Бракосочетание друга

Онлайн чтение книги Ставка на мертвого жокея Tip on a Dead Jockey
Бракосочетание друга

Разве можно присутствовать на бракосочетании, не испытывая при этом чувства глубокого сожаления или не отмечая про себя дурных предзнаменований? Вряд ли. Неважно, чью сторону вы представляете — жениха или невесты. Все равно придется испытывать в глубине души неприятные ощущения по отношению как к одному, так и к другому или даже к обоим. А если вы к тому же и циник, непременно начнете вспоминать другие подобные церемонии, где были приглашенным, размышлять, во что потом вылились все эти браки. Если вы мужчина, а невеста — красавица, то как пить дать наступит момент, когда вас пронзит острая боль утраты и вам станет от этого стыдно.

Но на бракосочетании Ронни Биддела — хотя невеста, молодая и красивая, не спускала с него, как и полагается невесте, светящихся нескрываемой радостью глаз — я не ведал других чувств, кроме удовлетворения и даже какого-то странного облегчения. Чувства эти казались мне сродни эмоциям, которые переживает брат матадора, наблюдающий за очень опасной схваткой с быком. Несчастный его брат уже не раз побывал на рогах и весь день совершал во время боя одну глупость за другой, но все же наконец, измочаленный, весь в крови, изловчившись, нанес смертельный удар, пожиная плоды своих титанических усилий.

Ронни, конечно, мне не брат и на нем никаких следов крови. Стоит перед алтарем, красный как рак; на лбу, как всегда, выступили мелкие капли пота. Кажется, этот лысеющий, крепко сбитый, вполне здоровый, полный мужчина, в черном фраке и брюках в полоску, не в силах сдержать легкой улыбки — как будто ему в жизни никогда не угрожала опасность.

На этом бракосочетании я оказался совершенно случайно. Приехал в Лондон, смутно надеясь заглянуть к Ронни, и наобум навел две-три справки, но ничего не добился: похоже, в Англии после войны все по нескольку раз поменяли адреса, а я не располагал временем, чтобы выяснить, где он живет. По правде говоря, немного даже опасался того, что мог увидеть, если все же его разыщу, и поэтому изобретал кучу предлогов, позволяющих вести поиск не слишком усердно.

И вот в один прекрасный день я увидел Ронни в ресторане на Джермин-стрит: сидит в противоположном конце зала с молодой черноволосой девушкой поразительной красоты, а она смотрит прямо на него, только на него, ни на секунду не отводит взора. В наше время, да еще в ресторане, где полно посетителей, это, безусловно, публичное признание в любви.

Сижу теперь в церкви, среди англичан с холеными, незнакомыми мне лицами, и наблюдаю брачную церемонию. Глядя на покрасневшую лысину Ронни, на его крепкие, слегка опущенные из скромности плечи, чувствую удивительное облегчение: Ронни все же удалось вопреки всему дождаться этого светлого, радостного момента — в отличие от многих, кого я знал на войне. Все они потом либо погибли, либо сильно страдали и так и не смогли оправдать надежд, которые мы возлагали на них.

Познакомились мы с ним в Лондоне в 1943 году. В то время он служил в английской армии в звании лейтенанта и выполнял то же боевое задание, что и я, — одну из союзнических миссий. Миссии эти, по сути дела, почти не требовавшие никаких дополнительных расходов, не вносили большого вклада в нашу победу, но все же укрепляли англо-американское военное сотрудничество и добрую волю наших народов в момент, когда наши армии готовились к вторжению в Европу.

Ронни на первый взгляд — недовольный военнослужащий, коего только из-за молодости лишили чина полковника в индийской армии. Носит усы, старается говорить громовым голосом, ведет себя как простой солдат и пьет как все солдаты. В глазах американцев — живой пример офицера колониальных войск. Мы называли его Бифитером1, что ему ужасно нравилось.

Образ Ронни как храброго вояки искажался одним изъяном: под могучей, мужественной наружностью скрывался поразительно робкий, застенчивый человек. Особенно это бросалось в глаза, когда он общался с женщинами.

Дома его воспитывали тетки, причем так старательно, что с годами его доведенное до безрассудного предела уважение к женскому полу вполне могло обернуться импотенцией.

Всю подноготную этого парня, всегда по-детски доброго со всеми друзьями, я узнал уже через две недели после встречи с ним. Он был ужасно влюбчив, и любое привлекательное женское личико, мелькнувшее в театральном фойе, заставляло его вспыхнуть до корней волос, словно в эту минуту все сбивчивые мысли, теснившиеся у него в голове, бурным потоком выливались наружу и становились известны и этой девушке, и всем присутствующим (хотя до нее никак не меньше двадцати футов). От этого свойства он страдал, испытывая чувство собственной вины.

Однажды, когда девушка, которую я пригласил пообедать в компании Ронни, поцеловала его на прощание в щеку, он, по его собственному признанию, не мог всю ночь заснуть, то вспоминая об этом с улыбкой, то вдруг оказываясь на грани отчаяния. К тому же у него была неприятная привычка дышать отрывисто, словно задыхающийся астматик, когда беседовал с девушкой и даже когда просто говорил о ней. За все время нашего пребывания в Лондоне я никогда не видел Ронни с девушкой.

Однако это вовсе не говорит о том, что у Ронни никогда не было связи с женщиной. Как сам мне рассказывал, целых два года до войны он жил в Париже на весьма скромный доход, носил берет и изучал то, что называл довольно расплывчато «искусством». Тогда он и встретил Виржини, или, точнее, это она, по его собственному признанию, проявила инициативу в кафе однажды дождливым вечером, позволив ему заплатить за свою выпивку.

— Француженки, мой дорогой приятель, — доверительно делился он своими впечатлениями о Виржини, — мне больше по вкусу. Откровенны, не играют в игры с мужчиной, прямолинейны.

Однако, как выяснилось позднее, Виржини не была столь прямолинейной. Молодая, черноволосая, с серыми глазами, в которых, по словам Ронни, можно утонуть, с чисто французскими чувственными губами, она призналась ему, что живет в очень благочестивой семье и ей не разрешают приглашать в дом молодых людей. После бесчисленных обедов и вечеров, проведенных в театрах и в опере, девушка безжалостно покидала кавалера у двери своего дома. Ронни тоже жил в семье и мог попасть в свою комнату только через гостиную, так что ему пришлось навсегда расстаться с мыслью пригласить Виржини к себе. Влюбился он в нее без памяти и в своей безудержной любви дошел до того, что уводил ее из дома по три раза в неделю, страстно целовал в подъезде и даже говорил что-то о браке.

Но тут разразилась война. Нежно попрощались, при большом скоплении народа, в Люксембургском саду1, и Ронни вернулся домой, в Англию, пообещав Виржини писать по письму каждый день, заверяя ее, что объединенные армии очень скоро добьются полной победы над врагом. Здоровый, крепкий юноша, с громадной силой воли, но без особого воинского таланта был призван в армию, получил звание рядового и направлен в мастерскую по ремонту двигателей возле Солсбери, где выполнял обязанности дежурного и сидел за своим столом. Однако то ли ложный патриотизм, то ли непреодолимое желание лично вступить в схватку с врагом заставили Ронни надавить на все рычаги, чтобы добиться перевода туда, где ему грозила куда большая опасность, и в результате спустя несколько месяцев он уже был на пути во Францию. До Парижа он не добрался, закончил свой поход в Ренни, где его снова посадили дежурить за стол в точно такой же мастерской по ремонту двигателей.

Виржини не могла к нему приехать — ей не разрешали родители, но Ронни удалось добиться двух увольнительных в Париж, где в отместку за унижение, которое терпел по вине своей презренной солдатской формы, закатывал роскошные обеды с Виржини в самых модных ресторанах и покупал ей на свой постоянно убывающий доход дорогие подарки в самых изысканных парижских магазинах.

Пока о женитьбе не шло речи, но любовный пыл, раздуваемый разлукой, уже нельзя было сдерживать, и он, позабыв о нравоучениях тетушек, вырвал у Виржини согласие на интимное свидание. После обычных и таких естественных для девушки колебаний (она их использовала максимально) Виржини, принимая во внимание осязаемые угрозы военного времени и патриотические заявления этих несчастных мальчишек в форме, которые сегодня здесь, а завтра Бог ведает где, сдалась. Но столь долгое ожидание, столько страстных, но неутоленных вздохов, ночных разговоров шепотом под уличными фонарями и возле темных подъездов, — не сдаваться же сразу, в одно мгновение. Она согласна на такое свидание, но только в будущем. Твердо пообещала: когда он снова приедет в Париж, такое важное событие непременно произойдет. Но для этого и ему и ей нужно как следует подготовиться.

Ронни не солоно хлебавши вернулся в Ренни, сгорая от нетерпения, и тут же подал рапорт о предоставлении еще одной увольнительной. Ему пообещали увольнительную только через три недели, и он, тщательно готовясь к новой встрече, по почте заказал в небольшом, но очень хорошем отеле двухкомнатный люкс с ванной, но этим не ограничился: добавил еще заказ на обед с вином для этого имеющего для него жизненно важное значение вечера.

Четыре года спустя, когда он рассказывал мне об этом, все еще точно помнил заказанные блюда и вина: копченая шотландская лососина; утка, зажаренная с персиками, салат и дикая земляника; бутылка «О-Брион» 1928 года и «Вдова Клико» — 1919-го.

Ипохондрик, несмотря на свою здоровую внешность, он ужасно боялся, как бы столь продолжительное состояние внутренней напряженности не привело его к катастрофе — болезни или госпиталю. Стал совершать продолжительные, укрепляющие здоровье прогулки быстрым шагом по серому, однообразному предместью Ренни и отказался на целых три недели от выпивки, даже от стакана вина. По мере того как приближался благословенный день, он уже не спал ночью более четырех-пяти часов, хотя все больше убеждался, что приедет в Париж в форме вполне приемлемой.

Старательно выполнив все свои служебные обязанности, вычистив и отутюжив форму, Ронни урегулировал довольно нудные договоренности с банком и уже готов был выехать в Париж, и тут немецкая армия, которая в течение восьми месяцев вела пассивные боевые действия на Западном фронте, неожиданно нанесла мощный удар из Нидерландов.

Все увольнительные, включая и увольнительную Ронни, были тут же отменены, и в течение двадцати дней он молился куда более неистово, чем любой генерал, командующий вступившими в сражение войсками, — о стабилизации положения на фронте.

По мере того как все обходные маневры, все атаки одна за другой отбивались и отбрасывались назад немецкими танковыми частями, Ронни все больше овладевала апатия. Когда английская армия, верная своей военной доктрине — прежде всего спасать жизнь нестроевому составу, — отправила его на грузовике в порт, расположенный в Южной Бретани, он, так и не услышав ни одного пушечного выстрела, оказался на комфортабельном пароходе на пути в Англию. Теперь он утратил всякий интерес к войне, не желал даже слушать сообщения судового радио об отступлении к северу раздробленных на части союзнических армий.

Полгода после этого Ронни торчал на каком-то холме в Сассексе, где обслуживал танк, оставленный вечно стоять на лугу, так как двигатель давно разобрали и отправили в какую-то боевую часть. Ни неподвижность танка, ни тот факт, что экипаж располагал только четырьмя снарядами, чтобы вести огонь по немцам, в случае если те неожиданно появятся на дороге у подножия холма, не нарушали его меланхоличного спокойствия. Подобно философам, которых гнало в монастыри тайное, но непреодолимое разочарование в жизни, Ронни в этот период своей службы совершенно не заботился о таких мирских, преходящих вещах, как броски армий, гибель в бою или падение правительства. Сидел на лугу среди летних цветов, рядом с абсолютно бесполезной грудой металла — когда-то грозным оружием, — и ему было очень хорошо. Улыбался безмолвно, вспоминая о своих фронтовых товарищах, вновь и вновь перечитывал коротенькие письма, полученные от Виржини до падения Парижа, и пробегал глазами текст своего письменного общения с менеджером отеля и меню знаменитого обеда (сохранил копию).

Когда в войну вступила Америка, всем снова показалось, что английская армия в будущем вновь окажется на континенте. Ронни, встрепенувшись от спячки, заставил себя подать заявление о приеме в корпус по подготовке офицерского состава, вполне разумно предполагая, что, если ему суждено вернуться в Париж в офицерской форме, Виржини встретит его гораздо благосклоннее. Напряженно учился и работал и в конечном итоге получил первое офицерское звание, находясь в почетной середине выпускников курса. Ничем особо не отличался от своих товарищей офицеров, за исключением, может быть, одного: единственный подписал одну из петиций за открытие Второго фронта, распространяемых в это время коммунистами, хотя сам был выходцем из семьи несгибаемых консерваторов, а его личные политические взгляды признал бы средневековыми даже герцог Веллингтонский.

Когда я познакомился с ним в Лондоне в 1943 году, он был живым, веселым парнем, слыл проамерикански настроенным, главным образом из-за того, что с прибытием в Англию каждого нового воинского подразделения из Соединенных Штатов его смутная надежда на освобождение Парижа сменялась все большей уверенностью. Американская простота и фамильярность во взаимоотношениях с представительницами слабого пола восхищала его, но следовать нашему примеру оказывалось выше его сил. Для него, одного из тех несчастных мужчин, чьи представления о любви, сексе, равенстве между полами неизменно связывались с одной-единственной женщиной, четырехлетняя разлука с любимой, живущей за Английским каналом1, где сосредоточены шестьдесят немецких дивизий, не только не меняла его взглядов, а, напротив, укрепляла в них.

И вот всем стало ясно, что вторжение на континент в скором времени неизбежно. Ронни, получив к этому времени повышение, добровольно вызвался отправиться в самую горячую точку и каким-то образом ухитрился вступить на песок пляжа в Нормандии в первый день высадки англо-американских войск. С этого момента он стал образцовым, без всякого изъяна, солдатом, который считал дело своей страны собственным делом. Всегда с веселой улыбкой предлагал свои услуги в патрулировании, разведке, обеспечении связи, атаках, а ведь его подразделение обычно не выполняло боевых задач. Думаю, справедливости ради надо сказать: все, что мог сделать простой, занимающий незначительную должность лейтенант, чтобы, преодолевая оборонительные линии противника с рядами колючей проволоки, прогнать немецкую армию назад, к Рейну, — Ронни честно делал.

В тот день, когда пал Париж, Ронни въехал в город с первыми американскими частями, под восторженные крики толпы, не обращая внимания на огонь вражеских снайперов. Его вез на своем грузовичке капрал по фамилии Уоткинс, который, хотя ему чуть больше сорока и он отец пятерых детей, остался романтиком в душе и горячо симпатизировал Ронни.

Под руководством этого Уоткинса он вел свою машину по парижским улицам, то опасно пустынным, то забитым празднующими победу парижанами, — вел к тому дому за Сен-Лазарским вокзалом, у дверей которого в последний раз видел Виржини.

Существует целое племя счастливых мужчин, в подобной любовной жажде находящих свою даму нарядной и надушенной, готовой броситься им в объятия. Стоит ли говорить, что Ронни не принадлежал к этим счастливцам? Виржини нигде поблизости не оказалось, и никто из опрошенных соседей ее не помнил. В ее старой квартире жила какая-то чокнутая пара из Каены; узнав, что Ронни говорит по-французски, эти двое воспользовались такой возможностью, чтобы тут же горько пожаловаться на бомбежки английской авиации, — к несчастью, под них попали.

В тот вечер в разгар шумного веселья в честь первых двадцати четырех часов свободы прекрасного города Ронни рассеянно бродил по Парижу с улыбкой на губах, — слишком хороший, добрый человек, чтобы своей печалью портить настроение друзьям, отравлять им праздник. Внутри себя переживал трагедию обманутого ожидания, все больше убеждаясь: для него любовь кончилась раз и навсегда, едва начавшись.

Наша часть, совсем уж выбившись из сил на подступах к Парижу, там и осталась по чьим-то весьма двусмысленным приказам. Расположились в небольшом отеле неподалеку от улицы Риволи, а тем временем линия фронта уходила от нас все дальше. Ронни занимал соседний номер, и каждую ночь я слышал за стенкой его по-военному четкие шаги — расхаживает взад и вперед по комнате, словно часовой, который решается подойти к полковнику и доложить ему, что опозорил честь полка.

И вот произошло чудо: однажды днем, через трое или четверо суток после нашего прибытия в Париж, ехал он на том же грузовичке с капралом по Итальянскому бульвару и увидел Виржини: быстро катит на велосипеде в противоположном направлении. Правда, стала блондинкой, но Ронни — он внимательно изучал каждое встречающееся ему на улице женское лицо с нервным упрямством радарной антенны — провести невозможно. Махнул Уоткинсу: мол, поворачивай назад. Уоткинсу уже частично передалась охватившая командира страсть, — резко развернувшись, он врезался в самую гущу велосипедов, джипов и пешеходов и, невзирая на все препятствия, сумел поравняться с Виржини на углу улицы Лафит. Ронни, выпрыгнув на ходу из машины, дико заорал, выкрикивая имя Виржини и пытаясь ухватиться за руль ее велосипеда. Почти сразу она узнала его, они порывисто обнялись прямо на улице, а Уоткинс, в восторге, широко улыбался, глядя на них вместе с другими — многие остановились и наблюдали за этой сценой с большим интересом.

Как позже признавался мне Ронни, в тот момент, на оживленной улице, запрудив все движение, оглушенный пронзительным воем сигналов, крепко держа Виржини в объятиях, он почувствовал, что война достигла для него кульминационной точки.

Как выяснилось, Виржини куда-то торопилась и не могла терять время, но все же выкроила минуту-другую, чтобы опрокинуть с ним по стаканчику в ближайшем кафе и немного поговорить. Час спустя, рассказывая мне об их разговоре, Ронни, никак не мог вразумительно передать, о чем он был.

Условились о встрече в шесть вечера, в баре неподалеку от нашего отеля, и при расставании поцеловались. Ронни — для него в понятие «любовь» непременно входило понятие «дарение» — провел весь остаток дня, собирая из всевозможных источников подарки для Виржини. Купил ей ярко-красный шарф, несмотря на просто умопомрачительный обменный курс; выменял за немецкий трофейный бинокль пять ярдов парашютного шелка; выпросил у одного друга три коробки сардин, которые тот свято хранил в вещмешке и таскал за собой повсюду целых два месяца; приказал Уоткинсу использовать свои связи с американскими сержантами, работавшими на кухне, чтобы получить и с них дань. Уоткинса не пришлось долго уговаривать — всегда рад услужить; успешно провел операцию — вернулся с коробкой, а в ней десять пайков и пятифунтовая банка апельсинового джема — немалый подвиг в городе, где все поголовно, и солдаты и гражданские, давно вынуждены сесть на строгую диету.

Ронни хотел, чтобы я с ней познакомился, даже просил, но я убеждал его, что в первый день их встречи, когда постепенно проходит шок от зря потерянных лет, им лучше побыть наедине. Однако он — его понимание счастья подразумевало необходимость им делиться, конечно, нервничал: как сложатся эти первые, деликатные моменты встречи с Виржини?.. Настоял все же, чтобы я побыл с ними минут пять, не больше, а потом можно и удалиться.

Прихожу я в бар вскоре после шести: Ронни сидит весь напрягшись, в поту, один среди разложенных на полу подарков, то и дело с тревогой поглядывая на часы. Сажусь напротив.

— Она не пришла, — говорит. — Какой же я дурак! Нужно было ей сказать, что я зайду за ней и приведу ее сюда. Наверно, не может найти этот бар.

— Но ведь она прожила всю жизнь в Париже, — возразил я. — Отыщет, непременно отыщет этот бар!

— Не знаю, право… — Ронни, задумавшись, не спускал глаз с двери. — К тому же беда с временем: сказал, что встречаемся в шесть, но не помню, что имел в виду — французское или армейское время. — В те годы из-за мероприятий по сбережению дневного света, проводимых прижимистыми немцами, чтобы сэкономить на топливе и удлинить рабочий день, французское время на час опережало наше. — А может, она была здесь, — волновался Ронни, — и не стала ждать, пошла домой, а я, как последний идиот, даже не спросил у нее адрес…

— А не видел ли ее бармен? Ты спрашивал?

— Да, говорит, что никого не видел, — грустно ответил Ронни.

— Или заглянула сюда и решила подождать на улице. Она такая застенчивая, а сидеть здесь с солдатами… — И вдруг осекся, резко встал, на дрожащих губах появилась улыбка.

— Виржини, — тихо произнес он.

Несколько формально они пожали друг другу руки. Ронни тут же представил меня ей. Заботливо поддерживал стул, когда она садилась.

— Я ужасно спешу, Ронни, — объявила Виржини.

В длинной юбке, она усаживалась легкими, воздушными движениями. Довольно красивая девушка, хотя белокурые волосы, к великому несчастью, ей явно не шли. Выражение лица настороженное, пытливое, как у азартного игрока, который прощупывает взглядом противника, прежде чем назвать свою ставку. Небольшого роста, опрятная, аккуратненькая, умный взгляд — обычная девушка из большого города, и мне показалось странным, что она четыре года назад столь решительно и настойчиво прощалась с Ронни у своей двери, не уступая ему ни на йоту.

— У них здесь есть виски?

— Конечно есть! — ответил Ронни таким решительным тоном, будто сейчас приготовит ей этот крепкий напиток прямо здесь, если необходимо; крикнул бармену принести одно виски и, весь сияя, неловко стал выбрасывать перед ней на стол свои дары. — Я тут купил тебе кое-что. Вот шарф, а эта шелковая ткань…

— Ах, — воскликнула Виржини, — американские пайки! — И ласково погладила глянцевый картон коробки; выражение лица чуть изменилось — азартный игрок решил, что противнику в этой игре не повезет; ласково улыбнулась, прикоснулась к руке Ронни, протянула: — Все то-от же ста-арый Ронни… Всегда такой забо-отливый. — И с притворным недовольством сморщила носик. — Но как же я все это довезу до дома? На велосипеде?..

— У меня грузовичок. — Ронни чувствовал себя еще счастливее от возможности оказать ей еще одну услугу. — Все подарки отвезу к тебе домой.

— А велосипед там поместится?

— Конечно.

— Отлично! В таком случае я могу остаться с вами еще минут на пятнадцать. — И нежно улыбнулась Ронни.

Как я ни вглядывался в ее лицо, не заметил ни особой глубины в глазах (по словам Ронни, «утонуть можно»), ни чего-то «чисто французского» в губах.

— Знаешь, мне не терпится услышать, как ты воевал, и… — бросила на меня многозначительный взгляд, — хотелось бы тебе кое-что объяснить… когда останемся наедине.

— Извините, — я встал, — мне пора на обед.

— Американцы — такой тактичный народ, — наградила она меня очаровательной улыбкой.

Ронни засиял еще ярче, испытывая гордость за друга, сумевшего понравиться Виржини. Уходя, я слышал, как хрипло дышит Ронни, разговаривая со своей подругой интимным шепотом. Виржини слушала его, опустив глаза, время от времени постукивая пальцами по краям коробки с десятью американскими пайками.

Я лежал в своем номере и читал, когда, постучавшись в дверь, появился Ронни, — явно нервничал и, видимо, еще и выпил. Не в состоянии сидеть спокойно, лишь возбужденно, неловко ходил туда-сюда по изношенному ковру перед моей кроватью.

— Ну, что скажешь о ней? — наконец не выдержал он.

— Я…

— Разве не прелесть?..

— Прелесть, — согласился я.

— Все же в француженках что-то есть… Боюсь, теперь я навсегда отравлен и для меня больше не существуют английские девчонки.

— Ну, — возразил я, — возможно, ты…

— Не можешь ли достать для меня блок сигарет? — неожиданно попросил он.

— Ты же знаешь сам, как это трудно.

Он торопливо добавил:

— Я заплачу, конечно.

— Для чего они тебе понадобились? Разве Виржини курит?

— Нет, это не для нее. Для человека, с которым она живет.

— Ах вот оно что! — захлопнул я книгу.

— Заядлый курильщик, курит одну за другой, — объяснил Ронни. — Но ему нравятся только американские сигареты.

— Понятно.

Ронни прошелся еще раза два по ковру.

— Вот почему она так спешила: он ужасно ревнив. Я просто хочу сказать — прошло четыре года, война и все такое, и она, конечно, не знала, жив я или давно погиб.

— Само собой, — согласился я.

— Я хочу сказать — здесь нечему удивляться, какое-то ребячество.

— Думаю, что так.

— Ну да, конечно.

— Это один из таких, знаешь, смуглых, страстных типов, — продолжал Ронни. — Чуть не съел меня глазами при встрече. — Ронни чуть улыбнулся, и я сразу заметил: наряду с разочарованием (в его отсутствие Виржини завладел другой) он испытывает определенное чувство удовлетворения — нашелся человек, который его к ней ревнует. — Находился в подполье или что-то в этом роде, а теперь вот, когда все кончилось, сидит сиднем весь день в квартире, курит одну сигарету за другой и выслеживает Виржини. Трудно его винить в этом, как ты думаешь? Ведь Виржини такая привлекательная девушка.

— Ну… — начал было я.

— Но она его все равно не любит! — перебил меня он, тяжело задышав. — Сама мне сказала, когда мы ехали домой на грузовичке. Живут они где-то на самой вершине Монмартра, и несчастной девушке приходится колесить вверх и вниз по холму — крутить педали в любую погоду. Приютила она его у себя, когда он скрывался от полиции. Просто из чувства патриотизма, больше ничего. Но за одним следует другое. Вместе уже три года, но она несчастна. Я обещал принести сигареты завтра. Как ты думаешь, сможешь достать?

— Попытаюсь… Но только утром.

— Боже милостивый! — вздохнул он. — Прошло четыре года! И вот я вижу ее — она едет на велосипеде по Итальянскому бульвару. — Он помолчал. — Знаешь, они сразу открыли коробку с апельсиновым джемом и черпали его прямо столовыми ложками. Мы с ней встречаемся завтра днем. Тут ничего особенного нет. Они не женаты, она его не любит, в общем, все такое. В данном случае речь не идет о нарушении принципа или использовании своего преимущества. Я объяснился ей в любви задолго до его появления на сцене, так? В конце концов, если бы не отменили мою увольнительную, а немцы не вторглись с территории Бельгии… — Он только тихо вздохнул, вспоминая это роковое для него наступление. — Мы встречаемся в баре. К ним я не пойду. Там он — сидит сиднем целый день, курит одну сигарету за другой, ревниво следит за каждым ее движением. Какое уж тут удовольствие… Странное счастье, да? — И устало улыбнулся, направляясь к двери. — Прошло четыре года. Мужик сидит весь день дома…

Еще долго потом, после того как я погасил свет в своем номере, я слышал, как он большими шагами расхаживает по своей комнате и печально скрипят под его тяжелыми ботинками доски; это продолжалось не один час в ночи, в которой для него было столько беспокойства и столько любви.

В течение нескольких следующих дней от службы Ронни для английской армии не было никакого прока. Если у Виржини вдруг появлялось четверть часика, свободные от забот о любовнике, — Ронни тут же мчался к ней; они встречались в барах, возле памятников, в холлах отелей, у всех мостов, переброшенных через Сену, — Виржини приходилось их пересекать на велосипеде, когда она разъезжала по своим делам по всему Парижу. Шепотом вели торопливые, серьезные разговоры, — она часто шла, ведя за руль свой велосипед, и, удерживая его, убыстряла шаг по склону улицы, а Ронни старался не отставать, держаться рядом, и за ними медленно и чинно, словно на параде, ехал Уоткинс на своем грузовичке.

Когда Ронни с раскрасневшимся лицом возвращался после этих мучительных встреч, он хрипло дышал, а его глаза сияли блеском одержимости, — наверно, так сияли глаза у капитана Ахава1, абсолютно уверенного, что белый кит у него в руках.

В перерывах, когда он бывал свободен и ему не требовалось стремглав мчаться к тому или иному месту встречи с Виржини, Ронни отдавал всю свою внутреннюю энергию собиранию съестной дани, этих сокровищ, со столовок союзников и исправно доставлял их на своем грузовичке в квартиру Виржини и ее любовника.

У них обычно происходили, по словам Ронни, короткие, дружеские беседы втроем — о том, как жилось в Париже при немцах и как плохо американцы воюют. У любовника Виржини восхищение вызывало только одно американское — наши сигареты. Маленькая квартирка, вероятно, очень скоро превратилась в небольшой запасной тыловой склад двух армий, заставленный банками с тушенкой, пайками в коробках, банками с кофе и порошком какао, бутылками виски, блоками сигарет, и время от времени появлялись даже свиные окорока и телячья вырезка — все эти огромные запасы свидетельствовали о глубокой личной преданности Ронни своей девушке. Могу с уверенностью сказать только одно: если бы совершенно случайно этой побочной деятельностью Ронни, до того самого робкого и боязливого исполнителя всех уставов, заинтересовался уголовно-следственный отдел, он мог бы запросто залететь в тюрьму лет этак на десять.

Но ни это, ни какие-либо иные соображения не поколебали Ронни ни на секунду. Сержанты с вороватыми, бегающими глазами один за другим несли тяжелые мешки из бараков в наш отель и выносили из него пустые, и эта процессия никогда не прерывалась, а Уоткинс находился в состоянии постоянной боевой готовности, чтобы довезти Ронни до квартиры Виржини с новым приобретением. Знаю, что Ронни оставалось только мечтать о том благословенном часе, когда он без всякого предупреждения (у Виржини не было телефона) нагрянет к ней со своим солдатским вещевым мешком, набитым сигаретами или плитками шоколада, а она наконец, после шести лет их знакомства, окажется дома одна. Но такого, увы, никогда не происходило, — он постоянно встречался там с ее любовником, Эмилем, вечно торчавшим в квартире. И он, этот Эмиль, иногда позволял себе излишнюю вольность, предлагая Ронни маленький стаканчик виски из огромного запаса шотландского напитка, переданного этой паре.

Подобно азартному игроку, который, чтобы выбраться из ямы и отыграться, слепо увеличивает ставки, Ронни заваливал маленькую квартирку подарками не без задней мысли, как он сам доверительно сообщил мне однажды:

— Этот Эмиль, если хочешь знать, терпеть меня не может. Если бы не все мои подношения — наверняка запретил бы Виржини встречаться со мной. И вообще… может, я ничего бы такого не делал, если бы он относился к Виржини как надо… Но… он относится к ней просто отвратительно, и у меня нет никаких угрызений совести.

— Но ты пока и не сделал ничего такого, чтобы испытывать угрызения совести, — возразил я.

— Все в свое время, старик, — заговорщицки отвечал Ронни.

На следующий день — это была суббота — выяснилось, что его доверительное отношение ко мне оправдалось. В своем номере я мыл руки и готовился к обеду, как вдруг, постучав, вошел Ронни. У него свидание перед зданием Оперы, и она пообещала уделить ему только пятнадцать минут — это я знал. Обычно он возвращался после встреч с Виржини с огненно-красной физиономией, голос гудел, объяснялся он какими-то обрывочными от возбуждения фразами, то и дело фыркал без всяких на то причин, беспокойно двигался туда-сюда, — по-видимому, от избытка нервной энергии. Но сегодня, я заметил, все иначе: бледен и как-то подавлен, говорит совершенно по-другому — странная смесь томной апатии и подавляемых, подобных сжатой пружине эмоций.

— Итак, — объявил он, — все произойдет завтра.

— Что такое? — ничего не понял я.

— Только что виделся с ней, — продолжал он в той же странной манере. — Должен прийти к ней завтра в три пятнадцать. Завтра, как ты знаешь, воскресенье, — Эмиль уходит на боксерский матч: его особенно интересуют бои средневесов. Единственный раз за всю неделю он оставляет ее одну больше чем на час. Но в четыре тридцать к ней придут гости. Как видишь, времени в обрез — всего час пятнадцать минут. — Он устало улыбнулся — совсем не похож в эту минуту на полковника индийской армии. — Прошло шесть лет… Но ведь нужно когда-то начать, как ты думаешь?

— Конечно! — ободрил его я.

— Просто уму непостижимо…

— Да, пожалуй, — согласился я.

— Мои тетки будут просто поражены.

— В самом деле? — Я старался ничем не выдать своего естественного любопытства.

— Но ведь есть ребята, которые занимаются этим каждый день всю жизнь, а?

— Да, я тоже слышал.

— Поразительно! — Он покачал головой и с волнением поинтересовался: — Сколько сейчас времени на твоих?

— Без десяти семь.

Он с беспокойством посмотрел на свои часы.

— На моих — без тринадцати. Как ты думаешь, мои отстают?

— По-моему, мои чуть спешат.

Он поднес часы к уху и внимательно прислушался к их тиканью.

— Нет, лучше завтра узнаю точное время и уж поставлю как надо. Приказал Уоткинсу быть возле отеля ровно в три. Знаешь, по-моему, он взволнован куда больше, чем я. — Губы его дрогнули в улыбке при мысли о том, как верен ему капрал Уоткинс.

— Скажи-ка мне, старик, — он вдруг слегка зарделся, — что мне нужно для этого знать?

— Ты о чем это? — переспросил я, удивленный его вопросом.

— Ну, я имею в виду… что-нибудь такое… особенное.

Я колебался, не зная, стоит ли ему что-то говорить. Потом решил, что для подробностей слишком мало времени.

— Да нет, ничего особенного.

— Поразительно… — повторил он.

Мы посидели молча, глядя друг на друга.

— Очень странно… — промолвил он.

— Что странно?

— В январе следующего года мне стукнет двадцать девять.

Я встал, надел галстук.

— Ну, я иду обедать. Пойдешь со мной в столовую?

— Нет, только не сегодня, старик. Сегодня мне кусок в горло не полезет.

Я кивнул ему, выражая свое сочувствие, — притворялся куда более чувствительным, чем был на самом деле, — и отправился в столовую. А Ронни вернулся в свой номер, писать письмо теткам — это он неизменно делал каждую неделю.

На следующее утро я дежурил, а мой сменщик все не приходил, явился только после двух. После ланча в офицерской столовой — уже стоял солнечный, жаркий день — я лениво направился к своему отелю, часто останавливаясь, чтобы полюбоваться ярко освещенными сентябрьским солнцем старинными зданиями и тихими улочками. Радовался, что опаздываю и не увижу, как Ронни отправится осуществлять свою любовную авантюру. Вряд ли ведь сумею сдержаться и не выпалить ненароком что-нибудь не то в столь важный для него момент, не испортить неловкой оговоркой или не сдержанной вовремя улыбкой великий, кульминационный час его любви.

Двадцать минут четвертого я оказался уже у отеля и только собрался войти, как вдруг из распахнутой двери навстречу мне вылетел Ронни. Весь в поту, в прекрасно отутюженной полевой форме, с красной физиономией, глаза, казалось, вот-вот выкатятся из орбит, а нижняя челюсть отвисла, — по-видимому, чтобы удобнее мычать. Схватив меня за руки, он смял мне рубашку, — в руках его чувствовалась какая-то безумная мощь.

— Где Уоткинс? — заорал он.

Я-то все прекрасно слышал, так как его лицо отделяло от моего каких-нибудь шесть дюймов.

— Что такое? — глупейшим образом пробормотал я.

— Ты видел Уоткинса? — Ронни орал еще громче и тряс меня изо всех сил. — Да я убью этого негодяя!

— Что случилось, Ронни?

— У тебя есть джип? — заревел он. — Я его отдам под трибунал!

— Ты же знаешь, Ронни, что у меня нет джипа.

Выпустив из своей железной хватки мои руки, он в два прыжка очутился посередине пустынной улицы, — при этом неистово вертел головой по сторонам, крутился на каблуках и смешно размахивал руками.

— Черт подери, никакого транспорта! Никакого проклятого транспорта! — Посмотрел на часы. — Двадцать пять минут четвертого.

Эти цифры донеслись до меня через глухое рыдание.

— Я добьюсь перевода в пехоту этой свиньи! — И, в два прыжка оказавшись вновь на тротуаре, принялся отплясывать нечто вроде степа, короткими шажками бегая взад и вперед перед входом в отель. — Уже десять минут, как я должен быть там!

— Ты звонил в гараж, Ронни? — осведомился я участливо.

— Он торчал там все утро, — заорал Ронни, — мыл свой проклятый грузовик! Час назад куда-то уехал… Скорее всего, веселиться! Раскатывает в Булонском лесу1 со своими дружками с этого гнусного черного рынка!

Такое обвинение, брошенное в адрес шофера, показалось мне несправедливым — обширные знакомства Уоткинса на черном рынке появились, лишь когда он стал служить у Ронни, — не хотелось в такой момент восстанавливать попранную справедливость, отстаивая репутацию отсутствующего водителя.

Ронни снова посмотрел на часы и застонал, как от острой боли.

— Возит меня вот уже полтора года, — вопил Ронни, — никогда не опаздывал ни на минуту — и вот тебе на! Именно в этот день! Другого не мог выбрать! Не знаешь, есть у кого из офицеров джип?

— Ну, — отвечал я с сомнением, — может, и сумею тебе его достать, если дашь мне час или больше.

— «Час или больше»! — Ронни дико захохотал — просто ужасным смехом. — Разве ты не знаешь, что к ней придут гости в четыре тридцать?! «Час или больше»! — Дико озираясь, он переводил взгляд с одного равнодушного фасада здания на другой, на тихую, безлюдную улицу. — Боже, что за народ! Ни тебе метро, ни автобусов, ни такси! Послушай, не знаешь ли кого-нибудь, у кого есть велосипед?

— Боюсь, что нет, Ронни. Мне так хотелось бы тебе помочь… выручить…

— «Помочь»… «выручить»… — повторил он, с рычанием поворачиваясь ко мне. — Не верю я тебе! Не верю ни одной минуты!

— Ронни, что ты… — упрекнул я его.

За все время нашего знакомства он произнес первое недружеское слово по отношению ко мне.

— Всем на все плевать! — орал он. — Тебе меня не одурачить!

Пот ручьями катился с него, лицо еще сильнее покраснело, прямо накалилось.

— Пошли вы все к чертовой матери! Ладно, ладно! — орал он бессвязно, энергично размахивая руками. — Я пойду к ней пешком!

— На это понадобится самое меньшее полчаса, — отрезвил я его.

— Сорок пять минут! — отрезал Ронни. — Но какая теперь разница? Если этот проклятый шофер явится — скажи, пусть едет следом за мной, ищет меня на улице. Дорогу он знает.

— Хорошо, — примирительно согласился я. — Желаю удачи!

Устремив на меня невидящий взор и тяжело дыша, он бросил в мою сторону короткое ругательство и побежал прочь. Я наблюдал, как он бежал — с трудом, шумно пыхтя — вниз по залитой солнцем улице, мимо закрытых ставнями окон: крепко сбитая фигура в хаки удалялась, становилась все меньше, а стук тяжелых ботинок по мостовой — все глуше, замирал вдали, растворялся в направлении Монмартра… Вот он завернул за угол, и улица снова обезлюдела, стало тихо, все замерло в яркой воскресной тишине…

У меня возникло вдруг ощущение вины, словно я мог сделать что-то для Ронни, но из-за душевной черствости и равнодушия ничего не сделал. Стоял перед отелем, курил, ожидая, не появится ли вот-вот Уоткинс на своем грузовичке. Наконец, в десять минут пятого увидел — выезжает из-за угла на улицу. Грузовичок тщательно вымыт, нет, надраен до блеска, — теперь по его опрятному виду никак не скажешь, что он принимал участие в военной кампании с самого ее начала и приехал в Париж с песчаных пляжей Нормандии.

С первого взгляда на восседавшего за рулем Уоткинса я понял, что он потрудился немало и над самим собой. Основательно, видимо, помучившись, так гладко выбрился, что даже ссадил розоватую кожу на лице; волосы под фуражкой напомажены и тщательно причесаны, на губах блуждает хитроватая, доброжелательная, многообещающая улыбка. С необычной лихостью подкатил он к отелю и остановился; на сиденье рядом с ним красовался громадный букет цветов.

Ловко выскочив из машины, Уоткинс молодцевато отдал мне честь, все еще добродушно улыбаясь.

— Ну вот, я приехал чуть раньше, но в такой день, как этот, лейтенант наверняка нервничает. Я-то думал, он уже вышел и ожидает меня здесь, на улице.

— Где, черт тебя побери, тебя носило, Уоткинс? — Меня все больше раздражало, что этот человек нравится самому себе и получает от этого идиотское удовольствие.

— Где я был? — Он недоумевал. — Как — где?..

— Час назад лейтенант звонил в гараж, ему сообщили, что ты уехал.

— Видите ли, я подумал, что свиданию лейтенанта придаст приятный, сентиментальный оттенок, если он привезет своей даме букет цветов, и я совершил небольшую поездку, чтобы отыскать их. Вот, полюбуйтесь, — гвоздики! — довольный, указал рукой на цветы. — С ума сойдете, когда узнаете, во что мне этот букетик обошелся…

— Уоткинс, — я старался оставаться спокойным, — ты опоздал на целый час!

— Что-что? — Челюсть у него вмиг отвисла; он посмотрел на часы. — Лейтенант сказал, чтобы я приехал ровно в три, но я ухитрился приехать даже чуть раньше — ведь сейчас только без десяти.

— Сейчас десять минут пятого, Уоткинс! — строго поправил я.

— Что-что? — И закрыл глаза, словно не в силах выносить моей физиономии.

— Десять минут пятого, — повторил я. — Разве тебе не сказали, что с полуночи все часы переводятся на час вперед, чтобы наше время совпадало с французским?

— Боже! — прошептал пораженный Уоткинс. — Ах, бедный я, несчастный! — В лице у него не стало ни кровинки, оно все обмякло, как у пациента после анестезии. — Что-то я слышал на этой неделе, но сегодня ночью на квартире не был, а утром… у меня отгул, вот никто в гараже и не удосужился мне сообщить. Ах, бедный я, несчастный я… Мамочка! Где сейчас лейтенант?

— В данную минуту, вероятно, где-то в районе собора Парижской богоматери, выбивается из последних сил.

Уоткинс медленно повернулся, словно боксер, который получил сильнейший удар, но все еще бессмысленно цепляется за канаты, чтобы не упасть, и уперся лбом в металлическую дверцу машины. Когда вскинул голову, я увидел в его глазах слезы. Так и застыл передо мной, со своими кривыми, по-кавалерийски изогнутыми ногами, ссутулясь в аккуратно отглаженной форме; его худое, жестоко выбритое лицо типичного кокни исказилось ужасной гримасой от мысли, что вот сейчас лейтенант Ронни, тяжело пыхтя, напрасно взбирается по склону Монмартра…

— Что же мне делать, — проговорил он упавшим голосом. — Что, черт подери, мне делать?..

— Ну, по крайней мере, ехать туда и ждать его, чтобы ему не пришлось возвращаться пешком и домой, — посоветовал я ему.

Машинально, словно отключившись, он кивнул, влез в кабину грузовика, небрежным жестом сбросил с сиденья вниз букет гвоздик и поехал.

Ронни вернулся в отель в шесть часов. Услышав, как грузовичок подъехал к отелю, и выглянув из окна, я наблюдал, как он лениво вылез из машины и, не сказав ни слова Уоткинсу, устало, словно вконец измочаленный, зашагал к входу. Миновав свой номер, без стука вошел ко мне и безмолвно опустился на стул, не снимая фуражки. На воротнике у него я заметил два больших пятна от пота, глаза глубоко ввалились, как будто он не спал несколько недель.

Налив виски, я вложил стакан ему в руку. Он даже не удостоил меня взглядом, а так и сидел молча — сразу уменьшившаяся в размерах, потрепанная фигура, — уставившись невидящим взглядом в грязную, всю в пятнах стену над кроватью.

— Ты слышал? — наконец вымолвил он.

— Слышал.

— Армия, — тихо констатировал он. — Если со мной должно произойти что-то приятное, обязательно вмешивается армия.

В фуражке, съежившись на стуле, он размышлял, очевидно, об объявлении войны в 1939 году, о военной катастрофе в Бельгии менее чем год спустя; горестно покачал головой, сделал большой, долгий глоток, процедил сквозь зубы:

— Французское время, черт бы его побрал!

Я долил виски в его стакан.

— Как же это я опростоволосился? — сокрушался он. — Ведь давно воюю…

— Что произошло? — поинтересовался я, надеясь, что рассказ поможет ему прийти наконец в себя.

— Ничего. — Он фыркнул. — Пришел я к ней пять минут пятого. Уоткинс догнал меня за квартал от ее дома. Ты видел эти цветы?

— Да, видел.

— Как предусмотрительно с его стороны, не находишь?

— Да, конечно.

— Она готовила канапе1 для гостей, с сардинами, — все пальцы в масле.

— Рассердилась?

— Не совсем так… Рассказываю, что случилось, — хохочет! Так, что я стал уже опасаться, как бы не задохнулась. Никогда в жизни не слышал у женщины такого хохота.

— Ладно, Ронни, — мне не хотелось бередить его рану, — расскажешь как-нибудь в другой раз.

Ронни упрямо замотал головой.

— Нет-нет, сейчас! Наконец, сладила с диким приступом хохота, поцеловала меня в лоб. «Что поделаешь, дорогой, против судьбы не попрешь. Останемся хорошими друзьями» — вот ее слова. Ну что сказать на это? Налил я себе виски, и сидели мы молча.

— Потом попросила меня помочь ей с бутербродами, — вдруг снова заговорил Ронни. — Открывал пару банок тушенки — порезал палец. — И протянул мне правую руку: противный, зазубренный порез, с запекшейся кровью. — Вот сколько крови потерял за всю эту проклятую войну — просто смешно. Ее друзья явились раньше — в четыре пятнадцать. Сожрали все, до последней корки! Пришлось открывать еще три банки тушенки. Поглощали бутерброды, а сами все осуждали американскую армию. Эмиль тоже пришел раньше — в четыре тридцать пять.

Ронни называл время точно, как заправский машинист.

— Его средневик выиграл, — с горечью сообщил он, как будто это последнее событие ему труднее всего вынести. — Нокаутом в первом раунде. Эмиль выпил три стакана виски подряд — отмечал победу своего любимца — и все похлопывал меня по спине, называл «mon petit Anglais» и пытался продемонстрировать передо мной, как проходил бой. «Три удара левой, „mon petit Anglais“, быстрые, как молнии, и все в нюхалку, и прямой правой — прямо в челюсть! Это похуже снаряда. Его противник не мог прийти в себя целых десять минут». Эмиль, в хорошем расположении духа, даже позволил Виржини попрощаться со мной наедине в прихожей. — Ронни с трудом улыбнулся. — Она измазала мне маслом от сардин всю форму. И еще поделилась со мной кое-какой информацией: что испытывает угрызения совести, ей не по себе и пришло время поговорить откровенно. При этом как-то странно себя вела: мне все время казалось — с трудом сдерживается, чтобы снова не расхохотаться. Сказала, что знакома с Эмилем с тридцать седьмого года, что не жила в семье с пятнадцати лет — семья ее в Ницце, они никогда и не бывали в Париже. А Эмиль никогда не был в Сопротивлении — я узнал об этом от ее друзей. Всю войну занимался контрабандой масла из Нормандии.

Ронни медленно, как будто это доставляло ему острую боль, поднялся со стула, словно человек, у которого ноют все кости.

— Мне нужно уйти. Мне просто нужно сейчас уйти. — Повернувшись ко мне, долго в упор глядел на меня, мрачно о чем-то размышляя, потом объявил каким-то таинственным тоном: — Не удивляйся ничему, что бы ты обо мне ни услышал. — И, еле передвигаясь, удалился, — казалось, кости отказывались повиноваться ему под упитанной плотью — куда девалась воинская выправка. Я слышал, как он вошел в свой номер, как скрипнули пружины, когда он всем своим весом бросился на кровать.

На следующий день я заметил в Ронни перемену. Где бы он ни появился, от него исходил сильный запах особой, сладкой туалетной воды; у него появилась привычка засовывать в рукав носовой платок. И ходить он стал как-то странно — семенить маленькими шажками, — а в речи вдруг появилась шепелявость, что, несомненно, не могло не раздражать, особенно в человеке, который, судя по его внешности, мог командовать полком. Встреч со мной он теперь избегал; кончились долгие дружеские, приятные беседы у меня в номере. Когда я приглашал его пообедать вместе, начинал как-то нервно хихикать и утверждал, что никак не может, так как все эти дни ужасно занят.

Неделю спустя ко мне зашел английский медик — унылый, седеющий капитан, специалист, как выяснилось, по психическим расстройствам и случаям боевой усталости.

— Скажите, лейтенант, не могли бы вы мне помочь? — спросил он, после того как я ему сообщил, что знаком с Ронни почти год. — Меня очень интересует ваш друг, лейтенант Биддел.

— А что с ним? — осторожно поинтересовался я, удивляясь, почему Ронни ничего мне не сообщил.

— Пока я до конца не уверен… Вам не приходилось замечать в нем некоторые странности? Что скажете?..

— Ну… — начал я, затрудняясь ответить на вопрос, который явно мог причинить неприятности Ронни, — кто знает? А почему вы спрашиваете? В чем дело?

— На этой неделе лейтенант Биддел три или даже четыре раза приходил ко мне с совершенно необычной жалобой… самой необычной. — Капитан, видимо, колебался, стоит ли продолжать, но потом призвал на помощь всю свою отвагу. — Какой смысл в недомолвках? Он считает, что ему следует навсегда уволиться со службы.

— Что такое? — изумился я.

— Заявляет, что совсем недавно обнаружил… ну… мы с вами взрослые люди, незачем ходить вокруг да около. Не в первый раз слышим подобные жалобы, особенно во время войны, когда люди вырваны из обычной, нормальной жизни и лишены женского общества на долгие годы. — Он помолчал. — Буду с вами откровенен: лейтенант Биддел утверждает, что в настоящее время… чувствует непреодолимое влечение… к мужчинам.

— Ах, — вздохнул я, — бедняга Ронни! Так вот в чем дело! Эта туалетная вода, носовой платочек в рукаве…

— Внешние признаки все это подтверждают, конечно — духи, манера речи и так далее. Но он мне никак не кажется таким типом, хотя в моей практике многое приходилось видеть, так что удивляться ничему не приходится… вы понимаете. В любом случае, по его словам, он сильно опасается, что если и в дальнейшем останется в военной среде… то будет окончательно соблазнен и ему придется совершить… такой акт, больше не таясь. А этот шаг с его стороны, несомненно, приведет к нежелательным для него серьезным последствиям. Поговорил я с приятелями офицерами, конечно, как можно тактичнее, и с его шофером, и все они, кажется, были крайне удивлены моими словами. Слышал, что вы с ним самые близкие друзья, поэтому пришел к вам, надеясь, что вы проясните мне возникшую ситуацию.

— Ну… — я колебался: в какое-то мгновение подумал, не рассказать ли всю его историю, но не решился (может, Ронни в самом деле пора уйти из армии), — я замечал лишь незначительные признаки время от времени. — И добавил для большей откровенности: — По-моему, он сильно истощен войной.

Капитан кивнул.

— А кто нет? — мрачно произнес он и, пожав мне руку, вышел.

На следующий день без всякого предварительного предупреждения мы получили приказ немедленно эвакуироваться из Парижа. В это же время Ронни был отозван из нашей части и переведен в Париж, где, как я полагал, врачу удобнее завершить медицинское обследование. Больше я Ронни не видел и не был в Париже до окончания войны.

Когда я туда вернулся, его там уже не оказалось. Слышал, что, несмотря на все, что с ним случилось, его из армии не уволили, хотя он и просил об этом. Кто-то сообщил мне, что Ронни отправили для дальнейшего прохождения службы назад, в Англию. Однако сказано это было с некоторой долей неуверенности, а я, конечно, не мог провести то единственное расследование, которое многое прояснило бы для меня, не компрометируя при этом Ронни. Нет, это просто невозможно.

Меня отправили на родину, в Америку, прямиком, не через Лондон, и много лет время от времени я печально вспоминал о своем друге, размышляя не без сожаления о том, как сложилась его жизнь в Лондоне в мирное время, и не судил его строго. Не только суточные барражирования в небе или нахождение в боевом строю бесконечными месяцами без отпуска подавляет волю в крепких мужчинах, отбивая охоту продолжать в том же духе. На войне бывают и другие потери, отнюдь не от артиллерийского или ружейного огня. Когда я время от времени встречал мужчину, который шепелявил и одевался слишком крикливо, то начинал задумываться: вероятно, в прошлом, в момент, когда в его жизни наступил кризис, все для него обернулось бы по-другому, стоило кому-то приехать на полчаса раньше или позже.

Ронни поцеловал невесту у алтаря. Оба, повернувшись, последовали вдоль прохода между скамеек, а вслед им неслась музыка — все громче, все слышнее. Вот он поравнялся со мной, крепкий, как бык, с красной, торжествующей, светящейся нежностью физиономией, и подмигнул мне. Я сделал то же в ответ, радуясь: «Разве все это не мило? Не так уж плохо все обернулось с сорок четвертого».

Когда новобрачные выходили из церкви, я подумал: как бы мне получить фамилию и адрес его психиатра — порекомендовал бы одному-двум приятелям.


Читать далее

Бракосочетание друга

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть