Над лугами стояло яркое сверкающее утро. Пат и я сидели на лесной прогалине и завтракали. Я взял двухнедельный отпуск и отправился с Пат к морю. Мы были в пути.
Перед нами на шоссе стоял маленький старый ситроэн. Мы получили эту машину в счет оплаты за старый форд булочника, и Кестер дал мне ее на время отпуска. Нагруженный чемоданами, наш ситроэн походил на терпеливого навьюченного ослика.
— Надеюсь, он не развалится по дороге, — сказал я.
— Не развалится, — ответила Пат.
— Откуда ты знаешь?
— Разве непонятно? Потому что сейчас наш отпуск, Робби.
— Может быть, — сказал я. — Но, между прочим, я знаю его заднюю ось. У нее довольно грустный вид. А тут еще такая нагрузка.
— Он брат «Карла» и должен вынести всё.
— Очень рахитичный братец.
— Не богохульствуй, Робби. В данный момент это самый прекрасный автомобиль из всех, какие я знаю.
Мы лежали рядом на полянке. Из леса дул мягкий, теплый ветерок. Пахло смолой и травами.
— Скажи, Робби, — спросила Пат немного погодя, — что это за цветы, там, у ручья?
— Анемоны, — ответил я, не посмотрев.
— Ну, что ты говоришь, дорогой! Совсем это не анемоны. Анемоны гораздо меньше; кроме того, они цветут только весной.
— Правильно, — сказал я. — Это кардамины.
Она покачала головой.
— Я знаю кардамины. У них совсем другой вид.
— Тогда это цикута.
— Что ты, Робби! Цикута белая, а не красная.
— Тогда не знаю. До сих пор я обходился этими тремя названиями, когда меня спрашивали. Одному из них всегда верили.
Она рассмеялась.
— Жаль. Если бы я это знала, я удовлетворилась бы анемонами.
— Цикута! — сказал я. — С цикутой я добился большинства побед.
Она привстала:
— Вот это весело! И часто тебя расспрашивали?
— Не слишком часто. И при совершенно других обстоятельствах.
Она уперлась ладонями в землю:
— А ведь, собственно говоря, очень стыдно ходить по земле и почти ничего не знать о ней. Даже нескольких названий цветов и тех не знаешь.
— Не расстраивайся, — сказал я, — гораздо более позорно, что мы вообще не знаем, зачем околачиваемся па земле. И тут несколько лишних названий ничего не изменят.
— Это только слова! Мне кажется, ты просто ленив.
Я повернулся:
— Конечно. Но насчет лени еще далеко не всё ясно. Она — начало всякого счастья и конец всяческой философии. Полежим еще немного рядом Человек слишком мало лежит. Он вечно стоит или сидит Это вредно для нормального биологического самочувствия. Только когда лежишь, полностью примиряешься с самим собой.
Послышался звук мотора, и вскоре мимо нас промчалась машина.
— Маленький мерседес, — заметил я, не оборачиваясь. — Четырехцилиндровый.
— Вот еще один, — сказала Пат.
— Да, слышу. Рено. У него радиатор как свиное рыло?
— Да.
— Значит, рено. А теперь слушай: вот идет настоящая машина! Лянчия! Она наверняка догонит и мерседес и рено, как волк пару ягнят. Ты только послушай, как работает мотор! Как орган!
Машина пронеслась мимо.
— Тут ты, видно, знаешь больше трех названий! — сказала Пат.
— Конечно. Здесь уж я не ошибусь.
Она рассмеялась:
— Так это как же — грустно или нет?
— Совсем не грустно. Вполне естественно. Хорошая машина иной раз приятней, чем двадцать цветущих лугов.
— Черствое дитя двадцатого века! Ты, вероятно, совсем не сентиментален…
— Отчего же? Как видишь, насчет машин я сентиментален.
Она посмотрела на меня.
— И я тоже, — сказала она.
x x x
В ельнике закуковала кукушка. Пат начала считать.
— Зачем ты это делаешь? — спросил я.
— А разве ты не знаешь? Сколько раз она прокукует — столько лет еще проживешь.
— Ах да, помню. Но тут есть еще одна примета. Когда слышишь кукушку, надо встряхнуть свои деньги. Тогда их станет больше.
Я достал из кармана мелочь и подкинул ее на ладони.
— Вот это ты! — сказала Пат и засмеялась. — Я хочу жить, а ты хочешь денег.
— Чтобы жить! — возразил я. — Настоящий идеалист стремится к деньгам. Деньги — это свобода. А свобода — жизнь.
— Четырнадцать, — считала Пат. — Было время, когда ты говорил об этом иначе.
— В мрачный период. Нельзя говорить о деньгах с презренном. Многие женщины даже влюбляются из-за денег. А любовь делает многих мужчин корыстолюбивыми. Таким образом, деньги стимулируют идеалы, — любовь же, напротив, материализм.
— Сегодня тебе везет, — сказала Пат. — Тридцать пять. — Мужчина, — продолжал я, — становится корыстолюбивым только из-за капризов женщин. Не будь женщин, не было бы и денег, и мужчины были бы племенем героев. В окопах мы жили без женщин, и не было так уж важно, у кого и где имелась какая-то собственность. Важно было одно: какой ты солдат. Я не ратую за прелести окопной жизни, — просто хочу осветить проблему любви с правильных позиций. Она пробуждает в мужчине самые худшие инстинкты — страсть к обладанию, к общественному положению, к заработкам, к покою. Недаром диктаторы любят, чтобы их соратники были женаты, — так они менее опасны. И недаром католические священники не имеют жен, — иначе они не были бы такими отважными миссионерами.
— Сегодня тебе просто очень везет, — сказала Пат. — Пятьдесят два!
Я опустил мелочь в карман и закурил сигарету.
— Скоро ли ты кончишь считать? — спросил я. — Ведь уже перевалило за семьдесят.
— Сто, Робби! Сто — хорошее число. Вот сколько лег я хотела бы прожить.
— Свидетельствую тебе свое уважение, ты храбрая женщина! Но как же можно столько жить? Она скользнула по мне быстрым взглядом:
— А это видно будет. Ведь я отношусь к жизни иначе, чем ты.
— Это так. Впрочем, говорят, что труднее всего прожить первые семьдесят лет. А там дело пойдет проще.
— Сто! — провозгласила Пат, и мы тронулись в путь.
x x x
Море надвигалось на нас, как огромный серебряный парус. Еще издали мы услышали его соленое дыхание. Горизонт ширился и светлел, и вот оно простерлось перед нами, беспокойное, могучее и бескрайнее.
Шоссе, сворачивая, подходило к самой воде. Потом появился лесок, а за ним деревня. Мы справились, как проехать к дому, где собирались поселиться. Оставался еще порядочный кусок пути. Адрес нам дал Кестер. После войны он прожил здесь целый год.
Маленькая вилла стояла на отлете. Я лихо подкатил свой ситроэн к калитке и дал сигнал. В окне на мгновение показалось широкое бледное лицо и тут же исчезло, — Надеюсь, это не фройляйн Мюллер, — сказал я.
— Не всё ли равно, как она выглядит, — ответила Пат. Открылась дверь. К счастью, это была не фройляйн Мюллер, а служанка. Через минуту к нам вышла фройляйн Мюллер, владелица виллы, — миловидная седая дама, похожая на старую деву. На ней было закрытое черное платье с брошью в виде золотого крестика.
— Пат, на всякий случай подними свои чулки, — шепнул я, поглядев на крестик, и вышел из машины.
— Кажется, господин Кестер уже предупредил вас о нашем приезде, — сказал я.
— Да, я получила телеграмму. — Она внимательно разглядывала меня. — Как поживает господин Кестер?
— Довольно хорошо… если можно так выразиться в наше время.
Она кивнула, продолжая разглядывать меня.
— Вы с ним давно знакомы?
"Начинается форменный экзамен", — подумал я и доложил, как давно я знаком с Отто. Мой ответ как будто удовлетворил ее. Подошла Пат. Она успела поднягь чулки. Взгляд фройляйн Мюллер смягчился. К Пат она отнеслась, видимо, более милостиво, чем ко мне.
— У вас найдутся комнаты для нас? — спросил я.
— Уж если господин Кестер известил меня, то комната для вас всегда найдется, — заявила фройляйн Мюллер, покосившись на меня. — Вам я предоставлю самую лучшую, — обратилась она к Пат.
Пат улыбнулась. Фройляйн Мюллер ответила ей улыбкой.
— Я покажу вам ее, — сказала она.
Обе пошли рядом по узкой дорожке маленького сада. Я брел сзади, чувствуя себя лишним, — фройляйн Мюллер обращалась только к Пат.
Комната, которую она нам показала, находилась в нижнем этаже. Она была довольно просторной, светлой и уютной и имела отдельный выход в сад, что мне очень понравилось. На одной стороне было подобие ниши. Здесь стояли две кровати.
— Ну как? — спросила фройляйн Мюллер.
— Очень красиво, — сказала Пат.
— Даже роскошно, — добавил я, стараясь польстить хозяйке. — А где другая?
Фройляйн Мюллер медленно повернулась ко мне:
64?
— Другая? Какая другая? Разве вам нужна другая? Эта вам не нравится?
— Она просто великолепна, — сказал я, — но…
— Но? — чуть насмешливо заметила фройляйн Мюллер. — К сожалению, у меня нет лучшей.
Я хотел объяснить ей, что нам нужны две отдельные комнаты, но она тут же добавила:
— И ведь вашей жене она очень нравится.
"Вашей жене"… Мне почудилось, будто я отступил па шаг назад, хотя не сдвинулся с места. Я незаметно взглянул на Пат. Прислонившись к окну, она смотрела па меня, давясь от смеха.
— Моя жена, разумеется… — сказал я, глазея на золотой крестик фройляйн Мюллер. Делать было нечего, и я решил не открывать ей правды. Она бы еще, чего доброго, вскрикнула и упала в обморок. — Просто мы привыкли спать в двух комнатах, — сказал я. — Я хочу сказать — каждый в своей.
Фройляйн Мюллер неодобрительно покачала головой'
— Две спальни, когда люди женаты?.. Какая-то новая мода…
— Не в этом дело, — заметил я, стараясь предупредить возможное недоверие. — У моей жены очень легкий ссн. Я же, к сожалению, довольно громко храплю.
— Ах, вот что, вы храпите! — сказала фройляйн Мюллер таким тоном, словно уже давно догадывалась об этом.
Я испугался, решив, что теперь она предложит мне комнату наверху, на втором этаже. Но брак был для нее, очевидно, священным делом. Она отворила дверь в маленькую смежную комнатку, где, кроме кревати, не было почти ничего.
— Великолепно, — сказал я, — этого вполне достаточро. Но но помешаю ли я кому-нибудь? — Я хотел узнать, будем ли мы одни на нижнем этаже.
— Вы никому не помешаете, — успокоила меня фройляйн Мюллер, с которой внезапно слетела вся важность. — Кроме вас, здесь никто не живет. Все остальные комнаты пустуют. — Она с минуту постояла с отсутствующим видом, но затем собралась с мыслями: — Вы желаете питаться здесь или в столовой?
— Здесь, — сказал я.
Она кивнула и вышла. — Итак, фрау Локамп, — обратился я к Пат, — вот мы и влипли. Но я не решился сказать правду — в этой старой чертовке есть что-то церковное. Я ей как будто тоже не очень понравился. Странно, а ведь обычно я пользуюсь успехом у старых дам.
— Это не старая дама, Робби, а очень милая старая фройляйн.
— Милая? — Я пожал плечами. — Во всяком случае не без осанки. Ни души в доме, и вдруг такие величественные манеры!
— Не так уж она величественна…
— С тобой нет.
Пат рассмеялась:
— Мне она понравилась. Но давай притащим чемо даны и достанем купальные принадлежности.
x x x
Я плавал целый час и теперь загорал на пляже. Пат была еще в воде. Ее белая купальная шапочка то появлялась, то исчезала в синем перекате волн. Над морем кружились и кричали чайки. На горизонте медленно плыл пароход, волоча за собой длинный султан дыма.
Сильно припекало солнце. В его лучах таяло всякое желание сопротивляться сонливой бездумной лени. Я закрыл глаза и вытянулся во весь рост. Подо мной шуршал горячий песок. В ушах отдавался шум слабого прибоя. Я начал что-то вспоминать, какой-то день, когда лежал точно так же…
Это было летом 1917 года. Наша рота находилась тогда во Фландрии, и нас неожиданно отвели на несколько дней в Остенде на отдых. Майер, Хольтхофф, Брейер, Лютгенс, я и еще кое-кто. Большинство из нас никогда еще не было у моря, и эти немногие дни, этот почти непостижимый перерыв между смертью и смертью превратились в какое-то дикое, яростное наслаждение солнцем, песком и морем. Целыми днями мы валялись на пляже, подставляя голые тела солнцу. Быть голыми, без выкладки, без оружия, без формы, — это само по себе уже равносильно миру. Мы буйно резвились на пляже, снова и снова штурмом врывались в море, мы ощущали свои тела, свое дыхание, свои движения со всей силой, которая связывала нас с жизнью. В эти часы мы забывались, мы хотели забыть обо всем. Но вечером, в сумерках, когда серые тени набегали из-за горизонта на бледнеющее море. к рокоту прибоя медленно примешивался другой звук; он усиливался и наконец, словно глухая угроза, перекрывал морской шум. То был грохот фронтовой канонады. И тогда внезапно обрывались разговоры, наступало напряженное молчание, люди поднимали головы и вслушивались, и на радостных лицах мальчишек, наигравшихся до полного изнеможения, неожиданно и резко проступал суровый облик солдата; и еще на какое-то мгновение по лицам солдат пробегало глубокое и тягостное изумление, тоска, в которой было всё, что так и осталось невысказанным: мужество, и горечь, и жажда жизни, воля выполнить свой долг, отчаяние, надежда и загадочная скорбь тех, кто смолоду обречен на смерть. Через несколько дней началось большое наступление, и уже третьего июля в роте осталось только тридцать два человека. Майер, Хольтхофф и Лютгенс были убиты.
— Робби! — крикнула Пат.
Я открыл глаза. С минуту я соображал, где нахожусь. Всякий раз, когда меня одолевали воспоминания о войне, я куда-то уносился. При других воспоминаниях этого не бывало.
Я привстал. Пат выходила из воды. За ней убегала вдаль красновато-золотистая солнечная дорожка. С ее плеч стекал мокрый блеск, она была так сильно залита солнцем, что выделялась на фоне озаренного неба темным силуэтом. Она шла ко мне и с каждым шагом всё выше врастала в слепящее сияние, пока позднее предвечернее солнце не встало нимбом вокруг ее головы.
Я вскочил на ноги, таким неправдоподобным, будто из другого мира, казалось мне это видение, — просторное синее небо, белые ряды пенистых гребней моря, и на этом фоне — красивая, стройная фигура. И мне почудилось, что я один на всей земле, а из воды выходит первая женщина. На минуту я был покорен огромным, спокойным могуществом красоты и чувствовал, что она сильнее всякого кровавого прошлого, что она должна быть сильнее его, ибо иначе весь мир рухнет и задохнется в страшном смятении. И еще сильнее я чувствовал, что я есть, что я просто существую на земле и есть Пат, что я живу, что я спасся от ужаса войны, что у меня глаза, и руки, и мысли, и горячее биение крови, а что всё это — непостижимое чудо.
— Робби! — снова позвала Пат и помахала мне рукой. Я поднял ее купальный халат и быстро пошел ей навстречу.
— Ты слишком долго пробыла в воде, — сказал я.
— А мне совсем тепло, — ответила она, задыхаясь.
Я поцеловал ее влажное плечо:
— На первых порах тебе надо быть более благоразумной.
Она покачала головой и посмотрела на меня лучистыми глазами:
— Я достаточно долго была благоразумной.
— Разве?
— Конечно! Более чем достаточно! Хочу, наконец, быть неблагоразумной! — Она засмеялась и прижалась щекой к моему лицу. — Будем неблагоразумны, Робби! Ни о чем не будем думать, совсем ни о чем, только о нас, и о солнде, и об отпуске, и о море!
— Хорошо, — сказал я и взял махровое полотенце, — Дай-ка я тебя сперва вытру досуха. Когда ты успела так загореть?
Она надела купальный халат.
— Это результат моего «благоразумного» года. Каждый день я должна была проводить целый час на балконе и принимать солнечную ванну. В восемь часов вечера я ложилась. А сегодня в восемь часов вечера пойду опять купаться.
— Это мы еще посмотрим, — сказал я. — Человек всегда велик в намерениях. Но не в их выполнении. В этом и состоит его очарование.
x x x
Вечером никто из нас не купался. Мы прошлись в деревню, а когда наступили сумерки, покатались на ситроэне. Вдруг Пат почувствовала сильную усталость и попросила меня вернуться. Уже не раз я замечал, как буйная жизнерадостность мгновенно и резко сменялась в ней глубокой усталостью. У нее не было никакого запаса сил, хотя с виду она не казалась слабой. Она всегда расточительно расходовала свои силы и казалась неисчерпаемой в своей свежей юности. Но внезапно наставал момент, когда лицо ее бледнело, а глаза глубоко западали. Тогда всё кончалось. Она утомлялась не постепенно, а сразу, в одну секунду.
— Поедем домой, Робби, — попросила она, и ее низкий голос прозвучал глуше обычного.
— Домой? К фройляйн Мюллер с золотым крестиком на груди? Интересно, что еще могло прийти в голову старой чертовке в наше отсутствие…
— Домой, Робби, — сказала Пат и в изнеможении прислонилась к моему плечу. — Там теперь наш дом.
Я отнял одну руку от руля и обнял ее за плечи. Мы медленно ехали сквозь синие, мглистые сумерки, и, когда, наконец, увидели освещенные окна маленькой виллы, примостившейся, как темное животное, в пологой ложбинке, мы и впрямь почувствовали, что возвращаемся в родной дом.
Фройляйн Мюллер ожидала нас. Она переоделась, и вместо черного шерстяного на ней было черное шелковое платье такого же пуританского покроя, а вместо крестика к нему была приколота другая эмблема — сердце, якорь и крест, — церковный символ веры, надежды и любви.
Она была гораздо приветливее, чем перед нашим уходом, и спросила, устроит ли нас приготовленный ею ужин: яйца, холодное мясо и копченая рыба.
— Ну конечно, — сказал я.
— Вам не нравится? Совсем свежая копченая камбала. — Она робко посмотрела на меня.
— Разумеется, — сказал я холодно.
— Свежекопченая камбала — это должно быть очень вкусно, — заявила Пат и с упреком взглянула на меня. — Фройляйн Мюллер, первый день у моря и такой ужин! Чего еще желать? Если бы еще вдобавок крепкого горячего чаю.
— Ну как же! Очень горячий чай! С удовольствием! Сейчас вам всё подадут.
Фройляйн Мюллер облегченно вздохнула и торопливо удалилась, шурша своим шелковым платьем.
— Тебе в самом деле не хочется рыбы? — спросила Пат.
— Еще как хочется! Камбала! Все эти дни только и мечтал о ней.
— А зачем же ты пыжишься? Вот уж действительно…
— Я должен был расквитаться за прием, оказанный мне сегодня. — Боже мой! — рассмеялась Пат. — Ты ничего не прощаешь! Я уже давно забыла об этом.
— А я нет, — сказал я. — Я не забываю так легко.
— А надо бы…
Вошла служанка с подносом. У камбалы была кожица цвета золотого топаза, и она чудесно пахла морем и дымом. Нам принесли еще свежих креветок.
— Начинаю забывать, — сказал я мечтательно. — Кроме того, я замечаю, что страшно проголодался.
— И я тоже. Но дай мне поскорее горячего чаю. Странно, но меня почему-то знобит. А ведь на дворе совсем тепло.
Я посмотрел на нее. Она была бледна, но всё же улыбалась.
— Теперь ты и не заикайся насчет долгих купаний, — сказал я и спросил горничную: — У вас найдется немного рому?
— Чего?
— Рому. Такой напиток в бутылках.
— Ром?
— Да.
— Нет.
Лицо у нее было круглое как луна. Она смотрела на меня ничего не выражающим взглядом.
— Нет, — сказала она еще раз.
— Хорошо, — ответил я. — Это неважно. Спокойной ночи. Да хранит вас бог.
Она ушла.
— Какое счастье, Пат, что у нас есть дальновидные друзья, — сказал я. — Сегодня утром перед отъездом Ленц погрузил в нашу машину довольно тяжелый пакет. Посмотрим, что в нем.
Я принес из машины пакет. В небольшом ящике лежали две бутылки рома, бутылка коньяка и бутылка портвейна. Я поднес ром к лампе и посмотрел на этикетку:
— Ром "Сэйнт Джемс", подумать только! На наших ребят можно положиться.
Откупорив бутылку, я налил Пат добрую толику рома в чай. При этом я заметил, что ее рука слегка дрожит.
— Тебя сильно знобит? — спросил я.
— Чуть-чуть. Теперь уже лучше. Ром хорош… Но я скоро лягу. — Ложись сейчас же, Пат, — сказал я. — Пододвинем стол к постели и будем есть.
Она кивнула. Я принес ей еще одно одеяло с моей кровати и пододвинул столик:
— Может быть, дать тебе настоящего грогу, Пат? Это еще лучше. Могу быстро приготовить его.
Пат отказалась:
— Нет, мне уже опять хорошо.
Я взглянул на нее. Она действительно выглядела лучше. Глаза снова заблестели, губы стали пунцовыми, матовая кожа дышала свежестью.
— Быстро ты пришла в себя, просто замечательно, — сказал я. — Всё это, конечно, ром.
Она улыбнулась:
— И постель тоже, Робби. Я отдыхаю лучше всего в постели. Она мое прибежище.
— Странно. А я бы сошел с ума, если бы мне пришлось лечь так рано. Я хочу сказать, лечь одному.
Она рассмеялась:
— Для женщины это другое дело.
— Не говори так. Ты не женщина.
— А кто же?
— Не знаю. Только не женщина. Если бы ты была настоящей нормальной женщиной, я не мог бы тебя любить. Она посмотрела на меня:
— А ты вообще можешь любить?
— Ну, знаешь ли! — сказал я. — Слишком много спрашиваешь за ужином. Больше вопросов нет?
— Может быть, и есть. Но ты ответь мне на этот. Я налил себе рому:
— За твое здоровье, Пат. Возможно, что ты и права. Может быть, никто из нас не умеет любить. То есть так, как любили прежде. Но от этого нам не хуже. У нас с тобой всё по-другому, как-то проще.
Раздался стук в дверь. Вошла фройляйн Мюллер. В руке она держала крохотную стеклянную кружечку, на дне которой болталась какая-то жидкость.
— Вот я принесла вам ром.
— Благодарю вас, — сказал я, растроганно глядя на стеклянный наперсток. — Это очень мило с вашей стороны, но мы уже вышли из положения.
— О господи! — Она в ужасе осмотрела четыре бутылки на столе. — Вы так много пьете? — Только в лечебных целях, — мягко ответил я, избегая смотреть на Пат. — Прописано врачом. — У меня слишком сухая печень, фройляйн Мюллер. Но не окажете ли вы нам честь?..
Я открыл портвейн:
— За ваше благополучие! Пусть ваш дом поскорее заполнится гостями.
— Очень благодарна! — Она вздохнула, поклонилась и отпила, как птичка. — За ваш отдых! — Потом она лукаво улыбнулась мне. — До чего же крепкий. И вкусный.
Я так изумился этой перемене, что чуть не выронил стакан. Щечки фройляйн порозовели, глаза заблестели, и она принялась болтать о различных, совершенно неинтересных для нас вещах. Пат слушала ее с ангельским терпением. Наконец хозяйка обратилась ко мне:
— Значит, господину Кестеру живется неплохо?
Я кивнул.
— В то время он был так молчалив, — сказала она. — Бывало, за весь день словечка не вымолвит. Он и теперь такой?
— Нет, теперь он уже иногда разговаривает.
— Он прожил здесь почти год. Всегда один…
— Да, — сказал я. — В этом случае люди всегда говорят меньше.
Она серьезно кивнула головой и посмотрела на Пат.
— Вы, конечно, очень устали.
— Немного, — сказала Пат.
— Очень, — добавил я.
— Тогда я пойду, — испуганно сказала она. — Спокойной ночи! Спите хорошо!
Помешкав еще немного, она вышла.
— Мне кажется, она бы еще с удовольствием осталась здесь, — сказал я. — Странно… ни с того ни с сего…
— Несчастное существо, — ответила Пат. — Сидит себе, наверное, вечером в своей комнате и печалится.
— Да, конечно… Но мне думается, что я, в общем, вел себя с ней довольно мило.
— Да, Робби, — она погладила мою руку. — Открой немного дверь.
Я подошел к двери и отворил ее. Небо прояснилось, полоса лунного света, падавшая на шоссе, протянулась в нашу комнату. Казалось, сад только того и ждал, чтобы распахнулась дверь, — с такой силой ворвался в комнату и мгновенно разлился по ней ночной аромат цветов, сладкий запах левкоя, резеды и роз.
— Ты только посмотри, — сказал я.
Луна светила всё ярче, и мы видели садовую дорожку во всю ее длину. Цветы с наклоненными стеблями стояли по ее краям, листья отливали темным серебром, а бутоны, так пестро расцвеченные днем, теперь мерцали пастельными тонами, призрачно и нежно. Лунный свет и ночь отняли у красок всю их силу, но зато аромат был острее и слаще, чем днем.
Я посмотрел на Пат. Ее маленькая темноволосая головка лежала на белоснежной подушке. Пат казалась совсем обессиленной, но в ней была тайна хрупкости, таинство цветов, распускающихся в полумраке, в парящем свете луны.
Она слегка привстала:
— Робби, я действительно очень утомлена. Это плохо? Я подошел к ее постели:
— Ничего страшного. Ты будешь отлично спать.
— А ты? Ты, вероятно, не ляжешь так рано?
— Пойду еще прогуляюсь по пляжу.
Она кивнула и откинулась на подушку. Я посидел еще немного с ней.
— Оставь дверь открытой на ночь, — сказала она, засыпая. — Тогда кажется, что спишь в саду…
Она стала дышать глубже. Я встал, тихо вышел в сад, остановился у деревянного забора и закурил сигарету. Отсюда я мог видеть комнату. На стуле висел ее купальный халат, сверху было наброшено платье и белье; на полу у стула стояли туфли. Одна из них опрокинулась. Я смотрел на эти вещи, и меня охватило странное ощущение чего-то родного, и я думал, что вот теперь она есть и будет у меня и что стоит мне сделать несколько шагов, как я увижу ее и буду рядом с ней сегодня, завтра, а может быть, долго-долго…
Может быть, думал я, может быть, — вечно эти два слова, без которых уже никак нельзя было обойтись! Уверенности — вот чего мне недоставало. Именно уверенности, — ее недоставало всем.
Я спустился к пляжу, к морю и ветру, к глухому рокоту, нараставшему, как отдаленная артиллерийская канонада.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления