Думаю, в наше время никому не удается пройти через университет, не отдав дани тем или иным политическим увлечениям, и порой это даже заканчивается прочными узами. Я переболел социализмом, но это было больше похоже на свинку, чем на скарлатину, — и скоро выздоровел. Изучая право, я отдавал себе отчет в том, что в наше время, каковы бы ни были политические убеждения человека, живет он при социалистической системе. К тому же я осознавал, что, размышляя о судьбах человечества, склонен фокусировать мысли на отдельном индивидууме, а не на широких массах, и поскольку Парджеттер подталкивал меня к работе в судах, а особенно в области уголовного права, чем дальше, тем больше возрастал у меня интерес к той прослойке, для которой политические партии — пустой звук. По словам Парджеттера, чуть меньше пяти процентов общества можно с достаточными основаниями назвать уголовным классом. Эти пять процентов и есть моя клиентура.
Я получил свой диплом с отличием в Оксфорде и был с течением времени принят в лондонскую адвокатуру, но работать я все-таки предполагал в Канаде, что потребовало трех дополнительных лет учебы. Канадское право, хотя и основано на английском, все-таки имеет свои особенности. Из-за этих особенностей, не говоря уж о профессиональном протекционизме, мне снова пришлось сдавать экзамены. Ничего сложного. Я уже был довольно хорошо подготовлен, и канадская учеба оставляла время для другого чтения. Как и многие квалифицированные профессионалы, я почти ничего не знал за пределами моей специальности, а Парджеттер очень сурово относился к невежеству такого рода. «Если право — это все, чему его научили, то ничего, кроме права, он знать не будет», — нередко цитировал он Блэкстоуна.[91] Блэкстоун, Уильям (1723–1780) — английский юрист и правовед. Так что я читал книги по истории (в этом направлении меня подтолкнули школьные занятия с Рамзи) и в довольно больших количествах всякую нетленную классику, формировавшую сознание людей на протяжении многих поколений и оставившую в моей памяти лишь смутное ощущение невыносимой затянутости и того, насколько умны должны быть люди, которым такие вещи нравятся. Что мне по-настоящему нравилось, так это поэзия, и я читал много стихов.
Вдобавок тогда же я стал финансово независим от отца. Он растил из меня мужчину — в том плане, что строго контролировал мои расходы; и его воспитание оказалось эффективным, поскольку я и по сей день внимательно слежу за своими расходами и никогда не трачу и близко к тому, что зарабатываю, вернее, к тому, что остается после выплаты налогов. Начало моему личному состоянию было положено довольно неожиданно, когда мне шел двадцать второй год.
Дедушка Стонтон не одобрял отца, который, по выражению старика, стал «птицей высокого полета», и хотя он и отписал ему часть своего состояния, но половину оставил Каролине, назначив попечителей. Мне он завещал то, что отец называл «не наследство, а анекдот», — пять сотен акров земли в Северном Онтарио. Дед купил ее для перепродажи, когда пошли слухи, что там есть залежи угля. Уголь там, возможно, и залегал, но поскольку не существовало экономически вменяемого способа вывозить его туда, где можно было бы продать, земля простаивала без дела. Никто никогда этого участка не видел, предполагалось, что там сплошные скалы и непролазный кустарник. Душеприказчик деда, а это была крупная юридическая контора, не предпринимала с землей никаких действий, пока я не достиг совершеннолетия, а тогда предложила продать ее фирме, которая давала по сотне долларов за акр. То есть возникало пятьдесят тысяч долларов — так сказать, из ничего. Душеприказчик посоветовал мне продать землю.
Я проявил упрямство. Если эта земля ничего не стоит, с какой стати кому-то выкладывать по сотне за акр? По какому-то наитию мне захотелось посмотреть на мою землю, прежде чем с ней расставаться, и вот я отправился взглянуть на завещанный участок. Человек я городской, и путешествие от ближайшей железнодорожной станции до моей собственности было ужасным — я проделал его по реке на каноэ в сопровождении угрюмого проводника. Я был до смерти перепуган всем этим безлюдьем, бурными порогами, да и мой попутчик явно не вызывал доверия. Но через несколько дней пути мы оказались на моей земле, и, совершая обход, я наткнулся там на каких-то людей, занятых, несомненно, геолого-разведочным бурением. Они смутились, а я призадумался — ведь бурить у них не было никакого права. Вернувшись в Торонто, я устроил скандал фирме-душеприказчику, которая ничего не знала о бурильщиках, и учинил кое-что посильнее скандала в горной компании. И вот, попыхтев и понадував щеки (в юридическом смысле), а также устроив им выволочку по-парджеттеровски, я продал свои северные земли по тысяче долларов за акр, что было бы несказанно дешево, будь там уже горные разработки. Но их там не было, или месторождение оказалось недостаточно богатым. И вот я вышел из этого приключения с пятьюстами тысяч долларов. Неплохая кругленькая сумма, о какой дедушка Стонтон и подумать не мог.
Отец был недоволен, потому что компания-душеприказчик, которая так небрежно отнеслась к моим делам, была одной из нескольких, где он директорствовал, и в какой-то момент дело дошло до того, что я готов был подать на них в суд за плохое управление моей собственностью, а отец считал, что сыну не подобает так поступать. Но я стоял на своем, а когда все было кончено, спросил его, не хочет ли он, чтобы я съехал из нашего дома. Но он сказал, чтобы я остался. Дом был большой, и отец чувствовал себя одиноко, когда его политическая деятельность позволяла ему быть дома, — а потому я снова оказался под бдительным оком Нетти.
В бесконечной череде прислуги Нетти была единственной постоянной величиной. Должность домоправительницы она так и не получила, но выступала серым кардиналом — не так чтобы откровенно стучала, но вечно намекала на что-нибудь, всем своим видом давая понять, что, если ее только попросят, рассказать может многое. Когда дети выросли и опекать больше было некого, она стала фактически камердинером отца — чистила его одежду, стирала и гладила его рубашки, утверждая, что никто другой не сможет сделать это так, чтобы отец остался доволен.
Закончив курс канадского права, я снова нанес оскорбление отцу, так как он всегда думал, что я буду рад, если он предложит мне место в «Альфе». Но это совершенно не входило в мои планы, поскольку я хотел работать адвокатом по уголовным делам. Парджеттер, с которым я продолжал поддерживать отношения (хотя он так никогда и не удостоил меня звания одного из своих шахматных партнеров по переписке), советовал мне сначала заняться общей адвокатской практикой, не ограничиваясь только уголовными делами, и при этом обосноваться в каком-нибудь небольшом городке. «Вы лучше узнаете человеческую природу и приобретете больше разнообразного опыта за три года в провинциальном городке, чем за пять лет в крупной фирме большого города», — писал он мне. И потому я опять вернулся, но не в Дептфорд, а в небольшой город по соседству — окружной центр Питтстаун с населением около шестидесяти тысяч. Я легко получил место в адвокатской фирме Дайрмуда Махаффи — его отец был когда-то адвокатом в Дептфорде, и у нас имелись какие-то семейные связи.
Дайрмуд был очень расположен ко мне и давал понемногу самой разной работы, в том числе достались мне и несколько сумасшедших клиентов, без которых не обходится, наверно, ни у одного адвоката, чья практика охватывает сельские местности. Не хочу сказать, что в крупных городах сумасшедших клиентов не бывает, но искренне полагаю, что сельский климат более благоприятен для развития paranoia querulans,[92]Сутяжническая паранойя ( лат. ). пораженные каковым расстройством жить не могут без судебных тяжб. Дайрмуд не забывал, что я хочу работать в судах, и способствовал тому, чтобы я получал дела, на каких молодые юристы оттачивают зубы. Например, какому-нибудь бедному или неправоспособному обвиняемому нужен адвокат, и суд назначает ему адвоката, обычно начинающего.
Из моего первого дела подобного рода я получил ценный урок. Один чернорабочий-мальтиец обвинялся в покушении на изнасилование. Дело было не очень серьезным, потому что несостоявшийся насильник запутался в пуговицах ширинки, и женщина, которая была значительно крупнее, чем он, стукнула его сумкой и убежала.
— Вы должны мне откровенно ответить, — сказал я, — виноваты вы или нет. Я сделаю все, что в моих силах, чтобы вытащить вас, но я должен знать правду.
— Мистер Стон, — ответил он со слезами в глазах, — я вам поклясться на могиле моей мертвой матушка, я в жизни не делал такой мерзки вещ. Плюньте в мой рот, если я хоть прикоснулся к этой женщина!
После этого я произнес в суде страстную речь, а судья дал моему клиенту два года. Клиент был удовлетворен.
— Этот судья, он очень умный, — сказал он мне. — Он все время знал, что я это сделал.
Он пожал мне руку и удалился, ведомый тюремным надзирателем, довольный тем, что получил наказание от такого знатока человеческой природы. Тогда-то я и решил для себя, что людям, с которыми я связал себя профессионально, нельзя доверять или, по крайней мере, нельзя принимать за чистую монету то, что они говорят.
Мое следующее важное дело было значительно серьезнее — мне пришлось защищать ни больше ни меньше как женщину-убийцу. Эта несчастная пристрелила своего мужа. Он был фермером, и все в округе знали, что человек он неважный и жесток с женой и скотиной, но теперь он был бесповоротно мертв. Она сунула дробовик в заднее окошко туалета, где в это время восседал ее муженек, и снесла ему голову. Она не отрицала своей вины, на протяжении предварительных слушаний хранила молчание и, казалось, смирилась со своей судьбой. Но в те времена женщин еще вешали, и моя задача состояла в том, чтобы по возможности спасти ее от виселицы.
Я проводил с ней много времени и столько думал об этом деле, что Дайрмуд начал называть меня сэр Эдвард, имея в виду Маршалла Холла.[93] Холл, сэр Эдвард Маршалл (1858–1927) — английский юрист, королевский адвокат (высшее адвокатское звание в Великобритании), вел главным образом дела об убийствах. Но однажды ночью меня осенило, и на следующий день я задал своей клиентке вопрос и получил тот ответ, которого ожидал. Когда наконец дело дошло до суда, я завел речь о смягчающих обстоятельствах и в подходящий момент сообщил, что убитый непрестанно побоями принуждал свою жену к феллацио.
«Знай своего судью» — гласила одна из излюбленных максим Дайрмуда. Конечно, адвокаты редко общаются с судьями в приватной обстановке, но большинство адвокатского корпуса знает будущего судью, прежде чем он займет судейское кресло, и имеет некоторое представление о его характере. Очевидно, что для особенно грязного развода не подходит судья-католик, а для суда над водителем, устроившим в пьяном виде аварию, не годится судья-трезвенник; конечно, устроить нужного судью удается далеко не всегда. В том деле мне повезло, потому что сессию суда присяжных вел Орли Микли, известный как непреклонный законник, но в личной жизни — поборник незыблемых моральных устоев и великий ненавистник сексуального греха. Как это нередко случается с судьями, он пребывал в полном неведении относительно того, что известно людям простым, и слово «феллацио» было ему незнакомо.
— Полагаю, это какой-то медицинский термин, мистер Стонтон, — сказал он. — Будьте так любезны разъяснить его суду.
— Могу я просить вашу честь очистить зал суда? — спросил я. — Или, если ваша честь объявит перерыв, я буду рад объяснить значение термина в вашем кабинете. А то опасаюсь оскорбить чей-нибудь слух.
Я постарался выжать из этого все, что было в моих силах, и мне казалось — доктор фон Галлер говорит, что я наделен неплохой интуицией, — будто меня несет на гребне волны.
Судья очистил зал суда и попросил меня объяснить ему и присяжным, что такое феллацио. Я не торопился. Стимулирование губами и языком восставшей мужской плоти до наступления эякуляции — такова была моя формулировка. Присяжные могли бы объяснить это более простыми словами, но моя исключительная тактичность настроила их на самый серьезный лад. Мне не пришлось лишний раз напоминать, что покойный был на редкость грязной личностью, — все присяжные знали его. Осуществляя данный акт, женщина обычно стоит на коленях, добавил я, — и две женщины в составе жюри выпрямились на своих стульях. Величайшее унижение, осуществляемое грубой силой. Извращение, за которое в некоторых штатах Америки предусмотрено суровое наказание. Ни одна женщина, имеющая хоть каплю самоуважения, не сможет терпеть такое жестокое рабство и не сойти с ума.
Все прошло как по маслу. Обращение судьи к присяжным являло собой чудо едва сдерживаемого негодования. Они должны признать эту женщину виновной, но если не добавят рекомендации о снисхождении, то его вера в человечество будет подорвана. И, конечно, они добавили нужную рекомендацию, а судья вынес приговор, который, при условии хорошего поведения, лишал ее свободы от силы на два-три года. Думаю, в тюремной камере эта несчастная ела и спала лучше, чем когда-либо прежде.
— Отличная работа, — сказал мне потом Дайрмуд. — Не знаю даже, как вы догадались, в чем причина ее срыва. Но вы догадались, а это главное. Готов поклясться, старина Микли отправил бы убиенного на виселицу, останься у того хоть немного шеи для петли.
В итоге я заработал неадекватную репутацию блестящего молодого адвоката, исполненного сострадания к несчастным. Соответственно, моей помощи стали отчаянно домогаться, попадая во вполне заслуженные передряги, целые шайки негодяев, мнивших себя неверно понятыми или обиженными. Таким вот образом у меня появился первый клиент, отправившийся на виселицу.
До этого случая я бесстыдно упивался своей работой в суде. Так случается со многими юристами, и Дайрмуд был одним из них. «Не сдерживай адвокаты своего чувства юмора, клянусь, они бы работать не смогли от смеха», — как-то раз сказал он мне. Но процесс Джимми Вила и его казнь продемонстрировали мне изнанку закона — то, что доктор фон Галлер назвала бы Тенью.
Дело не в том, что суд над Джимми был несправедливым. И не в том, что я не выложился полностью, чтобы спасти его. Вина его была очевидна, и мне оставалось лишь попробовать найти объяснения тому, что он сделал, попытаться вызвать жалость к человеку, который не имел жалости ни к кому.
У Джимми была плохая репутация, он дважды сидел в тюрьме за мелкое воровство. Ему исполнилось всего двадцать два года, но он уже был прожженным мошенником безыскусного типа. Перед нашим с ним знакомством местная полиция выловила его в лесах милях в тридцати к северу от Питтстауна, где он прятался, имея в кармане шестьдесят пять долларов. Он проник в дом к старухе, которая жила одна в сельской глуши, потребовал у нее денег, а когда она ответила отказом, посадил ее на плиту, чтобы разговорилась. Она, конечно, разговорилась, и когда Джимми, найдя деньги, удалился, она вроде была мертва. На самом же деле — не совсем, и когда утром ее нашел сосед, она еще прожила достаточно долго, чтобы описать Джимми и уверить соседа в том, что грабитель несколько раз грозился ее убить, если она не разговорится. И сдвинуть соседа с этих показаний не удавалось.
Мать Джимми, считавшая его олухом царя небесного, но в сущности неплохим парнем, обратилась ко мне, и я изо всех сил пытался выставить его невменяемым. Широко распространено мнение, будто исключительная жестокость объясняется безумием, хотя из этого следует, что исключительная доброта тоже вызвана безумием. Королевский прокурор применил к Джимми правило Макнафтона, и я помню тот момент, когда он обратился к присяжным: «Если бы рядом с обвиняемым находился полицейский, совершил бы обвиняемый то, что совершил?» Джимми, развалившийся на скамье подсудимых, загоготал: «Вы что думаете, я совсем псих?» После этого суд, не долго думая, отправил его на виселицу.
Я решил, что должен присутствовать при казни. Обычно люди обвиняют суды в том, что те, мол, приговаривают к наказаниям, о которых представители юридического цеха не имеют никакого представления. Этот упрек справедлив, когда отвечает действительности, но действительности он отвечает гораздо реже, чем полагают мягкосердечные люди. Кто-то и слышать не хочет о суде, а кто-то славит Господа за то, что, по его мнению, лишь благодаря счастливой случайности сам не оказался на скамье подсудимых. И те и другие добросердечны, однако преступников не знают совершенно. Я же поставил себе цель разобраться в криминальной психологии и начал по большому счету с того, что пришел на казнь Джимми.
Мне было жаль его мать — глупую женщину, слишком сурово наказанную за свою глупость. Она баловала Джимми ничуть не больше, чем балуют своих детей другие матери, которые потом гордятся своими чадами. Джимми имел все так называемые преимущества, предоставляемые демократическим обществом. Ходил в лучшую школу, в которой его учили, пока он благосклонно позволял это, а позволял он это не дольше, чем требовал того закон. Его детство было защищено целым рядом юридических уложений, а потребности гарантированы детскими пособиями Маккензи Кинга. Но Джимми был сквернослов и мошенник, который довел старуху до смерти, посадив ее на огонь, и никогда за все месяцы, что я его знал, не произнес ни одного слова раскаяния.
Он гордился тем, что он отверженный. Ожидая суда, набрался тюремного жаргона. Прошел день после его ареста, а он уже приветствовал трасти,[94] Трасти — так в Америке и Канаде называют заключенных, которые примерным поведением заслужили некоторые привилегии. который принес ему обед, словами: «Эй, здорово, ссученный». Так закоренелые преступники называли тех, кто сотрудничал с тюремным начальством. После процесса, когда с ним попытался поговорить капеллан, он с уничижительным смехом сказал: «Слышь, дыхалка откажет, так я поссу. Всего-то и делов. Иди-ка ты вешай лапшу кому-нибудь другому». Ко мне он относился с некоторой благосклонностью, потому что рассматривал меня как игрока своей команды. Я был его рупором. Он просил организовать продажу его истории в какую-нибудь газету, но я не желал иметь к этому никакого отношения. Пока Джимми ждал исполнения приговора, я встречался с ним не меньше двух раз в неделю и не слышал от него ни одного слова, которое не наводило бы на мысль о том, что мир без него станет лучше. Никто из прежних дружков не пожелал его видеть, а когда приходила мать, он напускал на себя мрачный вид и бранился.
Накануне дня казни мы с шерифом и капелланом провели тревожную ночь в кабинете начальника тюрьмы. Никто из них еще не принимал участия в казни, они нервничали и спорили о всяких мелочах. Например, следует ли поднимать флаг, дабы показать, что правосудие восторжествовало. Вопрос был дурацкий, потому что флаг так или иначе поднимали в семь часов, а казнь назначили как раз на это время, хотя на самом деле приговор должны были привести в исполнение в шесть, когда другие заключенные еще спят. Спали они в действительности или нет, я не знаю, но вот ни криков, ни сотрясания решеток — без чего не обошелся бы данный эпизод в какой-нибудь романтической драме — что-то не припомню. Палач был озабочен собственными проблемами. Я уже видел его раньше: кряжистый, ничем не примечательный человек, похожий на плотника в трауре; полагаю, он и в самом деле был плотником. Капеллан пошел к Джимми и скоро вернулся. В пять пришел доктор, а с ним — два или три газетных репортера. Из примерно дюжины собравшихся один лишь палач участвовал в таком деле раньше.
Время шло, и тяжелое ощущение, пропитавшее воздух маленького кабинета, из осязаемого стало рельефным, почти невыносимым. Я с одним из репортеров вышел пройтись по коридору. За несколько минут до шести мы явились в камеру для исполнения приговоров. Та напоминала шахту лифта, хотя площадь, конечно, имела побольше; и воздух был спертый — сюда никто давно не заходил. Посередине стоял новый некрашеный деревянный помост высотой футов девять; нижнюю часть помоста перекрывали занавески из небеленой хлопчатобумажной ткани, мятые и несвежие. Над помостом к своду была приделана стальная балка на толстых укосинах, выкрашенная в обычный красновато-грязный цвет. С балки свисала веревка с петлей и крупным узлом, которая должна была (если все пройдет удачно) сместить шейный позвонок Джимми и разорвать его спинной мозг. К моему удивлению, она была почти белой. Не знаю, что я предполагал увидеть, но уж, конечно, не белую веревку. Палач в черном костюме в обтяжку суетился, проверяя работу рычага, открывающего люк. Остальные молча смотрели. Когда наконец результаты проверки его удовлетворили, он кивнул, и два тюремщика ввели Джимми.
Доктор заранее накачал его каким-то средством, а потому он не мог идти самостоятельно. Накануне я видел Джимми в его камере, где постоянно горел свет и где он провел столько дней без ремня, подтяжек и даже шнурков, что, казалось, лишился всяких человеческих черт, приобрел вид больной или сумасшедший. От его обычной угрюмости теперь не осталось и следа; по ступенькам, ведущим на помост, его пришлось буквально затаскивать. Палач, которого он так и не увидел, легонько подтолкнул Джимми к нужному месту, накинул ему на шею петлю, осторожно ее поправил. В других обстоятельствах можно было бы сказать — с нежностью поправил. Затем соскользнул с помоста — соскользнул в буквальном смысле, обхватив ногами круглую опору, словно пожарный по шесту. И без секунды промедления нажал на рычаг. Веревка с громким хлопком натянулась, и Джимми провалился в люк, исчез за занавесками.
Тишина, царившая до этого мгновения, была нарушена. Джимми раскачивался во все стороны, веревка скребла по краям люка. Мало того, мы слышали бульканье и хрипы, а занавески бурно колыхались. Повешение, как это иногда случается, прошло не вполне гладко, и Джимми боролся за свою жизнь.
Доктор говорил, что сознание человек теряет немедленно, но сердце может работать еще три-четыре минуты. Но если Джимми был без сознания, почему я так уверен, что слышал его крики? Проклятия, конечно, — иного красноречия он не знал. Слух меня не обманывал, другие тоже все слышали, а одному из репортеров стало плохо. Мы в ужасе смотрели друг на друга. Что нужно было делать? Это знал палач. Он ринулся за занавески, и снизу мы увидели мельтешение ног. Наконец раскачивание прекратилось, хрипы и стоны смолкли. Из-под помоста появился палач, злой и взволнованный, и отер себе лоб. Никто из нас не решался посмотреть ему в глаза. Когда прошло пять минут, доктор с недовольным выражением зашел за занавески, держа наготове свой стетоскоп. Он вышел почти сразу же и кивнул шерифу. Все было кончено.
Только не для меня. Я обещал матери Джимми, что взгляну на него, прежде чем его будут хоронить. И взглянул. Он лежал на столе в соседней комнате, и я посмотрел ему прямо в лицо, что потребовало некоторого усилия воли. Но еще я увидел влажное пятно спереди на его брюках и вопросительно глянул на доктора.
— Семяизвержение, — сказал он. — Говорят, так всегда происходит. Не знаю, не знаю…
Значит, вот что имел в виду Джимми, когда говорил, что поссыт, когда дыхалка откажет. Откуда у него это наплевательское, уродливое, нелепое представление о смерти на эшафоте? Но в этом весь Джимми — склонный ко всему жестокому и мрачному, а такие знания находили его, потому что он их жадно впитывал.
Итак, повешение я видел. На войне и во время крупных катастроф случаются вещи и похуже, но не настолько спланированные и упорядоченные. Такова была воля соотечественников Джимми, выраженная посредством судебной машины, которая создана, чтобы находить управу на людей вроде него. Но это была, несомненно, омерзительная акция, злое деяние, а все мы — от палача до репортеров — были вовлечены в него и дискредитированы им. Если от Джимми нужно было избавиться (а я искренно верю, что по справедливости именно это и нужно было сделать с таким человеком, ну, или посадить его в клетку — дорогостоящее и хлопотное дело на пятьдесят лет), то почему это нужно было делать таким образом? И речь не только о повешении; меч палача, гильотина, электрический стул — все они ужасны и делают общество, через его юридические суррогаты, соучастником этого отвратительного акта. Кажется, грекам были известны способы получше.
Зло, носителем которого был Джимми, заразило всех нас — собственно, оно распространилось далеко за тюремные стены и в конечном счете коснулось всех граждан страны. Закон был замаран злом — хотя направлен он на то, чтобы нести добро или, по меньшей мере, порядок и справедливость. Но было бы нелепо приписывать Джимми такую власть — он-то всего лишь глупец, и глупость его послужила проводником, по которому зло проникло в такое большое количество жизней. Посещая Джимми в тюрьме, я иногда видел на его лице знакомое мне выражение — выражение, которое было на лице Билла Ансуорта, когда он паскудно раскорячился над кипой фотографий. Выражение того, кто открыл себя для силу, враждебную человеку, кто готов выпустить ее в мир и ограничен в этом лишь только своим воображением и дерзостью; или, может, просто удачный случай не представляется. И тогда мне показалось, что я выбрал сторону этих людей, в меру сил способствуя их защите.
Позднее я изменил свое мнение на этот счет. Всем обвиняемым закон дает шанс, и кто-то ведь должен делать для них то, чего они не могут сами. Например, я. Но я всегда отдавал себе отчет в том, что стоял очень близко к силам зла, когда брался за дела, на которых по большей части и заработал себе репутацию. Я был высококвалифицированным, высокооплачиваемым ушлым наемником в битве, которая завязалась с появлением человека, а размахом неизмеримо превосходит его. Я сознательно играл роль адвоката дьявола, и, должен сказать, мне это нравилось. Борьбу я люблю — и моральный риск, признаюсь, тоже. Я как тот человек, который построил свой дом у жерла вулкана. Пока вулкан молчит, живу я, в некотором роде, героически.
Доктор фон Галлер: Хорошо. Я все ждала, когда же он заявит о себе.
Я: Кто на этот раз?
Доктор фон Галлер: Герой, живущий у кратера вулкана. Мы уже говорили о многих аспектах вашей внутренней жизни и определили их такими именами, как Тень, Анима и тому подобное. Но один из этих аспектов был явлен пока лишь в отрицательном качестве, а именно — тот человек, которого вы демонстрируете окружающему миру, человек, в чьем обличье предстаете в суде и перед вашими знакомыми. У него тоже есть имя. Мы зовем его Персона; у древних, как вам известно, это означало актерскую маску. Этот человек у жерла вулкана, суровый кудесник-адвокат, выхватывающий людей из смертельных жерновов, и есть ваша Персона. Вам, наверно, очень нравится играть эту роль.
Я: Да, нравится.
Доктор фон Галлер: Хорошо. Несколько месяцев назад, только появившись здесь, вы бы не признались в этом ни за что. Тогда вы пытались убедить меня, будто он — ваше истинное «я».
Я: А разве нет?
Доктор фон Галлер: Бросьте вы. Мы все создаем свое внешнее «я», для предъявления миру, и некоторые постепенно привыкают к мысли, что они такие и есть. И вот мир населяется докторами, которые за стенами своего кабинета — пустое место, и судьями, которые — ничто вне зала суда, и бизнесменами, которые вянут от скуки, когда им приходится отойти от дел, и учителями, которые всю жизнь только учат. Вот почему они так жалко выглядят, если застать их без маски. Они жили главным образом в шкуре Персоны. Но вы не из этих глупцов, иначе бы не сидели здесь. Маска нужна каждому, а преднамеренными самозванцами являются только те, кто строит из себя человека, которому нечего скрывать. У нас у всех есть много такого, что мы хотим скрыть. Даже ваш Волхв, ваш великий Парджеттер, был не только Волхвом. Вы никогда не видели трещинок в его броне?
Я: Видел. И меня это потрясло. Он умер, не оставив завещания. Юрист, который умирает, не оставив завещания… просто анекдот.
Доктор фон Галлер: Но составление завещания к Персоне не относится. Для большинства из нас это час, когда мы глядим смерти прямо в лицо. Печально, если он не хотел этого делать, но неужели вы думаете, что это умаляет его достоинства? Конечно, как идеальный юрист он от этого проигрывает, но ведь он, вероятно, был не только юристом, а часть этого «не только» испытывала естественный человеческий страх перед смертью. Он так тщательно и так искусно выстроил свою Персону, что вы приняли ее за целого человека. Но вполне вероятно, что вы б и не научились у него так многому, если бы видели его полнее. Молодые люди максималисты. А ваша Персона — высочайшего качества. Настоящее произведение искусства. Согласны?
Я: Согласен… но выстраивал я ее из суровой необходимости. На меня же все время давили, и я должен был чем-то… ну, отгородиться. Вот и выработал, как мне казалось, наиболее подходящий для внешнего употребления образ, профессиональный стиль. А вы хотите, чтобы я называл это Персоной. Мне действительно была нужна броня. Понимаете… черт, не просто об этом говорить — даже тому, в чьи профессиональные обязанности входит слушать то, о чем обычно не говорят… короче, женщины стали расставлять на меня сети. Я был бы неплохим уловом. Из почтенной семьи. При деньгах. И в самом начале карьеры, какую некоторые женщины считают не менее привлекательной, чем киноактерская.
Доктор фон Галлер: И почему же вы оставались холодны? Что-нибудь связанное с Миррой Мартиндейл?
Я: Это со временем изгладилось из памяти. Но меня стало дико бесить, что мое посвящение в мир секса было подстроено отцом. И дело не в самом сексе, а в том, насколько по-хозяйски отец распорядился им… и мною. Я был молод и не отличался ни физической холодностью, ни нравственным аскетизмом, но даже когда желания распирали меня, а возможности благоприятствовали, я себя сдерживал. Уж больно не хотелось идти по стопам фехтовальщика. Может, я и женился бы, но отец меня опередил.
Доктор фон Галлер: Вы говорите о его втором браке — с Денизой?
Я: Да. Это случилось, когда мне было двадцать девять. Закончился мой третий год с Дайрмудом, и я уже подумывал о том, что из Питтстауна пора выбираться: ну как станешь первоклассным уголовным адвокатом в городке, где преступников — по пальцам перечесть, да и амбиции у них довольно скромные? Однажды пришло письмо от отца; он приглашал меня и Каролину в Торонто на семейный обед, желая сообщить нам что-то чрезвычайно важное. Можете мне поверить, что, с того времени как отец занялся политикой, самомнения у него отнюдь не убавилось, и теперь, по выражению, принятому у художников, наступил его поздний период. И вот в назначенный день я отправился в Торонто. Кроме меня на обед были приглашены Каролина и Бисти. За год до этого Каролина вышла за Бистона Бастабла, что принесло ей немало пользы. Он был, конечно, не Адонис, явно полноват, но обладал характером, который я не могу назвать иначе как мягким, а Каролина, довольно долго помучив Бисти и понасмехавшись над ним, вдруг обнаружила, что любит его. Отца, однако, за столом не было. Только письмо от него, которое мы должны были прочесть за кофе. Я никак не мог понять, зачем он нас собрал, Бисти тоже, но Каролина сразу изрекла, в чем тут дело, и, разумеется, оказалась права. Письмо было написано довольно туманным и напыщенным языком, но в конечном счете сводилось к тому, что он собирается жениться еще раз и надеется, что мы одобрим его выбор и полюбим эту даму так же сильно, как он и как она того заслуживает. Был там и довольно неуклюжий пассаж, воздававший должное нашей матери. И еще всякие слова о том, что он не сможет быть счастлив в этом браке без нашего одобрения. И наконец, имя его дамы сердца: Дениза Хорник. Конечно же, мы слышали о ней. Она возглавляла крупное бюро путешествий — собственно, владела им — и была заметной политической фигурой, по женской части.
Доктор фон Галлер: Борец за права женщин?
Я: Но без всякого экстремизма. Умная, умеренная, решительная, она успешно боролась за юридическое равенство женщин, а также против дискриминации в деловой сфере и при найме на работу. Мы знали, что она входила в группу людей, поддерживавших отца в его послевоенной, не слишком-то задавшейся политической карьере. Никто из нас никогда не видел ее. Но мы познакомились с ней в тот вечер, поскольку отец привез ее в дом около половины десятого, чтобы представить нам. Ситуация была не из легких.
Доктор фон Галлер: Кажется, он сделал это довольно неловко.
Я: Да. И думаю, с моей стороны это было немного по-детски, но меня раздражало, с каким юношеским пылом он себя вел, — словно молодой человек, который приводит в дом свою девушку на суд семьи. Ведь ему в конечном счете было уже шестьдесят. А она — скромна, мила, почтительна, словно семнадцатилетняя девушка, хотя на самом деле ей было увесистых сорок два. Отнюдь не толстуха — но психологический тяжеловес, женщина явно уверенная в себе и в своих кругах влиятельная, а потому все эти прихваты деревенской простушки смотрелись просто маскарадным платьем с чужого плеча. Мы, конечно, соблюдали приличия, а Бисти суетился и готовил выпивку со скромностью, подобающей зятю на несколько натянутом семейном мероприятии, и в итоге все расцеловались с Денизой, так что фарс с получением нашего одобрения был разыгран до конца. Не прошло и часа, как Дениза уже настолько далеко ушла от своей роли деревенской простушки, что, когда у меня появились некоторые признаки опьянения, сказала: «Тебе можно еще только одну маленькую, лапочка, иначе утром ты себя возненавидишь». Я сразу же понял, что Дениза мне невыносима и что между отцом и мной возникла еще одна очень серьезная преграда.
Доктор фон Галлер: И вы с ней так и не примирились?
Я: Доктор, у вас же наверняка есть семья. Семейные ситуации бывают иногда очень странные. Вот вам один из таких случаев, крайне меня удививший. Не кто иной, как Каролина, сообщила Нетти о грядущей свадьбе, и та затряслась в рыданиях (глаза, правда, оставались сухими): «И это после всего, что я для него сделала!» Каролина тут же уцепилась за эти слова, поскольку они могли доказывать ее любимую теорию, что Нетти убила нашу мать или, по меньшей мере, способствовала ее смерти. Уж едва ли речь шла о сорочках, которые Нетти так искусно гладила. Но она же сто раз твердила, что «знает свое место», и полагать, будто годы службы дают ей основания для романтических притязаний на отца, было совсем не в ее духе. Каролина не смогла заставить Нетти открытым текстом признаться — мол, это она распахнула тогда окна, поскольку мать уже мешала отцу. И тем не менее что-то подозрительное во всем этом было. Думаю, что в суде под присягой я бы расколол Нетти за полчаса максимум. Ну, что скажете? И ведь это вам не древнегреческая семья, никакой мифологии, это семья века двадцатого, и вдобавок семья канадская — эталон, как считается, зашоренности, эмоциональной глухоты.
Доктор фон Галлер: Мифологические мотивы отнюдь не редкость и в современной жизни. Но, конечно, мало кто разбирается в мифологии, и уж совсем редкие люди способны вычленить мотив из нагромождения деталей. Как вы реагировали на эту женщину, которая так скоро повела себя с вами покровительственно?
Я: Убийственная ирония на грани ненависти. У Каролины — одна убийственная ирония. Каждая семья умеет сделать так, чтобы новичок почувствовал себя не в своей тарелке, и мы делали все, на что нам хватало смелости. Одной пикировкой при встречах я не ограничивался. Навел справки в кредитных агентствах, просмотрел гражданские архивы и узнал о ней все, что удалось. Еще я обратился кое к каким криминальным авторитетам, за которыми числился должок…
Доктор фон Галлер: Вы шпионили за ней?
Я: Да.
Доктор фон Галлер: И уверены, что это не выходит за рамки приличия?
Я: Абсолютно уверен. Ведь ее жених «тянул» на сотню миллионов долларов с лишним. Я хотел знать, что она собой представляет.
Доктор фон Галлер: И что же она собой представляла?
Я: Никаких порочащих фактов я не нашел. Она вышла замуж за военнослужащего, когда сама служила во вспомогательном женском подразделении королевских военно-морских сил, и развелась с ним, как только война закончилась. Вот откуда Лорена.
Доктор фон Галлер: Ее умственно отсталая дочь?
Я: Да уж, дочурка не подарок. Проблема Денизы. Но Дениза любила проблемы и пожелала включить меня в свой список.
Доктор фон Галлер: Из-за вашего пристрастия к алкоголю? Когда это у вас началось?
Я: По-серьезному — в Питтстауне. Житье в маленьком городке одинокое, и стараешься ничем особенным не выделяться, но остальные знают, что за тобой, как говорится, стоят большие деньги. Никого, конечно, не заботит, где это «за тобой» — далеко или близко — и насколько твои притязания основательны. Не раз я слышал на свой счет шепоток кого-нибудь из питтстаунских шишек: «Ему работать ни к чему. Его папочка — Бой Стонтон». Но я тем не менее работал. Пытался освоить свою профессию. Жил я в лучшем отеле города, который, господь свидетель, был грязной дырой; и кормежка отвратительная. Ограничил свои потребности ста двадцатью пятью долларами в неделю — именно столько мог заработать молодой энергичный адвокат с хорошим будущим. Я не хотел быть ни перед кем в долгу и, будь это возможно, взял бы себе другую фамилию. Никто, кроме Дайрмуда, этого не понимал, а мне было безразлично, понимают они или нет. Но я был одинок и, пока выковывал образ Дэвида Стонтона, многообещающего уголовного адвоката, заодно создал и образ Дэвида Стонтона, любящего выпить. В глазах людей романтичных, которым нужно, чтобы человек блестящих способностей непременно имел какой-нибудь очевидный изъян, эти двое хорошо уживались.
Доктор фон Галлер: В этом образе вы и приехали в Торонто. Где, вероятно, еще и приукрасили его.
Я: Еще как приукрасил. Я сделался широко известен, на мои процессы народ валом валил. Увидеть мою победу почиталось за честь. Время от времени, к пущему восторгу, им удавалось заметить мою нетвердую походку. А еще ходили слухи, что у меня обширные связи в преступном мире… Чепуха, конечно. И тем не менее это добавляло еще один скандальный штрих к моему портрету.
Доктор фон Галлер: На самом деле вы создали романтическую Персону, которая успешно соперничала с Персоной богатого и любвеобильного Боя Стонтона, причем ни в коей мере не посягая на его территорию?
Я: С тем же успехом можно просто сказать, что я заработал себе репутацию совершенно самостоятельно, не примеряя отцовские обноски.
Доктор фон Галлер: И когда же случилось столкновение?
Я: Что-что?
Доктор фон Галлер: Неизбежное столкновение между вами и отцом? Заострившее чувства вины и сожаления, которые охватили вас, когда он умер или был убит.
Я: Думаю, оно назрело, когда Денизе втемяшилось усадить отца в кресло губернатора Онтарио. Она без обиняков дала мне понять, что мой, как она это упорно называла, «имидж» — у нее был целый сундук умных словечек на все случаи жизни — не очень-то будет соответствовать положению сына человека, представляющего корону.
Доктор фон Галлер: На самом деле она хотела приручить вас, опять сделать сыном вашего отца.
Я: Да, и какого отца! Она великий имиджмейкер, эта Дениза. Мне было больно и отвратительно видеть, как отца рихтуют и отшлифовывают согласно представлениям этой тщеславной дуры о том, каким должен быть кандидат на высокую должность. Прежде у него был стиль — его личный стиль. Она сделала из отца то, чем стала бы сама, родись она мужчиной. Но воображения у нее — ни на грош. Далила[95] Далила — возлюбленная библейского богатыря Самсона; выведав у него, что его сила скрыта в волосах, ночью остригла его и передала в руки врагов-филистимлян. обкорнала ему локоны и убедила, что без них он выглядит гораздо лучше. Он душу ей отдал, а она переделала ее в капустный кочан. По новой затеяла всю эту дребедень со стонтоновским гербом, потому что как же без герба, когда отец вступит в должность, и всяко лучше вступать уже при всех необходимых побрякушках, чем лепить их на скорую руку в первые месяцы службы. Отец никогда не рассказывал ей о Марии Энн Даймок, и Денизе хватило наглости послать в Геральдическую коллегию требование — думаю, это было именно требование — официально пожаловать отцу герб уоркширских Стонтонов с надлежащими отличиями.
Доктор фон Галлер: И что думал об этом ваш отец?
Я: Только отшучивался. Говорил, что если кто и может это провернуть, то лишь Дениза. Не хотел обсуждать эту тему. Но все так и закончилось ничем. Коллегия подолгу не отвечала на письма и запрашивала информацию, которую было трудно предоставить. Я знал обо всем, что происходит, поскольку к этому времени мой старый приятель Пледжер-Браун служил в коллегии и мы обменивались письмами по меньшей мере раз в год. Как-то он, помнится, писал: «Ты ведь знаешь, что это невозможно. Даже при всей американской решительности твоей новоявленной мамаши вы никогда не станете Стонтонами из Лонгбриджа. Мой коллега, который ведет это дело, пытается убедить ее подать заявку на новый герб, который может быть получен твоим отцом вполне законным образом, поскольку в конечном счете мешки с золотом — веское доказательство благородного происхождения и всегда были таковым. Но она неколебима, ее устроит лишь какой-нибудь старинный и очень уважаемый род. Работая в Геральдической коллегии, не перестаешь удивляться, как много представителей Нового Света, в полной мере вкусивших все прелести республиканского строя, жаждут навести мостик в прошлое, отшлифованное веками до безукоризненного блеска. Это нечто большее, чем снобизм или романтизм; это желание обзавестись предками — и сделать, таким образом, заявку на бессмертие, это желание существовать в прошлом — что исподволь гарантировало бы череду будущих поколений. Вы все говорите об индивидуализме. А на самом деле хотите быть звеном длинной неразрывной цепочки. Но ты, владея нашей тайной о Марии Энн и ребенке, чьим отцом мог быть весь Стонтон, знаешь истину, которая по-своему ничуть не хуже, хотя и используешь ее только как пищу для своего мрачного авессалонизма».
Доктор фон Галлер: Авессалонизм? Не знаю такого слова. Растолкуйте, будьте так добры.
Я: Это одно из архаичных слов, возрожденных Адрианом. Оно связано с Авессаломом, строптивым сыном царя Давида; в конечном итоге он восстал против отца.
Доктор фон Галлер: Хорошее слово. Я его запомню.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления