Санкт-Питер-Бурх*

Онлайн чтение книги Том 1. Голый год
Санкт-Питер-Бурх*

Памяти Александра Александровича Блока


Глава первая

Столетия ложатся степенно колодами. Столетий колоды годы инкрустируют, чтоб тасовать годы векам — китайскими картами. — «Ни один продавец идолов не поклоняется богам, он знает, из чего они сделаны.» — Как же столетьям склоняться — перед столетьями? — они знают, из чего они слиты: не даром по мастям подбираются стили лет. Третий император династии Да-Мин, Юн-Ло, прошел здесь, отправляясь на войну с монголами приверженцами династии Юан, изгнанными из Китая его отцом Хун-Ву, — она высечена на глыбах белого мрамора: Юн-Ло оправдал-ли годы свои сей надписью, ибо больше ничего от него не осталось? — И там же в тринадцатый день второй луны, в тысяча шестьсот девяносто шестом году, по европейскому летосчислению, прошел Император Конси, чтоб уморить голодом в Шамо и лошадей и солдат. Шамо значит тоже что Гоби: Шамо — есть Гоби, пустыня. И поелику на белой мраморной глыбе есть надпись, истории сохранено имя деревни — Судетоу. — В Судетоу родилась его мать, и ей не коверкали ног с восьми лет, как аристократам, ибо она была плебейка.

Столетья ложатся степенно, — колодами; — какая гадалка с Коломны в Санкт-Питер-Бурге кидает картами так, что история повторяется, — что столетий колоды — годы повторяют раз, и два?! — Две тысячи лет назад, за два столетья до европейской эры, император Ши-Хоан-Ти, династии Цин, отгородил Империю Середины от мира — Великой Китайской стеной, на тысячу ли, — Ши-Хоан-Ти, коий сверг все чины и регалии, всех князей, нанеся сим «смертельный удар феодализму» и став — богдыханом, как царь Петр в династии Романовых, «прорубил окно» и стал: Императором, лишь, — не успев состариться до Богдыхана.

Первый Петр в династии Романовых и первый император Российской Равнины, Петр Алексеевич сын-Романов, однажды, в парадизе своем Санкт-Питер-Бурхе, пропьянствовав день у сенатора Шафырова в «замке» на Кайвусари-Фомином острову, направлялся в ботике по реке Неве на Перузину-остров, в трактир Австерию, дабы допьянствовать ночь. Ладожские льды к сему времени прошли, навигация открылась и император узрел непорядок: не смотря на тихий простор реки, на белесую ночь и на белесые звезды в небе, баканы на реке-Неве не были зажжены и на Васильевой острову не горел маяк. Петр сидел у кормы, пьяно молчал и пьяно воскрикнул, наполняясь злобой и буем:

— Каковы циркумстанции… Каковы циркумстанции, — а?.. Ка-ко-вы циркумстанции!..

На Неве-реке было весьма тихо и пустынно, и сенатор Шафыров прежде чем взглянуть в бабьи глаза императора, окинул мышиным взором окрестность. Рыгнул пьяным кулем корпуса своего:

— Ваше величество, служить готов… — Ка-ковы циркумстанции!..

Паки и паки даны суть указы коммуникации устройства, — и паки и паки на маяке и на баканах огня не зрю, вопреки регламенту, коим указано с правой стороны красные огни жечь, а с левой. — зеленые, для указания форватера!

Шафыров сказал:

— Ваше величество, поелику ночи суть светлые и звезды на небесах…

Император отвечал:

— Ваше сиятельство!.. Поелику небесные светила зажжены суть Господом Богом, служат Богу и посему человекам не подвластны. И sondern. Како огни на маяке зажжены суть рукою человека, посему — служат оные человеку!. Каковы циркумстанции?!.

Первый Император Петр Алексеевич с пьяным Шафыровым, кулем свалившимся в бот, так и не доплыл до Австерии в ту ночь, «хотя», как говорят моряки, на боте — по баканам, выколачивая на баканах дубинкою своей со спин баканщиков красные и зеленые огни, выколотил буем в себе хмель. И он был прав, император Петр, поелику огни зажженные рукою человека имеют человеческий смысл, как водители, — ибо на рассвете в ту ночь на Санкт-Питер-Бург наполз студеный туман и заволок — и звезды, и огни на бакаках, но могли наползти только облака, заморосить дождем, тогда исчезли бы звезды и остались бы одни огни, зажженные рукою человеков. Конфуций сказал еще: — «Ни один продавец идолов не поклоняется богам, он знает, из чего они сделаны.»

Каменная стена идет по холмам, чтоб потеряться вправо и влево из глаза. Время уже разворотило каменную стену, здесь шли и Ши-Хоан-Ти, и Юн-Ло, и Тамерлан, и многие, и под стеною, где всегда взблескивали ящерки, растет белая крапива рами. Камни, небо, пустыня, на запад — Китай, на восток — Монголия, страна Тимуров. Разве он знал тогда, что вон там, за Гоби, за Алатау, за Туркестаном — вторая есть Империя Середины?. У речонки Сай-хе, в лессе, изрытом людьми, как ласточками, и пропахшем человеческой грязью и потом, он родился и жил. Над головой на лессе его отцы сеяли гоакин и сарго, трудясь муравьями — на полях, которые можно прикрыть каждое одной циновкой, — и он, мальчик с женской походкой, выбираясь из мрака лессовых жилищ, бегал с камышовой корзинкой к стене, к Великим воротам, где по Аргали-дзян шли караваны в Ургу, и там подбирал верблюжий, лошадиный и человечий назем, чтобы сносить его к отцам в поле удобрять землю под гаоляном: — оттуда, от ворот в стене, уже развалившихся, виден был вдали город Душикоу в каменных башнях, тоже уже развалившихся, и мальчик, отдыхая, потихоньку ото всех, стрекаясь крапивой, ловил ящерок, священных животных, и давил им серебряные их животики, чтоб увидеть, как кишечки поползут изо рта. Отцы приходили с полей к ночи, когда было также темно, как в лессе, — мальчик научился к тому времени есть уже палочками, а не руками, он уже не ходил совершенно голым, — но он еще боялся пещеры, вон той, к западу в лессе, куда ходил его отец размышлять в обществе предков о трудах, лучшей смерти и сарго, где хозяйничала старуха и где стояли идолы. Это была ночь, и мальчик спал в углу на циновке, покрытый прокисшим ватным одеялом. Мальчик — за все свое детство — не видел — ни одного дерева, — ибо он жил за стеной, уже в Монголии, стране Тамерланов. Мальчик не знал, из чего делаются идолы.

Потом мальчик узнал, почему нельзя давить животиков ящеркам. Мальчик узнал, что значит труд отцов, что значит руками вспахать землю, руками принести с Аргели-дзян назем, руками охолить каждый куст кукурузы и гаоляна, чтобы не умереть с голода и жить в лессе, — и он научился трудиться. Он узнал о ян и ин, о Двух Силах, — мир, как его отцы, стал перед ним в воле Лао-дзы, для него некогда строилась Великая Стена, ибо Лао-дзы сказал о Тао, Великом Равнодействующем. У отрока осталась, как на всю жизнь, женская походка, но у него потускнели глаза и стали походить на стершийся сачок, китайскую монету. Отрок, узнавший, что «мир не есть настоящее бытие», все-же знал, как сеять сарго, томящее тело, — и он одолел «Четыре щу и пять цзанов», томящих ум. Он изучил «Фонтан знаний и реку, вытекающую из него.» Он истолковал восемь гуа, образуемых четырьмя прямыми длинными и восемью короткими, где открывается истинный смысл пассивного ин, что «человек есть продукт природы и потому не должен нарушать ее законов», и он, как все, кончил Ши-Цзином, книгою од. — И, все же, Душикоу глядит в Монголию, как Монголия всматривается, усмехаясь Гоби, в Душикоу.

— Кто знает, что было бы? Столетья ложатся степенно, колодами: столетий колоды годы повторяют и раз, и два, ибо история — повторяется. Великая китайская стена стояла две тысячи лет, — кто знает все пути — всех, и то почему ссудила судьба жить этому человеку вот теперь? — Это там, в лессовой деревне — в лессовую деревню приходили из Юн-чжоу, из Цупуни, даже из Пекина нище-богатые люди, ничего не имеющие, чтобы иметь все, — чтобы говорить о И-хэ-да-цюан — о Хун-Ден-Чжао, о Ша-Гуй, — о «Правде и Согласии Большого Кулака», о «Красном Фонаре», об уничтожении дьяволов, о том, чтоб восхищаться тем, что сарго уже столько-то стоит, а труд дешев, что в Пекине — заморские дьяволы — янгуйцзы, как дома, — о том, что императрица (тс! тсс!.. шш!..) императрица Цсы-Си — продана — бедная супруга — императрица… — Они зажигали красные фонари в пещерах, и отец не уходил к предкам. Они сидели у фонаря и казалось, что зубы у них больше чем следует и подвешены. Они уходили с песнями и отец каждый раз брал его за руку, чтобы сказать, как зарубить: — «об этом никто не знает»!

— но в ночи звенела боевая песнь уходящих:

Тен-да-тен-мынь-кай! Ди-да-ди-мынь-кай!..

Кто знал там в лессовой деревне имена — доктора Сун-Ятцана и начальника Нуй-гэ-Юан-Ши-Кая? — И был день, когда все узнали, что уже нет императрицы Цсы-Си в Империи Середины, и не будет Пу-И, — что трехлетний Хуан-Чжан-Пу-И должен отречься. В тот день никто не пошол в поле, в тот день остановились караваны на Аргали-дзян, — в тот день все было новым, как праздник, и только стена и ящерки под ней были прежними, — в тот день. А потом, и ночами и в дни шли люди с красными фонарями и с лицами, как плакаты, с винтовками, саблями, даже с луками, — толпами и одиночками и военными отрядами через каменную стену в ворота в Шунь-Тянь-Фу, то есть Пекин. С ними ушол отец, взяв саблю с драконами у ручки, — саблю предка, которая всегда висела в кумирне. Тогда, правда, стал дорог сарго и не хватало чаю, запертого югом, и кто-то ночью вытоптал все поле. И тогда вернулся к своим предкам — отец, его голову носили на колу, а тело сквозь задний проход и то место, где была голова, было проткнуто пикой, двое несли концы пики на плечах, и казалось, что отец ползает в воздухе, как ползал, когда обирал гаолян, — и его долго носили по Аргали-дзян и по кислым улицам Душикоу, В те дни многих чтили такой смертью, и родственники тогда должны были бежать куда глаза глядят, скрываемые теми, которые вчера помогали таскать отца. Люди с лицами, как плакаты, уже с обрезанными косами, шли и шли в ворота. Кто-то, какие-то поставили над стеной две пушки и стреляли целый день в Душикоу и в лесс, — шалый снаряд ударил в плотину на речке Сой-Хе и труды многих лет погибли в час, тогда идущие бросились умирать к этим пушкам, и колы с разинутыми ртами мертвых голов повисли надолго в сыром полумраке ворот. И тогда настала великая ночь Крови и Смерти — девятнадцатая ночь Шестой луны, и пришла последняя весть: трехлетний Хуан-Чжан — желтейший повелитель — Пу-И, — отрекся. Тогда люди пошли — из ворот.

Он — имя его Ли-ян — ведь он же был в Душикоу и в Пекине, это он ничего не понимал, обыватель. — И тогда он бежал сотни ли, через Монголию Тимуров, на Ургу, на Кяхту, чтобы спутать в памяти Владивосток, Порт-Саид, океаны. Он проходил мимо белых мраморных глыб, где высечено о том, что «Третий император династии Да-Мин, Юн-Ло, прошол здесь, отправляясь на войну с монголами, приверженцами династии Юан,» — о том, что здесь умирали солдаты и лошади императора Конси. Но он не знал этого, он думал лишь тогда о том, что отсюда, из деревни Судетоу — его мать: его мать здесь ловила ящерок маленькой, — его мать, которую он бросил, как все, как женщину. И вместе с ним шли десятки других, потерявших, бросивших — и отцов, и матерей, и братьев, и отечество.

«Ни один продавец идолов не поклоняется богам, он знает из чего они сделаны.»

Глава вторая

«Ты еси Петр, и на камени сем созижду церковь мою.» Петр — есть камень и заштатный град Санкт-Питер-Бург — есть Святой — Камень — Город. Но определение, должно быть только в одном слове: Санкт-Питер-Бурх определяют три слова — Святой-камень-город, — нет одного определения, — и Санкт-Питер-бург посему есть фикция. Но — на Неве-реке, пустынной, как Иртыш, все-же лежал город, поистине гранитный. Каменный город — и заштатный, и потому уже, что каменный и заштатный, — не русский, конечно, ибо все русские заштатные города рыхлы, как бабы, засорены были подсолнечной шелухой, пахнули селедочным хвостом, в скамьях с пестрыми юбками баб, рыхлых, как заштаты, и все заштаты умирали навозной смертью. Перспективы проспектов Санкт-Питербурга были к тому, чтоб там, в концах, срываться с проспектов в метафизику. — И в тот день, в обыкновенный — финляндский — денек, на Неве-реке, пустынной как этот финляндский денек и как Иртыш, долго гудел один — единственный катерок, отбрасывая эхо от дворцов, от Биржи и Петропавловки, много эхо, как всегда в Поозерьи, — и тогда с Троицкого моста в перспективы проспектов ушол автомобиль, чтоб кроить перспективы, чтоб начать рабочий день человека и чтоб сорваться в конец — в концах проспектов — в метафизику. — Есть поэзия камня и тишины. Финляндские дни одевают гранит мхом, зеленая травка пробила гранит: на Невском проспекте в торцах зеленая травка поросла. Дворцы стали тогда мертвецами-музеями, — и разве не памятник, как Петру у Адмиралтейства, памятник заштатов — дом, развалившийся на Гончарной. Поистине есть красота в умирании, и прекрасен — гранитный — был город, в пустынном граните, в мостах, в перспективах, в развалинах, в бурьяне заштатов, в безлюдьи, в гулких эхо на пустынной — поозерной — реке, в обыкновенных — не русских — финляндских днях. А там, где столпились улицы из городков Московской губернии, на русской, на московской стороне, в переулочке, на перекресточке — у дома в два этажа все окна выбиты были, нежилой дом, покинутый, магазин был внизу, и видно было сквозь окна открытую внутреннюю дверь в пустырь за домом, в магазине паутина повисла, кирпичи валялись и стекла…

«Ты еси Петр, и на камени сем созижду церковь мою.»

По Великой Европейско — Российской равнине прекрасная прошла революция, метель метельная вылущила ветрами мертвое все, — умирать неживому. Сказания русских сектантов сбылись, — первый император российской равнины основал себе парадиз на гиблых болотах — Санкт-Питер-Бурх, — последний император сдал императорский — гиблых болот — Санкт-Питер-Бург — мужичей Москве; слово моск-ва значит: темные воды, — темные воды всегда буйны. Питербургу остаться сорваться с прямолинейной — проспекта — в туман метафизик, в болотную гарь. Тот же финляндский денек обещал быть к ночи — туманною ночью, уничтожить прямолинейность проспектов, затуманить туманом. И автомобилью в тот день кроить улицы, избыть день человека — петербуржца — Ивана Ивановича Иванова, как многие в России. Иван Иванович был братом. Иван Иванович был интеллигентом: он был про-фессо-ром. Автомобиль скидывал мысли Ивана Ивановича — в Смольном, на Невском, в Гороховую, — автомобиль-каретка-Бразье, где Иван Иванович сидел в углу — в зеркалах — на подушках — с портфелем. Автомобиль вновь ушол в пустыню Невы, как Иртыш, в простор Троицкого моста, чтоб свернуть на под'емный мост же — Петропавловской крепости, в Петропавловскую крепость, чтобы погаснуть там у собора, у штаба. На соборе, у шпица реял монах. Тогда выстрелила на бастионе пушка, — указать час, — перекинуться мячиком эха дворцам с бастионами. И Иван Иванович долго сидел в кабинете конторы на задворках — вот, в кабинете с деревянными стульями и столом под клеенкой, и к нему приводили людей из бастионов и равелинов — во имя их совестей: двум человекам стать друг против друга с двумя правдами, с тем, чтобы одному человеку и одной правде вернуться в равелин. Из штаба пришол китаец-красноармеец, которого привел тоже китаец-красноармеец, и долго ждал своей очереди китаец-красноармеец, потому-что не было переводчика, а в бумагах значились пустяки, что у него, красноармейца такого-то стрелкового полка, найдены были при обыске и отобраны английские золотые монеты, — и мимо него проходили к столу — говорить или молчать у стола. — … В доме у инженера, в его кабинете за ширмой стояла кровать, — и некогда так-же стояла кровать у того-же инженера в Лондоне. Тогда в Лондоне был подпольный с'езд революционеров. И как тогда в Лондоне, встречаясь раз в год здесь в Санкт-Питер-Бурге, поздоровавшись, подошел потихоньку к кровати Иван Иванович и стал щупать — простыни. — Ты что? — спросил инженер. — Я смотрю, простыни не сырые-ли? Не простудись, голубчик. Они, инженер и Иван Иванович, знали друг друга с детства, с бабок в подлинно-заштатном городишке. У инженера корчили хари в кабинете китайские черти, кость, бронза и фарфор — твердым холодком корчили хари; и было в кабинете холодное венецианское окно, уходившее в белые ночи холодком белых стен кабинета. Инженеру — нельзя было горбиться. — В ту белую ночь у инженера была музыка, были музыканты и гости. Иван Иванович не выходил на люди, сторонился толпы, не любил людей, он сидел в кабинете, один в темноте. И инженер увидел, что Иван Иванович поражен музыкой, — поражен так, как могут поражаться, понимая, лишь избранные: в холодном кабинете, где черти корчили холодно хари, человеческая — настоящая — теплота села в кресло в углу, затомившись оттуда. Инженер тогда сгорбился у окна, в белой ночи, и Иван Иванович подошел и стал сзади, прислонившись к плечу инженера.

Я себя чувствую — хозяином на земле, — сказал инженер. — А ты? Всё по прежнему, — гость?

— Да-да, гость!

— Петербург — новая архитектурная задача, город без крыш, с катками в верхних этажах… тишина, вымиранье… — Гость? в белую ночь и проспекты вглядывался инженер. — Я вчера ел хлеб из оленьего мха. — Гость? Метафизика?

— Да, гость. Помнишь, в Брюгге, проселком мы шли. Мы тогда говорили — о мире. Я не поехал в Москву: кровь, копоть заводов, руки рабочих, — я провижу столетья! — и гость!. — Иван Иванович крепко прижался к плечу инженера, инженер сквозь пиджак ощутил теплоту от дыхания. — Какой ты большой, Андрей… В Брюгге такая же тишина… Какая музыка!

— Где?

— Там вон, в гостиной, — пианино, Я не вижу реальностей.

В ту ночь — там, в туманных концах проспектов автомобиль сорвался с торцов, с реальностей перспектив — в туманность, в туман, — потому — что Санкт-Питер-Бург — есть таинственно — определяемое, то-есть фикция, то-есть туман, — и все-же есть камень. Инженер вышел к гостям и сказал:

— Знаете, кто был сейчас у меня в кабинете, какой гость? — и помолчал. Иванов Иван, — и помолчал, выждав, как имя хлестнет по гостиной. — Музыку слушал, музыку знает, — гость на земле. — К инженеру подошла женщина, — оба склонились в амбразуре окна, — там внизу с торцов сорвалась каретка-Бразье, женщина коснулась нежно плечом плеча инженера, — такое древнее, такое прекрасное вино лучше которого — нет: — женщина. Китайские черти — кость, бронза и фарфор — корчили хари.

В доме — дома — Иван Иванович Иванов — жил, как — таракан в щели. Он боялся пространства.

Он любил книги, он читал лежа. Он не имел любимой женщины, он не стирал паутины. В маленькой комнатке были книги, и ширмы у кровати были из книг, и простыни на кровати были сухие. Автомобиль совался в туман. Двери были заперты и заставлены полками книг. В углу, на кровати, Иван Иванович — лежа — видел огромную шахматную доску: этой доски не было в действительности. — Мир, дым заводов, руки рабочих, кровь, милльоны людей, — красное пламя России, Европа, ставшая льдиной на бок в Атлантике, — Каменный гость, влезший — с громом — с конем — на доску: — на шахматной доске. Простыни — сухие, в комнате мрак, и тут в сухих простынях, в подушках — мысль: я! — я-ааа! Каменный гость — водкой: «Ваше превосходительство, Паки и паки Россия влачима есть на Голгофу. Каковы циркумстанции?..» Гость: «Никакой России, государь мой, никакого Санкт-Питер-Бурга, — мир.» — Каменный гость: «Выпьем, ваше превосходительство, за художество. Не пьете?» — «Не пью.» — «А за Алексеевский Петро-павловской крепости равелин, — паки не пьёшь?» — «Не пью.» — «Понеже и так пьяно, ваше превосходительство, — так ли?» — «Шутить изволите, государь мой, Алексеевский равелин — я, — я же!» — В сухих простынях, в жарких подушках, в углу — мысль: я-ааа!.. я-а — есть мир!

«Ты еси — Петр.»

…Китаец стоял в стороне, у китайца лицо, как у китайского чорта в кабинете инженера, в кабинете конторы были деревянные стулья и стол под клеенкой. Китаец прошел в сторону — женской по-ходкой, на нем была русская солдатская гимнастёрка без пояса. За решоткой окна стоял автомобиль. На лице у китайца были — только зубы, чужие, лошадиная челюсть, он ими усмехался: — кто поймет? — В конторе на окнах была паутина, стало-быть были и мухи. — К столу подходили. Подошол инженер: инженеру нельзя было горбиться.

— «Я утверждаю, что в России с низов глубоко — национальное здоровье, необходимое движение, ничего общего не имеющее с европейским синдикалистическим. В России анархический бунт во имя бесгосударственности, против всякого государства. Я утверждаю, что Россия должна была — и изживает лихорадку петровщины, петербурговщины, лихорадку идеи, теории, математического католицизма. Я утверждаю большевизм, разиновщину, и отрицаю коммунизм. Я утверждаю, что в России победит — русское, стряхнув лихорадку петровщины. Алексеевский равелин. Инженер Андрей Людоговский.» — Так было записано в протоколе.

Иван Иванович сказал по английски:

— Помнишь, Андрей, мы играли в бабки. Но я своего брата…

И тогда на лице китайца — одни зубы — зубы совсем наружу, все лицо вопросом, с глаз спали сапеки, чтобы глаза просили: — субординация спуталась. Китаец качался у стола справа налево и говорил — по английски, — все, сразу, что знал, много: — «Я хочу родину. Нуй-гэ Юан-Ши-Кай, — президент! Я хочу родину. На юге я дрался. Я хочу родину!» — Без субординации, в кабинете конторы разорвался кусок — горячего — человеческого.

…Китайца на шахматную доску!. На набережных, в камнях трава поросла, финляндские дни одевают гранит мхами: дворцы стали тогда мертвецами-музеями. Петр Первый ушол от Адмиралтейства на Гончарную, где развалился дом: дом тогда придавил людей. Автомобиль — мостами, набережными, мост у Петропавловской крепости поднят, — автомобиль каретка-Бразье, простором Невы, как Иртыш, и поозерного неба-простором. В доме — дома — в окне — через окно — через крыши через Неву — на взморьи — в комнате — красная рана заката. Красная рана заката пожелтела померанцевыми корками, в желтухе-лихорадке. Ночью будут туманы. Желтуха? — китайца на шахматную доску! — Закат — умирал!.. Где-то далеко одинокий гудел катерок. Книги, книги, книги, — в померанцевых корках заката на полках и подушки не подсинила прачка. Ночью будет туман. У Ивана Ивановича не было женщины, — опять лихорадка. «Хина, кажется, жолтая — хинная корка?» Звонки.

— «Принесите черного кофе, покрепче,» — горничной: она горничная женщина: «надо, чтоб пришла ночью»…

«Помнишь, Андрей, мы играли в бабки. Но я своего брата послал расстрелять, милый Андрей!» — «Петровщина Лихорадка, Санкт-питербурговщина? Большевик голову откусит, возьмет в рот и так: хак?!. — Нет большевика, нет никакой России, — дикари! Есть — мир!» — Каменный гость: «Выпьем, ваше превосходительство, за художество. Ко-фий будете пить?» «Да, кофе.» — «Понеже и так пьяно, ваше превосходительство так ли?» — «Утверждаю, что коммунизма в России нет, в России — большевики. Алексеевский равелин. Инженер Андрей Людоговский.» — Каменный гость: «Брось, ваше превосходительство. Выпьем за художество! Плевать! Поелику пребываем мы в силе своей и воле.» Гость: «Погодите, величество! Все есть — я! — слышишь, Андрей, все есть: я-ааа!.. милый, Андрей!»

— Останьтесь, Лиза, на минуту.

— Простыни, барин, я просушила.

— Меня знобит, Лиза. Я одинок, Лиза, присядьте.

— Ах, что вы, барин…

— Присядьте, Лиза. Будем говорить.

— Ах, что вы, барин!.. Я лучше попозже приду.

— Присядьте, Лиза!

«Помнишь, Андрей, мы играли в бабки… У меня два брата. Один расстрелян, а другой»… — Китаец полез по карте Европы, на четвереньках, красноармеец Лиянов, — почему у китайца нет косы? — Простыни — сухие, на шахматной доске мир, руки рабочих, дым заводов, Европа — льдиною на бок в Атлантике, никакого Санкт-Питер-Бурга, — китаец на четвереньках на льдине. — И никакой шахматной доски — Лизины волосы закрыли шахматную доску, а губы у Лизы — сжаты — брезгливо. — «Паки и паки влачимы будучи на Голгофу»!..

— «Ты еси Петр и на камени сем я созижду церковь мою: — я — я-ааа.»

— «Ах, барин, скорее, пожалуйста.»

…Голубоватый, зеленый туман восставал над Невой и окутывал крепость. А над ним, над туманом — апельсиновой корки цвета — меркнул закат, и в тумане, в желтом закате плавал на шпице над крепостью — чорт-ангел-монах, похожий на чорную страшную птицу. Крепость в тумане уплыла.

…В общей камере — одни лежали с газетами, одни — играли в шахматы из хлебного мякиша. Китаец с женской походкой и с ноздрями над лошадиной челюстью, как у проститутки, — с лицом в мертвой улыбке, подходил ко всем, останавливаясь томительно против каждого, долго молчал, улыбаясь, и говорил, не то спрашивая, не то утверждая: — «Кюс-но…» Все понимали, что это значит скучно… — У волчка стоял другой китаец, страж, — иногда этот шептал в волчок:

— Ни ю цзы суй? Сколько лет ты считаешь себе?

— Во эр ши ву. — Двадцать пять, — отвечал китаец из камеры. И страж тогда говорил по русски:

— Сту-пай! Нель-зя гово-ри! — чтобы через пять минут прошептать вновь: Ни хао?.. — Ты здоров?..

Инженер Людоговский — инженеру нельзя было горбиться — весь вечер играл в шахматы, у стола в скарбе чайников и железных кружек. Шахматы были слеплены из хлебного мякиша. Китайцу бесразлично было на чем сидеть, он любил сидеть в углу, на полу и там что-то петь, очень беспокоющее, однотонное, как вой собак от луны. — В час после поверки всегда приходили, чтобы вы-зы-вать.

В этот час всегда говорили, никто не спал, но все ложились на нары, точно нары и сон — шанс, чтоб не вы-зва-ли ночью.

Инженер Людоговский рассказал: После смерти жизнь не сразу замирает в организме. Каждый знает, что волосы и ногти растут у мертвецов втечение нескольких месяцев. Одной из последних замирает деятельность мозга. Мертвец четыре недели после смерти — видит и слышит и, быть-может, ощущает во рту привкус гнили… Он не может двинуться, не может сказать. Понемногу оживают нервы рук и ног — и тогда они вываливаются из сознания, из ощущений. Последним начинает гнить мозг, — и вот последний раз ушная барабанка восприняла звук, последний раз кора большого мозга ассоциировала мысль о смерти, о любви, о вечности, о боге (— больше ведь ни о чем нельзя тогда думать, перед вечностью, тогда ведь нет — человеческих — отношений), — и потускнела мысль — как давно уже потускнели, остеклянели глаза, став рыбьими, — потускнела, развалилась мысль, как развалился, сгнил мозг. Вот через глазные впадины вполз червь, тогда глаза исчезли навсегда. После смерти идет новая, страшная жизнь. Одним это — ужас, а мне… Любопытная мысль, Петербург…

Но инженер не кончил, отвернулся к стене, поднял воротник пальто, не отвечал: инженеру нельзя было корчиться. Никто не говорил. Тогда в углу стал перебирать стекляшки — завыл, как собака при луне, — запел боевую песнь китаец:

Тен-да-тен мык кай!

Ди-да-ди мык кай.

Жо-сюэ тен тень куй!

Во цин ши-фу кай.

В волчок прошептал китаец-страж:

— Ни гуй син? — твое дорогое имя?

На столе в камере на ночь остались шахматы, слепленные из хлебного мякиша. Ночью китаец с'ел шахматы, слепленные из хлебного мякиша. — А у дворцов на Зимней Канавке из зеленой воды в ту ночь выплывали — в тумане, окутавшем перспективы проспектов — двенадцать дебелых сестер лихорадок, Катерины, Анны, Лизаветы, Александры, Марии — императрицы — что-бы поплыть на Неву-реку, как Иртыш-река, к Петропавловской крепости, травку рвать там на границе, цынгу разбрасывать, слушать давний спор Алексея с Петром, стон поэта Рылеева, марши Николая Палкина, — поозерные сказки выведывать, — чтоб смотреть, как на Неве-реке справа красные горят коммуникационные огни, слева — белые, — чтоб увидеть там в тумане — сквозь туман — из тумана восставшую Великую Каменную Стену, поставленную императором Ши-Хоон-Ти за два столетия до Европейской эры.

— Во гуй син? — твое дорогое имя? — прошептал волчок.

— Во-син ли Ян.

Был час, когда приходили, чтоб вызывать. Китаец подошол к Людоговскому, присел рядом на нарах на корточки, в полумраке выползла конская челюсть, усмехнулась, скорчилась:

«Кюс-но?..»

Двенадцать сестер лихорадок плыли по Неве, туман пополз в оконца. Тогда загремел замок, чтоб прижать каждого к нарам, притиснуть в тоске; — «вот, ведь я же лежу, я лежу на нарах, я сплю, зачем? — Я-же сплю, — я-ааа!.. за что?»

— Красноармеец Лиянов.

«…Вот, ведь я-же лежу, на нарах, я сплю, — не я, не я-аааа, — не меня!»

Красноармеец ушол. Загремел замок, снизив своды, стиснув камеру. — Можно закурить, чтоб не задохнуться. — Хинки-бы, хины, — туман, лихорадка. — Невидно — Невы дно глубоко, где двенадцать сестер. Красноармеец Ляонов — «кюс-но!» тю-тю!.. — «Столетия ложатся степеннно колодами. Столетий колоды годы повторяют и раз и два, чтоб тасовать годы векам — китайскими картами. Ни один продавец идолов не поклоняется богам, он знает, из чего они сделаны. — Как-же годам склоняться — перед годами? — они знают, из чего они слиты: не даром по мастям подбирают стили лет.» Петр — есть камень, и заштатный город Санкт-Питер-Бург — есть Святой-Камень-Город. Но Санкт-Питер-Бург — есть три, и посему — есть фикция: перспективы проспектов Санкт-Питер-Бурга были к тому, чтоб там, в концах срываться с проспектов — в метафизику.

«(ни) (ты) (один) (еси) (продавец) (Петр)…» «Хинки-бы, хинки! Кюс-но!..»

Тогда загремел замок, чтоб прижать каждого к нарам, притиснуть в тоске: «вот, ведь я же лежу, я лежу на нарах, я сплю, зачем? — Я же сплю, — яааа! Зачем?»

— Инженер Людоговский, Смирнов, — Петров…

«…Ведь я же лежу, на нарах, я сплю, — не я, не яаааа, — не меняа!..»

Коридоры, приступки, ступень. Мрак. Электрическая лампа. Мрак. Электрическая лампа. Плеск воды, приступочки, ступеньки. — Свет, подвал — и: два китайца: — ах, какие косые глаза! — и кто так провел по лицу, чтоб вдавить лицо внутрь, раздавив переносицу, лицо, как плакат, с приставными зубами? — а походка — у китайцев — женская… Инженеру нельзя было корчиться…

— Ага!..

И все. Последняя мысль — последняя функция коры большого мозга — через несколько недель — была — нечеловеческою мыслью

— ибо фосфор омылил кору большого мозга, в мутной воде — в зеленой воде в проточной воде. Туманы, — хинки бы, хины!

Глава третья, последняя, ибо Санкт-Питер-Бург — есть — три

Мальчик — за все свое детство — не видел ни одного дерева, ибо он жил за стеной, уже в Монголии, Стране Тамерланов. В Санкт-Питер-бурге, там, где столпились улицы из городков московской губернии, — Рузская, Московская, Серпуховская, — на русской, на московской стороне, в переулочке, на перекресточке — у дома в два этажа, у нежилого, у покинутого, — сквозь разбитые окна в магазине внизу — видно было открытую внутреннюю дверь в пустырь за домом, — там срублены были тощие топольки. Китаец — своими руками — спилил, выкорчевал тощие топольки. Китаец — своими руками — выбрал все камни и камешки. Дом покинули русские, по русски загадив: китаец — своими руками собрал весь человеческий помет, с полов, с подоконников, из печей, из водопроводных раковин, из коридоров, — чтобы удобрить землю. Там, кругом пустыря были кирпичные брандмауэры, на одном из брандмауэров росла бузина. Все камни, жестянки, обрезки железа, стекло китаец сложил квадратами под брандмауэром, — китаец нарыл грядки и на грядках посадил — кукурузу, просо и картошку. — Был серый — финляндский — поозерный — денек. Китаец встал с жолтой зарей — и весь день, за весь день, — каждый кусочек, каждую былинку, отрогал, охолил своими руками. И весь день китаец пел боевую, бунтовщическую китайскую русскому уху звенящую тоской невероятной — песню:

Тен-да-тен мынь кай!

Ди-да-ди мынь кай!

Жо сюэ тен шень куй. —

Во цин ши-фу лай!

песню, в которой говорилось о том, чтоб — «небо растворило небесные ворота, земля растворила земные ворота, чтобы постигнуть сонм небесных духов, ибо Кулак Правды и Согласия и Свет Красного Фонаря сметут одним помелом. И звезда Чжи-Ююй, обручившись со звездой Ню-су, помогут им, спасут и охранят от огня заморской пушки.» — Был серый денек. Мальчишки соседних домов, которых китаец выжил из пустыря, где они играли в Юденича и в карточные бюро, забирались на брандмауэр, висли на нем ласточками в ряд и кричали:

— Эй, ходя, косоглазый чорт! Кто тебе косу то обрил?

— Вот, погоди, мы картошку то слимоним!

Но китаец не слышал их, и в общем мальчишки больше наблюдали за человеком с женской походкой, трудившимся, как муравей на квадратном своем застенке, один, всем чужой, косоглазый.

Был серый — финляндский — поозер-ный — денек. Жолтой, как хинная корка зарей, пришол он и чинною коркой ушол. Вечером китаец один лежал в уцелевшей комнатке внизу, на плите, прикрытый прокисшим одеялом, — в каморке пахло, как некогда пахнуло в лессе. Китаец лежал с открытыми глазами, с остекляневшим взором, корчась в онанизме. — Что думал китаец, кто знает? — И в притихшей белой ночи, где-то в соседнем, Можайском, переулке пиликала и пиликала гармоника, и женский голос пел:

Когда бы имел златые горы

И реки, полные вина…

Все-б отдал за любовь, за взоры..

…А если бы в тот вечер, — циркулем на треть земного шара — на треть земного шара шагнул на восток, через Туркестан, Алатау, Гоби, — то там, в Китае, в Пекине, (— Иван Иванович Иванов был братом!) — в Пекине, Китае…

Белогвардеец, дворянин, офицер императорской армии, эмигрант Петр Иванович Иванов проходил воротами Гэ-тэ-мен, — в подземельи ворот, там, где ходят люди, было темно и сыро, — Петр Иванович свернул налево. По широким квадратам каменных плит, под высокими стенами древних укреплений у рва, наполненного зеленой водой, а потом по каменному мосту через канал, он пришол до Западных ворот Танг-пьен-мэн, там, по покатому склону дерновой тропинкой он поднялся на стену, на бастионы, в тишину и безлюдье над городом. — Какое странное зрелище для глаз европейца! — ведь европеец привык к квадратным громадам серых зданий, скованных квадратами проспектов. Солнце с темного и голубого неба, светя лучами, отбрасывало лиловые резкие тени от рвов, бастионов, от бананов, сверкало резко в лакированных черепицах крыш и рябило жолто-золотистым, ярко-голубым, красным, причудливым костром пагод, храмов, киосков, башен, спиралей портиков, срезанных там вдалеке мрачной, бурою линией стен и зеленой мутью канала: — там деловая толпа — люди — китайский город — купцов, продавцов, плебеев и нищих — гул толпы, крики мулов и ослов. — Здесь, на стене, над городом — безлюдье и тишина. Эмигрант, офицер, барин, в офицерской шинели с золотыми погонами (весь багаж) сел у глыбы гранита. Серая офицерская шинель с золотыми погонами — весь багаж офицера. Нету сапог. И лето. Сколько верст или ли (по китайски!) пройдено было. Офицер прислонился к гранитной глыбе, фуражку с белой кокардой надвинул поглубже, чтоб не рябило в глазах. Здесь, в безлюдьи, в солнце и в день — спал офицер, Петр Иванович Иванов.

К вечеру, в заполдни, офицер шел в толпе между воротами Куанг-дзу и Ша-Ку. Крестьяне с мулов и ослов торговали мясом, дичью, луком, сарго, — и курили хрупкие трубки табака, мужчины и женщины, пока не пришел покупатель. Небрежной, неспешной походкой шли с веерами мужчины-джентельмены. Гул и шелест толпы уходил — в лиловатое небо. У павильона, где стояла охрана были врыты столбы с перекладинами, на столбах в бамбуковых клетках — в каждой клетке по голове — лежали головы мертвецов, глядевшие тусклыми, широко-раскрытыми глазами. Офицер остановился, чтоб посмотреть, что осталось от людей: рты были обезображены веселой гримасой, у всех одной и той же, а зубы — конвульсивно сжаты, — а с клеток капала, еще свежая кровь, — и офицер почувствовал, что его тошнит от запаха свежего мяса. Это было место политических казней. — Там, в конце, у ворот, у стены под каштанами сидели, стояли, лежали — нищие, прокаженные, фокусники, гипнотизеры, старики. Мимо шли и ехали на людях и лошадях лорды и лэди. Офицер стал к нищим и, полупротянув правую руку, запел по-русски:

— Пода-айте милостинку Христа ра-ади!.. Белогвардеец, барин, офицер русской армии, эмигрант, брат, Петр Иванович Иванов.


Россия, Коломна. Никола-на-Посадьях,

20 сент. 1921 г.


Читать далее

Санкт-Питер-Бурх*

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть