Часть вторая

Онлайн чтение книги Том 1. Камни под водой
Часть вторая

1

Вольнов спал, все время чувствуя, что сейнер двигается вперед, дизель стучит нормально и в печурке не погас огонь, от которого жарко ногам. Но кроме этих привычных и покойных ощущений его тревожило шуршание и трепыхание за тонким бортом, тот скрежещущий, неприятный звук, с которым цеплялись за обшивку льдины, обламываясь и подныривая под судно.

Вольнов спал тяжелым, нездоровым сном. В кубрике было душно, пахло каменноугольным дымом, нагревшейся краской, сырой одеждой.

Скрежет за бортом, всхлипывания стиснутой между льдом и бортом воды, сотрясения корпуса становились все сильнее. И Вольнов стянул с себя пелену усталости и забытья и сел на койке.

Ему что-то снилось опять. Он спал три часа восемь минут, и все это время ему что-то снилось.

Вольнов выпил кружку пахнущей железом воды и полез по трапу наверх.

Рубка была пуста. Только подрагивал отключенный штурвал. Очевидно, старпом перебрался на верхний мостик. Оттуда удобней управлять судном во льдах.

Шел дождь. Он косо падал на льдины, мутил воду в разводьях, стучал по брезентовым обвесам. Тучи висели совсем низко и неподвижно.

Рассвет занимался над Восточно-Сибирским морем.

Это было уже пятое море, которое оставалось у них по корме. Позади были Белое, Баренцево, Карское море и море Лаптевых.

Впереди по курсу, у горизонта, льдины сливались в сплошной белый барьер. Суда каравана еще сохраняли строй двух кильватерных колонн. В голове каждой колонны дымили густым, перекрученным дымом ледоколы.

Вольнов поднялся по скоб-трапу на верхний мостик. Пахнуло дизельным выхлопом. Дождевые капли брызнули в лицо сырым холодом. На перевернутом пожарном ведре сидел Корпускул и спал, уперев голову в тумбу прожектора. Старший помощник сам стоял у штурвала.

— Когда вошли в перемычку? — спросил Вольнов, снимая с леерной стойки бинокль.

— Минут тридцать, товарищ капитан, — сипло сказал старпом.

— Почему не разбудили меня? Почему спит вахтенный? И возьмите больше вправо.

Впереди тяжело плюхалась сырая растрепанная льдина. Ее бок был измазан красным. Когда караван проходит ледовую перемычку, за ним всегда остаются красные следы — сурик с днищ.

— Разве это такой лед, чтобы будить вас? — спросил старпом. — И что делать вахтенному, если я сам стою на руле? А люди устали как собаки.

— Сбрили бы вы усы, старпом, — сказал Вольнов и стал протирать стекла бинокля. Старпом выпятил вперед подбородок. Он был упрям и задирист. И молод. Ему хотелось самому воевать со льдами и туманами. Он был маленького роста, но страшно жилистый, верткий, с яркими коричневыми глазами. В правом среди коричневого застрял острый кусочек черного, и поэтому взгляд старпома был плутоватый.

Вольнов поднял бинокль. Сквозь линзы мир вокруг казался цветистей и веселее. Вольнов отрегулировал резкость по перекрестью рей на ледоколе. Ледокол шел на милю впереди. Его широкая корма желтела чистой палубой. Под урезом кормы кипела зелено-белая бурунная струя. Кто-то одетый в одну только красную майку прошел по корме, потянулся, зевнул. Был виден даже парок над голыми плечами.

— Брр! — сказал Вольнов и невольно поежился.

— Скоро опять туман будет, — сказал старпом и шмыгнул носом.

Вольнов перевел бинокль на небо у горизонта. По низким тучам расплывались темные и белесые полосы — отражения воды и ледяных полей.

— Тучки заболели ангиной, — сказал Вольнов. Рукава ватника уже плохо гнулись, набухли влагой.

Айонский ледяной массив… Всегда тут что-нибудь случается. Ветер с норда. Он и нагнал сюда льды. И теперь приходится идти на юг вместо востока. Противно, когда не приближаешься к цели. Но дизель стучит, и флаг не обвисает на гафеле — значит, все еще не так плохо. Уже больше половины пути осталось за кормой. Обнаглели люди. Они все идут и идут вперед на этих челноках с обшивкой толщиной в ноготь.

По правому борту открывался берег — мыс Шелагский, черный, морщинистый, черствый.

Караван растянулся. Уже несколько сейнеров вышли из строя, не успев проскочить в раздвинутую ледоколом лазейку. Льдины лежали на густой, маслянистой воде бесшумно и невозмутимо. Трудно было заметить их движение. Но они двигались, черт бы их побрал. Они будто нюхом чуяли, где есть еще незанятые пространства, и сразу подтягивались туда и закрывали полыньи. От льдин тянуло сырым, мозглым холодом, как из земляного погреба. Они пахли не свежестью, а затхлой прелостью осенних листьев.

Вольнов засунул руки в тесные карманы ватника. Руки мерзли.

— Есть хотите? — спросил старпом.

— А что-нибудь осталось от ужина?

Старпом усмехнулся и потер свои белобрысые усы черным от давней грязи пальцем.

— Для кого осталось, а для кого и нет.

— Жук ты, одесский жук, — сказал Вольнов. — Признайся наконец, сколько ведер картошки в Тикси продал?.. И прибавь оборотов… Хотя я сам…

Он дунул в переговорную трубу, прикоснувшись губами к холодной, позеленевшей от сырости меди раструба. В машинном отделении слабо пискнул свисток. Вахтенный моторист внизу вынул заглушку, и переговорная труба сразу густо наполнилась лязгом и гулом двигателя.

— Ершов слушает!

— Прибавьте еще десять оборотов! — крикнул Вольнов. — И внимательнее на реверсе: входим в тяжелый лед.

— Мясные консервы в духовке на камбузе, открытая банка, — сказал старпом.

— Я тебя спросил о картошке.

— Глеб Иванович, вы меня сейчас опять воспитывать будете? — жалобно заныл старпом. — Не надо, а? Ведь все равно бесполезно… Меня в шестилетнем возрасте исключили из детсада за аморальность. Я частушку все пел: «Очень рваная зада у нашего детсада…» Вот меня и исключили. И с самых тех пор я воспитанию не поддаюсь.

— Черт бы тебя побрал, кулик одесский, — сказал Вольнов и засмеялся. — Твое счастье, что не пойман — не вор.

Старпом продал зимовщикам в бухте Тикси несколько ведер картошки. Конечно, не по своей цене. Это была первая свежая картошка, которую видели тиксинцы, и они не жалели на нее денег. А старпом купил на всю выручку оленины, и команда была довольна.

— И кипяток еще не остыл, наверное, — сказал старпом. — Попить можете с малиновым экстрактом.

— Хорошо, — сказал Вольнов. Он наконец вспомнил сон, который ему снился.

Ему приснилась Агния. И было странно, что он сразу не вспомнил сна, потому что весь перегон он думал о ней. Ему снилось, что они едут в каком-то быстром поезде, наверное «полярной стреле», в одном вагоне, но в разных купе, потому что она не одна. С ней муж и дочка.

И вот он сидел один в своем купе, думал о ней, и вдруг она пришла, села напротив на диван. Они молчали, глядели в окно на березовые леса, за стеклом летел дым. Потом она сказала, что очень хочет малинового льда. И на первой же остановке он сошел, бросился искать мороженщицу, нашел ее, и залил лед малиновым экстрактом, и принес его, но поезд уже ушел. Здесь он проснулся, но ему почему-то не было плохо на душе. Наверное, во сне он очень верил в то, что она любит его и простила его, и что ей тоже грустно. Но это было только в первый момент после сна. А потом чувство вины перед ней вернулось.

…Она говорила тогда, что должна что-то объяснить, что все очень нехорошо, ей теперь нет прощения, он будет о ней думать плохо. И она заплакала тогда, утром в Архангельске. Вольнову надо было уходить, он опаздывал на судно к отходу. А она плакала, и он не мог ее бросить и начинал немного злиться.

— Я же не люблю вас, я ни капельки не люблю вас, — говорила она. А в коридоре за дверьми ее комнаты жужжал электросчетчик, и Вольнов все время слышал его то ослабевающее, то нарастающее жужжание. — И это ужасно, что все так случилось.

— Мне надо уходить, — сказал Вольнов, и сухой язык плохо слушался его. — Не плачь. Я тебя очень прошу: не плачь. Не было ничего плохого, честное слово… Ты знаешь, вот у меня веснушки на плечах, и я всегда их стыдился, честное слово… А сегодня мне не стыдно, это первый раз в моей жизни так, ты понимаешь?

— Глеб, вы очень смешной, — сказала она сквозь слезы.

— Ну, улыбнись тогда, — сказал Глеб и пальцем стер с ее щеки слезу. — Ведь ты была летчицей, тебе стыдно плакать, улыбнись… Я опаздываю на судно, и я не могу уйти, пока ты плачешь.

И вдруг она перестала плакать и сказала быстро, строго, с каким-то облегчением:

— Отвернитесь, я оденусь и провожу вас.

Она так все время и говорила ему «вы».

Когда они шли по улице, она была уже совсем такой же, как накануне вечером, в ресторане. Как будто ничего не случилось в эту ночь, как будто она только что не плакала.

По утренним улицам торопились на лесобиржи, заводы, доки, стройки рабочие люди, курили свои первые папиросы и кашляли от первого дыма. В трамваях было полным-полно, такси не видно, срок отхода каравана уже наступил, но Вольнов надеялся на то, что кто-нибудь из начальства загулял вчера и отход задержится. Вольнов знал, как перегонщики веселятся перед Арктикой… Яркие флаги бились на ветру на мачтах иностранных судов вдоль бесконечных архангельских причалов, иностранцы грузились лесом. Сотни бревен и досок кружились в реке. Река была очень широкой и хранила спокойствие среди суеты утреннего города. На душе, как всегда перед отходом в далекий рейс, было чуть тревожно. И женщина, которая шла рядом с Вольновым, стала отдаляться от него и чужеть. Ночью, у нее дома, он был полон тепла и нежности к ней, а сейчас мысли о судне, об опоздании, о старости механика, о пресной воде, которую надо будет взять на ходу из реки, о топливе, о погоде в горле Белого моря стали отдалять его от этой женщины. И он уже плохо понимал, зачем она в такую рань пошла провожать его, зачем в такую рань намазала себе губы.

— Может, ты вернешься? — спросил Вольнов. — А? Я, пожалуй, попробую проголосовать грузовик. Иначе будет скандал страшной силы. И потом, я стою борт о борт с Яшкой. Будет ли тебе удобно встречаться с ним?

— Где вы стоите? — спокойно спросила она.

— У самой Экономии.

— Вчера утром я была там и купалась там — и не видела никаких сейнеров.

— Мы пришли после полудня.

— Я люблю там купаться.

Она совершенно не собиралась оставлять его одного. Она даже говорить стала медлительно. А он здорово опаздывал.

— Неужели здесь нигде нельзя достать такси?

— Там очень хорошо купаться, — повторила она. И ему показалось, что она издевается над ним.

— Там, как и везде, полным-полно мазута, — сказал Вольнов.

— Нет. Там течение отжимает мазут и щепки к левому берегу.

— Я напишу тебе с Диксона, — сказал он.

— Зачем? — спросила она. — Смотри: вон такси!

Старая, какая-то даже лохматая и серая от старости «Победа» с зеленым огоньком выворачивала из-за угла набережной. К ней бежали двое военных моряков.

— Поздно, черт возьми! — сказал Вольнов.

— Бежим! — крикнула Агния. И сама побежала впереди него. У нее была узкая юбка, она приподняла ее на бегу. Были очень красивы ее быстрые стройные ноги. Вольнов на ходу подумал о том, что он может гордиться такой женщиной, — это было мужской гордостью.

Когда они подбежали, на «Победе» погас зеленый огонек.

— Я же говорил, что уже поздно, — сказал Вольнов.

Агния наклонилась к окошку шофера, волосы упали ей на лицо, она звонко и весело засмеялась.

— Спасите! — сказала она. — SOS! Спасите наши души! Опаздываю! Отдайте машину нам, а?

И ей уступили машину.

И им вслед махали оставшиеся на панели моряки с золотыми погонами на плечах. Но как только пассажиры скрылись, улыбка на лице Агнии пропала. И вся она как-то постарела. И Вольнов увидел, что ей, наверное, было трудно так быстро бежать, потому что она все еще дышала очень тяжело.

— Молодчина! Спасибо, — сказал Вольнов.

— Можете не благодарить, Вольнов, — сказала Агния. — Я это не из-за вас. Просто мне надо сказать вам несколько слов, чтобы объяснить вчерашнее, сегодняшнее то есть… Я только отдышусь и тогда скажу…

— Может быть, не надо этого? — спросил он. — Пожалуй, трудно найти слова, чтобы объяснить то, что было вчера?

— Не врите, — сказала она. — Не врите, Глеб. И не бойтесь, что я начну признаваться вам в любви… Все мужчины боятся этого наутро, я знаю, об этом достаточно написано…

И вероятно, тут ему следовало бы понять, что, едва найдя, он может потерять ее. Но машина так быстро неслась вдоль причалов, чужих, незнакомых судов, деревянных, черных от сырости домишек, так бодро и весело дребезжал кузов у этой старой «Победы», так смешно самостийно попискивал у нее сигнал, так тревожно было от чувства опоздания, что Вольнов не мог как следует сосредоточиться на том, что происходило сейчас между ним и женщиной, которую еще вчера он совсем не знал. И потом, конечно, то, что все произошло так просто, быстро, легко, — теперь, утром, уже мешало относиться к ней с серьезностью, на которую она сейчас рассчитывала.

— Дайте-ка мне сигарету, — попросила Агния. Она сидела, ухватившись обеими руками за ремень на спинке шоферского сиденья. Волосы то и дело взлетали над ее лицом, потому что в окно врывался ветер. Вольнов дал ей сигарету и спички, и прикурила она сама.

— Я вас очень прошу: выслушайте меня, — сказала Агния и затянулась. И Вольнов понял, что она раньше уже курила и умеет курить всерьез. И потому, что он думал об этой чепухе, он не заметил, как она волнуется сейчас, как трудно и важно ей что-то объяснить ему. — Понимаете, это началось уже давно… Мы ехали с Гелием в театр, зимой… Вот и… Ну как бы это объяснить… Он был такой довольный, так ловко управлял машиной и все спрашивал, не дует ли мне, и еще что-то спрашивал… Он был так доволен собой! Он всегда доволен собой… И у него всегда все удачно. Раньше мне это нравилось. И мне еще казалось, что главное — это когда любят тебя… И вот родилась дочь, Катька…

— У тебя часы правильные? — спросил Вольнов шофера. — Да, да, я слушаю…

Агния замолчала.

— Мои уходят на три минуты вперед за сутки, — сказал Вольнов. — Я тебя слушаю…

— Да чепуха все это, неважно… Что вам будет, если опоздаете?

— Влепят выговор… Ты что-то недорассказала… Главное — это когда любят тебя?

— Боже мой, вы только молчите! Умоляю вас: молчите! Вы сейчас совсем дураком станете в моих глазах… Не надо вам сейчас открывать рот, — сказала она со страхом и болью в голосе. — Неужели вы такой нечуткий и неумный, Глеб!

— Прости меня, — сказал Вольнов. — Но, честное слово, я не знаю, зачем ты все это начала говорить…

— Наверное, только пилоты бывают настоящими мужчинами, — сказала Агния. Она будто думала вслух, она совсем больше не волновалась. — И то лишь когда заходят на посадку, а шасси не выпускаются. В этот момент они не боятся выговора.

— Ерунда, — сказал Вольнов.

— Возможно… Ну и дрянь же вы курите, Вольнов. А еще капитан. Вам же следует курить кэпстен. Когда-то я привозила мужу из Англии настоящий кэпстен.

— К какому причалу? — спросил шофер. Это был молчаливый человек.

Вольнов сказал. Ему становилось не по себе. Вероятно, опоздание на судно было чепухой и мелочью по сравнению с тем, что она хотела сказать ему сейчас.

— Со мной что-то произошло, после того как мы вышли на улицу, — пробормотал Вольнов. — Я разберусь во всем и напишу тебе письмо с Диксона.

— Никаких писем, — сказала Агния. — Я рада, что поехала вас провожать. Мне теперь не надо никаких писем.

«Победа», ныряя в ухабах и цепляя карданом бугры, свернула с шоссе и остановилась. Вольнов расплатился, и они вышли на густо усыпанную сырыми опилками землю.

Флагманское судно перегона теплоход «Томск» стоял на рейде; на носовом штаге «Томска» болтался черный шар — значит, флагман еще не снялся с якоря.

— Вот здесь, за нефтебаками, наши сейнера, — сказал Вольнов.

Они пошли вниз, к реке, от которой пахло мазутом. Там ошвартовались возле гнилых свай сейнера, которых так ждали на Камчатке и в Приморье, чтобы ловить с них горбушу и других вкусных лососевых рыб.

— Подождите здесь, — сказал Вольнов, когда они обогнули нефтебаки. — Я сейчас вызову Левина.

— Пожалуйста, — сказала Агния. — Курить здесь нельзя?

— Нет.

— Плохо.

— Агния, Агния! — сказал Вольнов. Теперь ему было уже страшно. Она была такой совершенно чужой и спокойной. — Я больше не смогу вернуться… Мне невозможно будет уйти с судна, если я на него уже пришел.

— Я понимаю.

— Агния, нам надо как-то попрощаться… Я в чем-то виноват, но ты меня прости, ладно?

— Чепуха. Ни в чем вы не виноваты… Я вам, Вольнов, только благодарна, честное слово, я вам очень благодарна… Попутного ветра. Плывите. Хорошей погоды в пути.

— Будьте счастливы, Агния, — сказал Вольнов. Сейчас он не мог решиться даже просто взять ее за руку.

— Очень маленькие у вас кораблики.

— Да.

— Идите. Вас зовут уже. Очень хорошо, что вы не опоздали.

С сейнера махал фуражкой старший механик.

— Я правильно запомнил адрес: Малая Корабельная, двенадцать?

— Все это неважно.

Вольнов повернулся и пошел к сходням. Сходни были узкие и вихлявые. Вольнов чуть не свалился с них в воду, когда поднимался на борт. Он хмуро кивнул стармеху и сразу прошел на «Седьмой», заглянул в темноту люка носового кубрика, крикнул:

— Яков! Агния на причале. Она хочет с тобой попрощаться.

Левин поднялся на палубу с той быстротой и изяществом, с каким капитаны океанских лайнеров входят в салон первого класса, чтобы пожелать пассажирам доброго утра. Он был в полной морской форме, чисто выбрит и полон юмора. Как будто вчерашнего не бывало.

— Здравствуй, Вольнов. Отход через сорок минут. Твой старший штурман — приличный парень. Он доложил, что ты с пяти утра на борту. Где наша красавица?

Вольнов не нашел ничего лучшего, как спросить:

— Ты куда так вырядился?

Левин ответил уже с трапа:

— Чем ниже труба твоего корабля и жиже дым из твоей трубы, тем тоньше завязывай галстук. Перед выходом в море. Если ты капитан.

— Он прав, — сказал Григорий Арсеньевич.

— Вероятно, да, — сказал Вольнов.

Так они расстались.

И с этого момента никакие судовые дела уже не могли помочь забыть ее. Он так и запомнил: огромные, ржавые туши нефтебаков, гнилые сваи низкого причала, серые тучи, серая вода реки и что-то очень ясно-яркое, хрупкое у самой воды. И состояние беспощадной злости на самого себя…

Он отправлял ей письма из всех портов, в которые заходил караван, — из Диксона, Тикси, Певека. Она не ответила. Из Певека он написал: «Я все думаю о вас. Я все мечтаю, что вы поедете со мной в Крым. Там еще будет тепло, и все будет зеленое. Мы идем в тяжелых льдах. Я устал. Я так жду от вас радиограммы на бухту Провидения, почта, востребование».

И вот теперь между ним и бухтой Провидения в проливе Лонга нордовый ветер нагонял многолетние паковые льды, а море уже начинало замерзать, и молодой лед мог в любой момент схватиться с паком. И тогда ни одно судно не пройдет на восток к белому домику почты в бухте Провидения.

2

По льду шли медведица и медвежонок. Они часто садились на зады и нюхали воздух черными носами. Они двигались на пересечку каравану. И, судя по всему, ничуть не боялись. Медвежонок отставал от матери. Они были очень желтые, совсем лимонные. За ними на снегу оставались длинные следы. Медведи волочили лапы, и следы получались почти непрерывными полосами.

— Вот хитрованы! — сказал старпом. Он часто употреблял это слово. Он произносил его хитро и добро. Наверное, он сам его выдумал. — Они носы за ледяшки прячут, когда на нерпу охотятся.

— Запретили их стрелять, вот они и обнаглели, — сказал Вольнов.

— Полярники все одно стреляют, — сказал старпом. — Всегда можно сказать, что он первый напал, а ты оборонялся только.

— А морж медведя бьет, — сказал Вольнов.

— Да, говорят, моржа они не трогают, — согласился старпом.

— Лево! Лево на борт! — приказал Вольнов. Он первым увидел, как сник и пропал бурун от винтов переднего сейнера. Сейнер застопорил машину. И через минуту Вольнов тоже перекинул рукояти телеграфа на «стоп».

Дизель еще несколько раз, все тише и задумчивее, вздохнул и затих. В наступившей тишине слышен стал сплошной, ровный шорох, шелест. Это был какой-то живой, шевелящийся звук. Будто где-то рядом ползла огромная жесткая змея. Это бормотал и жаловался на что-то лед.

Лучше, когда не слышно этого звука, когда судно идет, стучит дизель и флаг на гафеле не обвисает, а треплется на ветру.

Чистой воды впереди не было видно совсем. Такое случалось уже много-много раз: ледовая перемычка, толчея из судов, моросящий дождь; мат, которым капитаны для бодрости крыли друг друга, красные следы сурика на льдинах и низкий, густой дым ледоколов…

Вольнов спустился в рубку и включил рацию. Это была маленькая станция типа «Урожай». Такие рации работают в степях, трактористы разговаривают со своими бригадами на полевых станах.

«Где-то сейчас дозревают хлеба, и от них пахнет теплой полынью», — подумал Вольнов, вращая верньер настройки.

Флагманский радист монотонно и равнодушно забубнил: «Циркулярное РДО с линейного ледокола „Капитан Мерихов“… Номер шестьсот пять. Всем капитанам…»

Бумага в журнале радиосвязи отсырела, и карандашный графит глубоко вдавливался в нее, когда Вольнов записал дату и время.

«…В случае невозможности форсировать ледовую перемычку в проливе Лонга ледоколы будут выводить суда каравана обратно к Певеку. Каждые полчаса замерять уровень воды в льялах…»

У Вольнова на скулах вздулись желваки, он выругался. Он смотрел на свое отражение в оконном стекле. И видел там злое лицо с запавшими щеками, с тонкой бледной полосой сжатых губ; лобастое, плохо бритое. Он опять подумал о женщине, которую с каждым днем хотел видеть все сильнее и нетерпеливее…

«Судам второго отряда не закрывать связь! Всем капитанам! Приказ номер пятьдесят два… За отсутствие должной бдительности на судне и плохое наблюдение за камельком на кубрике, что повлекло за собой отравление матроса Тузова угарным газом, объявить капитану МРС-3 Иванову строгий выговор. Шестьдесят первый».

Вольнов ввинтил карандаш в бумагу. Этот «шестьдесят первый»! Он всегда находит подходящее время для своих приказов!

Дождь прекратился, но с норда подходил туман. Солнце уже поднялось где-то за тучами. Его лучи с трудом пробивались сквозь муть. Свинцовым блеском переливалась ледяная шуга. И среди всей этой мешанины из льдов, воды, тумана, призрачного света застыли маленькие черные суда, ожидая приказа двигаться вперед.

Старпом стоял на мостике, широко расставив ноги, уткнувшись грудью в рукояти штурвала, и напевал свою любимую песенку: «Пишут мне, что ты сломала ногу. Почему ты не сломала две?» Мотив песенки был блатной и заунывный. Старпом первый раз плавал в Арктике. Раньше, по собственному выражению, он «охотился на треску в Баренцевом море».

— Нам грозит зимовка в Певеке, — сказал Вольнов, вернувшись от рации.

— Очень хорошо, — сказал старпом.

— Чего тут хорошего?

— Делать на зимовке, должно быть, нечего, а деньги идут.

— Где ваша сознательность? — с тоской спросил Вольнов.

— Корпускул пожарное ведро утопил, — сказал старпом, зевая. Он умел уходить от сложных вопросов.

— Высчитайте с него.

— Обязательно, — сказал старпом.

Вольнов опять увидел медведей. Они были уже совсем близко. Медвежонок все отставал. Медведица часто оборачивалась и будто говорила ему что-то строгое. Потом она остановилась и стала ждать. Медвежонок виновато подбежал к ней и сразу же получил по морде. Он получил очень увесистую затрещину и даже перевернулся на спину, мелькнув черными подушечками своих маленьких лап. После этого медвежонок очень старался не отставать больше, но мама вдруг прибавила ходу. И тут медвежонку стало совсем туго. Он старался изо всех сил, он со страшной быстротой работал лапами, пытаясь перелезть через отвесный ропак, но все съезжал обратно. Мать стояла невдалеке и молча смотрела. Медвежонок наконец догадался обежать ропак со стороны, но сразу дал задний ход. Не хотелось ему подходить к маме близко и получать опять по физиономии. Он сразу будто бы нашел что-то интересное. Мать потребовала, чтобы он приблизился. Медвежонок перетрусил. У него был виноватый вид, он даже пополз на брюхе. Мама больше не стала его лупить. И скоро звери пропали за ропаками. И почему-то у Вольнова улучшилось настроение.

— Мы не зазимуем, — сказал Вольнов. — Нет. Мы пройдем на восток. Мы должны пройти.

— Очень хорошо, — сказал старпом. Ему совершенно все равно было: зимовать или пройти на восток.

Поднялся на мостик Григорий Арсеньевич, сказал, комкая, как все механики мира, в руках масляную ветошь:

— Поморы медведя зовут ошкуем. Ошкуй. Вот как они его зовут.

Механик улыбался. Он был доволен льдами, и огромным небом, и черной водой полыньи. Он дышал полной грудью. Он уже перестал бояться того, что его ссадят с корабля. И дизель работал пока прилично.

— Это «Мерихов» дымит? — спросил механик про ледокол.

— Да, — сказал Вольнов.

— А я с Леонидом Петровичем плавал вместе, — сказал механик. — С капитаном Мериховым. Он за революционную деятельность в Англии в тюрьме сидел. В самом Тауэре. А потом, когда на «Сталинграде» в одну навигацию Севморпутем прошел, так его англичане в свое географическое общество почетным членом приняли. Вот он приехал туда диплом принимать. Его спрашивают: «Вы где так хорошо по-английски выучились говорить?» Я, говорит, в Лондоне пять лет прожил. — «Это где же?» А, говорит, в тюрьме. И вот теперь мы с ним опять вместе плывем… Странно как-то. Водку раньше вместе пили, а теперь Леонид Петрович с трубой во льдах проходит…

— А по вам никакой пароход не назовут, — сказал старпом. — Маленькая вы, механик, птица. Помрете — и все. С концами.

Такта у старшего штурмана было на пятерых. Но механик не обиделся и даже не загрустил.

— Это ты прав, — сказал механик. — Не всем же по морям с трубой плавать.

— Что-то наш авианосец хуже руля слушать стал, — сказал Вольнов. — Что вы об этом думаете, Григорий Арсеньевич?

— А вы на лед кого-нибудь пошлите, и пускай по морде ему пару раз треснет, по скуле! Чего, мол, плохо вертишься? Он и исправится, — сказал механик с усмешкой. Он часто говорил про судно, механизмы, инструменты, как про живых.

Их голоса уже звучали глухо в густой серо-сиреневой мгле. Даже ближний сейнер растаял, растворился в ней. Опять настали сумерки. И чувство одиночества, отрезанности от мира невольно протискивалось в души.

Хлюпала — точно вздыхала — между льдин вода. Завыла на одном из сейнеров сирена. Тоскливым дальним гудком откликнулся ледокол, и сразу прогудел еще один длинный гудок.

— Два длинных, — сказал старпом. — Это: «Не следуйте за мной»?

— Куда уж тут следовать, — сказал механик. — На грунт если только.

— Наверное, и этот на разведку пошел, — сказал Вольнов. — У тебя, Григорий Арсеньевич, голова от дизельного чада не болит?

— В двадцать третьем году я кочегаром на старом углерудовозе плавал, — сказал механик. — Вот уж где голове плохо, так это в Красном море: на верхние решетки в кочегарке и вообще подняться невозможно…

Старик любил вспоминать прошлое. Только о Сашке спрашивал очень редко: курил Сашка или нет? Наколки сделал или нет?.. Старик спрашивал о сыне только какие-то внешние штуки.

— Так я пойду, — сказал механик и ушел.

…Вольнов остался один. И обрадовался этому. Он уставал от непрерывного общения с людьми. На сейнере не было отдельной каюты даже для капитана. Вольнов думал сейчас о море, о том, за что любят его моряки и этот старик, который потащился на перегон, хотя уже здорово устал от жизни. Море всегда разное, и всегда свободное, и полно контрастов. Тесный мирок судна — и безграничный простор вокруг. Неизменный, как само время, ритм вахт — и застойные, длинные рассветы в тишине еще спящей воды. Далекие звезды в зеркалах секстана, послушно опускающиеся на четкий вечерний горизонт, — и оставшаяся давно за кормой сумятица городской жизни, ее заботы, тревоги, огорчения, отсюда, издалека, кажущиеся мелкими и глупыми. А по возвращении — необычная острота восприятия земли, ее запахов, красок, когда простой пучеглазый трамвай на городской улице вдруг радует и веселит до беспричинного смеха. И никогда нигде не бывают так четки и прозрачны воспоминания, как в море. Вот и сейчас он опять переступил порог той незнакомой комнаты. Поздняя ночь. Шебуршание счетчика, далекий роликовый накат трамвая, скрип досок тротуара под ногами ночного прохожего и шепот женщины: «Хорошо, что не бывает звезд в белые ночи, правда?»

А он молчит, закрыв глаза, чувствуя близкое тепло ее тела, прикосновение ее руки. Потом он обнимает ее с короткой, как вспышка, силой, сразу сменяющейся осторожной и ласковой нежностью, и касается губами ее груди. И опять они лежат рядом, одни среди свежести архангельской белой ночи.

«Я думала, вы спите», — тихо говорит она.

И ему кажется, что сердце сейчас разорвется от нежности.

3

Очень непривычно чувствуют себя люди в кают-компании линейного ледокола после двух месяцев жизни в кубрике малого рыболовного сейнера. Непривычны простор, чистота, наведенная женскими руками уборщиц, дневной свет над глянцем стола красного дерева, сияние надраенной меди, мягкость ковра под ногами, чинное и солидное обращение друг к другу на «вы» и по имени-отчеству.

Флагман собрал капитанов и стармехов на совещание.

Капитаны обменивались новостями:

— Иван Федорович, это правда, что «Красин» потерял три лопасти в проливе Вилькицкого?

— Да, когда они проводили речные суда. Ну и обжало же этим речникам обшивки! Все шпангоуты как ребра торчат.

— «Красину» на ремонте в Германии рубку перекроили.

— Прекрасно в Германии суда ремонтируют…

— В Голландии тоже хорошо…

А над всеми этими разговорами — голос московского диктора: «Московское время ноль часов двадцать минут, слушайте легкую музыку…» Голос слабый и тихий. Москва очень далеко. Даже если нестись со скоростью самой планеты, то попадешь в Москву через семь часов, потому что на часах капитанов — семь часов двадцать минут утра. Только мощная рация линейного ледокола может принять ее голос сквозь магнитные бури. Из динамика слышится легкая музыка…

— Кто там поближе, выключите трансляцию, — сказал флагман. — Мы собрали вас здесь, чтобы принять решение. Прогноз — усиление нордового ветра. Впереди — ледовая перемычка в полсотни миль. И море начинает замерзать.

Вольнов сидел на кожаном диване и чувствовал под собой упругое сопротивление пружин, мягкое, приятное. И очень хотелось спать. Наискось через стол сидел Яков Левин. Они остыли друг к другу за последнее время, хотя Левин не задал ему ни одного вопроса об Агнии и вообще ни разу не вспомнил Архангельск. Правда, у них и возможности не было разговаривать о чем-нибудь серьезном, потому что весь перегон их разделяли то вода, то лед.

— Или втягиваться в пролив Лонга, или поворачивать на Певек. Если повернем — зимовка неизбежна. Прошу высказываться, — сказал флагман, глядя куда-то в окно, поверх капитанских голов.

У флагмана была занятная фамилия — Кобчик. Кобчик догнал караван только на Диксоне. Он прилетел туда прямо из Панамы. В Панаме застряли на ремонте после шторма несколько судов Южного перегона. Пока Кобчик наводил порядок на юге, он подхватил тропическую лихорадку. Он слишком торопился и не сделал прививку. Теперь у него пожелтели щеки и очень отекали глаза.

Капитаны молчали.

Вокруг них сейчас была надежная сталь ледокола, тысячи заклепок, километры электрокабелей, мощные и умные машины. А на сейнерах всего этого не было. Вокруг сейнеров была только голая Арктика. Они, конечно, не были одиноки в ней, в этой голой Арктике. На островах Анжу и на Врангеле, и на Полюсе, и в устьях сибирских рек, и на острове Рудольфа, и еще на сотне других островов, мысов сейчас работали люди для того, чтобы сейнеры могли пройти на восток. Для этого ускользали в небо шары-зонды, для этого не спали ни днем, ни ночью сотни радистов и тире-точки морзянки свистели в эфире, как пули. Для этого где-то летели сейчас самолеты с красными молниями на бортах, и пилоты пробивались сквозь тучи и туман, и гидрометеорологи чертили ледовые кальки. И старые полярные капитаны в ледовых штабах на Диксоне, Челюскине, Певеке курили у рельефных карт и читали бесконечные радиограммы и принимали решения. Вся трасса Северного морского пути работала, как одна огромная машина, чтобы протолкнуть на восток через льды караван маленьких рыболовных судов. Для работы этой огромной машины надо было делать еще массу другой работы. Надо было выгружать в прибой на ледяной припай ящики с батарейками для шаров-зондов, очень тяжелые ящики, и продукты, и страшно тяжелые лопасти ветряков, и собак, и ящики папирос, и спирт. Потому что без всего этого люди не могли сидеть на полярных островах и наблюдать небо и море.

— Кто первый? — спросил флагман. — Вы, Николай Петрович?

— Вполне может быть, что лед схватится, и мы не успеем проскочить, — сказал Николай Петрович.

— Вы так думаете?

— Я?

— Да, вы.

— Я?.. Я не думаю, я опасаюсь…

— Ясно. Кто следующий? Вы, Иван Федорович?

Флагман засмеялся. Он и не ждал советов. Он просто собрал людей, чтобы выяснить их настроение. И подбодрить.

Рядом с Вольновым сопел Григорий Арсеньевич.

— Тише ты! — сказал Вольнов ему веселым шепотом. Вольнов знал, что скоро тоже скажет свое слово о дальнейшем движении вперед. Для него тут не было никаких сомнений. И, как всегда перед публичным выступлением, у него напряглись нервы.

— Ты думаешь выступать, Глеб? — спросил механик.

Вольнов кивнул.

— Ты хочешь идти вперед?

— Да.

— Только говори осторожно. Все вешай на весах своего духа.

Это были знакомые слова. Вольнов где-то уже слышал их. И он вспомнил Сашку. Сашка часто повторял эти слова.

— Александр любил эту фразу, — тихо сказал Вольнов. — Про весы духа.

Щеки Григория Арсеньевича покраснели неровной старческой краснотой, будто сыпь выступила.

— Да. Он мог это запомнить. С детства, — сказал Григорий Арсеньевич громко и хрипло. Он забыл, что сидит на совещании в кают-компании линейного ледокола. Флагман повел в их сторону глазами.

Они замолчали, но Сашка уже пришел к ним и сидел теперь между ними на упругом судовом диване. Сашка, с круглой веснушчатой физиономией и томом «Истории философии» под мышкой, пришел сейчас к ним в Восточно-Сибирское море.

Капитаны высказывались коротко, но их было много. Мнения разделились, когда слово взял Вольнов. Он говорил очень яростно. Про тысячи и тысячи тонн рыбы, которые страна недополучит, если караван зазимует. Про то, что сейнеры прекрасно ведут себя во льду и т. д. Он сам удивлялся тому, откуда в нем взялась такая прыть и такое ораторское искусство.

— Ну, Вольнов, тебе только стихи сочинять, — сказал флагман, когда Вольнов наконец закончил. — Пойдем вперед, как только прилетит самолет, так я думаю. А что вы, Яков Борисович, отмалчиваетесь? — спросил он Левина.

Левин встал, очень длинный, сутулый, выждал паузу и вдруг спросил:

— А кино будет?

Все засмеялись.

— Вот вы смеетесь, — продолжал Левин невозмутимо. — А над кем смеетесь? Над собой, как говорил великий классик нашей литературы Николай Васильевич Гоголь. Мы же месяц даже радио не слышали… «Дайте человеку культуру, хотя бы пинг-понг», — заявили мне сегодня матросы. И они правы. Будет кино?

— Будет, — сказал флагман. — Пока самолет прилетит, мы целый кинофестиваль устроим.

И они успели посмотреть две ленты: «Красные дьяволята» и «Римские каникулы».

4

Около четырнадцати часов прилетел самолет. Он несколько раз прошел над караваном на небольшой высоте — очевидно, обнаружил над туманом торчащие клотики мачт ледоколов.

Гул моторов, летящий с неба, был бодр, упруг и упорен. Он как бы говорил: «Спокойно, ребята, я нашел вас. Я разведал вам короткий путь к чистой, спокойной воде. Все скоро будет в порядке». Туман редел. Он все больше насыщался светом, его неподвижные липкие пласты начинали двигаться, закручиваясь, извиваясь. И предметы стали отбрасывать пока еще нечеткие тени. И это было хорошо.

Арктике нужно только немного света, солнца, чтобы стать жизнелюбивой и заманчивой. И как приятно, когда прилетает самолет к затерявшемуся во льдах каравану. И не только потому, что самолет укажет безопасный курс, нет. Вольнов видел однажды, как плакала судовая радистка, приняв короткую радиограмму с ледового разведчика: «Ваш генеральный курс такой-то… Кончается горючее… Ухожу… Желаю счастливого плавания…» До аэродрома было миль триста, а у него кончалось горючее. И вдруг радистка заплакала. Чувство братства и дружбы почему-то вызывает слезы. Радистка ревела белухой, когда притащила на мостик бланк радиограммы.

Вольнов поднял к глазам бинокль.

Крупнобитые льдины, размером от двадцати до двухсот метров. Узкие, извилистые разводья. И так до самого горизонта. А черные обрывы материкового берега приблизились. Там, у скал, лед торосился, натыкаясь на огромные, вероятно еще прошлогодние, стамухи. Суда каравана дрейфовали к этим стамухам. Неприятная и опасная позиция.

Вольнов оценивал обстановку, а сам думал о своей речи на совещании. Ему было стыдновато. Слишком много громких слов. Но все это чепуха… Он сделал правильно. Они пройдут без зимовки. И он вернется в Архангельск в конце октября или к Седьмому ноября, к празднику. И они поедут на юг. На юге будет еще тепло и все зеленое… И будет маленькая отдельная комнатка, пепельница из ракушек на столе, тусклая фотокарточка убитого в войну хозяина дома и окно без форточки. Всегда почему-то в провинции делают окна без форточек… А на спинке кровати будут висеть ее платья… И на все что угодно у него хватит денег, потому что в Петропавловске он получит не меньше десяти тысяч, три уйдут на перелет. Останется достаточно. Только бы в Провидении было письмо.

Он подумал еще о ее дочери. Первый раз в жизни он готов был полюбить ребенка. Он никогда раньше не знал в себе этой готовности. Наоборот, ему мешали дети. А сейчас чужой, ни разу не увиденный ребенок, маленькая девочка Катька будила в нем нежность… И он совсем не боялся сложностей. Он просто не думал о них. Так же, как не думал о ее муже. Потому что он знал: она не любит мужа. Остальное не беспокоило его…

Оба ледокола сейчас двигались вокруг каравана. В проходы, которые оставались позади ледоколов, капитаны должны выводить свои сейнеры.

Было зябко. И больно глазам от света, отраженного льдами и водой.

Ледокол приближался, широкий, с округлыми, бочоночными боками, с портиками наблюдательных вышек на крыльях мостика. Белые усы дыбящихся недовольных льдин украшали его тупой нос. Видны уже стали люди на высоком мостике — темные, неподвижные силуэты, смотрящие только вперед, в ушанках, меховых регланах, от этого грузные и какие-то незнакомые. Они в первую голову отвечали сейчас за каждое из судов каравана.

В черном разводье, которое оставалось за ледоколом, всплывали подмятые, утопленные им льдины, переворачиваясь, становясь на ребро, взблескивая на солнце мокрыми зелеными животами. Они тяжело плюхались на волне, качались и вертелись. Надо было пройти метров сто до этих плюхающихся льдин и черной воды разводья. И весь мир для Вольнова, вся планета сжались в эти метры. Он ничего не замечал сейчас, кроме слабой дрожи в рукоятях штурвала, тугого сопротивления штуртросов, толчков льда в корпус сейнера, мягких неприятных кренов, когда льдины залезали под борта.

Дизель дышал, как усталая собака, и казалось, весь сейнер, как усталая собака, высунул язык и часто, быстро поводит боками. Но они все-таки двигались вперед. Хорошо, когда судно идет вперед. Они пройдут. Мир прост и побеждаем, если не колебаться и не половинить решений. И еще надо верить в свою звезду.

«Мне всегда хватало веры», — подумал Вольнов, когда они уже протиснулись в полынью, и передал штурвал старпому.

Если в незнакомом городе на случайной трамвайной остановке он загадывал номер очередного трамвая и подходил тот номер, который был загадан, память об этом оставалась надолго. А если не тот — все быстро забывалось. И так во многом. И это хорошо, потому что важно копить уверенность в себе.

Караван начал двигаться на ост за ледоколами. Они втянулись в пролив Лонга. Ветер с норда медленно, но усиливался. И опять появился туман. И как только ветер не мог рассеять его?

— Сказка про белого бычка, — сказал старпом, когда они опять застряли во льду. Льды вокруг сходились и плотнели. Это раздражало.

— А вы спокойнее, Василий Михайлович, — сказал Вольнов, опуская у шапки уши.

— Чтобы быть спокойным, тоже надо нервы иметь, — заявил старпом. Он стал выражаться афоризмами.

К вечеру ветер усилился еще больше. Ровный нордовый ветер. И вместе с ним нарастал грохот льда.

Уже кто-то, надрывая глотку, орал по УКВ о заклиненном руле, вмятинах в борту. Уже кто-то требовал немедленной помощи ледокола в связи с креном, достигающим сорока градусов. Но как мог ледокол найти аварийный сейнер в месиве судов, в тумане!

Огромный, почти бесшумный, хотя перед ним разбрызгивались льдины, а позади кипел бурун от винтов, ледокол несколько раз проходил невдалеке, и железный рупорный голос спрашивал откуда-то сверху:

— Вы «Тридцать девятый»? У вас крен? Почему молчите?

— Иди знаешь куда?! — надрывался в ответ старпом. — Не подходи ближе! Раздавите, ледобои!

Растиснутые ледоколом льдины навалились на борт сейнера.

— Работай на ветер, — советовал невозмутимый голос. — Береги винты!

— Мне б до тебя добраться! — разорялся старпом, потрясая жилистыми, сухими кулаками. — Залезли на колокольню и командуют!

Громадная тень не слышала. Она растворялась в тумане, и железный голос звучал уже где-то вдали. И наступала тишина.

«Страх имеет цвет, — думал Вольнов. — Он бывает белым, синим, красным, зеленым. У меня синий страх поворота на обратный курс… Черт! Этот лед! Только бы уцелели винт и руль…»

Сейнер вдруг закряхтел и медленно стал ложиться на правый борт. Вольнов рванул дверь рубки. Слева от борта торосились льдины. Острые зубцы льдин у кормы поднялись выше сейнеровой площадки и нависли над ней многотонным гребнем. Крен продолжал увеличиваться. Оскальзываясь и ругаясь, бежал к рубке старпом, его скуластое лицо побелело.

— Всем наверх! — крикнул Вольнов. — Покинуть нижние помещения!

— Эта салажня уже давно вся на палубе! — крикнул старпом.

Его было плохо слышно. Лед скрежетал, металл корпуса гудел, из последних сил сопротивляясь напору. Вольнов увидел боцмана, тот стоял за углом рубки и улыбался вздрагивающими губами.

— Старпом — на рацию! Докладывайте «Шестьдесят первому» обстановку на судне! Живо! — крикнул Вольнов. — Боцман, возьмите людей и — на корму! Всем по местам стоять! Где механик?

— В машине старший механик, — спокойно сказал Чекулин, появляясь возле Вольнова. Румяное, чисто вымытое лицо матроса выражало только одно — любопытство.

Стальной фальшборт в корме глухо лопнул, не выдержав тяжести притулившейся к нему льдины. С мягким квакающим звуком на палубу посыпались с ледяного гребня осколки, остро зеленеющие на свежих сломах.

Вольнов достал папиросу и закурил, неторопливо пошел в корму, навстречу медленно растущему гребню льда. Он остановился у шлюпки, закрепленной на трюмной крышке. Нечего было приказывать людям, нечего делать. И от этого — нечем разрядить напряжение внутри, чисто физическое, мускульное.

Вольнов чувствовал под подошвами сапог судорожные вздрагивания палубы — сейнер сопротивлялся, и с ним вместе сопротивлялся и напрягался капитан. «Держись, держись, малыш, — шептал Вольнов своему судну, поглаживая рукой леерную стойку. — Ну-ну, маленький мой… Не все же время так давить будет… ослабнет сейчас… Ну не кренись, не кренись больше, малыш… Ты ж понимаешь, я не могу машиной работать, не могу ничем помочь тебе. Ну, продержись еще минутку — и будет легче…»

— Механик внизу сидит! — крикнул ему боцман. — А ребята спрашивают: вещи брать, если на лед выходить будем?

— Кто это спрашивает?! — заорал Вольнов. — По местам стоять!

Он пошел к люку машинного отделения. Идти, не цепляясь за леера, было невозможно. Крен был около сорока градусов. Сейнер выдавливало на лед. В тумане звучали гудки сирен, туман липкой сыростью обволакивал лицо.

Эти механики! Никогда не поймешь их психологии. Никакие блага мира не могли бы заставить Вольнова самому стать судовым механиком, всю жизнь просидеть ниже ватерлинии, в духоте машинных и котельных отделений.

Сейнер мог уйти на грунт в полминуты, а Григорий Арсеньевич был в машине. С его животом по трапу на таком крене не вылезешь и за две минуты. И потом отдан приказ — всем выйти наверх.

Вольнов оглядел свое судно, торосящиеся льдины, закручивающиеся пласты тумана и еще раз подумал о том, что ничего не может сделать и ничего нет смысла приказывать людям, которые смотрят на него с палубы.

Он аккуратно и неторопливо потушил папиросу и стал спускаться вниз, в тусклый желтый свет машинного отделения. Грохот стоял здесь такой, что казалось, судно уже раскалывается на куски, рассыпается. Это грохотал за тонкой обшивкой лед. Звук, стиснутый в узком стальном пространстве, плотнел до ощутимой кожей плотности.

Григорий Арсеньевич, весь в масле, вспотевший, копался возле неподвижного, лоснящегося, как он сам, дизеля. Будто не было грохота, сотрясений, крена. Толстый старый человек возле двигателя, которому он не верит, который он щупает и слушает и днем и ночью.

Оскальзываясь на жирном металле настила, Вольнов пробрался вплотную к механику, хлопнул его по плечу. Григорий Арсеньевич вздрогнул и обернулся. Вольнов близко увидел маленькие бледные глаза под седыми бровями, крикнул:

— Выходи наверх!

Механик ткнул толстым пальцем в ручной топливный насос:

— Резьба! На втулке! Сорвана!

— Я приказал, чтоб все наверх!

— Я и говорю! Надо бы еще форсунки! Прочистить!

— А?

— Чего?

Упругий и тяжелый грохот свалился на них.

Вольнов повернул механика к себе спиной и толкнул его коленом под зад. Григорий Арсеньевич послушно полез к трапу. Он даже заторопился. Он, очевидно, понял, что нарушает приказ своего капитана. И хотя ему всегда странно было называть капитаном дружка своего сынишки, он старался уважать его и слушаться.

Вольнов стоял внизу и смотрел на то, как лезет Григорий Арсеньевич. И, кроме мыслей о судне, о льде, о том, что, быть может, стоит сейчас откачать за борт питьевую воду из носовых цистерн, кроме беспокойства за людей и тысяч других больших и малых беспокойств, он еще подумал о том, что уже второй раз приходится нарушать законы из-за Сашкиного отца. Он нарушил их, когда устроил старика на судно. И сейчас, когда ушел с палубы. Не имеет права капитан уходить с палубы в такой момент.

Туман по-прежнему скрывал равнодушной завесой все вокруг, но льды немного успокоились, потому что вдруг стих ветер. Льдины чуть-чуть начинали расползаться. А часам к восьми вечера ушел туман. И прямо по носу в кабельтове они увидели «Седьмой» и длинную сутулую спину Якова на его мостике. Совсем такую, как тогда в Петрозаводске, когда «Седьмой» стукнул их на швартовке.

Солнце спускалось за дальние льдины. Его белые лучи скользили по этим льдинам и редким окнам чистой воды, и от «Седьмого» протянулась по ропакам длинная фиолетовая тень. Солнце совсем не грело. Вольнов чувствовал, как затвердели от холода щеки и губы.

— Подойдем к «Седьмому»? — спросил старпом. — Вот они… Вместе стоять веселее, а до утра мы дальше не двинемся, пожалуй.

— Нет. Не пойдем, — сказал Вольнов угрюмо. Он не хотел видеть Левина.

— Мы давно договор не проверяли, — сказал старпом.

— Можете идти отдыхать, Василий Михайлович, — сказал Вольнов.

Старпом чертыхнулся и ушел. Он был прав. Сейчас следовало подойти к «Седьмому». Это было бы радостно для обоих экипажей. Матросам очень хотелось бы сейчас постоять с «Седьмым» борт о борт, почесать языки, посмотреть на другие лица.

— Товарищ капитан, а вон «Седьмой», да? А мы к нему подходить не будем? — крикнул с палубы боцман.

— Нет. Не будем, — сказал Вольнов. Он был убежден, что следующим задаст этот вопрос Григорий Арсеньевич; когда матросам надо было чего-нибудь добиться у капитана, они подговаривали механика. Старик был добр и не мог им отказывать. Он то просил выдать команде сгущенного молока, то заступался за Корпускула. Матросы чувствовали, что у старика с капитаном несколько особые отношения и что капитан чаще всего идет навстречу механику.

Через пять минут механик поднялся на мостик.

Вольнов хмыкнул.

Григорий Арсеньевич сразу хотел что-то сказать, но раскашлялся и сперва долго грохотал и отплевывался, сотрясаясь всем своим грузным телом. Наконец вытер прослезившиеся глаза и сказал именно то, чего ожидал Вольнов:

— К «Седьмому» бы подойти… У меня воздух травит из запасного баллона, а у ихнего механика прокладок пруд пруди… Такой он вообще хитрый суслик…

— Ишь, и про сусликов вспомнил, — сказал Вольнов без усмешки. — Тоже хитрец нашелся… Матросы тебя, Арсеньевич, подговорили…

— Ну что ты, Глебушка!

— Прокладки… воздух травит… И не стыдно врать-то?.. Идите сами на реверс. Попробуем подойти.

Вольнов отвернулся от старика, но тот все не уходил.

Вольнов спиной чувствовал, что Григорий Арсеньевич не ушел и что он хочет что-то спросить. Он многое понимал, этот старый, пропитанный запахом масла и металла человек. Он был слишком стар и опытен. Еще сразу после выхода из Архангельска он как-то спросил: «Вы что, полярные капитаны, поссорились?» И потом вскользь заметил: «Море, оно что? Оно ссор на себе не любит…»

— Григорий Арсеньевич, о чем вы меня хотите еще спросить? — проворчал Вольнов.

Механик вытащил новую сигарету, размял ее, оставляя на слабой бумажке жирные пятна, потом, так и не прикурив, кинул за борт, сказал задумчиво:

— Не то мудрено, что переговорено, а то, что недоговорено. — И опять закашлялся.

Вольнов повел сейнер к маленькой, почти квадратной полынье, в которой покачивался «Седьмой». Хода из полыньи дальше не было. Обоим придется здесь ждать возвращения ледоколов, вместе дрейфовать, встречать ночь и туман, который опять собирался замутить воздух над проливом Лонга.

Матросы весело зашевелились на палубе, без приказа готовя швартовы, сматывая их с вьюшек. И на «Седьмом» тоже засуетились. Мотористы уже издали стали орать друг другу про свои втулки, фланцы, форсунки, сжатый воздух. И все чересчур надрывно и громко хохотали, разглядывая небритые, обросшие, почерневшие лица, вмятины на бортах сейнеров, облезшую лохмотьями краску, ржавые потеки на стенах рубок.

— Ой, Степаныч, а почему у тебя серьги нет в ухе?

— Лешка, а ты на пирата похож!

— А нам на сейнеровую площадку как навалит, как навалит! Корпускул свой мешок схватил — и на клотик! Как шимпанзе!

И между этих криков — нервный, радостный лай рыжего Айка, который прыгал и носился по «Седьмому» от носа до кормы. Псу передалось возбуждение людей, их громкая радость встречи. И только тогда, когда Айк взбирался по трапам или спускался по ним, лай умолкал — на крутых трапах не до лая.

Суда сближались. Со скрипом зашевелились между бортами небольшие льдинки.

— Готовь носовой! — приказал Вольнов, отрабатывая задним ходом.

Корму сейнера относило вправо, но Вольнов медлил обернуться. Он знал, что встретит взгляд Якова. Он знал, что Яков сейчас стоит на мостике своего сейнера ссутулясь, курит и насмешливо смотрит на швартовку. Вольнов на несколько секунд позже застопорил машину. И поэтому суда глухо стукнулись кормами. Если б не лед, сжавшийся между бортами, все могло кончиться хуже.

Матросы крепили швартовы. А капитаны стояли и молчали на своих, таких близких сейчас мостиках. Они даже не поздоровались.

— Слушай, — наконец сказал Левин, опуская воротник тулупа. — Во-первых, я по тебе еще не соскучился. А во-вторых, когда подходишь к чужому судну, надо спрашивать разрешения у капитана… вот так…

Все до этого «вот так» было сказано холодно и отчужденно, а в «вот так» проскользнула какая-то примирительная, другая интонация. Быть может, она появилась потому, что в этот момент рыжий Айк забрался на мостик к Левину и укусил капитана «Седьмого» за валенок. Когда маленький зверюга, свирепо и ласково рыча, хватает тебя за валенок, голос хозяина может потеплеть.

— Отправляйся на камбуз, — сказал Левин Айку. — А ты, Вольнов, прикажи боцману мягкий кранец на угол сейнеровой площадки повесить, — добавил он равнодушно и спокойно.

5

Когда спустилась ночь и льды стали пепельными, Вольнов, приказав включить огни и выставить вахтенных на носу и корме сейнера, ушел вниз поужинать. Он не успел еще раздеться, как старпом принес радиограмму флагмана. Она была тревожной: «Ожидается усиление нордового ветра до пяти баллов. Ожидается подход третьего ледокола „Анастас Микоян“. Суда каравана будут выводиться из ледовой перемычки поотрядно. В порядке номеров отрядов. Выводку будем производить, несмотря на темное время. Всем капитанам принять максимум мер предосторожности. В случае тяжелых аварий экипажам выходить на лед».

Вольнов стащил сапоги и босым сел к столу в кубрике. У него опухли от долгого стояния на мостике ноги. Очень хотелось спать. Особенно здесь, в тепле и духоте маленького треугольного кубрика. Докрасна раскаленная печурка гудела густым и жирным угольным пламенем. По запотевшей краске на бортах стекали капли. Храпели на койках подвахтенные. Кок, белобрысый, тощий, костлявый, вяло пробовал острить. В алюминиевой миске стыл макаронный суп с разводьями красного, томатного масла. Механик сидел за столом и молчал, то и дело потирая левый бок ладонью; хмурясь, слушал, как скребет за тонким бортом лед.

— Вам нездоровится, Григорий Арсеньевич? — спросил Вольнов.

— Нет, капитан.

— А не врете?

— Нет, Глеб.

— Устали?

— Да. Двигатель меня беспокоит.

— А клык ваш как, не болит больше?

— Я его вырвал, капитан.

Кок засмеялся.

— Дед свой клык теперь на шнурке на шее вместо креста носит, — сказал он. — Что ж вы суп не кушаете, Глеб Иванович?

— Не лезет твой суп в глотку. Свари банку сгущенки, а пока убери со стола, — сказал Вольнов и на миг прикрыл глаза. И сразу замелькали перед ним ледяные блины, и шуга, и несяки, и торосы, и все вообще виды льдин в арктических морях.

Через люк кубрика глухо доносился с «Седьмого» лай Айка.

— А я, капитан, наверное, умру уже скоро, — сказал механик.

— Чего это вы? Повеселее не нашли темы?

— Смерть есть смерть, — сказал механик. Он сказал это очень спокойно. — На смерть глаза не закроешь. Она тебе их закроет… А когда Александр помирал, он о ней и не думал?

— Конечно, не думал.

— Уши вянут слушать ваш разговор, — сказал кок, обращаясь к Григорию Арсеньевичу. — С чего это вы в деревянный бушлат собрались?

Кок протирал сальный стол тряпкой, поливая под нее теплый чай из огромного судового чайника.

— Александр лет в восемь научился в шахматы играть, — сказал Григорий Арсеньевич. — Способный был парень.

— Меня он обыгрывал, — соврал Вольнов. Он всегда выигрывал у Сашки.

— Второй помощник с «Вытегры», когда мы в Австрии в Сыехаузе сидели в лагерях, сделал из глины фигуры. Тогда и я научился. Мы все-таки лучше других жили, лучше пленных: под защитой права международного, — сказал Григорий Арсеньевич.

— Как будто пленные не под защитой права… Пленные тоже по закону под защитой быть должны, — буркнул кок.

За бортом гулко лопнула льдина, и сейнер покачнулся. Вольнов потянулся к сапогам.

— Не надо. Не вставай, — сказал механик. — Помощник хоть и молодой, но дело знает.

— Вы правы, — согласился Вольнов. — Ложитесь вздремнуть. Я разбужу, если что. Наша очередь двигаться после первого отряда. Раньше середины ночи не тронемся.

Механик долго думал о том, спать ему или нет. Потом сказал:

— Нет, не буду. Не засну все равно. А засну, сразу начнет всякая чепуха сниться… Все снится мне, Глеб, как я на обрыв крутой лезу, а у меня из-под рук камни выворачиваются и я этак, навзничь (он показал как), валюсь вниз… Это у меня во сне, наверное, голова кружится…

Старик впервые за весь рейс жаловался. Он устал. Очень устал.

— Головокружение от успехов, — весело сказал кок, поднимаясь по трапу с грязной посудой в руках. Кок с кем-то столкнулся уже возле самого люка и сказал: «Извините». И это было странно, потому что кок редко перед кем-нибудь извинялся.

И Вольнов, и Григорий Арсеньевич подняли головы. На трапе показались чьи-то ноги в валенках с галошами. Ноги неторопливо опускались со ступеньки на ступеньку. За валенками показались ватные штаны и кожанка с молнией. Это был Левин.

— Хлеб и соль, — хмуро сказал Левин и крикнул наверх в люк: — Рыжий! Лезь сюда! Ну?!

Рыжий Айк, поскуливая и елозя задом, стал спускаться за хозяином по крутому трапу головой вниз.

— Всегда вам рады, Яков Борисович, — оживился механик. — Присаживайтесь… Давненько в гости не приходили. И этот рыжий пришел… Ах ты мой сукин сын.

Вольнов молчал и шевелил пальцами босых ног.

Левин присел перед камельком на корточки, просунул папиросу в щель дверцы, а Айк заметался по кубрику, обнюхивая спящих матросов. Левин прикурил, поднялся и перекинул свое длинное тело на ближайшую к камельку койку. Это была койка Вольнова, и Левин не мог не знать этого. Он лег на спину, вытянул ноги в валенках прямо на одеяло, спросил:

— Ну как, босяки-папанинцы?

Вольнов все молчал. Он не мог понять причину прихода Якова. Они давно уже не ходили друг к другу. Очень славно, что Яшка сейчас лежит и курит здесь. Но все это почему-то странно.

Спустился кок, принес банку сгущенного молока, сваренную всю целиком. Есть такой способ — опустить банку в кипяток и держать в нем, пока молоко не станет очень густым и желтым. Как тянучка.

Кок сел за стол и стал открывать банку, обжигая пальцы, дуя на них и ругаясь.

— Что наверху? — спросил Вольнов кока.

— Туман опять. Прожектора включили на ледоколах.

Он открыл банку, облизнул с крышки молочный потек, полюбовался на свою работу и ушел за свежим чаем.

— Чего ты на собрании такую прыть развил? — спросил Левин.

— Я тороплюсь скорее вернуться.

— Куда?

— Назад.

— Куда назад?

— В Архангельск. Чай будешь пить?

— Дед, а дед, — сказал Левин механику. — Ты знаешь, что твой капитан женские сердца поедом ест?

— Женщины есть женщины, — после паузы сказал механик. — У них сердце — что колодец в пустыне: никто не знает, что там — живая вода или дохлый верблюд.

Левин захохотал, дрыгая от восторга длинными ногами:

— Как, как это? Никогда не знаешь: дохлый ли там осел или живая вода? Это пословица?

— Убери ноги с одеяла, — сказал Вольнов.

Левин и ухом не повел. Он продолжал смеяться.

— Это, полярные капитаны, арабская мудрость, — торжественно объяснил Григорий Арсеньевич. Он тоже смеялся.

— А я, пожалуй, не прочь зимовать, — сказал Левин. — Так будет мне спокойнее. Не хочется домой возвращаться. Когда я дома живу, Григорий Арсеньевич, то непрерывно хочу идти в гастроном или… в инкассаторский пункт. Я беру авоську и ухожу. Пожалуйста: я куплю и молоко, и толокно, пожалуйста, — только бы не быть дома. Моряк с авоськой на шее…

Никто не ответил ему. Все слушали шорох и скрип льда за бортом. С палубы через люк доносился голос старпома: «Если тебя на корме поставили, там и стой… И куда лопату дел… Давай снег сгребай…»

— Все в жизни делают глупости, — сказал наконец стармех. — Особенно в молодости. Это в порядке вещей. А у меня что-то все не то с сердечком, капитан.

— Ложись пока, а я с флагмедиком свяжусь по рации. Может, он посоветует чего, — сказал Вольнов.

— Нет. Не надо. Они меня сразу в лазарет на ледокол отправят. Вот и весь перегон будет.

— Авоська — от слова «авось», — сказал Левин. — Авось что подвернется по дороге, да? А медиков я тоже не люблю.

Механик завернулся с головой в тулуп и лег спать.

С палубы вахтенные сгребали снег деревянными лопатами. Был слышен каждый скребок. Как в городе ранним утром через замерзшее стекло окна, когда после ночного снега дворники убирают мостовые.

— Пей чай, Яков, — сказал Вольнов, наливая кружки.

Левин взял кружку, поставил ее себе на грудь, сказал:

— Глеб, произошла какая-то чудовищная несправедливость… Ты знаешь, почему я все время уходил тогда от вас? В «Интуристе» и на улице потом?

— Нет. Я не думал об этом.

Вольнов подсел ближе к печурке и сушил возле нее портянки. Босыми ногами он все время ощущал вздрагивание и дрожь стального настила палубы. Ветер, очевидно, крепчал, и льды нажимали сильнее.

— Я никогда и не подозревал, как она важна для меня. Я это понял только тогда, когда заметил в ресторане, что между вами что-то происходит. Я это сразу заметил, Глеб. И мне очень не хотелось оставлять вас вдвоем. Поэтому я и уходил все время. Ты такое можешь понять?

— Aгa.

— Мы были просто знакомы. Много лет. Случайные встречи. Воспоминания конца войны… Она была замужем. Я женат. У меня дети. И никаких таких мыслей у меня не возникало. И вдруг… Вероятно, ревность — сильный катализатор. Это глупо, но это так.

— Прости, — сказал Вольнов.

— Очень все смешно. Очень, — сказал Левин. — Ты у нее ночевал?

— Да.

Проснулся боцман, сонный, лохматый, полез по трапу наверх в гальюн. Левин дождался, когда боцман исчезнет в люке, и спросил:

— А что произошло потом?

— Нечуткость. Моя.

— Большая?

— Вероятно, да.

Левин сел на койке и залпом выпил чай.

— Все это очень странно, — сказал он.

— Я писал ей со всех стоянок. Она не ответила.

— Ты никогда не сможешь сделать ее счастливой. Ты человек без позвоночника. У тебя есть только хорда.

— С чего это ты? — спросил Вольнов, обматывая ногу теплой портянкой. — И не пора ли тебе на судно? По-моему, сжатие начинается.

— Ты все еще надеешься пройти в Чукотское море, на чистую воду?

— Я пройду.

— Я шел, я плавал, я держал курс, а как сели на мель, так «мы»… — пробормотал Левин, прислушиваясь. — Действительно, вроде бы шуметь начинает.

— Глеб Иванович! — крикнул в люк старпом, размахивая журналом радиосвязи. — Радиограмма! Правительственная!.. И «Микоян» подошел!

Вольнов поймал журнал.

— Читай вслух, — попросил Левин.

Вольнов прочитал, с трудом разбирая корявые буквы старпомовского почерка на влажной бумаге:

«Правительственная. Начальнику Северного перегона, всему личному составу флотилии рыболовных судов, идущих верхним маршрутом. С большим вниманием и волнением следим за вашей мужественной работой по проведению рыболовных судов в суровых и трудных условиях осенней Арктики. Твердо верим, что в ближайшее время вся флотилия благополучно прибудет в конечный пункт. Рыбаки Камчатки, Сахалина и Приморья с нетерпением ждут пополнения своего флота. Того пополнения, которое вы так умело и самоотверженно ведете вперед. Желаем вам успехов. Подписал замминистра рыбной промышленности…»

— Я бы хотел, чтобы она была счастлива, — сказал Левин. — Я помню, как она девчонкой танцевала нам в палате бабочку… Это было смешно и трогательно. И она еще приносила песца в клетке и совала в клетку палец. И песец ее не кусал. А песцы вообще всех кусают… Я хочу, чтобы у тебя с ней ничего не получилось.

Вернулся боцман, все еще заспанный, сказал:

— А на земле люди по-настоящему живут, на танцы ходят. И в кино, да, Глеб Иванович?..

А женщина, о которой думали сейчас капитаны, ехала в пригородном поезде. Она везла в Архангельск дочку, свою Катьку.

Здесь был только ранний вечер, а не глухая ледяная ночь.

В вагоне пахло солеными огурцами.

Поезд был пригородный, часто останавливался. Вокруг полустанков смыкались леса. Леса, леса, леса — бесконечные толпы шершавых елей и еще не облетевших, красных осин.

Катька спала, положив голову на колени матери. Катька загорела за лето. Она немного огрубела в детсаде, но стала очень веселой. Даже сейчас, во сне, она улыбалась. И ее улыбка была лукавой. Ее брови побелели от солнца, а на щеке чернела ссадина.

Катьке снился маленький пушистый кролик. Кролик часто дышал носом и жевал красную морковку.

Вагон покачивался, колеса дружно, но равнодушно работали. У стрелок зажигались первые желтые огни. Солнце опускалось за толпы черных елей.

Агния везла дочку домой раньше срока. Она вдруг соскучилась по ней так, что не могла больше ждать. И тогда она переплыла Двину на пароходике, села в поезд и отправилась в Гуляево. Она приехала, когда дети ужинали. Катька сидела у самого окна столовой, ела манную кашу и, когда увидела мать, бросила ложку и приложила палец к губам. Она знала, что нельзя нарушать порядок. Она должна была доесть кашу, а уж потом бежать к маме. Агния говорила с заведующей и смотрела на Катьку. И ей не терпелось скорее взять ее на руки, маленькую и легкую. И вот теперь они вместе ехали домой. Катька спала и улыбалась. Агния смотрела в окно. За окном летел паровозный дым. Было так, как в самолете, когда самолет идет в облаках.

— Проснись, пожалуйста, — сказала Агния и пощекотала дочке коленки. — Как же мы доберемся домой, если ты так разоспишься?

Паровоз загудел весело и громко где-то впереди.

Катьке не хотелось просыпаться, но она все-таки потянулась на мягкий домашний голос.

— Проснись, пожалуйста, а? Мне скучно одной, — шепнула Агния прямо в маленькое ухо. И Катька открыла глаза.

— Мы еще едем, мама? — сонно спросила она. — Я видела белого кролика, мама.

— Ты все время улыбалась, Катька.

— Он ел красную морковку.

— И хрумкал?

— Лошади хрумкают сильнее, — сказала Катька, подумав.

— Лошади большие, а кролики маленькие.

— Это был совсем маленький кролик.

— Значит, он был крольчонком.

— А почему мы так долго едем?.. Мы едем по рельсам?

— Да. По длинным, длинным рельсам.

— Я тебя очень люблю.

— Я тебя тоже, маленькая моя.

Вагон был почти пуст. Только три солдата лежали на лавках и курили в рукава. Им было совестно курить прямо в вагоне, но очень не хотелось выходить в тамбур.

6

— Товарищ капитан! — крикнул кто-то в люк.

— Да! — в один голос откликнулись Вольнов и Левин.

— Ледоколы гудят: «Иду вперед, следуйте за мной».

Вольнов натягивал сапоги. Они были мокрые, лезли с трудом. Вольнова всегда бесило, когда сапоги не лезли на ноги, он чертыхался.

— Нужно носить валенки, — сказал Левин. — Ты понял, зачем я сегодня приходил к тебе?

— Нет, я ничего не понял.

Вернее, он просто не знал, что ему следует говорить и делать. И только бы Яшка не стал опять хохотать.

Лед за бортами всхлипывал, потом заработал дизель на «Седьмом».

Вольнов первым поднялся на палубу.

Ночь. Густой липкий туман. Ветер сразу залезает в рукава ватника. Дымным огнем светят где-то рядом прожекторы ледокола. Шевеление серых льдин вокруг. Далекие и близкие визги сирен — сейнеры репетуют сигнал ледокола. Очень зябко.

Левин на миг еще задержался возле Вольнова, спросил:

— Нитроглицерин или валидол у Арсеньича есть?

— Есть.

Левин скользнул вдоль борта и перепрыгнул на свой сейнер, и сразу донесся его голос: «Все наверх! По местам стоять! Со швартовых сниматься!»

На палубе «Седьмого» закопошились неуклюжие тени.

— Старший штурман, где вы? — спросил Вольнов.

— Здесь, товарищ капитан.

— Убирайте швартовы!

— Есть!

Несколько раз фыркнул дизель, и ровно, все усиливаясь, завибрировали под рукой леера. Григорий Арсеньевич прогревал двигатель.

Вольнов по скоб-трапу поднялся на верхний мостик. Вольнова знобило. То ли нервы, то ли холод… Это ночное море, жесткое, покрытое панцирем шевелящихся льдин. Эта видимость всего в двадцать — тридцать метров. Главное — выдержка и забыть обо всем, кроме работы. Прекрасная вещь — работа. Она никогда не выдаст. Сейчас будет самое сложное за весь перегон, последние мили перемычки. И недаром пришла «правительственная». Там, наверху, понимают, что настала пора подбодрить людей на всю катушку. Хорошие слова: «…умело и самоотверженно ведете вперед».

— Погибаем, но не сдаемся! — крикнул старпом. — Ни хрена не разберешь! Кажется, там, где зарево, — это «Микоян». Он с оста подошел…

— Сколько было до берега, когда туман спустился?

— Мили три.

— Эй, Вольнов! — крикнул Левин со своего мостика. — Я сейчас попробую малым вперед поработать, а когда моя корма с твоим носом поравняется, застопорю, и ты мне в борт форштевнем и разверни меня влево, понял?

— Понял! Там что — чистая вода есть?

— Темнеет немного что-то!

Оба говорили спокойно. Оба понимали, что теперь они чужие друг для друга люди. Их связывало покамест только одно — работа.

На «Седьмом» вспыхнул прожектор. Желтый узкий сноп света и дымный туман, стремительно несущийся сквозь него.

— Отведите прожектор! Слепит очень! — заорал старпом с полубака.

В отблесках прожектора Вольнов увидел на соседнем мостике Левина. Яков звякнул машинным телеграфом, перекинул рукояти на малый ход вперед.

— Василий Михайлович! — крикнул Вольнов старпому. — При первой возможности спустись в кубрик, собери подвахтенных и зачитай радиограмму.

«А все-таки мы идем вперед», — подумал он.

«Седьмой» начал медленно двигаться, скользить в темноту и туман. Но вдруг на нем раздались крики, ругань и призывный свист. Это звали и искали Айка.

Айк черным клубком пронесся по палубе и заскулил на самом носу. Он все проспал, этот пес. Даже то, как ушел его хозяин.

Вольнов взял мегафон и крикнул:

— Когда я вам корму отпихивать стану, он и перепрыгнет!

— Есть! Поняли!

— Вы сами на штурвал станете или мне? — услышал Вольнов странно тихий, ровный голос. Это был Чекулин.

— Ваша вахта?

— Да, товарищ капитан.

— Становитесь пока. Про радиограмму знаете?

— Читал.

— Полборта право!

— Есть полборта право!

На носу скулил и повизгивал Айк.

Чекулин засмеялся, сказал:

— Он из кубрика, как ракета, вылетел, чуть боцмана с ног не сбил.

Вольнову приятно было услышать смех Чекулина, хотя и не положено матросу смеяться и разговаривать, стоя у штурвала.

7

— Василий Михайлович, запомните, что всякие сокращения в вахтенном журнале не разрешаются. Сколько раз можно повторять вам одно и то же?

— Я…

— Помолчите.

— Когда я…

— И машинный пишется через два «н», а дистанция через «и», а не «е».

Караван опять лежал в дрейфе, Вольнов проверял заполнение судового журнала. Он не спал уже третьи сутки, глаза слипались, строчки в журнале то исчезали, то появлялись вновь: «Среда. 21 сентября. Пролив Лонга. 00 часов 00 минут. Туман. Видимость полкабельтова. 01 час 18 минут. Снялись с дрейфа. Следуем на сближение с линейным ледоколом „Капитан Белоусов“. Хода и курсы переменные. Используем разводья в девятибалльном льду. 03 часа 10 минут. Легли в дрейф ввиду невозможности дальнейшего движения. Ледокол в дистанции 5–6 миль. Зажаты ледяными полями…»

Вольнов пальцами несколько раз развел и свел веки, плотно нажимая на глазные яблоки. Глубоко в черепе возникла ломящая боль, поплыли перед глазами туманные круги, пронизанные дрожащими сверкающими точками. Потом круги растаяли, и все вокруг прояснело.

Льды. Туман. Дождь.

Суетливые живчики-капли на стекле окна в ходовой рубке. Понурившаяся фигура вахтенного на носу сейнера. Запах чада из камбуза.

Монотонность. Монотонность. Смертельно хочется спать, но спать нельзя. Вот-вот вернется «Микоян».

Ветер обдувает капли на стекле. Они стекают косо. И каждая старается скользить по следу предыдущей, по уже мокрой, скользкой дорожке; вбирая в себя остатки прежней капли, толстея и тяжелея от этого, убыстряя свой бег, все круче меняя курс и, наконец, окончательно отяжелев, несется вниз вертикально и срывается со стекла. Она проторила новую дорогу. И по этой дороге уже торопится новая капля. Но она слишком легка, и ветер сдувает ее в сторону…

Впереди, в тумане, загудел ледокол: «Сняться с дрейфа, следовать за мной».

Опять хода и курсы переменные.

Час за часом.

Лед, лед, лед. И кажется, он не кончится никогда, он закрыл всю воду на земле. Но так только кажется. Ветер откинет туман, и вдруг увидишь впереди свободную волну, тяжелую, замусоленную салом…

Чукотское море. По правому борту прошли последние арктические мысы — мыс Отто Шмидта, Ванкарем, Сердце-Камень, Коса Двух Пилотов…

Знакомые слова, знакомые названия — за ними смутные воспоминания детства. Тридцатые годы: страна глядит на север миллионами глаз, «Челюскин» затерт льдами, бочки с горючим скатывают с борта по самодельным трапам, красный флажок на карте; механик, сбитый бочкой, вместе с «Челюскиным» опускается на дно Северного океана. Имена Воронина и Отто Шмидта, его борода; с мыса Ванкарем стартуют самолеты, первые посадки прямо на дрейфующие льды. В кинотеатрах — удивительно чистые и веселые комедии, и молодая Любовь Орлова, в которую влюблены все — от мала до велика, — танцует на дуле пушки… Потом челюскинцы уже давно спасены, а в школе на стене стенгазета и опять огромный красный флаг над полюсом… Имена Папанина и Кренкеля, фото их собак… Как звали псов?.. Уже не вспомнить… Веселые лайки с хитрыми мордами на самом пупе планеты. Наверное, одну из них звали Боцманом. Моряки любят так называть псин, которые воруют с камбуза мясо и гадят на палубе, но ужасно весело лают на чаек и подхалимски виляют хвостами перед капитанами. Они всегда знают, кто капитан… И как странно, что он, Глеб Вольнов, идет сейчас по этим самым местам. И все уже стало обычным. И никто в стране не тревожится за них и не переживает, и даже не вспомнит, что они прошли тяжелые льды в одну навигацию. И в этом — победа. Тревожатся только замминистра и матери. Но им положено тревожиться по штату… А для того чтобы особенное перестало быть особенным, потребовалось меньше тридцати лет. Тридцать лет! Ему как раз ненамного больше…

— Свистни в машину, боцман, — приказал Вольнов. — Мы отстаем. И надо прибавить еще двадцать оборотов.

Винт, очевидно, все-таки погнулся.

Был штилевой рассвет. И зыбь от норд-веста, горбатая и зеленая. Две цепочки судов качались на этой зыби, и дымил впереди ледокол.

— Глеб Иванович, — звонким от восторга голосом сказал боцман. — А хорошо как? Правда, да?

Штилевой рассвет над свободным морем. Льды уже далеко за кормой. Розовый свет дрожит над горизонтом. Тишина. Зыбь беззвучно колышет судно. Только изредка всплеснет у скулы. Небо огромное. Воздух где-то высоко-высоко пронизан уже солнечными лучами. Вода окрашена светом неба, она то розовая, то зеленая и голубая. И черные маленькие корабли среди бесконечных просторов моря и неба. И совсем маленькие люди, с обветренными коричневыми лицами, на корабельных мостиках.

Люди долго работали, чтобы прийти сюда. Они уже умеют побеждать пространства и скоро победят время.

— Хорошо. Да, боцман, хорошо, — сказал Вольнов. — Я тоже люблю штилевые рассветы.

Боцман порывисто обернулся. Вольнов увидел его лицо, лицо двадцатилетнего парня, рябое от прыщей, серые сияющие глаза. Они удивительно умели у него сиять, безмятежно и радостно. И помятая, испачканная фуражка на затылке. И огромные потрескавшиеся ручищи на колесе штурвала. Правая рука поднимается, пальцы сходятся в тугой кулак. Кулак крутит над штурвалом сложные завороты.

— Всю жизнь буду плавать, — говорит боцман Боб. — В деревне, там тоже хорошо… Вот я пастухом был, это еще когда пацаном… И вдруг — рассвет, да?.. Туман над травой, да?.. Очень здорово!.. Но в море — лучше… Только здесь коровы не мычат… Я люблю, когда мычат коровы…

Вольнов улыбнулся, он тоже любил землю. Он никогда не жалел, что плавал на речных судах два года. Он повидал за это время самые глубины России. Какое-нибудь Никольское на высоком берегу Свири. Низкая лавочка среди старых сосен. Полдень. Тихое солнце. Две девочки сидят на лавке и нянчат сопливого пацана. Вокруг ходят меченные фиолетовыми чернилами белые куры. К сосне привязан черный теленок. Внизу, под берегом, запань. И очень далеко видно. Ровные ряды картошки на огородах. По Свири идет пароход с высокой трубой и тянет четыре баржи в два ряда… Девочки поют: «…мой друг молодой лежал, обжигаемый болью…» В тени сосен летают комары. А кучевые облака стоят над зеленой землей совсем неподвижно… Грузчики лениво разгружают кирпич, второй штурман лениво поругивает их… А к вечеру они уходят из Никольского… Вечернее скольжение между отражениями берегов, и новизна поворотов реки, и молчаливые лодки рыболовов, и мычание коров, и стреноженные лошади на заливном лугу. И в какой-нибудь маленькой газетке, «Свирской правде», деловитое объявление: «У средней школы пропала кобыла пегой масти, по кличке Альма. Кто обнаружит, просьба вернуть…»

Вольнов прикурил новую папиросу, долго смотрел на огонек спички, потом сунул ее под дно коробка и сразу чертыхнулся.

— Вы чего, товарищ капитан? — с тревогой спросил боцман.

— Это не тебе, Боб, хотя и не положено так много болтать, стоя на руле… Просто у меня есть привычка — совать обгорелые спички обратно в коробок. А говорят — это плохая примета. Говорят, у тех, кто так делает, вчерашние заботы остаются и на сегодня… И вообще, привычка может убить все. Нельзя, боцман Боб, привыкать. Ни к чему не надо привыкать… Какой флаг на флагмане?

— «Рцы», товарищ капитан.

— Ну вот, а ты за разговорами и не заметил, и не доложил.

— Простите, Глеб Иванович.

Вольнов включил рацию. Опять шум и треск эфира, шорох космических лучей и магнитных полей, электрических разрядов и наигрыш далеких джазов.

— Здесь лучше всего слышно Японию, — сказал Вольнов. — Песенки гейш… И Канада ловится. А Хабаровск не проходит совсем.

— Что такое гейши?

— Это такие женщины, они поют легкие песенки. Я в пятьдесят седьмом был в Отару на Хоккайдо и сам их слышал.

Голос флагманского радиста заглушил шепоток эфира: «Всем капитанам… При прощании с ледоколом „Капитан Белоусов“ судам в порядке ордера выпустить по одной ракете любого цвета… В связи с нехваткой пиротехники на судах Министерства рыбной промышленности разрешена только одна ракета. Капитанам лично проследить, чтобы распоряжение было выполнено точно. За лишние ракеты удержу их стоимость в десятикратном размере и наложу взыскание…»

Суда каравана стопорили машины. Нельзя прощаться на ходу, это убивает торжественность. «Капитан Белоусов» возвращался туда, где были льды, где ждали его помощи другие моряки, где погибли Де Лонг и Русанов, где была могила водолаза Вениамина Львова. Он плавал на ледоколе «Капитан Белоусов» много лет назад. Тогда это был другой ледокол, его арендовали у американцев на время войны. Новый «Капитан Белоусов» вышел из кильватера и покатился влево. На его рее ветер трепал флаги: «Желаю счастливого плавания».

С головного судна каравана неторопливо поднялась красная ракета, на миг повисла над ледоколом и рассыпалась острыми искрами. Рыжий след ракеты таял, клубясь и растягиваясь. «Капитан Белоусов» ответил низким гудком. Гудок потревожил утренний покой над Чукотским морем. И каждый раз, когда ледокол, проходя вдоль каравана, равнялся с очередным судном, с последнего поднималась ракета. И ей отвечал, густо и грубо, ледокольный гудок.

Плавно покачивались на зыби сейнеры, фыркала вода в трубе дизельного охлаждения.

Вольнов достал ракетницу. Она была тяжелой, молчаливой и холодной, как рыба. Потом он вытащил шершавую картонную ракету и зарядил ракетницу.

— Можно, я выстрелю? — попросил боцман. У него даже дух захватило от волнения. Ему так хотелось самому запузырить ракету в это чистое утреннее небо над Чукотским морем.

Вольнов отдал ракетницу.

— Когда форштевни поравняются, да, товарищ капитан? — спросил боцман.

— Да, Боб. Именно тогда, когда они сравняются. Салют в честь нашей победы.

«Нам не хватило пиротехники именно для торжества победы, — подумал он. — Мы — поколение победителей… Но побед не бывает без жертв. И сами победители лучше всех знают цену победы. Вот почему есть скорбь в тяжелых шагах солдат на парадах побед…»

Он вспомнил весну сорокового года и батальоны лыжников, возвращающихся с финской войны. Обмороженные лица красноармейцев. Они шли со стороны Васильевского острова на площадь Труда, поднимались на мост Лейтенанта Шмидта и спускались к площади. Обмороженные, усталые красноармейцы финской войны. Они, кажется, еще были в буденовках… Или это только кажется? В ту зиму в Ленинграде впервые горели синие фонари затемнений… И почему-то очень много оранжевых апельсинов в магазинах под Новый год… Или апельсины — это в испанскую войну? Апельсины из Испании. И дети из Испании, в синих пилотках, с кисточками… Да, красноармейцы на мосту Лейтенанта Шмидта… По этому же мосту потом, в сорок пятом, шли другие солдаты. Ленинградские дивизии возвращались из Берлина. Очень молодые лица солдат. Расстроенные, неровные ряды рот. Пыльные полевые цветы летят из толпы. Плачут старухи. Плачут молодые женщины. В руках солдат каски. Очень жарко, сталь касок нагрелась. И в эти каски женщины суют эскимо. Первые коммерческие эскимо на сахарине падают в стальные, с пропотевшими ремнями каски и тают там. «Не надо… хватит, бабуся…» — говорят солдаты… Впереди рот — зеленые жуки «иванвиллисов». И все еще непривычные погоны на офицерских плечах. И всюду вянущие полевые цветы. Тогда еще и не думали о садовых. Все ромашки, ромашки… Медали на груди у солдат. Имена далеких городов на медалях… Подковы солдатских сапог звякают на трамвайных рельсах…

— Теперь уже можно стрелять? — спросил боцман нетерпеливо.

Ледокол был на траверзе левого борта. С мостика «Капитана Белоусова» кто-то махал шапкой.

— Да, да, Боб, дуй до горы! — сказал Вольнов. Он совсем забыл о том, где находится. Эта привычка отдаваться воспоминаниям… Она знакома всем, кто сутками стоит на мостиках судов.

Трещит ракетница. Запах пороха. Низкий гудок в ответ.

— Точка, — сказал Вольнов. — Салют закончен. Разрешена одна ракета. Иначе удержат стоимость в десятикратном размере. Правда, на это десятикратно наплевали бы все, поэтому флагман и не забыл добавить про взыскание.

Караван снимался с дрейфа. Ледокол «Капитан Белоусов» возвращался на вест, во льды Арктики.

8

Когда они шли тогда по ночному Архангельску, Агния сказала:

— Я люблю читать Стендаля. Он ужасно умный… Только не его романы, а всякие статьи и записки. Я читаю и все время понимаю, какая я еще глупая. И мне это почему-то нравится… Помню, отец подарил мне первые в жизни шелковые чулки и сказал, когда я не хотела снимать их на ночь: «Чем дольше ты будешь считать себя маленькой и глупой, тем лучше будет для тебя. Спи так, в чулках, сколько хочешь». И, наверное, с тех пор во мне это осталось…

— Я привезу вам с перегона судовой флаг, — сказал тогда Вольнов. — Он совсем небольшой у нас на сейнерах и еще обтреплется за дорогу. И в нем будут все моря, которые мы пройдем, и ветры, и дизельный выхлоп… И он будет, наверное, соленый, если его хорошенько пожевать. И очень выцветший, бледный, в потеках и бахроме. Мы составим акт и спишем его за негодностью в Петропавловске-на-Камчатке, а потом я привезу его вам, возьмете?

— Нет. Мне не нужен такой флаг, мне некуда будет его деть. Ему будет скучно лежать где-нибудь в шкафу после морей, ветров и океанов, — сказала она.

В Беринговом проливе караван встретил шторм.

У бухты Провидения ветер достиг восьми баллов. Он давил в левые скулы сейнеров и все крепчал. Двигатель временами сбавлял обороты.

Вечерело. Красные полосы косых облаков разворачивались над Беринговым морем. Казалось, солнце шипело, уходя в воду. Оно наливалось кровью и пульсировало, как сердце. Осенние штормы входили здесь в силу, а до Камчатки еще оставалось около двух тысяч миль.

Вольнов повернулся к солнцу спиной. Ему не доставляло удовольствия смотреть на штормовой закат. Но каждая волна тащила на своем гребне густой красный отблеск. И в стеклах рубки тоже плавились холодные красные лучи. И даже в глазах механика дрожали красные точки, когда Григорий Арсеньевич поднялся из машины в рубку.

— Дизель сбавляет обороты, капитан, — сказал механик. Ему все нездоровилось. Сизые мешки под глазами, и ни одной шутки уже давно.

Сейнер качало.

Григорий Арсеньевич положил руку на плечо Вольнова.

— Через два часа войдем в Провидение, а там дадут недельку на ремонт, — сказал Вольнов.

— И винт менять надо, — сказал механик.

— Сменим.

— И выправлять вмятины, и заваривать фальшборт в корме.

— Заварим. Перестаньте мучиться, Григорий Арсеньевич. Разве можно так? У вас просто мания какая-то на неполадки.

— Стар я, капитан. Вот и боюсь тебя подвести. Случись что, тебе, Глеб, за меня на полную катушку выдадут. Почему, скажут, толстого старика в море взял? Ответственность есть ответственность.

— Ты не раскаиваешься, что пошел на перегон? — спросил Вольнов.

— Нет, — тихо и торжественно сказал Григорий Арсеньевич. — Ты хороший человек, и все у тебя хорошие ребята. И я рад, что опять побывал в море и что плавал вместе с тобой.

— Ну вот и хорошо… Сейчас получим газеты и письма. Будем читать письма и газеты… Вот входной маяк в Провидение, видишь? Ты бывал в Провидении?

— Много раз. На той стороне бухты есть магазин, там чукчи продают всякие изделия из моржовой кости. Очень даже красивые. Купи ей.

— Кому ей?

— Той, из-за которой вы поссорились с Яшкой. Ты о ней еще не забыл?

— Нет. Но я как-то устал ждать. И потом все очень сложно. Мне жалко Якова. Я жду от нее письма здесь.

— Это я слышал… Вот-вот! Чувствуешь? Опять дизель сбавляет обороты… Придется вскрывать цилиндры.

— Если установится штормовая погода, нас могут не выпустить на Петропавловск из-за дизеля.

— Ты торопишься в Архангельск и думаешь только о ней.

— Нет. Честное слово, нет. Сейчас уже меньше.

— Я постараюсь привести дизель в порядок. Я очень постараюсь, Глеб. И еще я все думаю о том, куда я денусь после перегона. Я не хочу ложиться в больницу.

— Что-нибудь придумаем.

— Конечно, конечно… Ты только не бойся: к тебе я больше приставать не буду.

— Григорий Арсеньевич, тебя давно никто не ругал? Захотел от меня услышать?

— Не злись. Я не хотел тебя обидеть.

— Иди в машину.

Механик ушел.

— Правый якорь к отдаче изготовить! — крикнул Вольнов старшему помощнику.

Они вошли в бухту Провидения, и отсюда уже был виден маленький белый домик почтового отделения на сопке.

Вольнову было только одно письмо — от матери.

О чем пишут матери сыновьям?

…Она здорова, погода терпимая. Вера Петровна упала на лестнице и сломала ногу, раньше так часто ноги и руки не ломались — все это от радиоактивности, наверное; дрова достали березовые, но есть и порядочно осины, читал ли он книгу «На крыльях в Арктику» Водопьянова? Она сейчас читает. Что такое стамуха? Приходилось ли им брать пресную воду из снежниц на льду?.. Здоров ли он?.. Пускай он не сердится на этот вопрос, пускай все-таки напишет о своем здоровье. И скоро ли закончится их перегон?

И за каждым словом — ожидание.

…Ей прямо не верится, что он уже скоро вернется и целых два года будет дома. Только будь последователен и не меняй больше своих решений… «Целую и благословляю тебя. Твоя мать».

Вольнов читал письмо, лежа на своей койке в углу.

Кубрик содрогался от адского гомона и смеха: старпому сбривали левый ус. Он проиграл контровую в «козла». С одним усом проигравший должен был жить до следующего дня. Старпом сражался в паре с боцманом. У Боба усов еще не было — они плохо росли. Боб ползал взад-вперед под столом, а остальные лупили по столу чем попало.

Старпом был хмур и совсем потерял чувство юмора. Он не хотел взглянуть на себя в зеркало, а матросы старались подсунуть зеркало к самому его носу. Василий Михайлович злился и ругал боцмана за то, что тот засушил «дупелевый азик». Все, кроме старпома, чувствовали себя прекрасно и веселились от души: до утра они отдыхали.

Вольнов принялся за газеты. Он не хотел поддаваться тоске обманутого ожидания. Он боялся той пустоты внутри, которая появлялась, когда он думал о том, что не увидит больше Агнию. Вернее, кто мог ему запретить увидеть ее? Но какой смысл искать, если она не хочет этого? Она не послала даже телеграммы. Может, уехала куда-нибудь или пропали письма? Может, следует сейчас найти Якова? «Седьмой» стоит где-то у нефтебазы, к нему можно добраться на шлюпке… Но зачем это?

Морщась от шума в кубрике, он стал читать газеты.

Опять американцы срывают переговоры о разоружении. Черт бы их побрал, этих американцев. Стоит им высунуть нос за свою границу, и они делаются страшными нахалами. У себя дома они люди как люди, но как только какой-нибудь недоносок вылетит в открытое море, он уже обязательно спикирует прямо в дымовую трубу твоего судна… Куда ни занесет тебя судьба — в Ботнический залив или в Японское море, — американцы тут как тут и будут кружить над мачтами, как мухи над медом. Нахальные ребята. Неприлично пикировать на чужое судно в открытом море, неприлично смотреть тебе в дымовую трубу. Это не по-мужски.

— Товарищ капитан, сыграйте с нами, а?

— Глеб Иванович, пожалуйста!

— Не на усы, так просто…

— Корову-то не проиграете!

— Боитесь, да? — Это уже старпом подначивает.

Вольнов вышел на палубу, чтобы отвязаться от ребят. Вокруг была тьма и ветер. Сейнер водило на якоре. Волны звякали под бортом. Во тьме качались огни других судов каравана. А на сопках неподвижно светились окна в домах поселка Провидение.

Неужели старший помощник не понимает, что с одним усом трудно командовать людьми? Он просто еще слишком молод. Это его плюс, и это его минус. Но до конца перегона остается две-три недели, пусть делает что хочет. Да, через две-три недели они все расстанутся…

Из люка машинного отделения доносилось звяканье металла.

Вольнов тихо подошел к люку и нагнулся.

В тусклом желтом свете у развороченного дизеля копался Григорий Арсеньевич. Две сигареты лежали на фланце топливной магистрали и чадили тонкими струйками голубого дыма. Очевидно, старик закурил одну, потом забыл про нее и закурил другую. И вот теперь они обе лежали рядом и дымили, а старик прочищал форсунку и что-то говорил ей, строго хмурясь. Он часто разговаривал с предметами, особенно с ручником: «Ты что, по пальцам бить? Я вот тебе!..»

Неужели это отец Сашки Битова? Сашка утонул уже давным-давно, а старик все еще скрипит, чистит форсунку, курит сигареты. Сашка не курил. Он, наверное, и вообще бы не стал курить. Он был спокойный. Если б они тогда не поспорили о том, есть ли на свете чувственная философия, Сашка бы сейчас жил тоже… Странно, что старик не похудел за перегон. Он очень болен. Так много работы и бессонницы позади, а он не похудел. И ест теперь мало. В Петрозаводске он любил поесть…

9

Стоянка в Провидении была сокращена до четырех дней вместо недели. Прогнозы становились все более тяжелыми, и флагман боялся за маленькие суда. Сейнерам по нормам регистра нельзя было находиться в море при ветре сильнее шести баллов. А штормы на севере Тихого океана поздней осенью редко бывают меньше десяти.

Вольнов был рад сокращению стоянки. Его тянуло в Петропавловск. Он надеялся еще на что-то. Быть может, письмо от Агнии ждет его там? Каждый самолет, который низко проходил над бухтой, над судами каравана и садился где-то за сопками, будил надежду.

Команда работала и днем и ночью. Делали профилактику двигателю, меняли винт, принимали топливо, принимали новое имущество, красились.

Утром в день выхода в Провидение прилетел очередной почтарь «Ан-2».

Густая толпа окружила маленькое здание почты. Здесь были китобои с «Алеута», перегонщики и всякий сезонный народ. Все торопились, все должны были вот-вот уходить в море. Толпа напряженно сопела.

Кто-то выкрикивал с крыльца фамилии. Конверты порхали над шапками и фуражками. Было пасмурно, ветрено, холодно. Дальние сопки сливались с тучами. Молодая эскимоска сидела невдалеке, кормила грудью ребенка. Она была одета в меховую кухлянку, а ребенок был совсем наг. Она равнодушно смотрела на толпу, на дальние сопки. Она ниоткуда не ждала писем.

«Рафаэля бы сюда», — машинально подумал Вольнов. Ему нравилось невозмутимое равнодушие эскимоски. Он изо всех сил напрягал слух. До крыльца почты было далеко, а тот, кто выкрикивал, еще безбожно перевирал ударения в фамилиях. Получившие письма не уходили. Они надеялись получить еще.

— Кондратьев!..

— Усыскин!..

— Шепелявин!..

— Иванов, By Эм!..

— Не разобрать никак… Хрюков, что ли?

— Есть такой! На «Пикше»! Второй механик!

— Кто здесь с «Пикши»?

— Давай сюда!

— Данелия!.. Получай, кацо!

— А это мне самому… Не тянись, не тянись! Я говорю: мне! Так… Иванов, Ю Эс!

— Воленов… Не, Вóльнов!

Он привык, что обычно называют «Вольнóв», и не сразу понял, что это ему, не сразу заорал: «Мне! Мне! Давай сюда! Не откладывай!»

— Длинная у тебя шея, кореш, — заметил кто-то со стороны.

Он не ответил. Он следил за конвертом, который то пропадал за головами, то появлялся над ними.

Агния писала:

«Глеб, я на вас не обижаюсь и не сержусь. Честное слово. Но я же достаточно серьезно просила вас не писать мне. Всего этого не надо. Совсем не нужно нам больше видеться.

После того, что случилось, я смогла наконец порвать с мужем. Я никогда ему не изменяла. И он это знал. Потом я ему рассказала про вас… Но главное — это то, что сама я уже никогда не смогу теперь вернуться к нему. И вы мне помогли в этом. Потому я вам благодарна. Вы помогли мне решиться. Я верю, что вам тяжело сейчас. Но я ничем не могу вам помочь, совсем ничем. Когда мы расставались, мне тоже было тяжело и трудно. Вы не смогли этого понять. И это было больно. И, наверное, получилось так, что все перегорело, едва начав жить. Это плохо, но это так, и я ничем не могу вам помочь. Не думайте обо мне плохо. Я не хочу, чтобы вы думали обо мне плохо.

Мне кажется, будто я долго спала и только недавно проснулась. И теперь мне свободно и легко дышать. И пока мне совсем никто не нужен. Я и Катька — мы обе очень свободно и легко живем сейчас. И я прошу вас: не надо со мной встречаться.

Всего вам доброго».

Размашистые, крупные буквы, косо сползающие по синей почтовой бумаге. И почему-то карандашом. И нет подписи. Разгильдяйский почерк.

Вольнов перечитал письмо раз десять и даже посмотрел бумагу на свет.

Толпа разошлась. А он все стоял и время от времени пожимал плечами. Потом почему-то сказал вслух: «И буду век ему верна… Классика вторгается в жизнь. Черт бы ее побрал».

Он заставил себя усмехнуться и повернул фуражку козырьком назад. И вдруг с необыкновенной ясностью, отчетливостью, как в искатель фотоаппарата, увидел черные сопки, раздерганный нижний край туч на фоне этих сопок, длинный свинцовый язык воды — бухту. Суда на якорях. Чайки. Эскимоску, которая поднялась с камня и медленно пошла мимо, все такая же безучастная ко всему вокруг, с молчаливым ребенком за пазухой. Полы меховой кухлянки хлестали ее по маленьким аккуратным унтам.

Вольнов сложил письмо, засунул его в карман кителя. Но сразу опять достал и посмотрел на марку — «Великий русский художник Шишкин». И дата погашения — 23 сентября. А двадцать третьего июня все это началось. Сегодня ровно три месяца. Три месяца тому назад часа в четыре утра ему показалось, что она уснула, и он тихо откинул одеяло и встал. Накинул ее халат и сунул ноги в ее тапочки. Тапочки были маленькие, в них влезли только пальцы. Он пошел к столу. Он хотел пить и курить. Было слышно, как тикают часики и в коридоре шуршит счетчик. Стекла окон сверху были золотистыми, а снизу — пепельно-серыми. Где-то недалеко лаяли собаки. Потом на Двине прогудел пароход, и собаки умолкли. Сразу после гудка они почему-то умолкли. Он нашел чайник и попил. И вдруг она сказала, сонно и тихо:

— Я тоже люблю пить из носика.

— Все мы любим пить из носика, — шепнул он, возвращаясь, — хотя мамы и не велят нам этого…

Она засмеялась. Агния засмеялась. Черт знает, что происходит на этом свете. «Великий русский художник Шишкин»…

10

Караван спускался на юго-запад. Тяжелая крутая волна накатывала с океана. Отвыкшие во льдах от болтанки, укачивались матросы. Везде на сейнере было холодно и влажно. Камельки из-за качки приказали погасить еще на самом выходе из Провидения.

Ветер дул прямо навстречу. Такой ветер называют «мордотык». От ударов ветра содрогались стенки рубки. На камбузе шипела, выплескиваясь на раскаленную плиту, вода из бачков. А ветер все свежел — ровно и безудержно.

Опять Вольнов не спал и не уходил вниз. Если б была возможность, он бы напился до потери сознания, до одурения. Но этой возможности не было. И он был рад замучить себя усталостью и бессонницей, чтобы только ни о чем не думать, ничего не вспоминать.

Он стоял в самом углу рубки, упершись лбом в холодное, влажное стекло окна, и смотрел вперед. Там ныряли в водяной пыли суда каравана. Они подхалимски кланялись волнам, на миг застывали в робкой нерешительности, рушились вниз и сразу, задрав носы, взлетали высоко над морем и опять рушились в провалы между валов, распушивая бело-зеленые густые фонтаны пены и брызг, заголяя далеко и бесстыдно кормы с мерцающими кругами судорожно вращающихся винтов. Вольнов все смотрел и смотрел на эти маленькие суда, на длинные, бесконечные ряды накатывающихся валов, на сизые штормовые тучи, которые хороводили над океаном, покорные ветру и безропотные. Он был один сейчас, хотя рядом у штурвала стоял рулевой. Один среди моря. И только эта бурливая, веками мечущаяся между материками соленая вода могла помочь ему. Почему? Кто знает, чем помогает людям вечный накат прибоя, верчение и грохот белых от воздуха волн в береговых камнях?

Вольнов сам не замечал, что внимательно следит за судном, и время от времени бросает рулевому команды, и регулирует число оборотов двигателя, и отвечает на вопросы старпома. И все время бились в памяти бессвязные строчки каких-то забытых стихов: «…почему же ты не слышишь, как веселый барабанщик вдоль по улице проносит барабан?..»

Опять и опять повторялись эти слова. И наконец борьба с ними, стремление во что бы то ни стало отделаться от них, забыть про них, не повторять их отвлекли его. Он почувствовал непреодолимую усталость и жажду покоя, желание остаться совсем одному, закрыться с головой одеялом и лежать в темноте. Но он не имел на это права.

Он повернулся спиной к окну, оглядел рубку.

Старпом сидел на ящике с сигнальными флагами и курил. Боцман Боб тяжело обвисал на штурвале, его лицо позеленело, мутные глаза слезились.

— Не виснуть! Штурвал не вешалка! — крикнул Вольнов. — Стоять как положено!

Боцман вздрогнул и выпрямился.

— А вы чего смотрите? — крикнул Вольнов старпому, перекрывая грохот рассыпавшейся на полубаке волны.

— Боб стоит вторую вахту! Корпускула не поднять! Укачался хитрован: кровью блюет!

Это на самом деле была не качка, а черт знает что. Будто огромный стальной кулак то и дело со всего размаха бил сейнер в нос, и сейнер содрогался весь, от киля до клотика, и сразу падал на борт, вскакивал, прыгал вперед, и опять натыкался на сталь, и падал на другой борт, и опять прыгал…

— Что значит «не поднять»? Что значит не поднять матроса на вахту?! Я вас спрашиваю, старший помощник! Это — курсанты! Через три года они сами поведут суда, черт бы вас побрал!

— Я постою. Я еще могу, товарищ капитан! — сказал боцман, серым языком облизывая губы. — А то плохо совсем Лешке…

— Молчать на руле! — приказал Вольнов. — Это вам не штилевой рассвет, а? — Он зло засмеялся и стал спускаться в темноту кубрика. Ступеньки трапа то проваливались, то стремительно дыбились, сопротивляясь ногам.

«О, дьявол! — думал Вольнов, балансируя на ступеньках. — Вот эти ребята провели через Арктику маленькие, слабые суда… Они сделали большую работу. Правда, они никогда бы не прошли так удачно Арктику, не погибни в ней десять тысяч других людей, имена которых даже не остались на картах… Но все равно эти ребята сделали большое дело».

Он сорвал с Корпускула одеяло.

— Встать! На вахту!

— Не могу-у-у…

Вольнов схватил матроса за свитер на груди, рывком приподнял на койке, стащил на палубу и заорал, чувствуя, как начинают от бешенства косить глаза:

— Стоять!

Корпускул качался, хватаясь руками за воздух. Потом резко согнулся, и его вырвало. И Вольнов тоже почувствовал, как и к его горлу, тягуче напрягая желудок, тянется ком рвоты и как каменеют скулы. Он несколько раз глубоко вздохнул, пересилил себя и тогда толкнул матроса к трапу. Он готов был ударить в раскисшее, бессмысленное лицо.

— К штурвалу!

Корпускул повернулся и на четвереньках полез по трапу наверх. Вольнов поднимался за ним.

— Вам выговор с занесением в личное дело, — сказал он в ухо старпому, когда пробирался мимо него в свой угол рубки.

— Есть! — мрачно сказал старпом. — На полном ходу двигатель дает сто шестьдесят оборотов.

— Держать сто восемьдесят!

— Есть!

«Сколько еще до Камчатки, — подумал Вольнов. — Я просто слишком устал за этот перегон. Все дело только в моей усталости. И где старик?.. Я совсем забыл про него. Он не вылезает из машины с самого Провидения. И надо самому сейчас проверить палубу и машину. И как там крепления шлюпки…»

Он натянул поглубже шапку и с трудом отворил забухшую дверь рубки. Кой черт придумал на судне делать дверь из дерева? Ее стало трудно открывать еще в Белом море, на третий день после выхода…

Ветер швырнул дверь обратно, втиснул ее в косяки. Старпом помог ему проскочить на палубу. Тяжелая волна скатилась с полубака, захлестнула сапоги, подбила колени. Он успел схватиться за леера и вместе с волной прокатился вдоль всего борта в корму. Это было совсем как в детстве на ледяных скользилках, когда гололедица, и дворники горюют, что мало запасли песку, а мальчишки все больше раскатывают скользилки и прохожие ругаются, а девушки катаются тоже и смеются.

Совсем рядом, в полуметре, было море, все в полосах сдутой ветром пены. И был ветер. И стремительные размахи качки. Нужно было держаться изо всех сил. И все это вместе вдруг взбодрило его. Он стал ругаться, во весь голос, с озорством, поминая и бога, и черта, и всех матерей мира. Все равно никто не слышал этой ругани, даже он сам не слышал. И ему стало даже как-то по-мальчишески весело. Он вдруг понял и почувствовал, что ничего еще не кончилось. Что спустя год, или два, или десять он все равно еще встретит эту женщину, которая так горько плакала в подушку архангельским ранним утром. Она помнит его и будет помнить всегда. Нет, еще ничего не кончилось.

Загнанные ветром тучи тяжело дышали ему в затылок. Они устали убегать под ветер, они растрепались, но все бежали и бежали. Они ничего не могли поделать с ветром.

Вольнов ощупывал мокрые пеньковые тросы креплений на шлюпке. Брезент шлюпочного чехла хлопал и лязгал, как кровельное железо, брызги ударяли в него, разлетаясь в пыль.

Ветер ледяными, твердыми пальцами лез за шиворот, в рукава ватника, под шапку; вся одежда трепетала и билась на теле и не могла удержать возле него тепло.

После шлюпки Вольнов проверил добавочные крепления сейнеровой площадки. Все было в порядке. Старший помощник хорошо подготовил верхнюю палубу к штормовому переходу. Оставалось проверить машину. Вольнов прикрыл глаза, лицо согнутым локтем и повернул назад. Ветер выдавливал слезы и тут же сдувал их с глаз, отгибая мокрые ресницы. Не помогал даже локоть.

На гафеле, над рубкой, короткими автоматными очередями стрелял флаг; он трещал, и вился, и пластался. От него оставалось уже меньше половины.

Прежде чем отдраить люк в машинное отделение, Вольнов еще раз оглядел море вокруг через смятые ветром мокрые ресницы. И благодарно засмеялся ему прямо в сердитое синее лицо.

Караван растянулся. Передних судов почти не было видно.

Караван шел вперед. И ничто уже не могло его остановить.

11

Вольнов спустился в машинное отделение и задраил за собой стальной тяжелый люк. Сразу тише стало в ушах.

Духота. Дизельный чад. Чавканье клапанов на двигателе. Стремительное верчение валов и приводов. Скользкие от соляра металлические листы палубного настила под ногами. Юркие потоки воды на жирном металле, мечущиеся при кренах, как ртуть.

— Механик здесь?

Вахтенный моторист ткнул пальцем на ящик с запасными инструментами. Там, подстелив пожарную кошму, в грохоте и стуке своего дизеля спал Григорий Арсеньевич в трудные моменты перегона. Он все время боялся за двигатель и не доверял ему. И себе. Ему казалось, наверное, что дизель умеет смотреть и, видя рядом с собой хозяина, будет вести себя послушней.

— Дизель сбавляет обороты! — крикнул моторист. Он прокрутил в воздухе суживающуюся спираль, и только поэтому Вольнов понял его: слова не протискивались сквозь грохот и чад.

— Разбудите механика! — приказал Вольнов, отряхивая воду с ватника, левый карман был полон ею.

Моторист, то и дело оглядываясь на двигатель, прислушиваясь к нему, цепляясь за все на пути, пробрался к капитану и заорал в самое ухо:

— А я его трясу, а он не встает! Он двое суток не ложился! Он поспать должен!

Вольнов сам прошел к ящику, не удержался на резком крене и плюхнулся на ноги механика, на огромные кирзовые сапоги, заляпанные суриком, крикнул:

— Григорий Арсеньевич!

Механик продолжал лежать лицом вниз, укрывшись с головой тулупом, и мягко покачивался в такт качке. Старик не имел права спать, когда шторм крепчал, а дизель сбавлял обороты. На такой волне потерять ход значило немедленно развернуться бортом к ней, стать лагом и — погибнуть. Сейнер перевернется в ту же минуту, как только станет лагом к волне.

— Просыпайся, дедушка, эх ты, старая соня! — крикнул Вольнов, опуская воротник тулупа механика. И здесь увидал мелко дрожащую от вибрации темную щеку, и приоткрытый белый глаз, и отвалившуюся челюсть с желтыми щербатыми зубами. И понял, что механик никогда больше не встанет. И тогда осторожно отпустил тяжелые плечи механика и опустился на колени рядом с ящиком запасных частей, чтобы лучше вглядеться в лицо старика.

— Григорий Арсеньевич, — медленно прошептал Вольнов. — Григорий Арсеньевич!

«Случай смерти на судне должен быть записан именно в то время, когда смерть последовала, с объяснением причины, от которой она произошла». Это набрано курсивом в «Правилах ведения судового журнала». Это тысячу раз было прочитано. И сейчас это первым всплыло в памяти четкими, черными строками.

Причины? Время? Он заметил время по своим часам и по часам в машинном отделении. Было 18 часов 11 минут по одним и 18 часов 13 минут по другим.

Причины?

Моторист подошел ближе и ойкнул.

Вольнов вытащил из-под головы покойного шапку и закрыл ею лицо механика. Потом крикнул мотористу:

— Молчать пока!

Тот испуганно кивнул.

Вольнов повернул механика на спину и сложил ему руки на груди. Они были тяжелые. Вольнов достал носовой платок и связал им руки механика, потом попробовал прикрыть ему глаза. Они опять раскрылись, тусклые, строгие. Казалось, Григорий Арсеньевич сердится, что ему мешают лежать спокойно и слушать перестук дизеля.

— Не сердись, — сказал Вольнов. — Не надо сердиться, механик.

И заплакал, но не сразу сам понял, что плачет. Он понял это только тогда, когда почувствовал на губах теплые капли. Обветренные щеки не чувствовали слез.

Умер старый человек, старик, который прожил долгую жизнь. И нет ничего особенного в том, что он умер. Причины? Их слишком много для того, чтобы выбрать хотя бы одну. Просто старику не следовало идти на этот перегон. Ну тогда бы он умер на год позже и в больнице. А чем это лучше? Старик умер на ящике с запасными частями, под чавканье клапанов своего непослушного дизеля, среди штормового океана, на малом рыболовном сейнере. Скоро в трюмы этого сейнера посыплется горбуша и семга, и молодые, отчаянно веселые рыбаки Камчатки перевыполнят план рыбодобычи. А потом кто-нибудь будет есть консервы, закусывать ими водку. И никто не вспомнит о том, как сейнеры вели через Арктику моряки-перегонщики и один из них умер в Беринговом море на подходе к Петропавловску. А сын умершего погиб на Балтике совсем молодым. Молодым умирать страшнее… А дизель все сбавляет обороты…

Вольнов крикнул мотористу:

— Помогай!

Он хотел завернуть механика в кошму. Он знал, что тело скоро совсем окоченеет, и тогда его будет не выправить.

Моторист был молод и боялся покойника.

Сейнер раскачивался неровными, неожиданными кренами, а механик был очень грузен. Вольнов не мог справиться один, а звать кого-нибудь еще он не хотел. Ему чудилось, что Григорий Арсеньевич не хочет сейчас многих людей вокруг себя.

Они закатали тело в кошму, и Вольнов обвязал его кабелем от переносной лампы. Концы кабеля он закрепил в стальных рамах на борту. Не было никакого смысла вытаскивать механика наверх: куда его положишь? Да и шторм все крепчал. Попробуй, вытащи мертвое тело по узкому трапу на сорокаградусных резких кренах…

Вольнов поднялся в рубку и приказал старпому послать в машину подвахтенного моториста, а сам сделал запись в вахтенном журнале, точно указал время, координаты. Но так и не смог сформулировать причин. Потом запустил рацию, чтобы доложить флагману перегона. И пока грелись лампы передатчика, достал папиросу и закурил, в который раз поймав себя на том, что опять сует спичку под дно спичечного коробка. Вчерашние заботы. Они остаются с нами и сегодня, если мы разрешаем себе привыкать к чему-либо. Только к смерти, наверное, нельзя привыкнуть. Рядом с ней все кажется чепухой и мелочью.

Вольнов попросил вызвать к рации непосредственно флагманского капитана. Флаградист заартачился и потребовал объяснения причин: «Сотый на мостике, что от него надо?..»

— Теряю ход, двигатель сбавляет обороты! — доложил Вольнов сквозь зубы.

— «Тридцать девятый» тоже сбавляет обороты…

— У меня случай смерти на судне…

Тогда к рации вызвали флагманского капитана.

Вольнов доложил о смерти механика и о том, что дизель теряет обороты, а на ста шестидесяти они отстают и мешают движению следующих сзади судов.

Флагман приказал выходить из кильватера и по возможности держаться носом на волну и на ветер.

— Ты крепкий капитан, Вольнов, — орал флагман. — Ты должен справиться. Осталось продержаться часов двенадцать. Но прогноз — дальнейшее усиление ветра… И ты должен знать об этом… Сейчас я запрошу капитанов буксиров. Кто-нибудь останется с тобой и будет держаться под ветром. Он возьмет за ноздрю, если совсем потеряешь ход, или снимет людей в крайнем случае… Как сейчас люди?

— Нормально. Можно закрывать связь?

— Да. Мне нечего больше сказать тебе.

Вольнов все не снимал наушники. Он забыл про них. Наверное, он никогда не отдавал себе отчета в том, как привязался к толстому старику, у которого всегда расстегивалась пуговица на поясе. Григорий Арсеньевич нарушил его план спокойной жизни в Питере и напомнил о многом тяжелом в прошлом, о том времени, когда в морях зажигались зеленые огни предупредительных буев над затонувшими в войну судами. А если бы он не встретил старика, никогда не было бы и встречи с Агнией.

В наушниках переругивались капитаны буксиров. Это были буксиры финской постройки, их было пять штук в караване. Капитаны буксиров отказывались оставаться в океане с «Двадцать третьим». Они все равно ничем не смогут ему помочь. У них вода накатом идет через кормы, никто не сможет подать и закрепить буксирный трос, людей только потерять можно — смоет…

Вольнов выключил рацию.

Он вспомнил, как последний раз встретился с механиком в Ленинграде. Пришел домой и увидел старика, сидящего на краешке стула возле стола. Они обнялись, и старик сказал: «Глеб, ты мне можешь помочь, только ты один… Я последние полгода на отстойных судах работаю… А мне бы в море еще разок сходить. У тебя в агентстве по перегону судов знакомых полно… Устроишь? — Здесь он встал и торжественно заявил: — Понимаешь, Глеб Иванович, я ведь честный человек… Я честный старый человек, Глеб. И сейчас должен сказать всю правду: я уже не очень хороший работник… И руки, и здоровье, и память… Но я буду очень стараться, чтобы не подвести тебя. И я еще могу кое-чему и научить ребят. Знаешь, лучше всех учит тот, кто сам учился самоучкой…»

Мимо один за другим проходили суда. Караван пропадал за мутным от водяной пыли штормовым горизонтом, проваливался за круглый бок земли.

И только один сейнер оставался рядом, под ветром. Он раскачивался так, что временами видно было его красное, засуриченное брюхо. Это был «Седьмой». Все на нем было задраено, и ничего живого нельзя было увидеть на палубе. Только флаг «рцы» у реи: Яков Левин о чем-то хотел поговорить.

У штурвала стоял Корпускул. Он больше не блевал, он хорошо держал судно вразрез волне. Штормовой, холодный и свежий ветер прочистил ему мозги. Корпускулу не было жаль механика. Наверное, ему мешала жалеть радость. Он чувствовал сейчас себя победителем всего на свете, этот бледнолицый и тонкошеий паренек. Он уже не помнил, как капитан волок его по трапу в рубку к штурвалу.

На мачте «Седьмого» замигал огонек: точка, тире, точка… точка, тире, точка…

«Седьмой» продолжал вызывать на связь.

И опять шумы и треск эфира, шорох космических лучей и магнитных полей, электрических разрядов и наигрыш дальних джазов.

— Я «Седьмой», как слышите меня? Почему не отвечаете? Даю настройку: раз, два, три, четыре, пять… пять, четыре, три, два, один… Прием…

— Я на связи, «Седьмой»… Я слышу тебя, Левин…

— Плохо вас слышу… Плохо… Дайте настройку…

— «Седьмой», «Седьмой», вас понял… Даю настройку: раз, два, три, четыре, пять… Прием.

— Хорошо. Хорошо слышу вас… Что, у тебя умер старик, Глеб?

— Да, Яков.

— Что с дизелем?

— Черт его знает что… Сбавляет обороты.

— Осталось часов пятнадцать, если пойдем таким ходом…

— Как у тебя с буксирным устройством? Если что, я подам проводник на спасательном круге. Держись все время под ветром.

— Только бы не крепчал больше ветер.

— Арсеньич предупреждал меня в Провидении о дизеле, но флагмех дал добро на выход.

— Дойдем. Дойдем, Глеб. И все будет хорошо. Когда рядом случается смерть, вдруг меняются все масштабы.

— Да… Он даже не успел ничего сказать.

— Флагман предлагает желающим оставаться на Камчатке. Гниет икра на рыбокомбинатах побережья. Надо ее срочно вывозить. Слышал об этом?

— Нет.

— Ты только не раскисай, Вольнов. И не суй спички в коробок. Я про обгорелые говорю.

— Это Агния тебе говорила про спички?

— Да. Она, наверное, это говорит всем.

— Я получил от нее письмо в Провидении. Мне больше незачем торопиться в Архангельск, Яков.

— Все очень глупо получается. Все несолидно. Как у мальчишек.

— Рано или поздно она позовет меня. И я поеду. Тебе неприятно слышать это.

— Мы подадим тебе манильский трос, если дизель накроется совсем.

— Хорошо. А мы отклепаем пока якорь от цепи. Хорошо, что у нас якоря не в клюзах, а на палубе.

— Мы похороним старика так, чтобы от могилы было море видать. И будем приходить к нему водку пить.

— Он совсем не пил последнее время. И всегда острил: «Я могу теперь только наклейки на бутылках прочитывать…»

— Он любил острить, твой толстяк.

— Последнее время он только и думал о дизеле. Уже совсем не верил себе и все время чего-то боялся… Ну что ж, до связи!

— До связи!

12

В Ленинграде была поздняя осень, шли дожди, ветер с Финского залива поднимал воду в Неве, в каналах.

Мария Федоровна простудилась немножко, грипповала. Но все равно выходила на улицу и читала газеты на стенках домов. Газеты на улице казались ей более интересными.

Она тосковала по сыну. Он все не возвращался, ее Глеб. И мать уже иногда сердилась на Николу Морского.

В конце октября она получила от сына письмо. Глеб писал, что перегон прошел нормально, они еще раз решили задачку из учебника четвертого класса и чин чином прибыли из пункта А в пункт Б. Он задержится на Камчатке. Здесь может пропасть много кетовой икры, и ее нужно срочно вывезти. И они будут этим заниматься. Он доволен своей судьбой. И особенно тем, что не стал философом. Сегодняшний век требует в первую очередь поступков. Только через них можно познать мир.

Мария Федоровна заплакала. Она обижалась на сына. Она так ждала, что он вернется и будет жить с ней рядом два года… И разве не могли вывезти икру без него?


1961


Читать далее

Часть вторая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть