргая. Какими же сильными воинами должны быть эти истуканы с перепачканными лицами, если сумели дать отпор всемогущим римлянам! Перед их колонной несли невиданные, грозные символы: грубые деревянные кресты. Люди с крестами едва не падали под своими ношами, из последних сил прижимая их к себе. Сломанные кандалы и разорванные цепи издавали зловещий звон. Впереди отряда из отъявленных бандитов шел рябой детина, несший в руках гигантскую мурену, в челюстях которой красовалась человеческая голова из тряпок. Сын Гегиона привстал на цыпочки и спросил пронзительным детским голоском:

– Что это, папа? Рыба, пожирающая людей?

Гегион улыбнулся улыбкой дитя или блаженного старца, но зеленщик поспешил закрыть ладонью детский рот.

– Тихо, тихо! Не задавай вопросов, не зли солдат!

Толпа постепенно стихала. Горожанам расхотелось приветственно кричать и махать руками, лица их посерьезнели. Испуганный мальчишка проглотил язык. Теперь улицу оглашал только тяжелый солдатский топот; пыль покрывала все лица, застилала все глаза.

Теперь по улице двигалась кавалерия, всадники на низкорослых луканских лошадках. Не один сын Гегиона, знавший по игре в солдатики, как должны выглядеть регулярные профессиональные войска, изумлялся увиденному: даже миролюбивые граждане испытали потрясение, нет, ужас, убедившись, что заключили союз с дикой ордой, а не с серьезной армией. Ни всадники тяжелой кавалерии, ни их скакуны не были защищены серьезными доспехами – нельзя же счесть таковыми жалкие щитки на пеньковых веревках, болтавшиеся кое у кого на руках и на икрах; почти все копья этой «армии» были деревянными, щиты представляли собой камышовые каркасы, обтянутые шкурами; большинство было вооружено не мечами, а всего лишь косами, вилами и топорами. Хуже того, у них не было ни формы, ни сверкающих шлемов! Одни вообще брели с непокрытыми головами, другие щеголяли в черных войлочных шляпах, выгоревших и таких потрепанных, что поля закрывали бородатые лица; почти все рубахи были усеяны дырами, а добрая половина вообще бесстыдно поблескивала голыми торсами, чуть прикрытыми снизу кушаками, сверху косматыми бородами.

По толпе прокатился стон, многие мужчины Фурий отвернулись, чтобы не видеть этакого срама; женщины же вздыхали и сверкали глазами, одна даже упала от избытка чувств в обморок и была унесена в тень.

Дальше шли, поднимая пыль, отряды, сколоченные по национальному признаку: суровые галлы и германцы с длинными усами, высокие фракийцы с ясными взорами и пружинистой походкой, варвары из Нумидии и Азии с темной и сухой кожей, чернокожие люди с серьгами в ушах, толстыми губами и белоснежными зубами.

– Ну и ну! – шепотом сказал зеленщик на ухо Гегиону.

– А по-моему, это приятное разнообразие, – возразил Улыбчивый Гегион и наклонился к своему мальчишке. – Тебе нравится? Правда, очень живописно?

– Да, – кивнул мальчик. – Как в цирке.

– Тихо! – Зеленщик поморщился. – Разве можно такое говорить?

Улицу окутала очередная туча густой пыли: это ехали запряженные волами повозки с больными и ранеными, лежавшими навзничь на грязных подстилках; одни спокойно смотрели в небо, другие стонали от боли, некоторые высовывали языки и корчили мерзкие рожи. По их лицам и глазам ползали мухи. Маленький сын Гегиона не выдержал отвратительного зрелища и разревелся.

– Зачем они все это нам показывают? – прошипел зеленщик. – Это что, тоже их парадные части?

– Нет, – покачал головой Гегион с неизменной улыбкой. – Зато какое необычное вступление в город!

Не все повозки производили такое ужасное впечатление. Три выглядели издали аккуратнее других; но оказалось, что на каждой лежит по трупу, на котором пируют несчетные мухи. У голов трупов, издающих невыносимое зловоние, громыхали разорванные цепи.

Повозки с трупами замыкали процессию.

Толпа немного поредела, но большая часть сгрудившихся горожан не смела расходиться. Люди приросли к месту от страха. Представление окончилось, а они еще оставались на улице, сплоченные ужасом.

III. Новый порядок

Жители Фурий успокоились: солдаты рабской армии не приближались к городским стенам. На равнине в междуречье Гратиса и Сибариса они строили свой лагерь, «Город Солнца».

Вступила в свои права весна, от земли тянуло головокружительными запахами, с моря дули сильные мартовские ветры. Рабы с топорами вырубали в горах лес, свозили его вниз в телегах, запряженных белыми буйволами, и строили первые зерновые склады и общие трапезные нового города. Кельты копали плотную глину не берегах Кратиса, лепили кирпичи и высушивали их на солнце; все кельты желали жить в кирпичных домах. Фракийцы кроили шатры из черных козьих шкур, вшивали в них ребра из веток, устилали полы мягкими коврами, чтобы в шатрах можно было вести тихие задушевные беседы с гостями. Луканцы и самниты мешали торф с навозом и камнями и строили из этой смеси конические хижины, полы которых посыпали соломой и мякиной, так что в жилищах этих пахло скотным двором. Чернокожие люди строили хижины из хвороста – игрушечные на вид, но выдерживающие и дожди, и ураганы.

Солнце сияло, от земли шел пар, на полях появлялись всходы. Город поднимался стремительно, как росток, тянущийся к солнцу из почвы, напитанной плодородной гнилью и пузырящихся соков. Строителей было семьдесят тысяч – клейменных, обойденных судьбой, рассеянных прежде по земле; и вот теперь они создавали свой собственный город. Они громоздили стены из древесных стволов, таскали каменные блоки, лупили молотками, орудовали пилами. Городу суждено было вырасти прекрасным – райским прибежищем отверженных, домом для бездомных, приютом для калечных. Каждый сам строил свой дом.

Город начинал походить на город. Все племена – кельты, фракийцы, сирийцы, африканцы – получали землю и могли строить, как им вздумается. Однако основной план был строг, основывался на римских правилах организации военных лагерей с прямыми стенами и прямыми параллельными улицами. Внешние укрепления и ров образовывали правильный квадрат на равнине между Кратисом и Сибарисом, у подножия голубых гор, отвесных и зазубренных. Суровый и вызывающий, город рабов распластался по равнине; все четыре въезда, закрытые воротами, охранялись неприступными часовыми, молчаливыми силачами. Перед всеми воротами красовались высоко поднятые и видные издалека эмблемы – разорванные цепи. на холме посреди города стоял большой императорский шатер под пурпурным полотнищем-стягом, где создавались новые законы, по которым должен был жить город. Вокруг жили офицеры-гладиаторы; дальше шел второй, более широкий круг общественных служб: сараи и кузни, амбары, хлева, общие трапезные. Свой дом на своем участке каждый мог строить, как ему вздумается, но зерно и скот, оружие и инструменты, урожай и все созданное коллективным трудом принадлежало всем сразу. Новые законы, изданные императором при основании города и записанные Фульвием, защитником из Капуи, гласили:

1. Человек не может более угнетать и подавлять соседа своего из алчности и в борьбе за жизненные блага, ибо Всеобщее Братство берет на себя заботу обо всех.

2. Отныне никто никому не служит, сильные не подчиняют слабых, а заполучивший мешок зерна не порабощает оставшегося без добычи; ибо все работают на Всеобщее Братство.

3. Потому никто не может ни набирать продовольствия более, чем на полдня, ни накапливать в доме своем иные изделия и товары, ибо все будут кормиться от общего котла в больших трапезных, как подобает братьям.

4. Так же и все потребности в материалах для строительства, для вооружения, благополучия жизни и здравия будут удовлетворяться в обмен на труд каждого по силам его на общее благо на строительстве домов, ковке мечей, возделывании земель и охране скота. Каждый да трудится не покладая сил и не отлынивая, а блага да будут всем дадены поровну.

5. И да будет устранена любая вероятность, чтобы один получал преимущество над другими при строительстве, торговле, в обладании собственностью сверх доли его или монетами. А потому Луканское Братство упраздняет золотые и серебряные монеты и монеты из неблагородных металлов; кого же уличат во владении таковыми, карой тому изгнание и смерть.

Таковы были продиктованные Спартаком законы, которым подчинялась жизнь в растущем Городе Солнца. То были невиданные законы, но при том они оказались стары, как сами горы. Когда только началось строительство лагеря и копание в земле, были найдены остатки мифического Сибариса – познавшие непогоду стены, глиняная посуда, разбитые вазы, видевшие век Сатурна, память о котором свято хранится в народе, – век, когда царила справедливость и добро. Открыты были надписи, в которых рассказывалось о герое Ликурге и о государстве спартанцев с общими складами и трапезными; и не были ли новые законы Спартака все равно как древний камень, помнящий прикосновение рук давно умерших людей и сохранивший пыл их отлетевших душ? Вдохновение предков теперешних жителей Фурий осталось жить в самой этой земле. И теперь жители эти, собираясь перед воротами, наблюдая, как растет новый город, качая головами и почесывая в затылках – все равно внутрь их никогда не пускали, – вспоминали давно позабытые легенды и сами оказывались под их властью: то были легенды о добром царе Агисе, острове Панхее, мечтах старика Платона о республике разума; все это изучалось, конечно, в школе, но тогда вызывало скуку и улыбки; классику снисходительно почитывали, подобно тому, как Сегодня снисходит к замшелому Прошлому. Эти легенды были прекрасны, но давно покрылись пылью и не имели никакого отношения к настоящему – так полагали жители Фурий. И вот какой-то самозванный фракийский князь, а в действительности, по слухам, всего-навсего презренный гладиатор из Нирка, появился вдруг ниоткуда, разбил римлян и возвел город, где запросто осуществятся самые невероятные мечты… Разве на такую невидаль не стоило поглазеть?

А город рос. Рос за глухими стенами, разбегался прямыми улицами, громоздился складами и трапезными. Законы его были неслыханны, но справедливы и неумолимыты. На холме в центре города стоял, охраняемый двумя шеренгами часовых, императорский шатер, откуда исходили законы. А в укромном месте, в углу, образованном стеной и Северными воротами, были воздвигнуты кресты для нарушителей законов. Не проходило дня, чтобы несколько нарушителей не издохли на крестах в интересах благоденствия всех остальных, служа всем остальным назиданием своими переломанными членами и вывалившимися черными языками. Содрогаясь в последней судороге, казненные проклинали шатер на холме и все Государство Солнца.

IV. Сеть

Переговоры, предшествовавшие заключению союза между императором и городом Фурии, велись не по правилам. Представителей городского совета ждали сюрпризы.

Сами делегаты, направленные императором в торжественный переговорный зал Фурийской корпорации, оказались людьми весьма своеобразными: сморщенный адвокатишка с лысой шишковатой головой и высокий робкий юноша, не смевший поднять глаза и то и дело красневший, с ходящим под тонкой кожей высокого лба синим желваком. Оба не производили серьезного впечатления, были одеты немыслимым образом и понятия не имели о дипломатическом протоколе. Два главных советника Фурий были неприятно удивлены обликом партнеров и не знали, как им быть. Когда один из них, старик с глазами чуть навыкате, произнес традиционную тираду о «вашем господине, славном победителе Рима, величественном императоре», лысый коротышка прервал его словами:

– Ты говоришь о Спартаке? Мы думали, вы знаете, кто он такой.

Достойный советник был совершено сбит с толку этими словами. Его коллега, толстый деляга, владелец крупнейших смолокурен Силы, пришел ему на помощь.

– Нам известно, – начал он, – что ваш предводитель гарцует на белом коне и владеет атрибутами, доставшимися от претора Вариния: перед ним носят фасции и топоры. Это императорские знаки отличия. Но, разумеется, дело не в формальностях.

– И все же позвольте кое-что уточнить порядка ради, – произнес стряпчий из Капуи. – Дело не в фасциях и боевых топорах, а в другой символике могущества. Хотя вы правы, формальностями можно пренебречь, – закончил он саркастически.

– Какова эта символика? – спросил пожилой советник, въедливый любитель точности.

– Как мы только что слышали, – бойко сказал деляга, – формальностями можно пренебречь.

Пожилой недовольно покачал головой, но продолжать не стал. Мысленно он отметил, что даже в этом разговоре о символах кроется подвох. И весь предполагаемый союз – сплошной подвох.

Начались конкретные переговоры. Защитник Фульвий, потирая лысину и покашливая, внес от имени своего императора следующие предложения.

Город Фурии заключит союз с армией Спартака и, таким образом, выйдет из-под власти Римской республики. Выплата Риму подушного налога, десятины и муниципальных отчислений будет прекращена. Все поля, пастбища и прочие плодородные земли возле города и вокруг него, принадлежавшие прежде Риму, становятся собственностью муниципалитета.

– А смолокурни? – спросил деляга.

– Те, что являются государственной собственностью, перейдут в собственность города. Договоры об аренде с частными лицами, не проживающими в городе, будут аннулированы.

– Отлично! – одобрил дородный. – Пока что все звучит разумно и достойно одобрения.

– Есть ли у вашего князя полномочия разрывать чужие контракты? – спросил старый советник, но на него никто не обратил внимания. Фульвий продолжал:

– Кроме того, мы предлагаем следующее. Город Фурии будет объявлен вольным портом. Римские пошлины на ввозимые и вывозимые товары более взиматься не будут. Это будет относиться к торговле как с заморскими, так и с римскими портами.

– Что это значит? – спросил старик. – Это тоже символ? Я не разбираюсь в правилах торговли, но мне казалось, что союзы заключаются в военных целях.

– Все очень просто, – вдохновенно ответил ему деляга. – Фурии превзойдут порты Брундизий, Тарент, Мета понт и другие и превратятся в важнейший порт италийского юга. А это – богатство города и – кто знает? – быть может, конец римской торговой и судоходной монополии.

– Море кишит пиратами, – напомнил старик. – В море неспокойно.

– С пиратами мы тоже заключим союз, – спокойно объяснил Фульвий.

– С пиратами?! – в ужасе вскричал старик. – С этими бандитами, убийцами, злодеями, недостойными доверия

Наступила неприятная тишина. На сей раз ошеломлен был и деляга, хотя на его лице ничего нельзя было прочесть. Участие в переговорах Эномая сводилось к приклеенной к его устам смущенной улыбке, поэтому фурийцам пришлось дождаться конца приступа кашля у Фульвия, чтобы услышать объяснение неслыханного союза с пиратами.

– Почему бы и нет? – начал тот. – Пиратство – такое же последствие римской торговой монополии на море, как грабежи на суше – последствие крупного землевладения. Разница лишь в том, что пираты Киликии, как вам известно, гораздо лучше организованы, чем жалкие бандитские шайки до появления Спартака. Это настоящее военно-морское государство с адмиралами и строгими законами. Царь Митридат заключил с ними союз, римские эмигранты из окружения Сертория – тоже. Рим называет это пиратством, а на самом деле это священная война угнетенных на море. Вот и мы заключим с пиратами союз и привлечем их в свое Луканское Братство.

– Почему бы тогда не с самим Митридатом? – насмешливо спросил деляга.

– Всему свое время, – парировал защитник. – Переговоры с ним впереди.

– И с эмигрантами в Испании?

– И с ними тоже, – отвечал защитник, пристально глядя на собеседника близорукими глазками.

Престарелый советник только качал головой, уже не пытаясь что-либо понять. Деляга изучал посланцев Спартака в непотребных одеяниях, совершенно не смыслящих в тонкостях дипломатии. Он еще не разобрался, присутствует ли при историческом событии или на позорном фарсе. Он бы многое дал, чтобы знать, как отнеслись бы к этим переговорам Красс, Помпеи, любой другой выдающийся римский государственный деятель, окажись он их невидимым свидетелем. Скорее всего, он бы улыбался, забавляясь тем, каких послов прислал зазнавшийся гладиатор, возомнивший, что можно решить судьбу мира, ударив по рукам со старикашкой-греком и воротилой невысокого пошиба. Все это – чистое любительство и детство; взять хоть желание этих людей вести переговоры, а не войти в город и просто взять то, что приглянулось! Кто бы смог помешать победителям Вариния? У Фурий нет ни крепостных стен, ни мало-мальски приличного гарнизона, о чем Спартаку известно не хуже прочих. Один старикашка не мог взять в толк всех этих тонкостей и относился к происходящему всерьез. Тем не менее, раз эти люди желают вести переговоры, значит, надо попытаться выбить из них как можно больше. Таков был единственный разумный подход в столь безумной ситуации.

– Все это замыслил ваш предводитель, фракийский князь? – спросил деляга под конец.

– Эти замыслы давно носятся в воздухе, – сказал защитник. – Оставалось только захотеть их осуществить.

– Что ж, – молвил деляга, – это ваше дело, мы не уполномочены его обсуждать. Позвольте вернуться к теме переговоров. Меня интересует, какие обязанности будут на нас возложены в рамках этого союза или, если напрямик, что вы от нас хотите?

– Очень просто, – любезно ответствовал защитник. – Мы хотим, чтобы вы добровольно отдали нам все то, чем мы могли бы с легкостью завладеть силой.

Советник чуть не упал в обморок.

– Звучит слишком неопределенно, – пролепетал он. – Это чересчур односторонний подход.

Однако Фульвий сухо и не очень цивилизованно отмел возражения и изложил требования. Корпорация уступает территорию между реками Гратис и Сибарис армии рабов, которая будет строить на ней свой город; Корпорация берет на себя снабжение армии строительными материалами и продовольствием, пока армия не сможет обеспечить себя сама.

– Какова ваша численность? – осведомился деляга как ни в чем не бывало.

– Пока что нас семьдесят тысяч, – последовал ответ, – а скоро будет сто тысяч и больше.

– Тут и обсуждать нечего, – решительно заявил советник. – Наше население – пятьдесят тысяч, и мы не сможем содержать вдвое больше людей, чем насчитывается нас самих.

– У нас большое поголовье скота, – сказал Фульвий, – которое удовлетворяет около трети нашей потребности в мясе и молоке. Кроме того, вольный порт Фурии будет завозить извне еду, а также металлы и другие материалы, необходимые для изготовления оружия.

– Кто будет за это платить? – спросил деляга.

– Платить будем мы сами, – заверил Фульвий, отчего деляга во второй раз с начала переговоров утратил хладнокровие. Оно вернулось к нему, когда защитник добавил: – Мы сами установим цены – с согласия Корпорации, разумеется.

– Не можем же мы диктовать всем лавочникам цены, по каким им продавать вашим солдатам огурцы и селедку!

– В этом не будет необходимости, – заверил его Фульвий. – Мы будем закупать все, что необходимо для города целиком, ибо наше общество кооперативное. А деньги мы, между прочим, упраздним.

Выдержав длительную паузу, во время которой он боролся с желанием высказать все, что думает, о столь безумных проектах, деляга перевел дух и молвил:

– Вы сами решаете, как поступать у себя в лагере.

– Разумеется, – сказал Фульвий. – Но говорить больше престало не о лагере, а о городе, потому что мы сразу приступим к строительству нашего Города Солнца.

– Как возвышенно! – пробормотал деляга.

Снова возникла пауза.

В голове у него вертелись такие мысли: пусть эти дурни делают, что хотят. Он думал, что Фуриям уготована худшая судьба. Участок для строительства лагеря был раньше по большей части римской собственностью; Спартак отобрал его у римлян и подарил Корпорации, а она, в свою очередь, дарит его Спартаку. Все это можно было бы осуществить проще, без юридических сложностей, но раз этим людям так важны символы – что ж, пусть радуются. Другое дело, будут ли они следовать условиям договора. Увы, Фурии в их власти, и договор, пусть сомнительный, – это все же лучше, чем никакого договора… В целом деляга был очень доволен. Повернувшись к своему престарелому коллеге, он произнес:

– Условия нелегкие, но их можно принять к рассмотрению. Что скажешь?

Старик посмотрел на него своими выпуклыми глазами и сказал:

– Я почти ничего не понял. Прошу посла фракийского князя ответить на один вопрос. Я слыхал, будто вы собираетесь забрать все наши деньги, дома, жен, дочерей и слуг и вообще все поставить с ног на голову. Это правда?

– Уверен, все это досужие сплетни, – поспешно проговорил деляга. – Мало ли, что болтают? Нельзя же все понимать так буквально! – Он улыбнулся двум посланцам, выражая улыбкой полное понимание и желание сотрудничать.

Эномай зарделся от этой улыбки и опустил глаза. Ему не хотелось взаимопонимания с этим человеком; он предпочел бы оказаться за много миль отсюда. Он с тоской вспоминал кратер Везувия, где все было так просто.

Но Фульвий ждал подобного вопроса и приготовил точный, исчерпывающий ответ. Но сейчас в смятении понял, что позабыл свою заготовку. Ему было неудобно под взглядом старика, собравшегося выслушать ответ. Под выпуклыми глазами у старика были мешки, от глаз разбегались во все стороны морщины, но взгляд бы ясный, смышленый. Защитник и писатель Фульвий почему-то вспомнил сейчас своего отца, чего с ним не случалось много лет. Ему становилось все больше не по себе, он испытывал угрызения совести – отвратительное состояние! Наконец, он выдавил:

– Мы стремимся к законности и порядку. Только это будут новые законы и новый порядок. – Он закашлялся.

– Пустые речи, – заключил старик. – Ты произносишь просто слова, посол фракийского князя, и избегаешь точных ответов. Вот ты распространяешься о пошлинах, импорте, символах, а я спрашиваю, отберут ли у меня дом.

Деляга поперхнулся.

– Об этом нет речи. – Он снова бросил умоляющий взгляд на Эномая, но тот все не поднимал глаз.

– Неправда! – сказал упрямый старик. – Только об этом и стоит говорить всерьез. Если у одного есть дом, а другой хочет им завладеть, то никакого союза у них не получится, будет одно лицемерие.

Фульвий потерял дар речи. Старик все больше напоминал ему отца, давно забытого. То самое чувство, что заставило юного Эномая опустить ресницы, лишало его доводов, сразу превратившихся в бессмыслицу. Прямым и ясным был только путь насилия, а в глазах старика читалась ясная, величественная глупость. Хронист Фульвий только что сделал открытие, лишившее его красноречия, и открытие это гласило: бывает глупость, перед которой не устоит никакой ум. Бывают несправедливости, настолько вошедшие в кровь и плоть людей, что посрамят справедливость. Природное достоинство собственника делает нелепым и противоестественным желание неимущего завладеть его собственностью.

Защитник Фульвий принял решение и вскинул голову. В следующую секунду он инстинктивно пощупал свой череп, на котором, сидя дома, на чердаке, всегда набивал шишки, колотясь о стропило. Этого стропила ему теперь очень не хватало: к новой жизни он привыкал с большим трудом.

– Ты вправе задать этот вопрос, – сказал он старику и опять замолчал. Деляга облегченно перевел дух. Эномай Устремил на него вопросительный взгляд, в глазах старика читалась детская доверчивость. Фульвий покашлял и продолжил: – Цели, преследуемые нашим движением и (он еще раз кашлянул) фракийским князем, ведут, конечно, к коренной смене системы и условий жизни во всей стране, однако достижение этих целей – дело далекого будущего. В настоящий момент мы хотим всего лишь обеспечить безопасность городу, который будем строить, и надежность нашим союзам. Так что союзникам нечего нас бояться.

– Никаких беспорядков? – спросил старик. – Вы не станете отбирать у нас дома и засылать в город своих людей, подстрекающих наших рабов к неповиновению?

Защитник снова подпрыгнул на месте, снова потер голову в том месте, где ее полагалось ушибить о несуществующее бревно. Отсутствие бревна всерьез его беспокоило: ему казалось, что под бревном, при постоянной угрозе удара, у него лучше варили мозги. Уж не сказалась ли отрицательно излишняя свобода на его мыслительных способностях? Орда рабов никогда не уразумеет, почему нельзя переманивать на свою сторону рабов из соседнего города. Тем не менее от возможности такого переманивания придется отказаться, иначе нечего и думать о мирном проведении эксперимента – строительства Города Солнца. Фульвий молчал, вспоминая беседу в его первую ночь в лагере Спартака: снова «закон обходных путей», неподъемный вес все новых требований и условий, отягощающих каждый шаг…

Фульвий охотно прервал бы переговоры. То, во что он всегда отказывался верить, оказывалось верным: единственным прямым путем остался пусть чистоты. Но разве чище были пути Нолы, Суэссулы, Калатии? Чище ли проткнуть копьем брюхо благородного старого советника, чем?… Да, это правильнее, чем идти на сомнительные компромиссы, соглашаться на условия, которые не поймет никто и никогда.

– Мы не отберем у вас дома и не будем засылать подстрекателей, – выдавил он. – Ты удовлетворен?

– Я принимаю твой ответ, – звонко, с легкой дрожью в голосе, проговорил старик.

Слуги принесли прохладительные напитки. Договор был составлен в спешке и немедленно подписан. Обе стороны торопились и решили не обсуждать мелочей. В документе Спартак был назван всеми мыслимыми титулами иноземного князя; возражений против этой словесной мишуры более не последовало.

Такие вот и другие подобные им переговоры предшествовали основанию города. Ему предстояло стать Городом; Солнца, и жизнь внутри его стен никак не должна была зависеть от жизни снаружи; горожане были свободны от соблюдения законов и порядков окружающего мира. Однако с момента основания город оказался связан с существующим порядком вещей тысячами нитей. Город угодил в невидимую сеть.

А тем временем приближалась весна. Город быстро рос на пустом месте; его планировали на семьдесят тысяч жителей, а в его стенах уже помещалось сто тысяч. Росли амбары, кузницы, общественные трапезные; в углу у Северных ворот прибавлялось крестов, на которых умирали те, чьи жизни были прерваны во благо всеобщего благополучия, то, кто не сумел подчиниться суровым законам свободы.

V. Новичок

Среди множества новичков, приходивших в город, оказался юноша по имени Публибор. Он сбежал от своего хозяина Гегиона, хотя у него ему жилось вовсе не плохо. Матрона – и та поколачивала его нечасто, когда у нее совсем уж портилось настроение, и в такие моменты другие страдали посильнее, чем он. Однако до его слуха донесся призыв Города Солнца – тогда еще не был заключен союз, запретивший посланцам Спартака вербовать рабов из Фурий. Призыв посеял в его душе семя нетерпения, семя дало росток, и вот молодой раб очутился в городе-лагере.

Там, среди десятков тысяч людей, он был незаметен. Он пришел с нетерпением в душе, с мысленными картинами новой жизни, расписанной гонцами Спартака в те дни, когда им еще можно было улавливать новые души. Он шагал по новым чистеньким улицам, чувствуя изумление и испуг; никто не обращал на него внимания. Все были очень заняты, всем было некогда: люди строили, стучали молотками, и не с кем было поделиться своей жгучей радостью: вот он, он пришел в Город Солнца!

Войти в ворота оказалось нелегким делом. Ворота охраняли суровые стражники, надменные, как все люди в форме. «Эй, парень, ты куда?» – окликнули они его презрительно.

Он честно ответил, что пришел жить вместе с ними по новым законам Луканского Братства, что до утра этого дня оставался рабом и вот сбежал из Фурий, от хозяина.

Однако его искренность не сделала надменных стражников дружелюбнее; они как были, так и остались враждебны. Неужели они не поняли его слов? Нет, кажется, они все поняли, но все равно сказали ему: вход воспрещен, возвращайся, откуда пришел, к своему хозяину, ибо ни один раб из Фурий не может быть допущен в горо/і, так сказано в договоре, подписанном с советом Фурий; вот и ступай, покуда цел.

Однако Публибор отказывался уходить. Он все кричал, что они его не понимают, что это страшное недоразумение: ведь он раб и хочет жить в городе рабов, где правит справедливость и добро. Когда же солдаты, сперва смеявшиеся, а потом уставшие от его криков, попытались отогнать его силой, он уцепился за воротный столб и стал кричать, что было мочи: не смейте, хочу к Спартаку, он обязательно меня примет! И слезы из глаз. А был он юноша робкий и незлобивый, никогда в жизни не устраивавший такой кутерьмы, поэтому ему было ужасно стыдно собственных воплей. К воротам стекалось все больше людей, полюбопытствовать, в чем причина шума, так что в конце концов одному из стражников пришлось, сплюнув, тащить его в город, к командиру стражи.

Юному Публибору только того и надо было; он утер слезы и снова сделался робок и податлив. Далеко шагать не пришлось: хижина командира находилась всего в нескольких шагах от внутренних укреплений. Это была деревянная лачуга с матерчатой крышей, прожигаемой солнцем. Вокруг лачуги стояло и сидело плотной кучей немало народу; все они от усталости глядели в землю. Среди них были и дети, и кормящие матери; рядом бездельничала охрана. Часовой, приведший Публибора, поговорил с одним из солдат и ушел обратно на свой пост. Публибору было велено ждать вместе со всеми. Он уселся в пыль, довольный, что все-таки проник в город.

Время шло, солнце палило все сильнее, люди, сидевшие в пыли вокруг Публибора, переговаривались между собой и утоляли голод тем, что принесли с собой; мамаши кормили грудью надрывающихся младенцев. Здесь, под охраной солдат, собралось несколько сот человек; время от времени в хижину вызывали новую партию людей. Те, в кого тыкали пальцем, радостно торопились внутрь. Больше их не видели: они уходили в другом направлении.

– Это все новенькие? – обратился Публибор к мужчине, сидевшему с ним рядом. У того было заостренное птичье личико с длинным носом и близко посаженными стреляющими туда-сюда глазками; бродяга, решил Публибор. Остролицый жевал хлеб с луком и не обратил внимания на вопрос. Вместо него отозвалась женщина с болезненным желтым лицом.

– Ты не из каменоломни? – спросила она, покачивая на колене страшненького младенца, не выпускавшего из Ротика ее дряблый сосок.

– Нет, – ответил Публибор, – я из Фурий.

Он с готовностью рассказал бы ей больше, но она сразу отвернулась и принялась усердно качать ребенка. Его ответ ее не интересовал.

Бродяга перестал есть.

– Раз ты из Фурий, значит, тебя отправят восвояси, – предупредил он. – Они здесь не хотят неприятностей с Магистратурой. Спартак нынче смирный.

– Нет, меня оставят, – уверенно сказал Публибор. – Спартак не прогоняет тех, кто хочет к нему присоединиться.

– У Спартака есть заботы поважнее тебя, – возразил бродяга, ни секунды не смотревший в одну точку. – Вчера он принимал послов Митридата, сегодня у него переговоры с людьми Сертория. Так до тебя ли ему? Эту тоже отправят, – шепотом закончил он, указывая на желтолицую женщину.

– Нечего болтать, – добродушно буркнул один из солдат охраны, вытирая пот под шлемом. – До каждого дойдет черед.

В хижину повели очередную партию. Женщина повернулась к Публибору.

– Тех, кто с каменоломен, они оставляют, – сообщила она как-то торопливо и снова отвернулась, не нуждаясь в ответе. Не переставая качать ребенка, она отняла у него левый сосок и сунула в ротик правый. Ребенок как будто спал, не обращая внимания на ползающих по лицу мух.

– Еще бы не оставлять тех, кто с каменоломен! – воодушевился бродяга, указывая на широкоплечих мужчин с блестящими от пота голыми торсами, сидящих спокойно в углу. – Уж для этаких молодцов дело всегда найдется! А такие, как я, для их Государства Солнца не годятся. Старые ведьмы и подавно. Смотри, у нее грудь, что у дряхлой козы вымя, молока в ней сто лет как не бывало.

Публибору стало так же тревожно, как до того перед воротами.

– Сюда стекается так много народу? – спросил он испуганно.

– Много – не то слово. – Бродяга обвел жестом всю окрестность – поля, горы, море. – Но троим из четырех приходится уходить несолоно хлебавши…

– Я думал, в Городе Солнца найдется место для всех бедных и униженных, – сказал Публибор.

Бродяга скорчил рожу.

– Шутки шутишь? – И снова стал жевать свой хлеб.


Однако все кончилось благополучно. К вечеру Публибор был вызван в хижину вместе с другими новенькими; солдаты забыли доложить, что он пришел из Фурий, и ему, молодому и сильному, разрешили остаться. Он был принят в Луканское Братство. Назавтра должно было начаться обучение военному делу, к тому же его записали в плотницкую бригаду, строившую курятники; но остаток дня оказался ничем не занят, так что новичок отправился бродить по улицам новорожденного Города Солнца.

Все люди здесь были ему братьями, но все до одного оказались ужасно заняты, и ни у кого не находилось для него времени. Он был слишком робок, чтобы самому завести разговор, но с радостью преодолел бы свою робость, если бы кто-нибудь его поощрил. Но поощрения не было. Он задержался у кузницы, где два перепачканных с ног до головы парня примерно его возраста раздували меха, третий, постарше, держал на наковальне раскаленную железку, а четвертый взмахивал над головой тяжелым молотом и со звоном опускал его. От звона можно было оглохнуть, от разлетающихся искр ослепнуть. Публибора радовала мысль, что и кузнецы – его братья. Он вглядывался в их лица, считая, что они должны быть озарены счастьем: ведь они свободны и живут по новому Закону! Но они косились на свою заготовку, как на врага, и помалкивали; кузнец с щипцами сплюнул и выругался. Неужели они не ценят перемену в своей жизни, неужели уже забыли, как жили раньше? Публибор несмело поприветствовал их, в ответ один из четверых оглянулся и безразлично сплюнул. Слюна была черной. Публибор заспешил дальше.

Жилые хижины и палатки по большей части пустовали: время было рабочее. Склады вытянулись по линейке – заостренные пирамиды, ослепительно белые и безрадостно серые на немилосердном солнце. Сараи, мастерские и трапезные были деревянные, из толстых бревен, привезенных на белых буйволах с гор; постройки еще пахли лесом, из стыков текла смола. Публибор свернул на широкую улицу, плавно поднимающуюся вверх по склону; на холме были видны просторные шатры из шкур, и среди них самый большой шатер, под пурпурным стягом на высоком шесте у входа. Публибор остановился, сердце его омыло горячей волной, глаза наполнились слезами. Но подходить ближе не хотелось из-за хмурых толстошеих стражников. Публибор побрел назад.

Снова шел он по улицам, между саманных домов и мастерских, снова заглядывал в лица, ища в них хотя бы лучик радостного возбуждения. В квартале африканцев – чернокожих гигантов с толстыми губами, короткими курчавыми волосами, круглыми незлобивыми глазами – ему улыбались, но хриплых звуков, издаваемых этими людьми, он понять не мог. Сколько же на свете разного люду! Неужто и эти – его братья? Неужто и они мечтают о Государстве Солнца? У них другие боги, другие тела, другие мозги… Один тащил на плече дерево с содранной корой, до того тяжелое, что даже три таких юнца, как Публибор, не сдвинули бы его с места. Гигант остановился, посмотрел на Публибора сверху вниз отчасти дружески, отчасти с опаской. Улица была пуста, солнце жгло по-прежнему.

– Тяжело, – сказал Публибор. – Тяжело?

Гигант величественно указал на горы – решил, наверное, что паренек спрашивает, где растут такие деревья.

– Тяжело, тяжело, – повторил Публибор смущенно и сделал вид, словно поднимает с земли тяжесть.

Гигант испуганно помотал головой: нет, дерево он ему не отдаст. Он издавал какие-то звериные звуки, скулил, казалось, вот-вот зарыдает. Боится, что у него отберут бревно, боится плюгавого Публибора? Юноша был поражен. Наверное, раньше с ним до того плохо обращались, что он опасается любого, кого ни встретит. Публибора посетила удачная мысль.

– Спартак! – крикнул он и, улыбаясь, показал пальцем в направлении шатра под флагом, уверенный, что это-то будет чернокожему понятно. Но тот ни с того ни с сего ударил его в грудь и пустился бежать. На бегу он оглядывался и испуганно вращал глазами.


Волна радости, несшая Публибора с самого момента бегства из дома Гегиона, постепенно схлынула. Он устал от бесцельного шатания по улицам и не мог избавиться от ощущения нереальности происходящего. Нелегко было вырваться из паутины повседневности и привычек; всего за час до бегства ему еще казалось, что у него не хватит отваги для такого поступка. И потом, в решающие мгновения перед воротами, ощущение, что все происходит во сне, не покидало его, так что сцена со стражниками и его собственные пронзительные вопли мало его тронули. И только теперь, когда радость утихла, сменившись замешательством, он приготовился к неожиданностям. Он уже едва не валился от усталости, когда его окликнул женский голос.

Молодая женщина сидела на пороге длинного деревянного барака и обирала длинными худыми пальцами зерна с кукурузного початка. Внутри работали другие женщины, тоже не терявшие времени зря. Он оказался перед одной из больших общественных кухонь, стряпавших для трапезных.

Публибор не понял слов женщины, но его поразил тембр ее голоса – хрипловатый и одновременно приятный, звенящий, как прикосновение дорогой ткани. Он остановился, покраснел и сказал виновато:

– Я новенький.

– Вижу, – сказала девушка с улыбкой, не отрывая взгляд от початка. Она сидела, склонив голову, поэтому он не видел ее глаз, только ресницы, овал лица и растрепавшийся узел волос. Она обращалась к нему по-гречески.

– Как же ты видишь? – спросил он.

Вместо ответа она улыбнулась; зерна падали с очередного початка в миску. Бросив обобранный початок в ведро, она взяла следующий; о Публиборе она, казалось, забыла. Пришлось задать ей новый вопрос:

– Ты давно в Братстве?

– Что?

– Я говорю, ты в Братстве давно?

Она мелодично рассмеялась и откинула голову. Наконец-то он увидел – на долю секунды – ее глаза.

– После Нолы я в… Братстве.

Он не понимал, что тут смешного, поэтому задал вопрос, естественно вытекавший из предыдущего:

– Ты довольна?

Теперь она обошлась без смеха, отделавшись одной улыбкой.

– Дай-ка мне еще початок. Не этот, большой. – Она снова посерьезнела и стала быстро ссыпать зерна в миску.

Публибор чувствовал, что превращается в посмешище и что лучше продолжить путь. Но вместо этого он сказал:

– Наверное, ты сбежала от своего хозяина там, в Ноле?

– Его убили, – ответила она, не прерывая своего занятия.

– Ты радовалась, когда его убили?

– Чему тут радоваться?

– Ну как же, теперь ты свободна. Раньше хозяин мог сделать с тобой все, что ему вздумается.

Казалось, она сейчас снова рассмеется, но она всего лишь удивленно посмотрела на него.

– Это верно, мог.

– Мог, например, тебя выпороть, – продолжил Публибор.

– За что же меня пороть?

– Мог бы, если бы захотел, – упрямился Публибор.

– Разве это так ужасно?

Он задумался. Он сам не знал больше, что думает, чего хочет. Чтобы долго не молчать, он спросил:

– Свобода – разве это не чудесно?

– Какая разница? – проговорила она безразлично. – Мне ведь все равно приходится работать. Свободен тот, кому не надо работать.

– Раньше ты работала на хозяина, а теперь мы трудимся на себя. Разве это одно и то же?

Она взяла новый початок.

– Нет, не одно и то же, – буркнула она устало.

Он еще постоял перед ней, не находя, что бы еще сказать. Наконец, хмуро попрощался и побрел прочь. Она не подняла голову и не ответила на его прощание. Кукурузные зерна, повинуясь ее тонким пальцам, градом сыпались в миску.


Он все больше уставал, а потом и проголодался. Надо было спросить у девушки, как добраться до трапезной плотников; больше он ни к кому не смел обратиться со своим вопросом. Он забрел в кельтский квартал, состоящий из крытых соломой домиков, сложенных из грубых глиняных кирпичей; здесь было не слишком чисто. Он вспомнил белые веранды и сады на крышах Фурий, тени от колонн; казалось, все это было давным-давно, много лет назад. Сейчас его хозяин, старик Гегион, возвращается, наверное, с утренней прогулки, забавляется с собакой и по-детски отвечает на ворчание матроны по поводу его, Публибора, отсутствия. Здесь, на внешнем кольце, улицы были почти пусты: все либо работали, либо ели; встречались только потные толстяки в грубых блузах, с лохматыми усами и придирчивыми взглядами – варвары из Галлии. Публибор добрел до широкой открытой площади у внешней стены, недалеко от Северных ворот. Площадь была совершенно пуста; он решил пересечь ее и спросить у часового при Северных воротах, как пройти в трапезную, как вдруг у него замерло сердце. В левом углу площади, рядом со рвом, он увидел три деревянных шеста с поперечинами, на которых висели люди. Головы они уронили на грудь, ребра их выпирали, грозя прорвать кожу. Руки и ноги были противоестественно вывернуты, кисти рук привязаны к поперечинам, так что они походили на птиц, подвешенных за крылья. Никогда прежде Публибор не видал распятых и был всеобщим посмешищем, так как отказывался посещать казни. Сейчас он привалился к стене от испуга; в следующее мгновение его вывернуло. Когда он открыл глаза, один из распятых медленно поднял голову и посмотрел на него. Темный бесформенный язык выполз изо рта и медленно заскользил по зубам – сначала вправо, потом влево; взгляд прирос к Публибору. Тот царапал ногтями стену, в горле пересохло, он то ли давился, то ли хрипел, то ли рыдал. Потом лицо распятого, особенно кожа вокруг глаз и рта, покрылось морщинами – видимо, то была попытка улыбнуться. Он несколько раз сглотнул – об этом свидетельствовали судороги горла; потом закрыл глаза и опять уронил голову; сперва он попытался пристроить подбородок на плече, но голова быстро свесилась на грудь.

Кто-то дотронулся до руки Публибора. Он испуганно оглянулся и увидел не выходящего из тени стены стражника.

– Что ты тут делаешь?

Публибор не смог ответить. Он таращил глаза на стражника в форме римского солдата и в низко надвинутом шлеме.

– Небось, новичок? Ступай себе, нечего здесь болтаться.

– Почему? – выдавил Публибор, указывая подбородком на три шеста и дрожа всем телом. – Почему с ними так поступили?

Стражник пожал плечами и ничего не ответил. Его взгляд тоже был устремлен на распятых; через некоторое время он отвернулся и вытер с лица пот.

– Это ради дисциплины, для острастки других, – проговорил он. – Если дать им попить, они еще протянут. Так что ступай подобру-поздорову.


И снова Публибор побрел по улицам города. Он сам не знал, сколько времени слонялся – ему казалось, что это продолжалось вечность. Ему чудилось, что распятый все еще смотрит на него, снова и снова он видел распухший язык, елозящий по зубам – сначала вправо, потом влево. Но когда уставшие ноги окончательно отказались его держать, а желудок стало жечь голодным огнем, видение померкло. «Это ради дисциплины, для острастки других», – звучало в ушах объяснение стражника, человека, знающего, что к чему. Что ж, раз Спартак распинает людей, значит, у него есть на то свои причины. Постепенно Публибор успокоился и даже набрался храбрости, чтобы спросить дорогу к трапезной.

Так он оказался в только что сколоченном длинном деревянном бараке. Стыки свежих досок еще были покрыты смолой, как и во всех постройках города. Садясь на скамью, за бесконечно длинный неровный стол, становясь частичкой бесконечно длинного ряда утоляющих голод, касаясь локтями локтей своих соседей по обеим сторонам, он почувствовал, что снова все в порядке, что праздничная радость, охватившая его при входе в город, вот-вот вернется. Работников кормили густым супом из кукурузы и лука; на каждые шесть человек приходилось по большой миске, из которой они поспешно хлебали большими ложками.

Помещение было так велико, что одновременно суп Могла хлебать сотня таких шестерок. Люди за длинным столом насыщались по большей части молча. Пот от дневных трудов высыхал на телах медленно, усталость не проходила; и все же в бараке стоял мерный гул голосов. Пятеро, с которыми Публибор делил миску, то и дело цепляли ложками его ложку, но воздерживались от брани. Публибор уже любил всех пятерых братской любовью, но не осмеливался к ним обращаться, чтобы не ляпнуть глупость, чем, судя по всему, занимался весь истекший день.

Человек, сидевший напротив него, резко отличался одеждой от остальных четырех: на нем была тряпка, в которой при некотором воображении еще можно было узнать тогу, обматывавшая его несколькими слоями; разлетающиеся рукава все время норовили оказаться в супе. У этого едока было изможденное птичье лицо, немного похожее на лицо бродяги у ворот, но выражавшее внутреннюю боль; его живые глаза резко контрастировали с общим впечатлением крайней изможденности. Он первым обратился к юному новичку.

– Ну, каков на вкус хлеб свободы? – спросил он, стуча ложкой о край миски.

– Отлично! – с готовностью откликнулся Публибор. Именно такими он и воображал беседы в Братстве; правда, его несколько насторожила напыщенность обращения.

– Вижу это по твоим глазам, – сказал Зосим. – Скоро ты объешься.

– Уже объелся, – с улыбкой молвил Публибор, откидываясь.

– Пока что это лишь телесное насыщение, – сказал Зосим. – Душа же твоя по-прежнему полна высоких чувств и больших ожиданий. Погоди, это пройдет.

Теперь лишь один Зосим продолжал есть, окуная ложку в суп с видом мученической алчности. Остальные праздно слушали.

– Душа забывчивее тела, – продолжил он, наставительно помахивая ложкой. – Оглянись, и ты увидишь людей, испытывающих глупое и напрасное удовлетворение после дня трудов; что им до голодных братьев по всей Италии? Увы, жажда их утолена первой же каплей из чаши свободы; они давно забыли, о чем мечтали, пока голодали на Везувии. Спартак – тот называет себя императором, якшается с сильными мира сего, вступает с ними в союзы. Подожди немножко, новичок, и глаза твои раскроются; пока же они склеены липкой жижей чувств.

Публибор не знал, что на это отвечать: он и вправду был новичком. Но его удивляло, что и остальные за столом помалкивают, не проявляя к разговору ни малейшего интереса. Сосед Публибора, рыжеволосый детина с выражением неизбывной тоски по родным фракийским горам в глазах, неуклюже встал со скамьи, дружелюбно кивнул сотрапезникам и побрел прочь. Барак постепенно пустел. Но Зосима несло:

– Вот уже два месяца мы торчим здесь, строим себе домишки, словно все проблемы человечества уже разрешены. Где же восстание наших италийских братьев? Они рассказывают друг дружке перед сном сказки про Спартака и гордятся, что в Италии появился город рабов. Когда хозяин отвешивает им пинки, они орут: погоди, вот придет Спартак, уж он тебе покажет! В этом они находят утешение, так что ничего больше не происходит. Увы, мы не одерживаем новых побед, а все потому, что человечество скудоумно и глухо. А мы строим себе домишки да хлебаем суп, забывая о горе других.

Для пущей убедительности Зосим отчаянно жестикулировал; закончив свою речь, он бессильно уронил руки. Ни от кого не дождавшись ответа, он вздохнул и доел из миски остатки супа. Юный Публибор находил его обжорство чрезвычайно забавным; при этом у него создалось впечатление, что речь ритора насыщена нешуточным страданием.

Барак окончательно опустел, не считая компании в углу, кидавшей кости из кожаного стаканчика. Публибор был сонным от усталости: никогда еще ему не выдавалось таких насыщенных дней. Когда ритор завел новую тираду на тему о Городе Солнца, он уже его не слушал. Точно так же девушка с кукурузными початками не слушала его, Публибора. Глаза его, склеенные, по выражению ритора, липкой жижей чувств, сами собой закрылись, и он уснул сидя.

VI. Мировая политика

Рабы Италии не вняли призыву.

На севере, в Этрурии и Умбрии, кое-кто из богатых землевладельцев расстался с жизнью. Их тела находили поутру с эмблемой – разорванными цепями – на груди. Но этим все и ограничивалось. В нескольких городах – Капуе, Метапонте – на рынках вспыхивали бунты, но их успешно подавляли. Ни великого восстания, о котором лепетал эссен на горе Везувий, ни выступления всех италийских рабов, предсказанного в банях защитником Фульвием, не случилось. Люди по-прежнему стекались издалека в город рабов; строили его семьдесят тысяч человек, приютил же он все сто. Однако Город Солнца так и остался единственным в своем роде. Суровый и одинокий, он стоял в междуречье Гратиса и Сибариса, у подножия горной гряды. Люди в городе жили по собственным законам, словно не остались в пределах римской ойкумены, а перенеслись на другую планету.

Сжимая под мышкой пергаментные свитки, хронист Фульвий торопливо семенил по городским улицам, поглаживая свою шишковатую лысину и усиленно ломая голову в поисках логической ошибки. В своих речах он снова и снова провозглашал гибель Рима. Ведь крестьян обобрали до нитки, свободных работников заменили рабами, люди, прежде самостоятельно зарабатывавшие на жизнь, вынужденно превратились в попрошаек и разбойников. В Риме переизбыток рабочих рук и дешевого зерна, гниющего в амбарах, однако бедные не имеют хлеба. Не прошло и десяти лет после последней революции, последней гражданской войны, а новый мир, новый порядок уже стучатся во все двери; ребенок – и тот не может не заметить этого. «Так где же кроется ошибка?» – размышлял умудренный защитник Фульвий. Сейчас очень кстати пришелся бы толстый деревянный брус, о который он когда-то с немалой пользой стукался затылком на родном чердаке. Почему же Город Солнца остается одинок, почему мир не откликается на его клич, словно стены его высятся на другой планете?

Последним уберечь прогнившие порядки попытался Сулла. Он увидел, в какую пропасть проваливается государство, услышал раздающиеся из бездны крики обездоленных и голодных и почувствовал приближение новой эры. Вот он и взял на себя смелость открутить колесо истории назад: была предпринята попытка возродить легендарный порядок давно ушедших времен, эпохи патриархов, когда не существовало ни мировой торговли, ни человеческих прав. Узкий, обреченный на поражение подход! Наступил век зла, умами людей завладели кровожадные боги. Только те, кто мог доказать, что в их жилах течет кровь легендарной Волчицы, получали право вершить судьбы государства, а всем остальным приходилось перед ними склониться. Но при первой же попытке возродить героическое прошлое, на первый же горделивый призыв откликнулся тысячеголосый хор клеветников, шантажистов, авантюристов и шпионов. Радостно плещась, наподобие акул, в море пролитой крови, они жирели на трупах жертв, находя убежище среди рифов фаворитизма. Лучшие люди страны отправились в изгнание.

Диктатор этот ходил по земле словно бы в трансе, утверждал, что во сне общается с богами, называл себя «Сулла Счастливый» и окружил себя охраной из десяти тысяч Кровожадных воинов – церберами своего призрачного царства.

А потом на великого Суллу напала вошь и сожрала его живьем.

Правление Суллы было кошмарным прологом, последней попыткой отсрочить магическими чарами конец обреченного государства.

Да, завещанная Суллой конституция продолжала действовать, ссыльные так и оставались в ссылке, но для всех было очевидно, что пройдут считанные годы, а то и месяцы – и дряхлая римская аристократия выронит бразды правления.

Но кому быть наследником? Кто сочетает крепкую хватку и непоколебимую убежденность, необходимые для наступления новой эры? Рабы Италии оказались глухи и не ответили на зов. Рабов в Италии было вдвое больше, чем свободных граждан, однако Город Солнца так и остался в одиночестве. Его союзники исчерпывались членами Корпорации города Фурии, проявившими больше готовности к сотрудничеству, чем те, ради которых все это было затеяно. Так в чем же заключается ошибка? Следует ли продолжать поиск союзников?

Защитник Фульвий припомнил трактат, который начал писать, когда рабы Капуи высыпали на стены, чтобы оборонять свой город, вместо того, чтобы примкнуть к Спартаку. Называться трактат должен был «О причинах, побуждающих человека поступать вопреки собственным интересам». Допишет ли он его? От внезапного приступа тревоги у Фульвия сжало горло – видимо, то было предчувствие беды, хотя он не верил в предчувствия. Что его ждет? Дождливой ночью он перелез через стену и присоединился к восстанию, чтобы стать его хронистом, а теперь и советником императора Государства Солнца; но революция так и не произошла. Что уготовала всем им судьба? Возможно, весь этот город, так стремительно выросший на пустом месте, – тоже всего-навсего пролог, обреченный на столь же стремительное уничтожение? Пролог, подобный страшной сулланской диктатуре, но предшествующий событиям противоположного сорта; почему бы истории не видеть иногда другие, более приятные сны – все равно, проснувшись, она двинется по ведомому одной ей пути.

Но что это за путь? Все эти страдания, все запутанные кружные пути, которые якобы необходимы для достижения цели, – вдруг это не способы ее достижения, а законы самой истории, а цели – всего-навсего грезы слабого человека, не имеющие под собой ни малейшего основания?

Защитник Фульвий остановился, как вкопанный, посреди улицы, испытав такой ужас, что все его пергаменты попадали в пыль. Что за мысли? Путаные, пагубные, почти самоубийственные! Когда политического советника охватывает такое безумие, то самое место ему – на кресте у Северных ворот, ибо в интересах общественного благоденствия избавиться от недуга.

Нехорошо, думал Фульвий, нехорошо ответственному человеку слишком много шевелить мозгами. А если он не в силах с собой справиться, то лучше, чтобы над башкой у него нависало бревно, чтобы набивать об него благодатные шишки – предостережения, чтоб не забредал в синие дали, а больше смотрел себе под ноги…

Фульвий со вздохами собрал свои пергаменты. Конечно же, надо искать новых союзников, это сейчас самое главное. Вести переговоры с различными людьми, двигаться в обход, независимо от того, куда это может завести. Фульвий крепко зажал свитки под мышкой и стал взбираться на холм, увенчанный шатром под пурпурным стягом.


Шатер под пурпурным стягом превращался в фактор мировой политики.

В лагере императора видели крайне редко. Его приказы оглашали стражники в сияющих шлемах, сурово взиравшие на толпу. В шатер стук тысяч молотков и прочие звуки человеческой деятельности проникали как плохо Различимый шум, подобный дыханию гор. Лоскут пурпурной ткани либо хлопал на ветру в сухую погоду, либо облеплял шест в дождь.

Часовые, глядевшие на всех с угрозой, никого не пропускали без вызова. И все же в шатер постоянно проникали самые разнообразные посетители. Фурийские советники приходили обсуждать вопросы поставок продовольствия, металла, строительных материалов. Делегаты излагали жалобы, исходящие, в основном, от вечно недовольных галлов; в шатре приходилось разбирать ссоры, выносить приговоры. Гладиаторы и различные командиры присутствовали не ежедневных совещаниях, становившихся все короче и превращавшихся в формальность, ибо время бесконечных споров осталось в прошлом, и теперь скупое, веское слово императора было законом, делавшим ненужными любые препирательства.

Величественные люди, не стеснявшиеся одеваться слишком ярко и неизменно сопровождаемые почетным караулом, предоставленным советом Фурий, были постоянными посетителями шатра. То были посланцы пиратского государства. Их великолепные флагманские корабли стояли в гавани, вызывая восхищение жителей Фурий. Их флот снабжал армию рабов металлом, оружием, зерном и привозил товары для набирающей силу торговли нового вольного порта Фурии. Пираты выглядели достойно, хотя почти у каждого был какой-нибудь изъян: у адмирала была черная повязка на глазу, его адъютант прихрамывал, а все члены его свиты лишились в ходе бурной морской жизни некоторых второстепенных частей тела: кто кусочка уха, кто нескольких пальцев на руках или на ногах; кое у кого изъяны были скрыты пышными одеяниями. На землях Рима им полагалась по закону виселица, но совет Фурий устроил им почетный прием, снабдив караулом.

Бывали в шатре и путешественники, прибывшие из Испании, – одеждой скромные торговцы, а в действительности послы эмигрантской армии.

И с особым торжеством и пышностью, с громким оглашением имен, под приветствия праздной толпы выступали в своих варварских нарядах, с бесстрастными лицами идолов послы великого царя Митридата.

Все, кто проникал в шатер под пурпурным стягом, вели переговоры с новым императором, правителем юга Италии, человеком темного происхождения, разбившим легионы римского сената, командующим армии в сто тысяч человек. Он сидел в темном углу шатра и говорил мало, хрипло, с фракийским акцентом, с плохо различимым в тени лицом.


Вечерами наступал черед защитника Фульвия. По много часов созерцал он императора, когда стихал шум лагеря, а темные горы подступали вплотную к жилищам. Часто заходясь кашлем, он монотонно повествовал о римской политике, в которой активно участвовал как член радикального крыла демократов, покуда диктатура не принудила его осесть в Капуе и заняться писательством, риторикой и адвокатским промыслом. Он рассказывал о врагах римского могущества: понтийском царе Митридате, армянском царе Тигране, пиратском государстве, эмигрантской армии в Испании; о системе договоров, связавшей все эти государства, протянувшиеся от Азии до атлантического побережья, от Пиренеев до Сицилии. Он твердил о бессилии римских государственных мужей. Поистине, конец римских властителей был уже близок, власть так и вываливалась из дряхлых рук, так что вопрос сводился к тому, кто первый ее из них вырвет. Император слушал, не шевелясь.

– Возьми беженцев в Испании, – говорил Фульвий. – Большинство принадлежало к старому демократическому Направлению. Некоторые его члены погибли в Гражданской войне, некоторые были казнены, остальные скрылись за границей.

Их было несколько тысяч – настоящая интеллектуальная элита Рима. Сперва они бедствовали на чужбине, скитались из страны в страну, и нигде их не привечали. На старых баркасах, которые им предоставили из жалости пираты, они поплыли на юг Средиземного моря, чтобы просить убежища во всех портах Сицилии и севера Африки, но всюду были отвергнуты.

Так они добрались до Нумидии, пустынное побережье и дюны которой стали их зимним прибежищем. Однако чуть позже стало ясно, что нумидийский царь, расположенный как будто дружески и много им посуливший, попросту пытался притупить их бдительность, чтобы выдать диктатору; ведь власть Суллы простиралась далеко, а жажда мести была неутолима. Его посланцы и шпионы оказывали давление на Гиемпсала – так звали нумидийского царя, – угрожали и льстили ему, заставив в конце концов нарушить законы гостеприимства. Беглецы чудом избежали выдачи и нашли новое убежище – на сей раз на островке у тунисского побережья. Там они долго бедствовали, вызывая всеобщую жалость и презрение, ибо жалость и презрение – братья-близнецы.

И так продолжалось до того дня, пока величайший из революционеров, бывший наместник Испании, смещенный с этого поста Суллой, Серторий, не стал их вождем. Вот когда жалкая горстка беглецов стала самой большой опасностью, угрожающей Риму.

В Испании началось народное восстание против новых правителей, присланных диктатором, и беглецы смогли перебраться туда. Серторий начал набирать в свою армию жителей Испании, армия стала многочисленной, хотя у него не было денег, чтобы платить ей жалованье. Своим неукротимым красноречием, силой убеждения он подвиг тысячи благороднейших испанских жителей присягнуть на верность ему и его соратникам и провозгласить его своим законным претором. Все изгнанные из Рима стали офицерами его армии, а царь Митридат и пиратское государство, первоначально не желавшие иметь с ним ничего общего, превратились в его союзников. Так началась Эмигрантская война – сначала против Суллы, потом против тех, кто унаследовал после него правление. Война эта длится уже восемь лет и никак не закончится…

Защитник умолк, но Спартак не прервал своего молчания; мысли его оставались неведомы. Через три дня он ждал послов Сертория. Фульвий предвидел, что переговоры о союзе с ними будут трудными. Он вспоминал первые переговоры с советом Фурий и тревожно ерзал, заранее страшась новых мучений. Он много бы отдал, чтобы узнать мнение императора. Но тот не открывал рта.

Фульвий откашлялся. Он предпочел бы очутиться сейчас в своей палатке, а еще лучше за письменным столом на родном чердаке, за написанием хроники; гораздо приятнее оценивать события, когда они пройдут сквозь фильтр времени. Подождав, чтобы не перебивать императора, если тому придет желание высказаться, он продолжил:

– Власть Сертория велика. Он созвал в Испании эмигрантский сенат, который издает законы и объявил себя законным правительством Рима. Своим договором с Митридатом он уступил царю четыре азиатские страны, находящиеся под римским протекторатом, а Митридат платит ему взамен три тысячи золотых талантов и предоставляет сорок тысяч воинов. Говорят, его флот с самыми боеспособными эмигрантами под командованием Мария Младшего скоро подойдет к италийскому побережью.

Возможно, гонцы из Испании будут задавать тебе вопросы, прежде чем решатся на подписание договора. Непростые вопросы…

Наконец-то из угла прозвучало:

– Скажи, какие вопросы они зададут.

– Их легко себе представить, – ответил Фульвий. – Послы спросят то же самое, что спрашивали представители Фурий. Правда ли, что ты хочешь забрать у горожанина его дом, у хозяина – его раба? Правда ли, что хочешь перевернуть все вверх дном? Правда ли, что собрался дать землю не только крестьянину, но и рабу? А хуже всего то, что спрашивать обо всем этом они будут не только из эгоизма и опасения за собственное имущество, но и потому, что искренне слепы. Если мы будем отвечать им так же искренне, они нас не поймут.

– Что же следует им ответить? – спросил Спартак.

Защитник медлил; от волнения у него пересохло в горле. Наконец, он произнес:

– Мы одержали победу над Варинием. Рим пошлет против нас свежие легионы. Армия Сертория во много раз больше нашей, у нее больше оружия, в ней служат обученные наемники; тем не менее вот уже восемь лет он безуспешно пытается одолеть римские легионы. Государство слабо, почти что мертво, но легионы его сильны, как и прежде. Враги Рима могут одержать победу, только если будут едины. Их борьба – это наша борьба.

– И их победа – наша победа?

– Нет. Но у всякого союза двойное дно.

– Что скажут о таком союзе наши люди?

– Они ничего в нем не поймут, – сказал Фульвий. – Мы же действуем от их имени и в их интересах.

Спартак молчал. Масляная лампа мигала, готовая потухнуть; защитник поднялся, чтобы на ощупь заменить выгоревший фитиль новым.

– Оставь! – прикрикнул Спартак из своего угла.

– Я не могу говорить в темноте, – объяснил Фульвий.

– Чтобы болтать, свет не нужен, – возразил Спартак. – Старик, много разговаривавший со мной до тебя, лучше управлялся со словами как раз в темноте.

– Есть темы, которые лучше обсуждать в темноте, и темы, для которых нужен свет, – упрямился Фульвий.

– В чем разница?

– Иногда мы обращаемся к чувствам, коренящимся в темноте, иногда – к разуму, для которого нужно обостренное внимание.

Оба замолчали. Фульвий так утомился, что у него закрывались глаза. У него было странное ощущение, будто он не выражает собственное мнение, а облекает в слова то, что хочет услышать его собеседник. Кто здесь ведущий, а кто ведомый? Этот непроницаемый сын гор смущал его своей неподвижностью, позой – локтями, упертыми в колени, как у дровосека, отсутствием выражения на лице. Хитрец он или простак, умник или невежда? Или все эти определения теряют смысл, когда надо действовать? От него исходит огромная сила, заставляющая всех делиться с ним самыми потайными знаниями; его пристальный взгляд высасывает любого до дна. Но самому ему как будто нет до всего этого никакого дела. Помогают ли ему эти продолжительные беседы при принятии решения, или он всего лишь ждет подтверждения решений, которые он принял заранее?

Пока они молчали, стенки шатра заколебались от налетевшего с моря ветра. Пурпурный стяг на шесте громко захлопал, а потом снова обвис, но бриз с моря налетал все новыми волнами, врываясь в темному под звездами, выдувая из шатра затхлый воздух. Где-то попробовал голос первый петух, ему стал вторить нестройный хор. Приближалось утро.

Фульвий вздрогнул. Человек в углу встал, потянулся и вдруг заполнил собой весь шатер. Защитник смотрел, моргая, на его широкое жесткое лицо, уже озаренное утренней желтизной. Следя за своими словами и стараясь бойче ворочать отяжелевшим языком, Фульвий спросил:

– Так ты заключишь союз?

Ответ Спартака прозвучал, как гром с небес. Император успел откинуть полу шатра и ответил уже снаружи, чужим голосом. Ему, Фульвию, поручалось объявить, что рабы объединяются с врагами Рима – пиратами, эмигрантами и великим царем Митридатом – для совместной борьбы с ненавистными владыками, римским сенатом.

Фульвий смотрел, как император спускается с холма и исчезает среди шеренг стражников, очнувшихся от тяжелого сна и приветствующих его вздыманием рук. На спине у него щетинилась от ветра звериная шкура.

VII. Уныние

Весной, когда март неустанно дул бризами, а из комков земли упрямо лезли побеги, они построили себе город; а потом наступило лето, жара. Почва растрескалась, лишилась соков. Море стало свинцовым, в нем до боли в глазах отражалось сияние небес. Плесень превратилась в пыль и покрыла все, что раньше было зелено, мучнистым налетом. Ручьи звенели все тише, бежали все медленнее, умирали от безводья.

Скотина сделалась вялой, белые буйволы лежали в зыбкой тени, тяжело дыша. Мужчин и женщин тоже охватила вялость: сначала стали вялыми тела, потом умы.

И всего их было сто тысяч.

Когда лили дожди, они грезили о сильном, неприступном городе, за стенами которого можно перезимовать. И вот они получили свой город с непробиваемыми стенами, свой собственный город.

Почему сильные должны прислуживать слабым, вопрошали они, почему множество должно быть угнетаемо немногими? И вот они набрали силу, размножились и стали служить сами себе.

Мы стережем их стада, жаловались они, тащим окровавленного новорожденного теленка из коровьей утробы, но теленок попадает не в наши стада. Мы строим им дома, но жить в них не можем. Нам приходится сражаться в боях, защищая чужие интересы.

И вот теперь они делали все это для самих себя.

Они тосковали по утраченной справедливости, по веку Сатурна, когда не было господ и рабов, когда торжествовало равноправие и добро. И вот они стали свободны и получили новый закон.

Все сто тысяч жили ныне в новом городе, видимом издалека, гордо поднявшемся между морем и горами. Уже не мираж из будущего, не прошлое, вызывающее со временем все больше сомнений, а такая же реальность, как горы над ним, такое же воплощение…

Но воплощение ли? И если да, то чего? Той лености, которая снизошла на них из раскаленного, шипящего воздуха? Отчего эта лень – от насыщения ли, от довольства? Или у них не осталось больше целей, желаний, тоски по несбывшемуся?

Жизнь в городе текла своим чередом. Пастухи гнали стада на луга, в полях пололи и косили, женщины стряпали, дети играли в пыли, нарушители нового Закона умирали на шестах у Северных ворот, боги скучали на прожаренных улицах. Казалось, так все и было уже много лет. По вечерам люди рассказывали друг другу о своих страданиях в рабстве. Оно отошло в такое далекое прошлое, что рассказы были правдивы разве что наполовину.

Город охватила дремота – возможно, виной тому была жара. В душах людей назревали нездоровые ожидания. Пока что они не отдавали себе в этом отчета.


Когда городу рабов пошел шестой месяц, еды стало мало, амбары опустели, кормежка в общественных трапезных сделалась скудной. Городом быстро овладевало уныние.

Юный Публибор замечал это всякий раз, когда входил в трапезную. Как и прежде, одна миска приходилась на шестерых, только теперь она бывала наполнена только наполовину, деревянные ложки ворочались в ней вдвое быстрее и чаще стукались одна о другую. Ритор Зосим оказывался проворнее остальных: его ложка проделывала путь между миской и жадным ртом вдвое быстрее, чем у других; при этом он тряс рукавами и безостановочно говорил. Излюбленной его темой были шесты у Северных ворот, которых в последнее время заметно прибавилось.

– Дисциплина и острастка! – глумился Зосим. – Для того ли мы сражались, для того ли сносили лишения, чтобы променять прежнее ярмо на новое? В прежние времена в животах урчало от ярости, а нынче урчит от дисциплины. Жизнь в Городе Солнца стала сплошной скукой и мучением. Куда подевалось недавнее воодушевление, чувство братства? Пропасть между вождями и простым людом разверзлась вновь, император встречается только с советниками и дипломатами, которые, надо думать, не испытывают нехватки продовольствия; но речь не об этом. Конечно, нам твердят, что все это в наших высших интересах и для нашего же блага – но что мы знаем об интересах и о благе? Вот нас и гонят, как стадо, не умеющее своим умом найти дорогу на пастбище; что ж, будем считать, что там нам будет хорошо. Да вот только луг выщипан, и овцы начинают блеять – а чего еще было ожидать? А теперь послушай, сынок, послушай, что еще происходит, это важно… Вдруг пастух заводит разговор со своими овцами, как с разумными существами, и произносит проповедь о терпении, дисциплине, приводит множество весомых доводов и заявляет: те, кто не поймет и будет дальше блеять, будут забиты – этого требуют высшие соображения.

Философы называют это «парадоксом». Можешь ты на это ответить, сынок?

Публибор, конечно, не мог. Он слушал, обуреваемый противоречивыми чувствами и смущением: возбуждение и полет рукавов собеседника отталкивали его, но при этом он чувствовал, что тот, при всех своих причудах, искренне горюет. О, да, в этом городе трудно ориентироваться, ибо жизнь в нем оказалась слишком непохожа на то, чего он ожидал. Он вспомнил первый свой день здесь, ужас при виде деревянных крестов у Северных ворот, и, словно раскаиваясь в грешных мыслях, поспешно проговорил:

– Император хочет как лучше.

Видимо, ритор именно таких слов от него и ждал. Он даже бросил ложку и, отчаянно жестикулируя, обрушил на беднягу Публибора весь пыл своего красноречия:

– Хочет как лучше, говоришь? Верно, он полон благих намерений – это-то и хуже всего. Самый опасный тиран – тот, кто убежден, что является бескорыстным стражем своего народа. Вред, причиняемый искренне злокозненным тираном, ограничен сферой его личных интересов и его личной жестокостью; зато благонамеренный тиран, преследующий благородные цели, способен натворить страшных бед. Вспомни бога Иегову, сынок: с тех пор, как несчастные евреи стали Ему поклоняться, на них обрушивается одно несчастье за другим, и всякий раз по уважительным причинам, ибо у Него благие намерения. Лучше уж наши старые кровожадные боги, довольствующиеся жертвой и оставляющие тебя в покое.

На это Публибору, ясное дело, нечего было ответить. Но в этом и не было необходимости, ибо Зосим болтал, как заведенный. Публибор заметил только, что другие за столом, никогда раньше не слушавшие ритора и всегда встававшие, закончив трапезу, на сей раз остались и навострили уши.

– Но, – продолжал Зосим, – речь у нас с тобой не о богах, а о людях. Говорю вам, очень опасно собирать столько силы в одном кулаке и столько праведных резонов в одной голове. Вначале голова всегда будет указывать кулаку бить, руководствуясь благородными побуждениями, а потом кулак станет колотить сам, голове же придется потом придумывать оправдания; сам же обладатель головы и кулака даже не заметит перемены. Такова человеческая природа, сынок. Кто только ни начинал как друг народа и ни заканчивал тираном! Но в истории нет ни одного примера, чтобы кто-либо, начав тираном, превратился потом в друга народа. Поэтому я готов повторить: нет ничего опаснее благонамеренного диктатора.

Все молчали, пока Зосим старательно вычерпывал из миски остатки супа. Наконец, рыжеволосый гигант с тоскующим взором фракийского пастуха, сидевший рядом с Публибором, тяжело вздохнул и проговорил:

– Ты несешь чепуху. Всем нам надо уйти назад в горы, откуда мы спустились.

– Слыхали? – снова воодушевился Зосим. – Не проходит дня, чтобы не раздавались такие речи. Люди думают не о будущем, а о прошлом. Всех вдруг потянуло назад, по домам.

Гигант согласно кивнул.

– Так все говорят. Что толку все время сражаться с римлянами? Убьешь одного, а на его месте вырастает другой. Назад, в горы, пока нас никто не может остановить…

Зосим возмущенно взмахнул рукавами, воздел руки к потолку и изготовился к протестующей речи. Но теперь Публибор смог его опередить. Краснея от собственной дерзости, он сказал гиганту:

– А тебе не будет жаль совсем уйти из города и никогда больше не жить так, как здесь?

Гигант не стал отвечать – возможно, у него и не было ответа.

– В горах мы тоже были свободными, – молвил он. – А потом пришли бритоголовые и погнали нас. В горах тоже хватало солнца. Пора возвращаться. Вот куда надо бы повести нас Спартаку!

– Вот уж чего он ни за что не сделает! – крикнул Зосим. – У него совсем другие замыслы.

– Ну-ну… – буркнул детина, неуклюже поднимаясь. – Откуда тебе знать, что у Спартака в голове? Подождем, может, он все-таки поведет нас обратно в горы.

Он снова вздохнул и, не простившись, побрел из трапезной вместе со всеми.

Подобные разговоры Публибор слышал в трапезной каждый день. Все больше людей скучали по дому. По вечерам фракийцы и кельты пели песни родной стороны, извлекая их из многолетнего забытья. Многие не знали своей родины, ибо родились в рабстве, как их отцы и деды; кое у кого сохранялись смутные воспоминания. Но все твердили теперь о странах предков. Тоска по родине завладела всеми, мужчинами и женщинами, как эпидемия или как лихорадка, косившая их некогда на болоте у реки Кланий. И не было от этого недуга никакого снадобья.

Неясная, нездоровая тоска подстерегала каждого. Из шатра под пурпурным стягом вышло разъяснение, что причина нехваток – временное замедление продовольственных поставок. Терпение, скоро все станет, как раньше. К нам плывет флот союзников-эмигрантов, ведомый Марием Младшим.

Но эти призывы не наполнили котлов. Стражники в сверкающих шлемах, зачитывавшие в городе императорский призыв, видели на лицах слушателей недоверие. Многие говорили, что из шатра под пурпурным стягом выходит слишком много обращений, произносится слишком много слов; не для того они сражались, проливали кровь, побеждали римлян, чтобы снова падать от непосильного труда, обливаясь потом. Особенно бесстрашны и словоохотливы были те, кто не сражался и не проливал кровь, а пришел в город недавно, моля, чтобы его приняли; таким был, к примеру, бродяга с птичьей головкой и близко посаженными, беспокойными глазками.

Однако им все больше вторили другие, не желавшие больше внимать истинам, раздающимся из шатра под пурпурным стягом; к тому же кормежка в общественных трапезах становилась все скуднее. Голодать еще не приходилось, но страх голода уже висел в воздухе. Многие, даже большая часть из ста тысяч, познали в прошлом настоящий голод и считали его естественным спутником своего злосчастного существования. Однако опыт прошлого недолго удерживается в людской памяти, и чем страшнее этот опыт, тем быстрее стираются из памяти его следы. Поэтому когда в желудках появилось забытое, но при этом такое знакомое голодное жжение, они разразились гневными криками в адрес шатра под пурпурным стягом, лжесоветников и самого Спартака с его высокомерной слепотой, ведущего переговоры с посланниками и дипломатами, вместо того, чтобы голодать вместе со всеми и ломать голову, как насытиться. Разве не лежит по соседству чудесный город Фурии с полными провизии складами? Разве мало в Лукании других богатых городов? Что мешает взять там то, что положено победителям по праву? Что это за безумный закон, обрекающий их на лишения и не позволяющий обрести довольство кратчайшим, самым логичным путем? Как хорошо было в самом начале, когда они весело вступали в Нолу, Суэссулу и Калатию!

Смутная, нездоровая тоска. Скученность ста тысяч, позволяющая тоске разноситься оглушительным эхом.

По вечерам фракийцы и галлы пели свои народные песни, удивляясь, что не забыли их. И одно имя было в те дни у всех на слуху и на устах, имя, которое тоже долго считали забытым: имя Крикса.


После возвращения Крикс отошел от общественных дел. В дни осады Капуи раскольники избрали его своим вожаком. Он, правда, не делал ничего, чтобы вызвать раскол, но и не предотвращал его. Вожаком он стал, не приложив для этого никаких усилий. Римляне перебили его воинство, он же каким-то чудом спасся и вернулся в лагерь. Оставаясь таким же сумрачным, как прежде, он сражался, невозмутимый и безжалостный, как сражался всегда. Когда пришел конец боям и настала пора строить между морем и горами город, Крикс отошел в сторону, уступив лидерство Спартаку. Он ничего не говорил, когда заключался союз с Фуриями, когда Спартак диктовал новые законы, когда велись переговоры с Серторием и царем из Азии. Днем он медленно прохаживался по лагерю, поглядывая безрадостными рыбьими глазками на стройку, ночью спал с девицами и с мальчиками. Но и это не делало его веселее; никто ни разу не видел, чтобы его порадовали услады плоти.

Любили его мало, но галлы и германцы втайне продолжали считать его своим вожаком: ведь он говорил на их языке, носил усы и серебряное ожерелье на шее, как они.

Галлов и германцев насчитывалось около тридцати тысяч – треть жителей города. Но и все остальные, кого терзала нездоровая тоска и воспоминания о славных деньках Нолы, Суэссулы и Калатии, тоже взирали на молчаливого Крикса с надеждой. Да, он не придумывал законов, не командовал, не переговаривался с иностранными послами, однако многим казался могущественнее самого императора. Их влекло к нему, хотя они не могли дать этому влечению имени; они видели в нем унылое воплощение своей собственной судьбы.

Он ничего не делал, чтобы ускорить события, но и не пытался их предотвратить. Тем временем в трапезных кормили все меньше, а память о славных деньках Нолы, Суэссулы и Калатии оживала во все новых умах. Недовольные, жертвы нетерпения и злой тоски знали: этот, суровый, – тот, кто их поведет.

VIII. Красные прожилки

Ответственность за пустые склады и скудную кормежку нес совет Фурий, который в последнее время все более настойчиво накликал беду.

С тех пор, как члены совета с удивлением поняли, что невиданный князь или главарь разбойников – называйте как хотите – придерживается соглашения и строго следит, чтобы его люди не трогали горожан, к ним вернулось чувство безопасности. А безопасность освежает голову, и в нее начинают лезть самые разные мысли.

Первым делом бросалось в глаза, что восстание не распространилось на другие районы Италии. Напрасно колесили посланцы Братства по всей стране, от Тарентского залива до Цизальпинской Галлии, от Адриатического моря до моря Тирренского. Рабы не бунтовали; посланцев они встречали одобрительно, но к действиям оказались не готовы. Возможно, им недоставало отваги от беспросветной нищеты, возможно, сказывались последствия ста лет гражданской войны, приведшей к парализующему бессилию; возможно, то действительно был век мертворожденных революций. Во всяком случае, фракиец мог дожидаться выступления по всей Италии до гробовой доски

А как же могущественные союзники главаря разбойников? В последние дни в Фурии стекались самые разные доклады и слухи. Поговаривали, что среди беженцев в Испании нет согласия, что они всегда готовы перегрызть друг другу глотку и что сам их «сенат» расколот на враждебные фракции; утверждали, что серьезное поражение нанес эмигрантской армии Помпеи. Митридату тоже не слишком улыбалась судьба: его тесть, великий царь Тигран, предал его, так что далеко идущим чаяниям Митридата не суждено было сбыться. Все указывало на то, что римлянам снова начала сопутствовать военная удача, как случалось всегда, когда она уже, казалось бы, была утеряна навсегда.

В совете Фурий к этим докладам относились со смешанными чувствами; однако на события требовалось взирать трезво.

Оставался еще эмигрантский флот под командованием Мария Младшего. Считалось, что он состоит из полусотни галер и фрегатов, на борту которых плывут десять тысяч отборных воинов, сливки римской эмиграции, повинующиеся сыну доблестного поборника свободы, Марию Младшему собственной персоной. Если бы им удалось высадиться в Италии, это действительно могло бы привести к всеобщему восстанию. К нему примкнули бы самые уважаемые граждане из числа демократически настроенных, а также хорошо укрепленные города, запершие перед носом у гладиаторов ворота и ощетинившиеся копьями.

Учитывая это, фурийские советники взирали в будущее с оптимизмом, но, трезво оценив ситуацию в мире и взвесив все за и против, пришли к выводу, что стороны находятся в примерно равном положении.

Но все переменилось в один день, стоило одному из капитанов пиратов – а те чувствовали теперь себя в вольном порту, как дома, спокойно становились на якорь, так же спокойно отплывали и пировали в обществе уважаемых граждан, как это принято у деловых партнеров, – так вот, стоило тучному капитану поспешно, без почетного караула, в сопровождении одного адъютанта поспешно прибыть в совет Фурий.

Звали капитана Афенодор, и он только что возвратился из дальнего плаванья; его позолоченная галера, груженая железом и медью для города рабов, покачивалась на синих волнах Фурийского залива, вызывая восхищение зевак. Капитана тотчас приняли члены совета, выразившие сожаление, что не успели выставить почетный караул. Капитан не стал заострять на этом внимание, ибо привез весьма серьезные вести, позволяющие пренебречь формальностями.

В водах Малой Азии разразилась великая битва; на берегах разводили сигнальные костры, передававшие весть о ней с одного острова на другой, конные посланцы римских торговых компаний пронесли ее через материковую Грецию, пиратские корабли доставили ее на западный берег Адриатики. Капитан Афенодор был первым, кто ступил с этой вестью на италийскую землю.

Эмигрантского флота больше не существовало.

Подробности еще оставались неведомы. Было известно одно: римский командующий Лукулл захватил врасплох и потопил пятнадцать галер между троянским побережьем и островом Тенедос. Большая часть эмигрантского флота стояла близ островка Неа, что рядом с островом Лемнос. Проявив преступное легкомыслие, беженцы бросили якоря у пляжа и разбрелись по острову с намерением насладиться прелестями его дочерей. При этом они даже не позаботились выслать разведку, что особенно возмущало капитана Афенодора. Тогда Лукулл и нанес удар: захватил плохо вооруженных воинов и стал травить рассеявшиеся по острову экипажи, как зайцев. Сам Марий Младший погиб вместе со своими лучшими людьми. Остальных согнали в одну кучу и сделали пленниками на их же кораблях. Таким бесславным был конец эмигрантского флота. Царь Митридат, давший деньги на этот флот, тоже лишился тем самым военно-морских сил.

Новость была ошарашивающей. Ее следовало хорошенько осмыслить. Пребывавшие в хрупком равновесии чаши весов с главными силами тогдашнего мира заметно дрогнули. Бедняга гладиаторский князь, скрупулезно соблюдающий все договоры, мы тебя взвесили, и ты оказался недопустимо легок. Продолжай поддерживать порядок и спокойствие в своем городе и жди могущественных союзников – они уже не появятся; события принимают новый оборот… Намерен ли достойнейший капитан передать сию бесценную весть фракийскому императору?

Тот отвечал, что не видит ни малейшей невозможности сделать это. Да и что толку торопиться? Рано или поздно весть все равно дойдет до всех императоров, кому она интересна. А пока что, учитывая грядущие колебания цены на зерно, монополия на новость, как только что намекнули умудренные фурийцы, воистину бесценна…

– Разумеется! – закивали головами мудрецы из городского совета Фурий, после чего было быстро достигнуто согласие о цене.

Далее капитан сообщил, что собирается впредь снабжать город рабов сицилийским зерном только за немедленную плату. До сих пор совет обеспечивал поставки в кредит.


Через несколько часов совет Фурий собрался на тайное совещание. Обсуждать намечалось изменение политики ввиду новых событий и некоторые меры по снабжению Города Солнца, которые должны были вскоре отрицательно сказаться на меню общественных трапезных.

На историческом заседании присутствовали первый и второй советники – благообразный старик с глазами навыкате и коренастый деляга; там же находился ушедший на покой философ Гегион, зеленщик Тиндар и еще несколько членов совета.

Большинство собравшихся одобряли предложенные меры. Некоторые, правда, возражали в том смысле, что меры эти могут поставить под угрозу безопасность самих Фурий: чего доброго разбойники, испытав на себе последствия этих мер, нарушат соглашения и дадут волю своим инстинктам. Зеленщик Тиндар призывал не рисковать и не натягивать тетиву чересчур сильно, не дразнить могучего льва; у него в запасе оказалось множество и других доходчивых метафор, о которых ему напомнил отчасти страх, отчасти стремление поразить слушателей образованностью.

В разговоре всплыло вдруг имя другого города – Метапонт.

Первым его упомянул благородный старик.

– Почему мучиться должны одни мы? – воскликнул он, дрожа от праведного гнева. – Почему только мы? А Метапонт? – И он обвел присутствующих выпуклыми глазами.

Все притихли. Смысл и значение предложения были им хорошо ясны. Метапонт, второй по величине город на берегу Тарентского залива, тоже был греческим поселением; два города разделяли шестьдесят римских миль и вековая торговая распря.

– Почему одни мы? – повторил старик, тряся седой головой. – Мы-то, как-никак, подписали с фракийским князем договор. Если ему потребуется добыча или военные подвиги, пусть займется теми, кто не состоит с ним в союзе.

Советники молча шевелили мозгами. Они не ожидали от благородного старика такой острой практической сметки. Зеленщик Тиндар сделал серьезное лицо. Один Гегион присвистнул, продемонстрировав плохие манеры то ли мальчишки, то ли выжившего из ума старца; он вспоминал про то, что в Метапонте учительствовал великий Пифагор, из-за чего город превратился в колыбель так называемой италийской философской школы. А ведь если предложение благородного старца осуществится, Метапонт будет сравнен с землей… Думал он и про своего беглого раба Публибора, простодушно признавшегося, что ждет его, Гегиона, смерти. Сейчас Гегион – да будут все боги и философы ему свидетелями! – не мог его за это корить И все же он смолчал, ограничившись свистом. В третью очередь, после мыслей о Пифагоре и юном Публиборе, он вспомнил о своей доле в смолокурнях Силы и о своей жене, римской матроне, внушавшей ему страх, ибо свой супружеский долг он теперь мог исполнять разве что изредка, в порядке исключения.

Вот какой рой мыслей вызвало у него словечко «Метапонт», вылетевшее из беззубого рта седого старца.


С этого дня поставки продовольствия в город рабов еще больше оскудели, стали нерегулярными, иногда попросту прерывались. К тому же многое, что рабы в конце концов получали, оказывалось гнильем. Пришлось отпереть склады, и они быстро опустели.

Представители Корпорации Фурий пытались увернуться от ответственности. При любой возможности они прятались за хилую спину благородного старца. Тот дрожащим голосом бесхитростно приводил всевозможные причины, все больше практического и денежного свойства, в которых совершенно не разбирался. Картина получалась трогательная: он ссылался на ненадежность пиратов, вспоминал былое, когда верность слову была в куда большей чести: вот что происходит, когда связываешься с нарушителями всех законов!

Слушая все это, Эномай невольно опускал глаза, а защитник Фульвий нерешительно покашливал. Он вспоминал свои собственные слова о том, что у этого союза двойное дно, и не находил достойных доводов. Глядя в вытаращенные старческие глаза с красными прожилками, он чувствовал себя жалкой букашкой и растерянно поглаживал шишковатую голову, скучая по бревну, нависавшему над его столиком на родном капуанском чердаке. Чтобы совсем не уронить себя, пришлось задать вопрос о партии гнилой репы. Что известно седовласому патрицию о гнилой репе? Но тот снисходительно отмел вопрос, нисколько не рассердившись, если не считать легкого румянца на старческих щеках. От обсуждения гнилой репы он не отказывался, просто ничего об этом не знал и предлагал совершенно бессмысленные объяснения, отчего становился еще трогательнее.

Примерно через полчаса Фульвий утомлялся и сдавался. Красные прожилки в глазах старца были таким сильным аргументом, что с ними было невозможно бороться. Эномай тем более не был борцом: ни разу за весь разговор он не осмелился поднять глаза.

Так прошло несколько недель, но переговоры ни к чему не приводили. После каждого раунда переговоров жители города рабов надеялись на исправление ошибки, зная при этом, что занимаются самообманом. Военачальники требовали проучить Фурии; Фульвий колебался, Спартак был против. С некоторых пор они получали продовольствие в кредит; в кузницах уже переработали все военные трофеи, и за железо и медь – а их поток не иссякал – приходилось платить наличностью.

Когда недоедание стало невыносимым – голодом это еще нельзя было назвать, но через несколько дней должен был начаться настоящий голод, – военачальники дружно потребовали принятия суровых мер против Фурий. Сущность этих мер они не уточняли. Впервые после Капуи на собрании появился Крикс; он ничего не сказал, но само его присутствие произвело на всех сильное впечатление и повлияло на настроение в городе. Спартак не поддавался и требовал отсрочки. Разве они не ждут флот Мария? Разве со дня на день не должна произойти высадка эмигрантских сил на италийском побережье? Нельзя все портить из алчности и детского нетерпения! Помните о Ноле, Суэссуле, Калатии! Мы залили кровью всю Кампанию, где все, включая наших братьев, поднялись против нас. Вспомните, как мы стояли лагерем у ворот Капуи, как вязли в болотах и мокли под дождем, как запятнали славное имя Государства Солнца, как блуждали, объятые тьмой и ужасом…

Человека в шкурах невозможно было опровергнуть, ему можно было только внимать, разинув рот. Он с легкостью опрокидывал мелкие доводы своих противников, показывал всю близорукость их желания ломиться напрямик и правоту закона обходных путей; голос его звучал так же мощно, как тогда, в болотах у реки Кланий и еще раньше, в кратере Везувия. Во все моменты решающих испытаний он оказывался прав. Он требовал времени, стыдил и увещевал.

Военачальники ворчали, но не огрызались. Фульвий колебался. Крикс помалкивал.

И все же шепотом, на ухо, но город произносил в те дни слово, воплощавшее болезненную тоску и алчность: «Метапонт».

IX. Разрушение города метапонта

(ИЗ ХРОНИКИ ЗАЩИТНИКА ФУЛЬВИЯ)

31. Поскольку рабы Италии не стали бунтовать, а союзники Спартака, потерпев неудачу в сражении, так и не появились на италийском театре, рабы в своем городе остались наедине с враждебным миром. Век Справедливости, на который они уповали и на скорый приход которого указывали разнообразные предзнаменования, так и не наступил. Напротив, все оставалось, как прежде, во всем обитаемом мире сохранился традиционный закон и порядок. При таких обстоятельствах Город Солнца, построенный Спартаком и подчиняющийся Закону рабов, не мог не производить впечатление чего-то нереального, из другой эпохи, с другого континента, а то и с другой планеты.

Однако человеку не дано строить свое существование независимо от системы, условий и законов своего времени.


33. Так случилось и с рабами в их Городе.

Судьба и дурные порядки обрекли этих людей на рабское существование, голод и алчность, превратив их в волков. Подобно волчьей стае, выпущенной из клетки, набросились они на Нолу, Суэссулы и Калатию и терзали их, пока не насытились. Потом они сбросили прежнюю шкуру и присмирели. Они построили свой собственный город и уже мечтали о торжестве справедливости и добра. Но не таким было время, в котором они жили, чтобы мечта эта осуществилась. Оно преодолело стены и напомнило всем, что есть закон посильнее законов Города Солнца – право сильного, по которому у рабов не оставалось выбора, кроме рабской покорности или использования грубой силы. Те, кто мечтал снова обрести человечий облик, были вынуждены опять обернуться волками.

Теперь, очнувшись от грез, они увидели, что у них отросли когти. Из глоток их опять вырвался звериный рык, и опять они были готовы рвать своих мучителей на части. Целью их стал город Метапонт, который они подвергли разрушению.

Но, снова обретя былую свирепость и волчье обличье, они уничтожили фундамент, на котором стоял их Город, и его упадок и крушение было теперь не остановить.


Мысль эта посетила сразу нескольких людей, и слово «Метапонт» быстро завладело многими умами. Чудесен был город Метапонт, склады его ломились от мяса и фруктов, в храмах не помещалось все золото и серебро города.

Вставая в общих трапезных от пустых мисок, люди, хитро подмигивая друг дружке, спрашивали, словно произносили заветный пароль: «Что мы будем есть в Метапонте?»

«Дроздов и свинину – вот что мы будем есть в Метапонте!» – звучал отзыв. «Что будем пить в Метапонте?» – «Вино с Кармеля и с Везувия – вот что мы будем пить в Метапонте». «Каковы будут девушки в Метапонте?» – «Как разломленные апельсины – вот каковы будут девушки в Метапонте». «Далеко ли до Метапонта?» – «Шестьдесят миль, одна ночь и один день пути».

Опасная мысль пришла нескольким людям, которые часто бывали в Фуриях по делам, для наблюдения за разгрузкой и для переговоров с членами совета. Каждый день, вернувшись, они рассказывали о богатствах Метапонта. И вид у этих нескольких был уже не такой голодный, как у остальных. Они мысленно отъедались в Метапонте.


Совещание командиров, на котором Спартак требовал отсрочки, Фульвий колебался, а Крикс помалкивал, окончилось в полдень. А сейчас стоит ночь – темная, безлунная. Луна отправилась в путешествие и вернется нескоро.

Уже совсем темно, не видны даже очертания гор, только слышен шум моря. В лагере возня, шепот, шаги на неосвещенных улицах; потом наступает мертвая тишина, от какой недолго оглохнуть. Затихают шаги часовых – и тут же шорохи, шепот, торопливое шарканье сандалий из всех углов. Беспокойнее всего в кельтском квартале, у галлов и германцев. Непосвященные тревожно вслушиваются во все эти звуки, сидя в своих палатках тихо, как мыши.

Но среди посвященных гуляет пароль. «Далеко ли до Метапонта?» – спрашивают одни. «Шестьдесят миль, одна темная ночь и один короткий день», – отвечают другие. А еще разносится слух: «Крикс с нами!»

Ночь очень темна, не видны даже очертания гор. Сирокко делает тьму душной до пота, люди стонут во сне, потому что видят кошмары. В шатре под пурпурным стягом сидит в углу перед масляной лампой император. Напротив него защитник Фульвий громко читает доклад совета Фурий о причинах сбоя в поставках репы.

К этому часу три тысячи заговорщиков уже ускользнули из лагеря и наполовину шагают, наполовину бегут по дороге, проложенной по краю мерцающего моря и ведущей к городу Метапонту.


Основание города Метапонта тоже восходит к легендарным временам Троянской войны; в трудно различимых пергаментах, хранящихся в магистратуре, говорилось, что строить его начал Нестор, пилосский вождь, покоривший вместе со своими воинами эту землю вина и мяса и принесший италийским варварам азиатское великолепие, искусства и науки. В библиотеке магистратуры хранилась за цветным финикийским стеклом прекрасная коллекция монет – не толстых и грубых римских кусков серебра с чеканкой только с одной стороны (такое уродство можно было бы штамповать и не из благородного металла, если бы у властей хватило на это ума), а тоненьких плоских серебряных кружочков, сладострастно гладких, с четкими надписями, расшифровкой которых филологи могли доказывать свою премудрость. Город прожил восемь веков, претерпел десятки вторжений и всегда с улыбкой покорялся победителю, укрощая его своей изящной податливостью. Он открывал свои ворота и Ганнибалу, и Пифагору, кланялся многим владыкам и многим богам, среди последних ревностнее всего – обожествленному атлету Анадумену; из подвалов его сочилось сладкое вино, а на крышах беззаботно вертелись флюгера в виде белых коровок. Ни один из его пророков, авгуров, астрономов-эрудитов не сумел предсказать его ужасный конец.

Это случилось после захода солнца, когда завершился день, ничем не отличавшийся от всех других дней. Ворота еще не закрылись, крестьяне еще сгибались над своими бороздами. Потом они выпрягли буйволов из плугов, отвели измучившихся за день от жажды животных к поилкам и стали разбредаться по домам. И тут с юга потянуло густой пылью. Людям было любопытно, что это катится к стенам их города с жуткими криками, под стук копыт. Но скотина, раньше людей почуявшая беду, уже жалобно мычала и галопом разбегалась по полям. Испуганные крестьяне бросились за своей скотиной, а всадники на взмыленных лошадях – за крестьянами; прежде чем беглецы поняли, что происходит, им посносили головы с плеч. Бойня началась еще за городскими стенами, а потом ворвалась в город через все ворота одновременно. Город мигом потонул в море огня и крови, бушевавшем ночь напролет. А ночь та была темна, ибо луна отправилась в далекое путешествие, и час за часом город голосил во тьме, не утихая ни на секунду. Крики гнева, смерти, похоти сливались в единый адский рев, заглушавший морской прибой. Когда петухи прокричали во второй раз, весь город был уже почти дотла пожран ненасытным огнем; когда же солнце высунулось из-за моря, лик его был бледен и заслонен вуалью черного дыма, поднимающегося над развалинами. Все города, захваченные рабами, познали на себе ярость угнетенных; но судьба Метапонта было особенной, ибо ему выпало страдать одну лишь ночь: наутро Метапонта уже не существовало.

Город, основанный троянскими воинами, на протяжении восьми веков с улыбкой покорялся каждому поработителю, но флюгера на его крышах вертелись без остановки. И вот теперь он был стерт с лица обитаемого мира. Обугленные стены простояли недолго, горелая плоть развеялась по ветру, но долго еще поблескивали среди мусора кусочки серебра, монетки и осколки цветного финикийского стекла. Вот какой урожай собрало то утро.

X. Весомые причины

Когда к утру о случившемся доложили Спартаку, он сразу понял, что Городу Солнца пришел конец.

Роль гонцов с дурными вестями была исполнена двумя стражниками, очень боявшимися гнева своего императора. Казалось, блестящие шлемы нахлобучены прямо на их красные шеи; в трактире на Аппиевой дороге они примкнули к беглым гладиаторам и с тех пор оставались безукоризненно верны их делу. Храбрые, нескладные, не больно речистые, они доложили: «братья» числом до трех тысяч исчезли ночью из лагеря, прихватив лошадей. Есть основания предполагать, что они решили разграбить город Метапонт.

Доклад был короток и прост, словно речь шла о чем-то будничном и малозначительном; широкоплечие, толстошеие, стояли слуги Фанния перед Спартаком, крепко сжимая в руках факела, и отчаянно трусили.

Однако император не стал гневаться, не проронил ни слова. Вестники сильно удивились. Долго сидел император не двигаясь, как ему было свойственно; в свете факелов искрилась звериная шкура у него на плечах. Потом он, говоря со своим знакомым фракийским акцентом, потребовал подробностей. Вестники удивились еще больше. В глазах императора светилась какая-то животная тоска. Слуги знай себе сжимали факелы. Снаружи уже светало.

Наконец, император отдал приказания – как всегда, отрывисто и решительно. Слуги переглянулись: император был настоящий, лучше не придумаешь. Сбежавших было три тысячи; против них он выслал шесть тысяч самых своих отважных людей, сплошь фракийцев и луканцев, с заданием вернуть их обратно – если надо, то силой. Но у трех тысяч была двенадцатичасовая фора; преследователи застали их в Метапонте, увлеченно грабящих и бесчинствующих. Через два дня те и другие вернулись назад.

Пока же полетело послание в Фурии. В нем говорилось, что в случае, если поставки продовольствия немедленно не возобновятся, император будет считать лично ответственными за последствия членов совета. Те заволновались. К ним обращался главарь разбойников; напрасно они вообще с ним связались! Но сейчас им пришлось дать обещание сделать все от них зависящее.

А после этого все стали дожидаться возвращения людей, отправившихся в Метапонт. Кельтский квартал замер в тревоге. Казалось, жизнь в городе прекратилась: никто не работал, все застыли в напряжении. Все знали, что близится поворотный момент. В трапезных начались ссоры.

И преследуемые, и преследователи вернулись следующим вечером; однако из девяти тысяч всех их оказалось только шесть тысяч. Кельты и германцы оказали сопротивление преследователям, тем пришлось окружить их среди развалин Метапонта и прибегнуть к оружию. С обеих сторон пал каждый третий. В конце концов изменники были разоружены и доставлены обратно под конвоем Крикса среди них не оказалось. Фракийцы и луканцы провели пленных, связанных в гроздья длинным веревками, через Восточные ворота.

Город тотчас раскололся на две фракции: те и другие оплакивали своих погибших и обвиняли противоположную сторону в братоубийстве. Доводов хватало всем, правда присутствовала на обеих сторонах. Ночь вышла бессонной, полной криков и страха.

Тогда же, ночью, Спартак выступил с речью перед военачальниками и заявил, что если они хотят спасти Город Солнца, то нельзя проявлять чистоплюйство. Привычным, спокойным тоном он потребовал незамедлительной казни двадцати четырех главарей смуты. Именно для этого он и требовал вернуть их. Это – единственный способ спасти армию от превращения в банду грабителей.

Впервые после Капуи военачальники осмелились возражать. Пока длились пререкания, в шатер проникали с улицы тревожные шумы и звуки столкновений; кельты приступили к грабежу складов. Позволив своим приближенным высказаться, Спартак повторил, что другого выбора все равно нет, иначе развал армии не остановить, и что нельзя больше терять ни минуты. После этого он тихо спросил, кто из присутствующих намерен сопротивляться выполнению его приказов. Встали пятеро кельтов, все – гладиаторы из старой когорты. Прежде чем они успели выхватить оружие, стража, ждавшая сигнала вокруг шатра, разоружила их. Остальные поняли, что находятся в ловушке, и не проронили ни слова. Когда император, по-прежнему не повышая голоса, сообщил, что эти пятеро разделят судьбу зачинщиков беспорядков, военачальники не посмели возразить. Исключение составил один Эномай, до того молчавший. Когда стража схватила его, император в первый раз отвел взгляд.

Все шестеро были выведены из шатра, связанные по рукам и ногам. Они бранились, лягались, пытались вырваться, один даже разрыдался от ярости и стыда. Эномай свесил голову, на его окровавленном лбу синел желвак. Все шестеро были гладиаторами, товарищами императора еще по школе Лентула Батуата в Капуе.

Этим совещание завершилось. Военачальники вернулись к своим подчиненным. Крикс так и не объявился.

У Северных ворот не хватило крестов, поэтому пришлось спешно сколачивать новые. Когда два фракийских взвода привели на площадь тридцать осужденных, в том числе Эномая, вспыхнула драка, в которой были пострадавшие. Толпу удалось оттеснить, и здоровяки с бычьими шеями дружно наклонились, начав привязывание осужденных к крестам.

На земле лежали в ряд тридцать крестов. Преступников по очереди подтаскивали к крестам, швыряли наземь, прижимали спиной к шесту, разводили руки и привязывали запястьями к поперечине. Потом им развязывали ноги, тянули, чтобы тело приняло впоследствии надлежащее висячее положение, и привязывали к шесту лодыжки. Покончив с одним обреченным, палачи брались за следующего из ждущих своей очереди. Те, оставаясь на ногах, сохраняли спокойствие; потом, в лежачем положении, они начинали сыпать проклятиями, мотать из стороны в сторону головами, рычать и плевать деловитым здоровякам-палачам в лицо. Слуги Фанния смиренно утирали лица и принимались за следующего.

Наконец, все тридцать легли на кресты, как поленья. Вели они себя по-разному: одни изрыгали брань, другие громко пели, третьи молчали, некоторые обменивались шутками; один толстяк лежал неподвижно, обливаясь слезами и лишь дергая руками, словно в надежде освободиться. Юный Эномай вращал головой, но не открывал глаз.

Потом кресты подняли; взвод сделал это дружно, по приказу командира. Каждый крест подталкивало сзади по трое солдат, подбадривающих друг друга криками. Кресты медленно приняли вертикальное положение, после чего были быстро закреплены. Руки казненных чудовищно напряглись, тела выгнулись, суставы захрустели. Один из наскоро сколоченных крестов переломился пополам, осужденный рухнул на землю, и всю процедуру его казни пришлось провести заново. Этим несчастным оказался тот самый слезливый толстяк. Когда его развязали, он стал утирать обеими руками слезы. Его быстро привязали снова.


Город затих, словно скованный холодом. Люди попрятались в своих жилищах, факелы потухли. Город в немом испуге распластался по долине, освещаемый одними звездами.

Но через некоторое время распятые начали кричать. Сначала они вскрикивали от боли вразнобой, потом крик их стал дружным, оглашающим через регулярные промежутки времени весь город. Он врывался в темные дома, метался по пустым трапезным, добирался до шатра под пурпурным стягом.

Спартак лежал один в темноте, заложив руки за голову, с каплями пота на лбу. Сейчас, когда его никто не видел, он при каждом крике жмурил глаза. Можно было даже поспорить вслух с самим собой, как принято у горцев; сейчас необязательно было корчить из себя императора. Поводырь слепцов не должен бояться своей гордыни, он должен заставлять их страдать для их же блага. Воля должна быть едина – воля посвященных. Один он зрячий, остальные слепы. Одни он видит цель, конец блужданий, смысл всех возвратов назад. Он обязан гнать их вперед, иначе они разбредутся, как бараны; при этом он должен оставаться нечувствителен к их страданиям, глух к их воплям. Как они ни сопротивляются, он должен защищать их интересы, прибегать ко всем мыслимым средствам, даже самым жестоким и превышающим понимание его подопечных…

И снова истошные крики распятых вспороли тьму шатра. Тридцать повешенных по-прежнему кричали хором, однако паузы становились все продолжительнее. Сначала в их воплях можно было различить членораздельные слова: они молили о пощаде, звали братьев помочь им. Потом крики превратились в животный вой, звериный хор.

Спартак по-прежнему лежал на подстилке в темноте, обливаясь потом; его никто не видел, поэтому губы его шевелились. Наконец, он кликнул слуг, и они принесли ему огромный рог для вина с горы Везувий. После этого вход к нему был категорически запрещен для всех, даже для членов фурийского совета, явившихся посовещаться насчет репы, даже для защитника Фульвия.

– Чем занят император? – удивился тот.

– Хочет напиться, – серьезно ответили слуги Фанния.


За застегнутыми полами шатра, в полной темноте, лежал человек в шкурах, глядя на рог с вином. Давно, с ночи после победы на Везувии, он не был пьян; но сейчас он знал, что ему лучше напиться. Опьянение снимает камень с души, самые мрачные мысли в пьяной голове рассеиваются.

Он лежал на спине, заложив руки за голову, смотрел на рог и ждал. Но опьянение не приходило. В голове возникали туманные образы, в лицо, в закрытые глаза заглядывали уродливые лица. Все это было не то, чего он хотел.

Кто решает участь жребия, кто определяет судьбу человека после рождения? У каждого есть нос, глаза, потроха и прочее, без особых различий. Однако Тот, Кто решает, разделяет будущих людей еще в материнских чревах: одним суждено никогда не улыбаться или никогда не видеть улыбок, а других насильно тащат на солнце, чтобы оно светило именно для них. И вот они, безрадостное большинство, вырвались из подполья, разорвали свои цепи, подставили тела солнцу. И вообразили, что теперь все будет хорошо, из тел испарится гниль. Однако мир солнца, лишенный стен, создан не для них: уж слишком они непривычны к яркому свету. Они продолжают вести себя, как слепцы, беспорядочно размахивают руками и дрыгают ногами, и все, что они заденут, бьется на куски. Что ж, дикие звери нуждаются в палке и в узде.

Сначала он вел их прямым, бурным путем, и они сеяли на ходу пламя, пожиная ненависть и пепел. Путь оказался ошибочным. Вел он их и по гладкой дороге, но была она настолько извилиста, что ее трудно было найти глазом, а значит, и цель исчезала из виду. И снова они размахивали руками и дрыгали ногами, как слепцы, издавая вонь бесчестья и отращивая волчьи когти.

Его охватила ярость и отвращение. Схватив рог, он снова откинулся и утомленно зажмурился. И тут же увидел по другую сторону стола Крикса: подпирая рукой голову, тот тянулся за куском мяса на столе.

«Надо зарыть тела, – сказал Спартак. – Они смердят»,

Крикс почмокал и вытер о подстилку жирные пальцы.

«Жри, или тебя самого сожрут, – сказал он равнодушно. – Можешь предложить что-нибудь получше?»

Спартак подался вперед, уставился в скучные рыбьи глаза Крикса и увидел в них великую печаль и тоску по Александрии.

Потом Крикс растаял в воздухе, и его место занял эссен, непрерывно качающий головой.

«Можешь предложить что-нибудь получше?» – обратился к нему Спартак.

«Возможно, – отвечал круглоголовый, – ибо написано, что власть Четырех Зверей кончена, и на гору взобрался Один, Сын человеческий…»

Но слова его потонули в доносящихся издалека криках: то были тридцать казненных у Северных ворот; на месте мудреца уже сидел кашляющий стряпчий, потирающий лысое темя. Спартак не очень-то его любил, но, наклонившись, положил руку ему на плечо.

«Ты слышал Крикса. Мне не нравятся его слова. Ты можешь предложить что-нибудь получше?»

«Не бывает сплошной черноты и сплошной белизны, – отозвался защитник. – Зато всегда есть обходные пути».

И снова тридцать человек на крестах взвыли в ночи. Среди них был юный Эномай. На лбу у Спартака снова выступил пот.

«Слышишь? Вот куда заводят твои обходные пути!»

«Увидеть это можно, только дойдя до цели. А идти приходится долго», – ответил защитник не слишком уверенно.

«Нельзя столько ждать!» – рявкнул Спартак и так рассвирепел, что очнулся.

Перед ним стояли два толстошеих здоровяка, и без факелов – снаружи уже совсем рассвело.

XI. Поворотный пункт

Утром к Северным воротам стал стекаться народ. Два взвода фракийцев и луканцев образовали полукруг, ощетинившийся копьями.

Тридцать распятых все еще кричали. Всю ночь они издавали регулярные истошные вопли. Когда кто-то из них лишался чувств от боли и отчаяния, его возвращали в сознание крики остальных, и он снова драл глотку вместе с ними. Крики продлевали им жизнь.

Немало германцев и кельтов простояли на площади всю ночь, много часов, в глухом молчании. Когда рассвело, их число умножилось, но молчание так и не было нарушено; тогда пришлось ощетиниться копьями третьему взводу. Когда поднялось солнце, площадь уже была заполнена плотной толпой. Молчание сменилось криками: люди звали то распятых, то Крикса; распятые мерно вскрикивали им в ответ. Число взводов охраны достигло пяти.

Солнце вырвалось из пеленок утреннего тумана, и распятых стала мучить жара. Когда они молчали, головы и\ свисали вниз, как у мертвых птиц; когда же из их глоток снова вырывался крик, они вскидывали головы, ударяясь затылками о шест. Их крики заставляли толпу смолкнуть, но стоило крику утихнуть – и толпа снова принималась голосить, и с каждым разом громче, более грозно. Солдаты теряли уверенность. Их командир, гладиатор-фракиец, отправил вестового в шатер под пурпурным стягом, передать донесение, что так не может больше продолжаться, 0н не отвечает ни за толпу, ни даже за своих подчиненных. Командир был другом Эномая, единственного из тридцати, уже переставшего вскидывать голову.

Прежде чем вестовой вернулся, один из людей в толпе протиснулся вперед, ожесточенно работая локтями, и оказался в первом ряду. Это был ритор Зосим в своей древней тоге. Не закрывая рта и размахивая рукавами, он отделился от толпы.

Пастух Гермий, целившийся в толпу острием копья, увидел его первым. Он безрадостно обнажил желтые лошадиные зубы и растерянно улыбнулся.

– Вернись обратно, Зосим, – сказал он.

Зосим остановился. Толпа у него за спиной разом стихла. Его изможденное птичье личико было еще болезненнее обычного, он был мертвенно бледен, даже сер, как его тога. Казалось, он не узнает своего друга-пастуха.

– Ступай назад, дорогой Зосим, – повторил Гермий, едва не всхлипывая от безнадежности. – Нам приказано сохранять открытое пространство между нами и вами.

Но Зосим сделал еще одни шажок вперед и взвизгнул, обращаясь к распятым:

– Братья! – Распятые вскинули головы и что-то закричали в ответ. – Вы меня слышите? А вы их слышите? – бросил он в сторону толпы. Рукава взметнулись в воздух, как знамена. – Хорошо ли вам висится, братья? Хорошо ли впивается вам в кисти свобода? Славно ли раздирается ваша плоть? Вот это, красное, текущее из ваших ртов, – это и есть Государство Солнца. Вас нанизали на палки, как червей, чтобы все мы могли лицезреть наступление века справедливости и добра.

Из толпы раздался неуверенный смех, но большинство промолчало. Хриплый голос крикнул:

– Найдите Крикса, он все это прекратит!

К этому крику присоединились другие голоса. Теперь надрывалась вся площадь. Гермий, чуть не плача, размахивал копьем, пытаясь напугать приближающегося Зосима, зацепить острием край его одежды и тем привести в чувство. Но Зосим сам рванул у себя на груди тогу.

– Бей сюда, подручный тирана! – завизжал он.

Гермий сделал шаг назад, тараща глаза. Солдаты справа и слева от него быстро скрестили копья. Стало очень тихо. Зосим понял вдруг, что остался один на ничейной земле между солдатами и народом. У него затряслись колени, ноги подкосились. Несколько человек подскочили к нему, думая, что его убили, и поддержали за руки. Солдаты не помешали этому прорыву, поэтому вперед подалась вся толпа. Свободного пространства больше не существовало, люди окружили солдат. Те опустили копья, чтобы никого не поранить; они устали, перегрелись на жаре, проголодались, измучились от криков распятых, от безнадежности всей ситуации.

Командир охраны без всякой уверенности отдал приказ атаковать, но он не был выполнен, и командир сам был этим доволен. Пройдя сквозь толпу, он заторопился к шатру под пурпурным стягом, где собрались все начальники.

Теперь вся широкая площадь перед Северными воротами была запружена ежесекундно увеличивающейся толпой. Солдат, которым совершенно не улыбалось рубить своих, уже нельзя было отличить от народа. Все говорили одновременно, без особого смысла и не очень громко, однако гул многотысячной толпы достигал императорского шатра. Теперь распятые кричали, надеясь на помощь; один юный Эномай больше не поднимал головы. Пробирающиеся сквозь толпу женщины несли кувшины с водой, чтобы прижимать их к черным губам распятых, стараясь утолить их жажду. У нескольких мужчин оказались при себе ножи и топоры: они разрезали веревки, сняли распятых с крестов и потащили их прочь. Все, за исключением Эномая, еще были живы. Потом люди принялись крушить в щепки кресты. Гермий и еще несколько солдат громко обсуждали, что обо всем этом скажет Спартак. Их равнодушно, совсем не враждебно, отодвинули в сторону. Снова кто-то позвал Крикса. На этот раз к этому зову присоединилась вся площадь. Крикс положит всему этому конец, кричала площадь, Крикс отведет их домой. В голосах, зовущих Крикса, не было слышно злобы, а только усталость и желание отправиться куда угодно, лишь бы в сторону дома.

Зосим снова решил, что пришло его время. Он взобрался на один из поверженных крестов и замахал на ветру рукавами.

– Братья! – кричал он, обращаясь к морю голов. – Думаете, вы уже сделали свое дело? Разве вы не видите, что вас предали? Из кровоточащего чрева революции выполз новый тиран! Горе нам, помогавшим его рождению! Из сломанных цепей вы выковали себе новые цепи; мы жгли кресты – а нас тащат на них вновь! Мы собирались возвести новый мир, а что вышло? Спартак ведет переговоры с господами, делает им все больше уступок, а в наших рядах льет все больше крови. В своей безграничной гордыне он верит, что для нашего же блага надо все дальше отодвигать цель, ради которой мы истекаем кровью и приносим одну жертву за другой. Он заставляет нас петлять по тропинкам, теряя из виду цель, – и опять-таки ради нашего же блага! Несчастные, обреченные на танталовы муки! Что это за свобода, если она не освобождает от ярма непосильного труда? Что за справедливость, если нам, как и прежде, приходится сносить плевки, умываться горьким потом, мечтать о будущем вместо того, чтобы наслаждаться настоящим? Что за братство, когда один командует, а все остальные повинуются? Истинно, его смертоносная гордыня не ведает пределов, ибо он заглушает голос своей совести, считая, что действует в наших интересах. Убейте его, убейте, братья, ибо благонамеренный тиран хуже лютого людоеда…

Он подавился собственным криком, рукава еще раз взлетели над расщепленным крестом. Но на сей раз слова его не вызвали одобрения. Толпа молчала. Потом кто-то снова позвал Крикса, и к этому зову толпа с готовностью присоединилась. Крикс положит этому конец и поведет их домой. На площади собрались по большей части кельты и германцы, несколько тысяч душ; в голосах их не было злобы, только усталость, желание сбежать из противоестественного города, не участвовать больше в этих безумных боях, не жить больше в этом италийском аду, не слышать речей, не подчиняться непонятным законам – просто домой, домой! Крикс был одним из них, он носил серебряное ожерелье; ему они доверяли. Он отведет их домой, а по пути им будет так же хорошо, как было в Метапонте.

Им был необходим Крикс – немногословный, не тратящий время на законы. Пусть их ведет Крикс.

Спартак распорядился окружить весь кельтский квартал. В городе жило сто тысяч человек, тридцать тысяч из которых были кельтами и германцами. Он мог положиться на фракийцев, луканцев, дакийцев, чернокожих. Он выставил войска на всех улицах, ведущих к кельтскому кварталу, а также с внешней стороны Северных ворот. Через три часа после восхода солнца он сам вышел на площадь, где продолжающая разрастаться толпа, волнуясь перед сломанными крестами, упорно требовала Крикса. Крикс явился вместе со Спартаком – мрачный и бессловесный, как всегда. Их сопровождал всего лишь небольшой отряд слуг Фанния.

Толпа молча расступилась перед ними. Спартак вскарабкался на стену и поднял руку в знак того, что будет говорить. Гул немного утих, но не прекратился.

Он обвел глазами толпу и увидел ее как один тысяченогий и тысячерукий дышащий сгусток. На него дохнуло самоуверенной враждебностью, глупостью гудящей людской массы. Выхватывая из живой кучи отдельные лица, он впивался взглядом в их глаза и видел одно безумие, животное упрямство, вражду. Рот его наполнился горькой слюной, отвращением, презрением, переходящим в тошноту.

Он заговорил; его голос изменился, он резал воздух и обрушивался на людскую массу, как хлыст. Сначала он повел речь о слухах насчет приближающейся римской армии, авангард которой якобы как раз нынче вступил в Апулию; а они тем временем забавляются междоусобицей! Потом он перешел к минувшему столетию мертворожденных революций, главным врагом которых было отсутствие единства в рядах самих восставших. Он говорил – а во рту у него густела горькая слюна – о торжестве ухмыляющихся господ, любующихся на их цирковой братоубийственный раж. Он предупреждал, что им придется тысячу, миллион раз раскаяться в освобождении осужденных зачинщиков грабежа и бунтовщиков – либо вернуть тех на кресты. Он говорил о двадцати тысяч казненных участниках сицилийского восстания, о десяти тысячах трупов на счету сулланской контрреволюции, об истреблении римских рабов после неудачного восстания Цинны. Он спрашивал – и залитая солнцем площадь чернела у него перед глазами, – готовы ли они подтвердить собственным самоубийственным поведением утверждение врага, что человечество не созрело для лучшей жизни, даже не желает справедливости, а хочет, чтобы все оставалось по-прежнему.

Уже первые слова принесли ощущение, что он не в силах пронять эту толпу, что его крик не пробивает коросту, покрывшую их порочные души. Слова его жгли, как удары хлыста, но это было похоже на жалкие усилия безумца, решившего выпороть море и верящего в успех затеи. Снова он выхватывал из толпы лица и убеждался, что взгляды по-прежнему равнодушны; некоторые ухмылялись с кровожадным высокомерием тупости. Один крикнул, что лучше приличная кормежка, чем его вечные заклинания. Другой – что это не революция и не свобода, раз они по-прежнему трудятся в поте лица; любому известно, что свободен лишь тот, кому не надо работать. И снова толпа стала звать Крикса: вот кто все это прекратит и поведет их домой! А потом кто-то громко крикнул, что только в Галлии и в Германии настоящая свобода, и на это вся площадь впервые взорвалась ревом энтузиазма.

Спартак посмотрел на стоящего рядом с ним Крикса. Тот, хмурый и бессловесный, как всегда, выдержал его взгляд. Это было, как некогда в палатке Клодия Глабера и позже, когда они расстались под Капуей: снова они знали мысли друг друга. Было бы лучше, если бы дуэль между ними произошла еще в гладиаторской школе Лентула, и один из них – возможно, он, Спартак – погиб бы. Тогда Крикс стал бы единоличным вожаком орды, залил всю Италию кровью, все крушил бы на своем пути. Наверное, это и был бы правильный путь.

Толпа на площади все громче требовала Крикса. Остальной город сохранил преданность ему, Спартаку. Главный среди слуг Фанния выступил вперед, ожидая приказа. Толпа на площади не была вооружена, кельтский квартал был оцеплен, оружие хранилось под надежной охраной в арсенале у Южных ворот. Молчаливый, преданный, красношеий, здоровяк стоял перед Спартаком, ожидая императорского слова.

Но тот молчал.

Колебание длилось какую-то долю секунды, хотя он понимал с безжалостной ясностью, что именно сейчас решается судьба будущего. Если он отдаст приказ, которого ждет толстошеий, то по лагерю прокатится волна кровопролития; возможно, победителем выйдет он, Спартак – ненавистный, страшный, непререкаемый вождь. То будет самый смертоносный и самый несправедливый обходный маневр – единственный, сулящий спасение. Другой путь, основанный на человеколюбии, неизменно вел к разрыву и, значит, к поражению.

Понимая все это с небывалой ясностью, видя варианты будущего, как ожившие картинки, он уже не имел власти над своими поступками. Мудрость обходных путей никак не пересекалась с областью человеческих чувств. Крики распятых звучали в его ушах громче, чем хриплый голос лысого защитника. Мудрость и знание уже не обладали достаточным весом, чтобы заставить его отдать страшный приказ. Куда девалась оскорбленная гордыня, обуревавшая его всего несколько минут назад? Теперь он стоял опустошенный, обреченно взирая на тысячеголовую людскую массу. Ради их же блага пришлось бы приказать их всех перебить. Это стало бы торжеством закона обходных путей. Однако другой закон у него внутри, питаемый из другого источника, требовал от него молчания, требовал подать Криксу сигнал, призвать его к себе. Словно из чудовищного далека доносился до него вопль тысячеголовой, тысячерукой толпы. Словно из чудовищного далека видел он теперь Крикса, сурового и равнодушного, как обычно, рядом, на гребне стены. С чудовищной ясностью он понял, что случилось непоправимое, что раскол армии состоялся, что судьба восстания предрешена. Как ни чудесен дар провидения, над настоящим он не властен.

С огромного расстояния увидел он, как суровый толстяк поднимает руку, услышал, как разом стихла безмозглая толпа. Неужели это происходит здесь, сейчас? Когда-то, в далеком прошлом, он уже все это переживал, события эти были ему хорошо знакомы, но избежать их все равно было нельзя. Как просто, напрямик говорил мрачный тюлень с толпой!

– Император желает, чтобы исполнилась ваша воля!

Буря энтузиазма. Как все ясно и просто на прямом пути! Они этого желают, и да свершится их воля. Это противоречит их интересам, революция будет похоронена в их бурном ликовании? Так все и будет, но что толку в этом знании? Он бессильно наблюдал за событиями; горек вкус мудрости, когда в венах тысячеголового чудища бурлит черный сок восторга!

Нет, нельзя вести их, находясь извне, нельзя вести, паря в выси, гордясь своим мудром одиночеством, хитря и отыскивая обходные пути, вдохновляясь жестокой добротой пророка. Век мертворожденных революций подошел к концу; придут другие, уловят Слово, станут передавать его из рук в руки через века. В кровавых схватках революций снова и снова будут нарождаться тираны, пока ревущий тысячеголовый человеческий комок не научится мыслить сам, пока понимание не перестанет навязываться ему извне, пока оно не вылезет после чудовищных родовых мук из самого его тела, наделенное прирожденной властью над происходящим.

XII. Конец города солнца

Начальники совещались недолго. Они смертельно устали, и больше всего – от слов. Все были рады, что раздел армии состоялся без промедления. При обсуждении подробностей выхода из Города Солнца все вели себя нарочито дружелюбно, словно речь шла о чем-то малозначительном, вроде строительства новых бараков у Южных ворот или смены караула. Никто не осмеливался повысить голос или переглянуться. Спартак тоже говорил просто, как в прежние дни. Он заявил, что народ выразил свою волю и теперь с руководителей снята ответственность. Кельты и германцы, продолжал он, общим числом в тридцать тысяч человек, выбрали своим вожаком Крикса. Крикс поведет их через реку Пад и Альпы в Галлию. Сам он, Спартак, с фракийцами, луканцами и прочими, сохранившими ему верность, пробудет в лагере еще несколько дней, дожидаясь достоверных донесений от союзников, и сохраняет за собой право действовать сообразно содержанию этих донесений.

Кельты и германцы ушли мирно, без происшествий. Уходящие пребывали в добродушном настроении и громко славили не только Крикса, но и Спартака. Два вождя обнялись на прощанье у Северных ворот. При этом Спартак тихо произнес:

– Не лучше ли было бы, если бы один из нас давно убил другого?

Крикс недовольно посмотрел на него и ответил:

– Какая разница?

После этого все тридцать тысяч мужчин и пять тысяч женщин и детей зашагали прочь по северной дороге, вздымая облака пыли; их выход из города занял несколько часов. Оставшиеся в лагере спокойно проводили всех глазами, а потом долго и тоскливо вглядывались в медленно оседающую пыль. Наконец, исход завершился, настало время браться за работу. Треть города опустела, остальным двум третям через считанные дни тоже предстояло опустеть.


Срок, назначенный Спартаком, истек быстрее, чем предполагалось. На следующий день после ухода кельтов совет Фурий решил, наконец, выложить все начистоту.

В Риме консулами на наступивший год, 683-й с основания города, были избраны Луций Геллий и Гней Лентул, приверженцы реакционной аристократической партии, полные решимости положить конец волнениям рабов в южной Италии. Сенат немедленно наделил их чрезвычайными полномочиями. Последние радостные для Рима известия с испанского и азиатского театров боевых действий пришлись очень кстати: свежих рекрутов и новых наемников можно было использовать в кампании против рабов. Две хорошо обученные армии общим числом в дюжину полностью укомплектованных легионов уже выступили из Рима. Оба консула лично командовали войсками, что случалось в истории Республики крайне редко, только в самых экстренных случаях.

Это известие, как и весть об уничтожении флота эмигрантов, укрепила волю членов совета Фурий, которые без прежних колебаний заявили фракийскому князю, что совет, к своему огорчению, не сможет более снабжать армию рабов продовольствием. По их словам, ситуация в мире в последние месяцы коренным образом изменилась: к Риму вернулась его традиционная, хоть и не заслуженная, военная удача, и Фуриям приходится, как это ни прискорбно, принимать во внимание обстоятельства, к тому же собственные склады города тоже совершенно опустели.

Последнее, кстати, было чистой правдой, одним из последствий изменений в политической ситуации: ведь зерно поступало в Фурии с Сицилии. До недавних пор римский правитель Сицилии, ловкач по имени Веррес, делал ставку на скорый переворот в Риме и снабжал пиратов зерном в кредит, отлично зная, что зерно окажется в непокорных Фуриях, которые, в свою очередь, передадут его главарю разбойников Спартаку. Теперь же Веррес, подпав под влияние оратора Цицерона, поступил как последний негодяй и, пренебрегая судьбой Города Солнца, сделался внезапно сторонником римского сената. Поэтому амбары Фурий нынче были так же пусты, как и амбары Города Солнца, о чем благородный старик-советник с глазами навыкате, снова отправленный на передовую, смог на сей раз сообщить, совершенно не кривя душой. От себя он добавил, что совершенно не разбирается в правилах торговли пшеницей. После этого он справился о юном Эномае, отсутствие которого заметил и о котором отозвался как о воспитанном молодом человеке; при этом он выразительно смотрел на Фульвия своими старческими глазками в красных прожилках. Фульвию пришлось закашляться и отделаться ничего не значащим мычанием. Престарелый советник попросил его передать наилучшие пожелания фракийскому князю, после чего удалился, с трудом держась на слабеющих ногах.

На следующий день прибыл с большим опозданием долгожданный посланец испанской эмигрантской армии. Он привез письмо предводителя эмигрантов Сертория с согласием на условия антиримского союза, но при этом сообщил, что ночью сразу после составления этого письма Серторий был убит. С самого начала в лагере беженцев не было согласия: происходившие там расколы в точности отражали политическое дробление в самом Риме; люди ничего не забыли и ничему не научились. Некоторое время назад среди них объявился сомнительный персонаж по имени Перпенна, критиковавший Сертория как полководца, чьи действия выглядели с точки зрения этого неуемного бунтаря чересчур робкими. В конце концов он договорился до обвинений, что Серторий проводит время в пирах, транжирстве и распутстве. Примечательно, что сам Перпенна располагал неограниченными финансами невыясненного происхождения, которые щедро расходовал на приобретение себе союзников. Когда Серторий, собравшись, наконец, с силами, высказал ему в лицо, что он является провокатором, оплачиваемым римским сенатом, Перпенна и его приспешники решили действовать: устроив пир в честь Сертория и дождавшись, пока гости опьянеют, они затеяли ссору. Серторию было противно за этим наблюдать, он откинулся и закрыл глаза – чтобы уже никогда их не открыть. В его тело вонзилось более ста кинжалов, пока Марк Антоний, его сосед по столу, удерживал его за руки и за ноги. После этого распад эмигрантской армии и победа Помпея стали делом считанных месяцев, а то и недель.

Вольнолюбивая оппозиция Риму была побеждена из-за слабости ее вожаков; беженцы сами обрекли себя на Поражение, увлекшись распрями. Слабость противников, а не собственная сила снова – в который раз! – спасла дряхлый режим, давно переживший свое время. Сколько еще раз будет повторяться в веках этот постыдный спектакль?

Этим вопросом задавался Фульвий, хронист и защитник. Ответ требовался, скорее, от него самого, чем от Спартака, сидевшего напротив в шатре под пурпурным стягом и, как ни странно, вовсе не переживавшего из-за трагических известий. Он даже умудрялся улыбаться своей прежней добродушной улыбкой, памятной по первому этапу восстания, хотя источники его веселья залегали очень глубоко, подобно тому, как бьют в горах ключи, выдавливаемые из недр гранитными мышцами. На сей раз их беседа происходила при свете дня. Сам Фульвий был донельзя огорчен, к тому же его мучил сухой кашель и ревматизм – последствия давней дождливой ночи под Капуей. И вот, сотрясаясь от кашля, он спрашивал, сколько еще раз повторится в веках такой же постыдный спектакль.

Но человек в шкурах сидел напротив него, широко расставив ноги по привычке горцев-дровосеков, и знай себе улыбался. Чему тут улыбаться, когда все кончено и призраки прошлого празднуют возвращение в души сломленных и отчаявшихся?

– Что ты намерен предпринять? – спросил он императора, не скрывая враждебности. Но улыбка императора осталась дружеской и рассеянной.

– Мы двинемся домой, – ответил он тем слегка удивленным тоном, каким сообщают о том, что решено уже давным-давно.


Внезапно весь Город Солнца снова засуетился, как потревоженный муравейник. Так бывает, когда после долгого штиля обвисшие паруса корабля трогает ветерок, мачты издают облегченный скрип, и киль снова взбивает пену. Так же радостно люди тащили прежде бревна с гор, строили склады и бараки, возводили свой город; теперь они с детским воодушевлением крушили дело своих же рук топорами, растаскивали стены по бревнышку, сравнивали город с землей. Прямые, как солнечные лучи, улицы теперь усеивали обломки; все, что могло сгодиться, выносилось из мастерских и грузилось на подводы; выметались амбары, из удивленной земли вырывались шесты, удерживавшие палатки. Несколько дней кельтский квартал казался чужой планетой, теперь же из неприятного воспоминания он превратился во вдохновляющий пример. Стук молотков и радостный шум сопровождали и рождение города, и его смерть.

Спартак расхаживал по лагерю, наблюдал за его разрушением, смеялся, давал фракийцам советы, как работать шустрее, сам участвовал в разборке общественных трапезных. Он вернул себе прежнюю любовь. Он снова стал веселым товарищем, соратником, как в чудесном прошлом, Человеком в шкурах. Тревожный огонь в его глазах потух, вечерами он пил из рога вино, а ночи проводил с худой темноволосой женщиной, на которую у него так долго не хватало времени. С его плеч был снят неподъемный груз, кончилась повинность служить поводырем слепцам, бродить кругами, искать обходные пути. Даже воспоминания о юном Эномае, жертве его робкой попытки настоять на своей правоте, сгладились, их сменила приятная пустота.

Все предвкушали поход домой. В горах восторжествует подлинное Государство Солнца, там для всех найдется местечко – и для луканцев, и для чернокожих, и для любого другого, кто пожелает к ним присоединиться. Этот город был бледен и безжизнен, слишком прямы были его улицы, слишком суровы законы. Союзники так и не пришли им на выручку, италийские братья не откликнулись на зов, век Сатурна так и не наступил. Для этого еще слишком рано или уже слишком поздно, урожай еще не созрел или уже сгнил – пусть тот, кому это нужно, вникает в подробности, перегружая свой мозг…

Радость была искренней, настроение праздничным. В первый день своего существования и в день кончины лагерь оглашался криками ликования. Мастерские, амбары, трапезные пожирало пламя. Равнину озаряли яркие факела прощания.


В день ухода круглоголовый человек сидел в углу палатки и читал при свете масляного фитиля пергамент, который разворачивал на коленях. Шевеля губами, он бормотал некоторые отрывки, переходя на тоскливый речитатив, клал торсом поклоны; другие отрывки он сопровождал покачиванием головы и возмущенным вздыманием рук ладонями кверху; казалось, он читает не глазами, а всем телом. За этим занятием его застал пастух Гермий, заглянувший попрощаться.

– Что ты делаешь? – удивленно спросил пастух.

– Ссорюсь с Богом, – отвечал старик.

– Разве это позволено?

– У всех по-разному. Мой Бог даже требует, чтобы я с Ним спорил. Ему это необходимо, иначе Он начинает сомневаться в Себе и в человечестве. Вот Он и устраивает проделки, чтобы всех раздразнить.

– Что еще за проделки? – не понял Гермий. Истинной целью его прихода к старику было получить утешение, потому что уход из Города Солнца безмерно его огорчал. Но теперь он забыл о своем горе: ему страшно захотелось узнать, какими такими проделками дразнит смертных Бог человека с круглой головой.

– Написано, – начал старик, – что много народу пришло некогда с Востока в долину между двумя реками, поселилось там и решило построить город.

– Где была та долина? – спросил пастух Гермий. Он уже уселся и приготовился добросовестно слушать.

– Очень далеко, между высокими горами и морем. Удивляться тут нечему, долины между горами и морем есть везде. И говорили те люди друг другу: давайте построим город, какого еще не бывало, чтобы не жить больше рассеянными по всему миру в нищете. Стали они валить деревья, стаскивать их на буйволах в долину, лепить кирпичи и делать из ила скрепляющий камни раствор. Город их начал расти. Но люди остались недовольны. Давайте возведем башню, говорили они друг другу, какой еще не бывало, чтобы не быть больше рассеянными по свету…

– Башня? – разочарованно протянул Гермий. – Про башню я ничего не знаю.

– Это тоже не должно тебя удивлять, – сказал старик, – ибо смертные возводят много разных башен, то из кирпича, то еще из чего-нибудь. Но в небесах восседает Бог, видящий, как эти башни посягают на Его заоблачное царство, в которое Он не желает впускать человека, подобно тому, как не во всяком саду есть место для всякого дерева. Но люди строят и строят свою башню, дабы возвыситься над остальными живыми тварями, почтить Создателя, но и побеспокоить Его. Бог, взирающий на строительство, одновременно польщен и раздражен, вот и думает Он, какую проказу устроить, чтобы досадить людям. И вот, слышит Он, что все они говорят на одном языке и понимают друг друга, что естественно для созданий, объединенных общей целью. И мыслит Бог: куда же это их заведет? Возможно, цель их будет достигнута, после чего они успокоятся, а это грубо нарушит правила Моих забав с человеками. Обрушусь-ка Я на них, устрою проказу: смешаю языки, чтобы они впредь заикались, кричали и не понимали друг друга, пусть у них единая цель и одна участь. Так Он и поступил, и люди перестали понимать Друг друга, забросили свою башню и разбрелись по свету.

Гермий грустно улыбнулся, показав желтые зубы.

– Какая страшная сказка! – сказал он.

– Все сказки страшны, – подтвердил круглоголовый, рассеянно кивая. – Их начинают, но никогда не заканчивают. Взять хоть эту, про яблоко, съеденное наполовину, или другую, про лестницу, на которую почти взобрался человек, но в последний момент у него треснула берцовая

кость, и он всю жизнь прохромал, или про недостроенную башню, которую теперь равняют с землей дождь и град… Гермий грустно помолчал и спросил:

– Ты из-за этого ссорился с Богом, когда я пришел?

– Ты угадал, – ответил старик, – с кем еще мне ссориться из-за красавицы-башни? Может, с дождем, с ночью, с ветром, треплющим на флагштоке пурпурную тряпицу?


Лагерь ликовал, как в день своего рождения. Мастерские, амбары, трапезные гибли в ревущем огне. Совет Фурий тоже не подкачал: напоследок уходящие получили в дар двадцать бочек старого фалернского вина. Несколько сотен людей нанесли ночью визит вежливости великодушному городу: нисколько не таясь, они грабили, отнимали и насиловали, проявляя, впрочем, похвальную умеренность. Жители Фурий могли радоваться, что легко отделались. Спартак сделал вид, будто ничего не знает, не видит и не слышит.

Наутро начался исход.

Их оставалось еще сорок тысяч: тридцать тысяч ушли с Криксом, остальные рассеялись по земле.

За их спинами алели угли на месте Города Солнца.

XIII. Желание остаться

Утром, когда армия рабов ушла из сожженного города, Гегион, гражданин Фурий, снова вышел на плоскую крышу своего дома. Сияющий край солнечного диска только что показался из-за горизонта, море все еще источало хрустально-чистый аромат водорослей и ночных звезд; день, впрочем, предстоял жаркий – как обычно.

Петухи уже подняли хриплый крик, большая деревня из белых колонн уже просыпалась от утреннего сна. Первые пастухи гнали коз по извилистым улочкам между каменными стенами, пронзительно играя на рожках. Вдали, у подножия гор, паслись белые буйволы; поднимая головы, они нюхали гарь, ползущую из спаленного Города Солнца. С плоской крыши Гегиону был виден весь окруженный стеной квадрат, мертвые прямые улицы, дымящиеся остатки мастерских и трапезных – бывший стотысячный город. Скоро начнут рушиться и стены, потом развалины покроет сухая горячая пыль. Дети фурийских жителей будут с замирающими сердечками копаться среди загадочных руин, играть на пустых улицах в разбойников и в войну. А руины будут тем временем покрываться все более густой пылью, дожди будут смешивать ее с глиной, будущие пахари разобьют здесь поля, как случилось на месте древнего Сибариса. А потом наступит день, когда ученые и историки припомнят легенды о странном Городе Солнца, опирающиеся на еще более древние легенды, вторгнутся в царство прошлого и найдут среди раскопок разорванную цепь – символ армии рабов или глиняную миску, из которой хлебал раб Гегиона, Публибор…

Гегион улыбнулся улыбкой старого человека или ребенка, вздохнул и снова устремил взор на погибший город. Его мучил голод и угрызения совести, ибо с ночи, предшествовавшей вступлению в Фурии фракийского князя, он ни разу не исполнил свой супружеский долг. Наконец, он решился спуститься по железной лестнице, разбудить матрону и потребовать завтрак. Внезапно он заметил юношу – неподвижную тень у стены напротив; то был его раб Публибор. Гегион был не столько удивлен, сколько обрадован, хотя с опаской ждал, что скажет матрона, когда узнает о возвращении молодого бунтаря: будучи римлянкой, она принимала все чересчур всерьез и была напрочь лишена чувства юмора. Лучше поговорить с ней об этом за завтраком, с глазу на глаз.

С хитрым видом конспиратора он подал Публибору сигнал: мол, подожди снаружи. Паренек вместо ответа скромно кивнул и не вышел из тени.


Спустя полчаса, когда Гегион вышел, он все еще находился на прежнем месте. Хозяин предложил ему совершить вдвоем традиционную прогулку на реку Гратис. Спущенная с цепи собака радостно закрутилась вокруг юноши, тот тоже был рад ее видеть, ласково гладил и чесал за ушами. Глядя на них, Гегион чувствовал удивление и почему-то легкое раздражение.

– Ну, – обратился он к рабу, – ты по-прежнему желаешь моей смерти?

Юноша спокойно выдержал его взгляд, подумал и медленно покачал головой.

– Все понятно! – фыркнул Гегион. – Ты так ничему и не научился. Ответил бы «да» – я бы по крайней мере ахнул.

Казалось, он и впрямь огорчен тем, что Публибор перестал желать ему смерти. Они молча вышли из города; Гегион шел впереди, раб сзади, в одном шаге, собака то забегала вперед, то отставала.

– Кстати, – заговорил Гегион через некоторое время, оборачиваясь, но не сбавляя шаг, – матрона, разумеется, настаивает, чтобы тебя сначала выпороли, а уж потом простили. Ничего, я уверен, что это будет не больно, просто символично. Сам понимаешь, у нее есть на это право.

Публибор молча смотрел себе под ноги; его щеки покрывал легкий румянец, он тоже не замедлил шаг.

Когда они подошли к реке и улеглись в траву, Гегион снова завел:

– Боюсь, я только что обошелся с тобой несправедливо. Можно было бы совершить поступок: ты вернулся разочарованный, твои надежды не оправдались, а я возьми и объяви тебя свободным! Вот было бы красиво: философский жест, замешанный на добродетели. Что ж, мы всегда ожидаем от других ярких поступков.

Они еще помолчали. У стен брошенного города паслись козы, тихонько звеня колокольчиками. На горизонте громоздились величественные горы.

– Что касается твоего возвращения, я хорошо понимаю, почему ты так поступил, – продолжил Гегион. – Во мне тоже борются два противоположных порыва: желание уйти и желание остаться. Только они реальны, сколь ни ищи внутри и вне себя. Победа одного над другим всегда ложна и недолговечна, подобно тому, как переход от жизни к смерти – часть замкнутого, порочного круга и конечен только с виду. Уходящий все равно остается в оковах своих воспоминаний, остающийся невольно предается мечтам об уходе. Во все века люди ползают по руинам, горько причитая.

– Говорят, – отозвался юноша, не спуская глаз со стены, окружающей опустевший, сожженный город, – будто время не пришло: то ли еще рано, то ли уже поздно.

– В этом тоже есть своя правда, – молвил Гегион, улыбаясь своей улыбкой ребенка и старца. – На вашу беду, вы явились в мир, не способный ни жить, ни умереть. Давно уже все, что рождает этот мир, бессмысленно и бесплодно, однако мир упорно делает вид, будто живет и рождает жизнь. Пойди, спроси матрону – услышишь, как пренебрежительно она относится к моей силе и возможностям. Она тоже считает, что я староват для того, чтобы произвести потомство, но недостаточно стар, чтобы умереть; так что, бедный мой Публибор, придется тебе еще какое-то время меня терпеть – пусть даже моя смерть перестала быть для тебя такой желанной…

Рука Гегиона, мирно лежавшая до того на плече юноши, заскользила вниз, его удивленный, смиренный, при этом немного неприязненный взгляд оставался прикован к юному лицу. Публибор, пораженный, но апатичный, не стал сопротивляться.

– Видишь, – пробормотал Гегион немного погодя, – это тоже решение, тоже способ друг друга порадовать. Если хочешь, можешь взирать на это как на символ. Учитывая, что собой представляем мы оба, я не вижу для нас лучшего применения.


Солнце взбиралось все выше, оливы более не отбрасывали тени. Собака лежала в траве с часто вздымающимися и опадающими боками; вывалив язык и повернув голову, она смотрела на двух людей стеклянными глазами.


Читать далее

Книга третья. Государство Солнца

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть